"Возвращения домой" - читать интересную книгу автора (Сноу Чарльз Перси)32. Перед домом на улицеКак-то вечером, в мае, вскоре после окончания войны, ко мне зашла Бетти Вэйн. Я редко встречал ее в ту весну; раза два она звонила мне по телефону, но я был занят Верой, Норманом или еще кем-нибудь из знакомых, и Бетти, которой всегда казалось, что она лишняя, никак не могла ко мне попасть. Однако она была из числа тех, кого я любил и кому верил больше других, и поэтому, когда она в тот вечер быстрыми шагами вошла ко мне, я сказал ей, что очень по ней соскучился. – У вас хватает забот и без меня, – ответила она. Слова эти прозвучали довольно грубо. Впрочем, она никогда не умела быть любезной. Она смотрела на меня, и ее глаза на лице с крючковатым носом выдавали смущение. – Можете одолжить мне пятьдесят фунтов? – спросила она вдруг. На мгновение я был озадачен – раньше, когда ей бывало трудно, я уговаривал ее взять у меня денег, но она и слышать об этом не хотела. Бетти была транжиркой, и если у нее заводились деньги, она швыряла ими направо и налево; ей всегда их не хватало, у нее вечно были карточные долги, неоплаченные счета, невыкупленные вещи в ломбарде, разговоры с судебными исполнителями. Однако ее бедность была бедностью человека, с которого требуют долг в сто фунтов, в то время как ей не составило бы труда получить в кредит тысячи. Она никогда не брала в долг ни у меня, ни у других людей, которые зарабатывали на жизнь собственным трудом. Почему она сейчас решила это сделать? И вдруг я понял. Не умея говорить любезно, не умея одалживаться, она пыталась отблагодарить меня за мои слова, пыталась по-своему показать, что тоже верит мне. Спрятав чек в сумочку, она сказала тем же нелюбезным, почти грубым тоном: – А теперь вы должны дать мне совет. – Какой? – Это касается не только меня. – Вы хорошо знаете, что я умею молчать, – сказал я. – Я это знаю. – И продолжала смущенно: – Мною как будто увлекся один человек. – Кто это? – Я не могу его назвать. Она не хотела ничего говорить о нем и упомянула только, что он приблизительно моего возраста. Когда она рассказывала, как «нравится» ему, как он хочет «урегулировать» свои отношения с ней, в ней чувствовалась какая-то натянутость, и она заговорила так сбивчиво, что ее почти невозможно было понять. Прежде, когда она поверяла мне свои тайны, все бывало по-другому. – Что мне делать? – спросила она. – Я его знаю? – Я не могу ничего сказать вам о нем, – ответила она. – Так как же мне советовать? – спросил я. – Мне бы хотелось рассказать вам все, но я не могу, – ответила она с видом маленькой девочки, с которой взяли слово молчать. Большинство мужчин боятся ее, думал я, из-за ее проницательности и подозрительности; неуверенность в себе оборачивалась в ней недоверием к другим. Но если она решалась довериться кому-либо, вера ее становилась слепой. – Вы любите его? – спросил я. Не колеблясь, простодушно и прямо она ответила: – Нет. – Вы его уважаете? Для нее не могло существовать отношений без взаимного уважения. На этот раз она помедлила. И наконец сказала: – Пожалуй, да. – И добавила: – Он любопытный человек. Я взглянул на нее. Она чуть обиженно улыбнулась в ответ. – Этого еще недостаточно, чтобы я сказал вам «действуйте», – заметил я. – Но вы знаете больше меня. – Пока мне не удалось добиться большого успеха. – Не понимаю, какой в этом смысл. Разумеется, для вас. Впервые за весь вечер она взглянула на меня ласково. – Видите ли, все мы стареем. Вам уже под сорок, не забывайте. А мне в марте исполнилось тридцать семь. – Ну, это не причина. – Не у всех такое терпение, как у вас. – Все равно, для вас это не причина. Она громко выругалась. – Мне нечего ждать, – сказала она. Она была так не уверена в себе, что прервала разговор прежде, чем я успел ответить. – Ладно, оставим это. Пойдемте-ка лучше в гости. Ее пригласил кто-то из наших общих знакомых, и она хотела пойти туда вместе со мной. В такси по дороге в Челси она ласково улыбалась, натянутость ее исчезла, а вместе с ней и обида, словно мы только что встретились, я сопровождал ее в гости, и мы оба предвкушали удовольствие, которое, быть может, там получим. Она уже немало лет посещала званые вечера, но всякий раз, раскрасневшись от волнения, с блестящими глазами, еще надеялась на какую-то встречу, какую-то неожиданность. Как только мы вошли в студию, я заметил одного знакомого; мы с ним выбрались из толпы гостей и устроились в укромном уголке; он рассказывал мне об одной новой книге. И вдруг от окна позади меня донесся голос. Я сразу узнал его. Это был голос Робинсона. Он сидел ко мне спиной, его красивые волосы отливали серебром, затылок был красным. Он разговаривал с женщиной лет тридцати, на