"Зеленый Дом" - читать интересную книгу автора (Льоса Марио Варгас)I— Смотрите, — сказал Тяжеловес, — дождь перестает. Серое небо рассекли, как трещины, голубые просветы, и, хотя в облаках еще погромыхивало, дождь уже прошел. Но в лесу, казалось, еще моросило: вокруг сержанта, жандармов и Ньевеса с ветвей деревьев, с усиков папоротника, с палатки скатывались крупные, теплые капли, и от этого грязь на берегу, превратившемся в трясину, пузырилась, будто кипела. У берега покачивалась лодка. — Подождем, пока немного спадет вода, сержант, — сказал лоцман Ньевес. — После такого дождя на перекатах недолго и расшибиться. — Конечно, дон Адриан, только надо устроиться поудобнее, а то мы как сельди в бочке. Давайте-ка, ребята, поставим вторую палатку. Здесь и переночуем. Промокшие до нитки, в заляпанных грязью гетрах, жандармы раздевались, растирали тело, выжимали одежду. Лоцман Ньевес, шлепая по грязи, направился к лодке, и когда он добрался до нее, у него был такой вид, будто его вымазали дегтем. — Уж лучше нагишом, — сказал Блондин. — Перепачкаемся с ног до головы. Тяжеловес снял трусы, и все посмеивались над его толстыми ягодицами. Когда они вышли из палатки, Малыш поскользнулся, шлепнулся задом в грязь и, поднимаясь, выругался. Кое-как перебрались через трясину. Ньевес подавал им сетки от москитов, банки с консервами, термосы, а они относили все это к палатке и, возвращаясь, дурачились, как дети: бегали, кричали, пихали друг друга в грязь, швырялись комьями глины — штрафной удар, господин сержант, ни одной сухой галеты, наверное, и анисовка наша пропала, — а Малышу осточертела сельва, Черномазый, он этой жизнью сыт по горло. Забрызганные грязью жандармы помылись в реке, сложили припасы под деревом и там же вбили колья, натянули брезент и закрепили веревки за искривленные бурые корневища. То там, то тут из-под камней, извиваясь, выползали розоватые черви. Лоцман Ньевес разводил костер. — Эх, недотепы, поставили палатку под самым деревом, — сказал сержант. — На нас всю ночь будут сыпаться пауки. Хворост потрескивал, дымился, но вот вспыхнул синий огонек, потом красный, и взметнулось яркое пламя. Все уселись вокруг костра. Галеты подмокли, анисовка была теплая. — Ну и влипли мы, господин сержант, — сказал Черномазый. — Не миновать нам хорошей взбучки, когда мы вернемся в Ньеву. — Чистая глупость была посылать нас на ночь глядя неизвестно куда, — сказал Блондин. — Как это лейтенант не понимал? — Он знал, что это пустое дело, — сказал сержант, пожав плечами. — Но разве вы не видели, как всполошились матери и дон Фабио? Он послал нас, чтобы потрафить им, вот и все. — Я не для того пошел в жандармы, чтобы смотреть за детьми, — сказал Малыш. — Неужели такие вещи вас не выводят из себя, господин сержант? Но у сержанта за спиной десять лет службы; он закалился, Малыш, и его уже ничто не выводит из себя. Он вытащил сигарету и стал сушить ее у огня, вертя между пальцев. — А для чего ты пошел в жандармы? — сказал Тяжеловес. — Ты еще новичок, Малыш, без году неделю служишь. А для нас вся эта музыка — дело привычное. Подожди, обвыкнешь. Не в этом дело, Малыш прослужил год в Хулиаке, но в пуне куда лучше, чем в сельве, Тяжеловес. Там его не донимали москиты и ливни, как теперь, когда его послали в лес в погоню за детьми. Ну и хорошо, что их не поймали. — Может, они сами вернулись, соплячки, — сказал Черномазый. — Может, мы найдем их в Санта-Мария де Ньеве. — С этих дур станется, — сказал Блондин. — Я бы их выпорол как следует. А Тяжеловес, наоборот, приласкал бы их, и он засмеялся: старшенькие уже поспели, правда, господин сержант? Стоит только посмотреть на них, когда они идут купаться на речку. — Ты только об этом и думаешь, Тяжеловес, — сказал сержант. — У тебя с утра до вечера женщины на уме. — Да ведь я