"Роберт Бернс" - читать интересную книгу автора (Рита Райт-Ковалева)3Этой весной Роберт Бернс впервые не вышел в поле. С тех пор как он себя помнил, весна была для него сначала рыхлой огородной грядкой под детскими граблями, потом — тяжелой рукоятью плуга, холщовым мешком с семенами, заботливой бороной, мычанием телят в хлеву, солнцем, прогревающим потную спину. А сейчас он с утра шел в типографию Смелли, где печаталась книга, и в ожидании, пока вынесут очередные гранки, нетерпеливо ходил по комнате, щелкая хлыстом по высоким сапогам. Шестнадцатилетний Александр Смелли, работавший у отца клерком, потом вспоминал, как вся типография оживала с приходом Бернса. У длинного стола, где он обычно правил гранки, стояла специальная табуретка — наборщики так и звали ее «Бернсово кресло». Однажды, когда Бернса не было, на нее уселся некий лорд Дальримпл, печатавший у Смелли какую-то статью. Бернс вошел, покосился на свою табуретку, но промолчал, так как его тут же попросили зайти в наборную. — Придется вам пересесть, милорд, — сказал Смелли, — пришел хозяин этого места. — Уступить место этому беззастенчивому глазастому малому? — удивился лорд Дальримпл. — Этот беззастенчивый глазастый малый — Роберт Бернс, поэт, — отчеканил Смелли. — Боже правый! — лорд вскочил с табуретки. — Да отдайте ему хоть все стулья в вашей типографии! Я сам подписался на три экземпляра его книги! Сидя на этой табуретке, Бернс в сотый раз перечитывал свои стихи и в тысячный раз жалел, что ему не дали включить многое из того, что он считал своей удачей. Жаль было, что тридцать семь драгоценных страниц по настоянию Крича пришлось отдать для перечисления всех подписчиков — бессмысленный расход. Но книга была посвящена членам Каледонского охотничьего клуба, в предисловии говорилось, что именно им «скромный бард» обязан своей славой, и с этим надо было считаться. К сожалению, приходилось считаться не только с этим: каждый, кто встречал Бернса, каждый, кто ему писал, непременно давал ему советы. Обычно Бернс старался почтительно и молча выслушивать собеседника и делать по-своему. Но он всегда настолько был уверен в себе, в своей внутренней правоте, что у него подчас не хватало терпения. Что понимали в его стихах люди, которые советовали ему «поменьше пользоваться шотландским диалектом», говорили, что «его политические взгляды пахнут кузницей», или указывали, что необходимо смягчить «нескромный пыл» его песен? Даже такой умный, тонкий критик, как доктор Мур, с которым Бернс много и охотно переписывался, пытался поучать его: «Вполне ясно, что вы уже владеете структурой английского языка и богатым, разнообразным запасом выражений. Поэтому в будущем вам надо менее пользоваться провинциальным диалектом. К чему, употребляя оный, ограничивать число ваших почитателей только теми, кто понимает по-шотландски, ежели вы можете включить сюда всех лиц с изысканным вкусом, понимающих по-английски? По моему разумению, вам следовало бы начертать мысленно план более обширного произведения, чем те, за какие вы брались до сих пор. Я хочу сказать, что вам надобно подумать над какой-либо достойной темой, не приступая к выполнению, прежде чем вы не изучите лучших английских поэтов и не приобретете более глубоких познаний в истории. Греческие и римские повествования вы сумеете прочесть в каком-нибудь пересказе, и вскорости вы сможете ознакомиться с самыми блистательными фактами, которые должны в высшей степени восхищать поэтическую душу. Вы также непременно должны и, конечно, сможете овладеть языческой мифологией, на которую постоянно ссылаются все поэты и которая сама по себе полна очаровательных вымыслов... Я очень хорошо знаю, что вы обладаете умом, способным к восприятию знаний более кратким, против обыкновения, путем, и я убежден, что, достигнув этих знаний, вы сумеете сделать из них гораздо лучшее употребление, чем то обычно бывает». «Вашу критику я выслушиваю с уважением, — отвечал ему Бернс, — но, к моему великому сожалению, она запоздала: некоторые погрешности в стихах я, несомненно, убрал бы, но книга уже пошла в печать... Надежда быть предметом восхищения в веках даже для многих известных писателей оказалась несбыточной мечтой. Я же с самого начала стремился, да и поныне желаю нравиться более всего моим собратьям — обитателям сельских хижин, пока изменчивость языка и нравов не помешает мне быть понятым и любимым ими. Охотно признаю, что у меня есть некоторые поэтические способности, и так как мало кто из писателей — авторов философских и поэтических трудов — близко знаком с тем кругом людей, с которым я всегда был тесно связан, то, возможно, что именно мне довелось видеть людей и нравы в другом свете, чем их обычно видят, а это всегда вызывает своеобразные мысли, не похожие на другие...» Можно ли было деликатнее объяснить ученому доктору, что ты хочешь писать не для людей «с изысканным вкусом», понимающих по-английски, и не про «очаровательные вымыслы» мифологии, а для тех и про тех, кто живет с тобой одной жизнью, говорит на твоем языке? Трудно описать душевное состояние человека, который отлично знает себе цену, верит в себя