вид умной, приятной и некрасивой. Из его слов мне вскоре стало ясно, что у нее недавно вышла книга. – Мне пришлось бы вернуться в далекое прошлое, ибо только там можно найти писателя, способного вот так отворить для меня окно в мир, как это делаете вы, – говорил он. – Нет, иногда вы этого не делаете. Порой, позвольте вам сказать, вы лишь терзаете читателя. Порой у меня появляется ощущение, что, отворяя окно, вы не раздвигаете занавеси. Но на ваших лучших первых тридцати страницах – да, пришлось бы вернуться в далекое прошлое. К кому, как вы думаете? – Вы слишком ко мне добры, – донесся в ответ смущенный голос, принадлежавший, несомненно, женщине благовоспитанной. – Пришлось бы вернуться очень далеко. – Робинсон говорил, как всегда, убежденно, и в тоне его звучала чуть заметная грубоватость человека, вынужденного усилить свою лесть, ибо она была отвергнута. – Дальше моего любимого Джойса – я не говорю, что вы достигли его высот, я лишь утверждаю, что вы глубже проникли в истоки жизни. Придется вернуться еще дальше. Дальше бедняги Генри Джеймса. Разумеется, дальше Джордж Элиот. Пусть говорят что угодно, но она по большей части так же тяжела, как каша для желудка, а писателям подобного рода следует быть более великими, чем была она. Нет, ваши первые страницы – не каша, они больше похожи на кусок великолепного паштета, когда его пробуешь впервые. Придется вернуться еще чуть подальше… да, пожалуй, вот к кому… вы и не догадаетесь. – Прошу вас, скажите. – К миссис Генри Вуд. Даже в ту минуту, действуя исключительно в собственных интересах, он не мог устоять против дьявольского соблазна – льстить человеку и вместе с тем унижать его. Она казалась скромной женщиной, но в голосе ее явно послышалось разочарование и мягкий протест, когда она сказала: – Но ее даже сравнить нельзя с Джордж Элиот. Робинсон рассмеялся. – Джордж Элиот обладала огромным талантом, но в ней не было ни крупицы гениальности. У миссис Генри Вуд очень мало таланта, но зато ей присуща хоть и крошечная, но истинная искра божия. То же самое можно сказать и о вас, и, поверьте мне, такая похвала – главное для любого писателя. Мне бы хотелось взять на себя обязанность заставить людей именно так отзываться о вас. Кто-нибудь еще понимает это? – Никто никогда не говорил мне ничего подобного. – Я всегда утверждал, что только настоящий издатель, сам отмеченный искрой гениальности, способен распознать истинно гениального автора. Вот почему наша встреча здесь сегодня не случайна: это – перст судьбы. Мне бы хотелось перед смертью выпустить еще одну настоящую книгу. Я совершенно уверен, что смогу сделать это для вас. – А какая фирма принадлежит вам, мистер Робинсон? Робинсон рассмеялся. – В данный момент я не могу сказать, что у меня вообще есть фирма. Мне придется возродить ту, которой я владел когда-то. Неужели вы не слышали о Р.-С.Робинсоне? Она смутилась. – О боже, – произнес он, с искренним удивлением, – если бы лет двадцать пять назад на таком вот вечере вы признались, что никогда не слыхали обо мне, я бы тотчас покинул вас и постарался найти собеседника поинтереснее. Но вы еще услышите об Р.-С.Робинсоне. Мы с вами еще поработаем вместе. Уверяю вас, нашим союзом мы прославим друг друга. И тут я дотронулся до его плеча. Он обернулся и, ничуть не смутившись, приветливо воскликнул: – Да это Льюис Элиот! Добрый вечер, сэр! Я улыбнулся молодой женщине, но Робинсон, этот хитрец из хитрецов, не мог допустить, чтобы я с ней заговорил. Повернувшись лицом к присутствующим, он вскричал, то ли в самом деле радуясь, то ли искусно притворяясь: – Ну, не явный ли это образец послевоенного духа? – Давно мы с вами не виделись, – прервал его я. Робинсон был уверен, что я попытаюсь помешать его замыслам в отношении молодой писательницы, но тем не менее ничуть не смутился. Он был все такой же, как в тот день, когда вернул мне деньги Шейлы; костюм на нем был потертый, рукава обтрепались, но после шести лет войны и процветающие дельцы выглядели не лучше. Обернувшись к молодой женщине, он сказал с упрямой откровенностью человека, убежденного в своей полезности: – Несколько лет назад мистер Элиот интересовался моими издательскими планами. К сожалению, из этого тогда ничего не вышло. – Чем вы занимались потом? – спросил я. – Собственно, ничем, сэр, почти ничем. – Как участвовали в войне? – Абсолютно никак. – Он так и сиял. И добавил: – Вы думаете: я слишком стар и поэтому меня не призвали. Разумеется, они не могли меня тронуть. Но я решил предложить свои услуги и получил должность в… – Он назвал одну из авиационных компаний. – Они субсидировали меня целых четыре года, а я ничего не делал. Молодая женщина смеялась; он так восхищался своей бессовестностью, что