правду говорю, господин сержант. Здесь они быстро созревают, в одиннадцать лет уже в полном соку. Не поверю, что вы бы их не приласкали, если бы представился случай. — Не дразни аппетит, Тяжеловес, — зевнув, сказал Черномазый. — Пока что мне придется спать с Малышом. Лоцман Ньевес подкладывал ветки в огонь. Уже темнело. Солнце садилось, как подбитая птица, и на деревьях трепетали красноватые отсветы, а гладь реки поблескивала, как металл. В прибрежном тростнике квакали лягушки. Воздух был влажный, парной, насыщенный электричеством. Иногда в пламя костра попадал мотылек и, шоркнув, сгорал на лету. Из леса тянуло ночной прелью, и доносилась музыка сверчков. — Не нравится мне это дело, как подумаю про Чикаис, с души воротит, — повторил Малыш с гримасой отвращения. — Помните эту старуху с сиськами до пупа? Нехорошо было отнимать у нее детей. Они мне даже два раза снились. — А что бы было, если бы они тебя исцарапали, как меня, — со смехом сказал Блондин, потом добавил, уже серьезно: — Их увезли для их же блага, Малыш. Чтобы научить их одеваться, читать и говорить по-христиански. — Или, по-твоему, лучше, чтобы они оставались чунчами? — сказал Черномазый. — И, кроме того, их кормят, прививают им оспу, и спят они в кроватях, — сказал Тяжеловес. — В Ньеве они живут, как никогда не жили. — Но вдали от своих, — сказал Малыш. — Разве вам не горько было бы навсегда расстаться с семьей? Это совсем другое дело, Малыш, и Тяжеловес снисходительно покачал головой. Они цивилизованные люди, а эти маленькие чунчи даже не знают, что значит семья. Сержант сунул сигарету в рот и, наклонившись к огню, прикурил. — И потом, они, наверное, только поначалу горюют, — сказал Блондин. — На то с ними монашенки, добрейшие души. — Кто его знает, что там творится, в миссии, — пробурчал Малыш. — Может, они не добрейшие, а злющие. Стоп, Малыш: пусть он прикусит свой поганый язык, чтоб не болтал чего не надо о матерях. Тяжеловес может позволить что угодно, но требует уважения к вере. Малыш тоже повысил голос: он, конечно, католик, но что хочет, то и говорит о ком ему вздумается, и никто ему не указ. — А что, если я разозлюсь? — сказал Тяжеловес. — Что, если я отвешу тебе затрещину? — Ну, ну, без драк, — сказал сержант, выпустив изо рта дым. — Перестань задираться, Тяжеловес. — На меня действуют доводы, но не угрозы, господин сержант, — сказал Малыш. — Разве я не имею права говорить то, что думаю? — Имеешь, — сказал сержант. — И отчасти я согласен с тобой. Малыш насмешливо посмотрел на Блондина и Черномазого — видали? — и победоносно на Тяжеловеса — кто был прав? — Это спорный вопрос, — сказал сержант. — Я думаю, что раз девочки сбежали из миссии, значит, они не свыкаются с тамошней жизнью. — Ну, господин сержант, при чем тут это, — возразил Тяжеловес. — Разве вы мальчишкой не делали глупостей? — Очень хорошо, что им прививают культуру, — сказал сержант. — Только зачем же силой. — А что же делать бедным матерям, господин сержант, — сказал Блондин. — Вы ведь знаете язычников. Они говорят, да, да, а когда приходит время посылать дочерей в миссию — ни в какую, исчезают, и дело с концом. — А раз они не хотят цивилизоваться, так и не надо, нам-то что, — сказал Малыш. — У каждого свои обычаи, черт подери. — Ты сочувствуешь девочкам, потому что не знаешь, как с ними обращаются в их селениях, — сказал Черномазый. — Не успеют они на свет появиться, им прокалывают ноздри, губы. — А когда чунчи напиваются масато, они употребляют их на глазах у всех, — сказал Блондин. — И на возраст не глядят, хватают первую попавшуюся, не обходят ни дочерей, ни сестер. — А старухи руками разрывают девушкам это самое, — сказал Черномазый. — А потом съедают ошметки, верят, что это приносит счастье. Правда, Тяжеловес? — Правда, руками, — сказал Тяжеловес. — Уж