как в поэта, твердо знает, чего он хочет, и все же должен непрестанно выслушивать нравоучения и советы от людей, которым нельзя противоречить. Иногда Бернс не выдерживал. Получив письмо от миссис Дэнлоп, в котором она упрекала его за «непочтительное отношение к королю» в стихах «Сон» и за то, что он пренебрегает ее «добрыми советами», он рассердился всерьез. Если доктор Мур, автор ученых трудов, вмешивается в его дела, не зная его и расходясь с ним во взглядах на искусство, то миссис Дэнлоп могла бы понять его: он так много и так часто ей пишет, так откровенно рассказывает о себе. И на этот раз он говорит с ней прямо, без обиняков: «Вашу критику, сударыня, я принимаю, но хотел бы подвергаться ей пореже. Вы правы, говоря, что я не очень склонен следовать советам. Более достойные поэты, чем я, столько льстили тем, кто обладает завидными преимуществами — властью и богатством, — что я-то твердо решил никогда не льстить ни одному живому существу ни в стихах, ни в прозе. Клянусь всевышним, никогда, ни перед кем не стану я пресмыкаться. Мне так же мало дела до королей, лордов, попов, критиков и прочих, как всем этим уважаемым особам до моей поэтической светлости. Знаю, что ждет меня с их стороны в будущем — пошлые оскорбления, а быть может, и презрительное забвение.... Счастлив, сударыня, что некоторые любимые мои стихи вы отметили своим особым одобрением. Что же касается моего «Сна», вызвавшего ваше лояльное неудовольствие, то я льщу себя надеждой, что через месяц или раньше я буду иметь честь явиться к вам, в Дэнлоп, и лично выступить в защиту его...» Нет, он не отступится, он докажет миссис Дэнлоп, что он прав, разговаривая с королем запросто и подавая ему советы: Многому научило Бернса пребывание в Эдинбурге. Главное, он воочию увидел тех, от кого зависели судьбы государства, судьбы народа. Вся власть в Шотландии фактически принадлежала ее «некоронованному королю», члену парламента Генри Дандасу, человеку ограниченному, деспотичному, презиравшему все шотландское. Не лучше его оказались и те, кто представлял в Эдинбурге правосудие: вечно пьяный лорд Браксфильд и председатель суда лорд Кэймс, — мы еще встретимся с ними позже. Друзья, побывавшие в Лондоне, рассказывали о положении дел в парламенте, прогрессивная газета «Стар» откровенно писала о возмутительных налогах, о нелепых требованиях парламента распустить хотя бы частично флот, чтобы пополнить казну, истощенную войной с американскими колонистами: вот уже три года, как они отделились от Англии и создали собственное государство. Бернс близко присмотрелся и ко всем эдинбургским знаменитостям. Он был им благодарен за то, что они проявили к нему столько дружеского внимания и доброты, но это не могло затемнить для него их истинную сущность. Об этом ни с кем не хотелось говорить, да и писать друзьям не стоило. Можно было только записывать эти мысли в дневник: «Нет такой злой обиды под солнцем, которая досаждала бы мне больше и больнее, чем когда я сравниваю, как принимают человека талантливого, нет, более того — всеми признанного и какой прием оказывают самому заурядному существу, разукрашенному пустыми побрякушками — богатством и знатностью. Я представляю себе человека даровитого, в чьей груди горит честная гордость и сознание, что все люди рождены равными, хотя он и отдает должное тем, кто заслужил уважение. Он встречается за столом у одного из великих мира сего с каким-нибудь сквайром или сэром. Зная, что благородный хозяин в душе, быть может, отдает поэту свои лучшие чувства и предпочитает его всем остальным сотрапезникам, ему тем обиднее видеть, как дарят вниманием ничтожество, в ком способностей не хватит даже на то, чтобы стать грошовым портняжкой, а сердца нет ни на грош, и как обходят сына гения и нищеты». «Благородный Гленкерн ранил меня недавно до глубины души, потому что я его уважаю, почитаю и очень люблю. Он проявил столько внимания — подчеркнутого внимания — к единственному дураку за столом (вся компания состояла из его светлости, этого болвана и меня), что я чуть не бросил им в лицо презрительный вызов. Но потом милорд так крепко пожал мне руку, так ласково посмотрел на меня при прощании — благослови его бог! Если мне больше никогда не суждено будет с ним встретиться, я буду любить его до самой смерти! Мне приятно думать, что я способен хотя бы испытывать благодарность, если я и начисто лишен многих других добродетелей». «С доктором Блэром я чувствую себя проще... Нелегко составить себе точное представление о таком человеке, но, по моему мнению, доктор Блэр — удивительный пример того, что может сделать трудолюбие и прилежание...» Дневник остался незаконченным: в нем записано несколько отрывочных характеристик и наблюдений, которые говорят о том, насколько трудно было обмануть Роберта Бернса внешним лоском и показной ученостью. Все больше ценил он своих «крохалланов» — Смелли, Тайтлера и Питера Хилла, все больше времени проводил с Джонсоном и Кларком за песнями. Как когда-то, на первых уроках танцев, ритм музыки захватывал его, и, овладев мелодией, он вплетал в нее слова, словно родившиеся вместе с ней. |
||
|