она тоже пришла в восторг. Точно так, как, бывало, Шейла. – Как же вы проводили время? – спросила она. – Я понял, что значит работать не спеша. Поверьте мне, до сих пор никто по-настоящему не задумывался над этой проблемой. Ко времени моего ухода из этой компании я научился тратить на работу, требовавшую не более часа, по меньшей мере два дня. И у меня оставалось время для серьезных дел, например, на обдумывание планов, о которых мы с вами говорили до появления мистера Элиота. – Он злорадно усмехнулся, выражая этим свое превосходство и презрение ко мне: – А вы, сэр, наверное, не покладая рук трудитесь на благо родины? С тех пор как я его помнил, он всегда был такой – не желал уступать никому и никогда. – Сейчас вы где-нибудь служите? – полюбопытствовал я. – Разумеется, нет, – ответил Робинсон. При его чрезмерной бережливости он мог скопить немного денег из своих заработков на авиационном заводе, подумал я. И обратился прямо к его собеседнице: – Нас, кажется, не познакомили, не правда ли? Через несколько минут я, к удивлению и облегчению Робинсона, отошел от них; вдогонку мне прозвучало торжествующее: «Доброй ночи, сэр». Я пробрался через всю комнату к Бетти и шепнул ей, что ухожу. Только она одна из присутствующих заметила во мне что-то неладное; разочарованная – с грустью по поводу испорченного вечера, она поняла по моему лицу, что я неизвестно почему расстроен. – Мне очень жаль, – прошептала она. Бетти была права. Я расстроился, услышав имя этой молодой женщины. Она оказалась двоюродной сестрой Чарльза Марча. Значит, у нее могли быть деньги – да, собственно, иначе Робинсон не стал бы так льстить. Но дело не в этом – сказать Чарльзу словечко о Робинсоне было нетрудно. Не из-за нее ушел я с вечера, очутился на Глиб-плейс, побрел вниз к набережной и потом, сам того не сознавая, к дому, где жил несколько лет назад. Меня гнало туда не какое-то впечатление вечера, нет, просто впервые за несколько лет ко мне вновь возвратилось то щемящее чувство утраты, какое я испытал, войдя после смерти Шейлы в нашу пустую спальню. При первых же звуках голоса Робинсона меня охватило тревожное предчувствие. Слушая его слова, которые при других обстоятельствах могли бы показаться мне занятными, я весь застыл в напряжении, стиснув кулаки так, что ногти впились мне в ладони, но все еще сдерживался, как вдруг, стоило только молодой женщине назвать свое имя, и на меня хлынул целый поток воспоминаний. Правда, имя это я слышал прежде при обстоятельствах отнюдь не драматического характера, не имевших никакого отношения к Шейле, к ее смерти. Быть может, его упоминал Чарльз Марч еще в те дни, когда мы оба не были женаты и часто встречались во время наших прогулок по Лондону или в загородном доме его отца. Вот и все, но поток воспоминаний, который вдруг нахлынул на меня, когда я услышал это имя, погнал меня во тьму, мимо Чейн-Роу, к реке. Вдоль Чейн-Роу светились окна, из бара на углу доносились голоса. Мне казалось, что я все еще женат и иду переулками к себе домой. Я ничего не видел, ничего не вспоминал, и не смерть Шейлы владела моими думами. Быстро шагая вдоль освещенных домов, мимо окон, распахнутых навстречу душному вечернему ветру, я весь был во власти горя, утраты, страдания. В прошлом году, когда я узнал новость, менее давнюю и потому острее ранящую, – о том, что у Маргарет родился ребенок, я сумел устоять и отогнал печаль. Теперь эта печаль непреодолимо овладела мною; мой стоицизм исчез. Я испытывал такие чувства, каких не знал с восьмилетнего возраста; слезы катились по моим щекам. Вскоре я стоял перед нашим домом, к которому не приближался и который старался обходить с тех пор, как весной после смерти Шейлы переехал на другую квартиру. И, как это ни странно, вид его не обострил мою боль, а скорее притупил ее. Одна стена разрушилась, и там, где прежде любила сиживать миссис Уилсон, теперь рос репейник, а на втором этаже, на фоне хмурого неба, сиротливо белела ванна. Свет уличного фонаря с набережной падал на садовую дорожку, где между плитами пробивалась трава. Я посмотрел наверх и увидел, что окна забиты досками. Нашел окна нашей спальни и соседней с ней комнаты. Здесь лежала Шейла. Мысль эта была мимолетной, я просто смотрел на доски, почти ничего не ощущая, печально, но с каким-то тупым облегчением. Я пробыл там недолго. Потом я медленно шел под платанами, мимо облупившихся и облезлых зданий, по набережной, к себе домой. Влажный ветер доносил ароматы ботанического сада; на мосту мерцала цепочка огней. И вдруг меня обожгла мысль: был ли я у своего дома? Тот ли это дом, из которого я не мог уйти? Моя пустая квартира – чем отличалась она от дома, перед которым я только что стоял? |
||
|