я-то знаю. Мне до сих пор ни одной целенькой не попалось. А сколько я перепробовал чунчей! Сержант замахал руками: что это они всем скопом навалились на Малыша, так не годится. — Вам это не нравится, потому что вы на его стороне, господин сержант, — сказал Блондин. — На самом деле мне жаль всех этих девочек, — признался сержант. — И тех, что в миссии, потому что они наверняка тоскуют по своим. И остальных, потому что им плохо живется в своих селениях. — Сразу видно, что вы пьюранец, господин сержант, — сказал Черномазый. — Уж больно вы чувствительны. Все ваши земляки такие. — Это им только делает честь, — сказал сержант. — И горе тому, кто вздумает плохо говорить о Пьюре. — И еще все пьюранцы — патриоты своего края, — сказал Черномазый. — Но в этом отношении, господин сержант, они все-таки уступают арекипенцам. Было уже совсем темно. От костра снопом разлетались искры, а лоцман Ньевес все подкладывал в него веточки и сухие листья. Жандармы покуривали и передавали из рук в руки термос с анисовкой. У всех блестели на лбу капельки пота, а в зрачках отражались пляшущие языки пламени. — Вот говорят, что нет никого чистоплотнее монахинь, — сказал Малыш. — А вы хоть раз видели, чтоб они купались, когда мы ездили в Чикаис? Опять он за свое? Тяжеловес поперхнулся и закашлялся. Опять, черт побери, он задевает матерей? Ты орешь на меня, но не отвечаешь, — сказал Малыш. — Верно или неверно то, что я говорю? — Какая ты скотина, — сказал Блондин. — Что ж, ты хотел бы, чтобы монашенки купались у нас на глазах? — Может, они купались тайком, — сказал Черномазый. — Я этого ни разу не видел, — сказал Малыш. — И вы не видели. — Мало ли что, как они ходят по нужде, ты тоже не видел, — сказал Блондин. — Не значит же это, что они всю дорогу не облегчались. Минутку, Тяжеловес видел: когда все укладывались спать, они тихонько поднимались и шли к реке, как привидения. Жандармы засмеялись, и сержант: ох уж этот Тяжеловес, он что же, подглядывал за ними? Хотел увидеть их голыми? — Что вы, господин сержант, — смущенно сказал Тяжеловес. — Не говорите глупостей, как вам могло такое прийти в голову. Просто у меня бессонница, вот я и видел. — Поговорим о чем-нибудь другом, — сказал Черномазый. — Нечего зубоскалить насчет матерей. И потом, все равно нам не убедить этого дурня. Ты упрямый, как мул, Малыш. — И без царя в голове, — сказал Тяжеловес. — Когда ты сравниваешь чунчей с монашенками, мне просто больно слушать, честное слово. — Ну все, хватит, — сказал сержант, не дав Малышу ответить. — Пойдемте спать — пораньше двинемся в путь. Несколько минут жандармы сидели молча, глядя на огонь. Еще раз прошел по кругу термос с анисовкой. Потом все встали и вошли в палатки, но скоро сержант вернулся к костру с сигаретой в зубах. Лоцман Ньевес подал ему горящую щепочку. — Что это вы всегда такой молчаливый, дон Адриан, — сказал сержант, прикурив. — Почему вы не вмешивались в спор? — Я слушал, что другие говорят, — сказал Ньевес. — Не люблю я споров, сержант. И кроме того, предпочитаю не связываться с этими людьми. — С ребятами? — сказал сержант. — Они вас чем-нибудь обидели? Почему вы мне не сказали, дон Адриан? — Они задирают нос, ни во что не ставят нас, местных, — понизив голос, сказал лоцман. — Разве вы не видите, как они относятся ко мне? — Они много воображают о себе, как все, кто родом из Лимы, — сказал сержант. — Но не стоит обращать на них внимание, дон Адриан. А если они когда-нибудь заденут вас, скажите мне, и я их поставлю на место. — А вот вы, сержант, хороший человек, — сказал Ньевес. — Я уже давно собираюсь вам это сказать. Только вы один и обращаетесь со мной вежливо. — Потому что я вас очень уважаю, дон Адриан, — сказал сержант. — Я всегда говорил вам, что хотел бы быть вашим другом. Но вы ни с кем не общаетесь, живете отшельником. — Теперь вы будете моим другом, — улыбнулся Ньевес. — Как-нибудь на этих днях вы придете ко мне поужинать, и я представлю вам Лалиту. И ту, которая выпустила девочек. — Как? Эта Бонифация живет у вас? — сказал сержант. — Я думал, она ушла из селения. — Ей некуда было идти, и мы ее взяли к себе, — сказал Ньевес. — Но никому не рассказывайте об этом, Бонифация не хочет, чтобы знали, где она живет, ведь она еще наполовину монахиня и до смерти боится мужчин. — Ты считал дни, старик? — сказал Фусия. — Я потерял представление о времени. — А что тебе время, — сказал Акилино, — что толку считать. — Мне кажется, прошло уже тысяча лет с тех пор, как мы отплыли с острова, — сказал Фусия. — И все зря, я уж чую, что будет в Сан-Пабло. Плохо ты знаешь людей, Акилино. Позовут полицию и заграбастают деньги, j — Опять ты приуныл? — сказал Акилино. — Я знаю, что плывем мы долго, но что ж ты хочешь, надо двигаться осторожно. А насчет Сан-Пабло не беспокойся, Фусия, я же сказал тебе, что знаю там одного человека. — Я просто без сил, старина, так мотаться — дело нешуточное, тебе чертовски повезло, что я взял это на себя, — сказал доктор Портильо. — Посмотри, какое усталое лицо у бедного дона Фабио. Но зато мы можем по крайней мере информировать тебя. Сногсшибательные новости, держись за стул, а то упадешь. — Плантации чудесные, сеньор Реатеги, — сказал Фабио Куэста. — Инженер — в высшей степени приятный человек, и он уже покончил с вырубкой леса и с посадками. Все говорят, что это идеальная местность для кофе. — В этом отношении все обстоит нормально, — сказал доктор Портильо. — Плохо дело с каучуком и кожей. Тут загвоздка в бандитах, дружище. — Портильо? Что-то не припомню, Фусия, — сказал Акилино. — Это врач из Икитоса? — Адвокат, — сказал Фусия. — Тот, который выигрывал все процессы Реатеги. Такой надутый, Акилино, спесивый. — Скупщики тут ни при чем, сеньор Реатеги, клянусь вам, — сказал Фабио Куэста. — Они сами в бешенстве, ведь они-то и пострадали больше всех. По-видимому, бандиты действительно существуют. Доктор Портильо тоже сначала подумал, Хулио, что скупщики ведут торговлю тайком, а бандитов выдумали, чтобы не продавать каучук ему. Но дело не в них, им действительно с каждым разом становится все труднее доставать товар, дружище, они с доном Фабио побывали везде, навели справки и убедились, что бандиты не выдумка, а дон Фабио вел себя как истинный джентльмен, падал с ног — еще бы, столько дней провести в дороге, — но несмотря на это, не покинул его, Хулио, и конечно, поддержка представителя власти была ему очень полезна — губернатор Санта-Мария де Ньевы в этих местах внушает почтение. — Ради сеньора Реатеги я готов сделать не только это, но и гораздо большее, — сказал Фабио Куэста. — Вы это знаете, дон Хулио. Что меня огорчает, так это история с бандитами. Ведь стоило такого труда убедить скупщиков продавать каучук не банку, а вам. — Надо было видеть, как он со мной обращался, — сказал Фусия, — с каким высокомерием. Думаешь, он хоть раз пригласил меня к себе домой, когда я был в Икитосе? Ты не можешь себе представить, как я ненавидел этого адвокатишку, Акилино. — Вечно ты полон ненависти, Фусия, — сказал Акилино. — Как с тобой что-нибудь случится, так ты начинаешь кого-нибудь ненавидеть. За это тоже тебя Бог накажет. — Еще больше? — сказал Фусия. — Он и так меня наказывает всю жизнь. Я ему еще ничего не сделал, а он меня уже наказывал, старик. — В Форте Борха нам очень помогли, — сказал доктор Портильо. — Дали нам проводников, лоцманов. Ты должен поблагодарить полковника, Хулио, напиши ему несколько строк. — Полковник — прекрасный человек, сеньор Реатеги, — сказал Фабио Куэста. — Очень услужливый, очень энергичный. Они могут начать действия против бандитов, если получат приказ из Лимы, дружище, самое лучшее было бы, если бы Реатеги побывал в столице и похлопотал о том, чтобы вмешались военные, тогда все уладилось бы. Да, старина, дело стоит того. — Мы не хотели им верить, сеньор Реатеги, — сказал Фабио Куэста. — Но все скупщики говорили нам одно и то же и клялись всем на свете, что это святая правда. Не может быть, чтобы они сговорились. Дело обстоит очень просто, дружище: когда скупщики приезжают в становища, они не находят там ничего, ни каучука, ни кожи, только чунчей, которые плачут и бьют себя в грудь: нас ограбили, нас ограбили, бандиты, дьяволы, и так далее. — Он поднялся по Сантьяго с доном Фабио, который был губернатором Сайта-Мария де Ньевы, и с солдатами из Борха, — сказал Фусия. — А до этого они побывали у агварунов, и у ачуалов тоже, — выспрашивали, что и как. — Да ведь я же их встретил на Мараньоне, — сказал Акилино. — Разве я тебе не рассказывал? Я два дня провел с ними. Это было, когда я во второй или в третий раз плыл на остров. И дон Фабио, и этот второй — как ты сказал, Портильо? — засыпали меня вопросами, а я думал — ну, теперь ты за все заплатишь, Акилино. И перетрусил же я. — Жаль, что они туда не добрались, — сказал Фусия. — Представляю себе, какое лицо сделалось бы у адвокатишки, если бы он меня увидел, и что он рассказал бы этому псу Реатеги. А что сталось с доном Фабио, старик? Он уже умер? — Нет, он по-прежнему губернатор Санта-Мария де Ньевы, — сказал Акилино. — Я не так глуп, — сказал доктор Портильо. — Моей первой мыслью было, что раз это не скупщики, значит, чунчи — они повторяют уракусскую историю с кооперативом. Поэтому мы и отправились в становища. Но оказалось, что и чунчи не виноваты. — Женщины встречали нас с плачем, сеньор Реатеги, — сказал Фабио Куэста. — Потому что бандиты забирали не только каучук, лечекаспи[37] и шкуры, но, разумеется, и молоденьких девушек. Дело было неплохо задумано, старина: Реатеги авансировал деньги скупщикам, скупщики авансировали деньги чунчам, а когда чунчи возвращались из лесу с каучуком и шкурами, эти негодяи нападали на них и забирали все, не вложив ни сентаво. Ну разве это не прибыльное дельце? Он должен ехать в Лиму и хлопотать, и чем скорее, тем лучше, Хулио. — Почему ты всегда брался за грязные и опасные дела? — сказал Акилино. — У тебя это просто мания, Фусия. — Все дела грязные, старик, — сказал Фусия. — беда в том, что у меня не было начального капитальца: когда есть деньги, можно безопасно обделывать самые скверные дела. — Если бы я тебе не помог, тебе пришлось бы уехать в Эквадор, — сказал Акилино. — Сам не знаю, почему я тебе помог. Из-за тебя я провел страшные годы. Я жил в вечном страхе, Фусия, каждый день ждал беды. — Ты помог мне потому, что ты хороший чело век, — сказал Фусия. — Самый лучший, какого я знал, Акилино. Если бы я был богатым, я оставил бы тебе все мои деньги, старик. — Но ты не богат и никогда не будешь богатым, — сказал Акилино. — Да и на что мне были бы твои деньги, когда я вот-вот умру. В этом мы малость похожи, Фусия, оба подходим к концу такими же бедняками, как родились. — Распространилась целая легенда о бандитах, — сказал доктор Портильо. — Даже в миссиях нам говорили о них. Но монахи и монахини тоже мало что знают. В одном селенье агварунов в Сенепе какая-то женщина сказала нам, что она их видела и что среди них были уамбисы, — сказал Фабио Куэста. — Но от ее сведений было мало толку. Вы ведь знаете чунчей, сеньор Реатеги. — Что среди них есть уамбисы, это факт, — сказал доктор Портильо. — Это все утверждают с полной определенностью: их узнали по языку и по одежде. Но уамбисы тут играют всего лишь роль дубинки, ты ведь знаешь, они любят драться. А вот узнать бы, кто те белые, которые ими руководят. Говорят, их двое или трое. — Один из них горец, дон Хулио, — сказал Фабио Куэста. — Нам сообщили это ачуалы, которые немного говорят на кечуа. — Но хоть ты это и не признаешь, тебе повезло, Фусия, — сказал Акилино. — Тебя так и не схватили. Если бы не это несчастье, ты мог бы всю жизнь прожить на острове. — Спасибо уамбисам, — сказал Фусия. — После тебя они мне больше всех помогли, старик. И вот видишь, как я им отплатил. — Ну, на это было много причин. Если бы ты остался на острове, пришлось бы плохо и им, и тебе, — сказал Акилино. — Странный ты человек, Фусия. Коришь себя за то, что покинул Пантачу и уамбисов, а все, что ты сделал плохого, для тебя ничто. Это тоже было должным образом проверено, старина: закупки каучука в этом районе не снизились, а и Багуа даже увеличились, хотя они не продавали и половины того, что прежде. Дело в том, что бандиты очень хитры, сеньор Реатеги, знаете, что они делают? Они сбывают награбленное на стороне, без сомнения, через третьих лиц. Что им стоит отдать каучук за бесценок, когда он им достался даром? Нет, нет, дружище, служащие ипотечного банка не видели новых лиц, поставщики те же, что и всегда. Пройдохи чисто обделывают дело, не подвергают себя опасности. Видимо, они нашли двух-трех скупщиков, которые берут у них краденое за полцены и перепродают банку, а поскольку их знают как скупщиков, их невозможно накрыть. — Неужели стоило так рисковать ради такого маленького барыша? — сказал Акилино. — По правде говоря, я не думаю, Фусия. — Ну, тут я не виноват, — сказал Фусия. — Я не мог работать, как другие, — их ведь не преследовала полиция, а мне приходилось хвататься за любое дело, какое подвернется. — Когда, случалось, со мной говорили о тебе, я обливался холодным потом, — сказал Акилино. — Что с тобой сделали бы чунчи, если бы поймали тебя! Хотя, может быть, тебе еще хуже пришлось бы, если бы тебя поймали скупщики. Не знаю, кто больше точил на тебя зубы. — Скажи мне одну вещь, старик, как мужчина мужчине, — сказал Фусия. — Дело прошлое, теперь ты уж можешь говорить со мной начистоту. Ты никогда не прикарманивал малую толику за комиссию? — Ни сентаво, — сказал Акилино. — Честное слово христианина. — Это что-то невероятное, старик, — сказал Фусия. — Я знаю, что ты мне не врешь, но, честное слово, у меня это не умещается в голове. Я бы не сделал этого для тебя. — Я знаю, — сказал Акилино. — Ты бы меня обобрал до нитки. — Мы подали заявления во все полицейские участки области, — сказал доктор Портильо. — Но это все равно что ничего. Садись на самолет и лети в Лиму, Хулио. Пусть вмешается армия, это нагонит на них страху. Полковник сказал, что поможет с большим удовольствием, — сказал Фабио Куэста. — Он только ждет распоряжений. И я у себя в Сайта-Мария де Ньеве, co своей стороны, сделаю все, что в моих силах. Кстати, дон Хулио, все о вас вспоминают с большой любовью. — Почему ты перестал грести? — сказал Фусия. — Еще не стемнело. Потому что я устал, — сказал Акилино. — Пристанем-ка вот здесь и поспим. И потом, разве ты не видишь, какое небо? Вот-вот пойдет дождь. На северной окраине города есть маленький сквер. Когда-то на этом сквере скамейки блестели, как полированные, и сверкали начищенными металлическими бортиками. По утрам на них, в тени стройных рожковых деревьев сидели старики, глядя на детей, бегавших вокруг фонтана — круглого бассейна с фигурой женщины в центре. Из волос женщины, которая в легких одеждах стоит на цыпочках с поднятыми руками, как бы устремляясь в полет, била вода. Теперь скамейки потрескались, бассейн пуст, у прекрасной женщины лицо рассечено шрамом, а деревья искривились и клонятся к земле. На этот скверик Антония приходила играть, когда Кироги бывали в городе. Они жили в асьенде «Ла Уака», одном из самых больших пьюранских поместий, широко раскинувшемся у подножия гор. Два раза в год, на Рождество и на июньский храмовый праздник, Кироги приезжали в город и располагались в большом кирпичном доме, выходившем как раз на этот скверик, который теперь носит их имя. У дона Роберто были аристократические манеры и пышные усы, которые он покусывал, разговаривая. Палящее солнце пощадило лицо доньи Луисы, бледной и хрупкой женщины, известной своей набожностью: она сама плела венки, которые возлагала на носилки со статуей Божьей Матери, когда церковная процессия останавливалась у дверей ее дома. В рождественскую ночь Кироги устраивали празднество, на котором присутствовали многие именитые люди города, и всем приглашенным вручали подарки, а в полночь из окон бросали монеты нищим и бродягам, толпившимся на улице. Одетые в темное Кироги в течение долгих Четырех часов сопровождали процессию по предместьям и выселкам. Они вели Антонию за руку и тихонько отчитывали ее, когда она забывала о литаниях. Во время своего пребывания в городе Антония рано утром приходила на сквер и играла с детьми из близлежащих кварталов в «воров и полицейских» или в фанты, лазила на деревья и купалась в фонтане, голая, как рыбка. Кто была эта девочка и почему ей покровительствовали Кироги? Они впервые привезли ее из «Ла Уаки», когда она еще не умела говорить, и дон Фернандо рассказал историю, которая не всем показалась правдоподобной. По его словам, однажды ночью собаки подняли лай, и когда он, встревоженный, вышел в вестибюль, то нашел на полу девочку, завернутую в одеяла. У четы Кирога не было детей, и их жадные родственники посоветовали им отдать девочку в приют, а некоторые вызвались взять ее на воспитание. Но донья Луиса и дон Роберто не последовали этим советам, не приняли этих предложений и, по всей видимости, остались равнодушны к пересудам. Однажды за партией в ломбер дон Роберто небрежным тоном объявил, что они решили удочерить Антонию. Но это решение не осуществилось, потому что в тот год Кироги на Рождество не приехали в Пьюру, чего еще никогда не случалось. Это вызвало беспокойство, и двадцать пятого декабря, опасаясь несчастья, отряд всадников выехал по северной дороге на поиски Кирогов. Их нашли в ста километрах от города, там, где зыбучие пески стирают все следы и где безраздельно царят запустение и зной. Разбойники Зверски убили супругов Кирога и похитили все их вещи, лошадей, экипаж. Рядом с хозяевами лежали мертвыми двое слуг с гноящимися ранами, в которых кишели черви. Голые трупы разлагались на солнце, и всадникам пришлось выстрелами отогнать привлеченных смрадом коршунов, которые клевали девочку. Тогда они увидели, что Антония жива. «Почему она не умерла? — говорили пьюранцы. — Как она смогла выжить, когда ей вырвали язык и выкололи глаза?» «Трудно понять, — отвечал доктор Севальос, озадаченно качая головой. — Может быть, от солнца и песка раны зарубцевались, и это предотвратило кровотечение». «Провидение, — утверждал отец Гарсиа. — Неисповедимая воля Божья». «Наверное, ее облизала игуана, — говорили знахари. — Ведь зеленая слюна этих ящериц не только помогает от выкидыша, но и засушивает язвы». Разбойников не нашли. Лучшие всадники объездили пустыню, самые искусные следопыты обыскали леса и пещеры во всей округе до самых гор Айабаки, но не обнаружили их. Префект, жандармерия, армейские части раз за разом снаряжали экспедиции, которые обследовали самые глухие деревушки и хутора. Все было тщетно. Весь город провожал в последний путь супругов Кирога. Балконы именитых людей были затянуты черным крепом. На похоронах присутствовали епископ и власти. Весть о трагедии Кирогов облетела департамент, и память о ней сохранилась в преданиях и легендах мангачей и гальинасерцев. «Ла Уака» была разделена между многочисленными родственниками дона Роберто и доньи Люсии, По выходе Антонии из больницы ее приютила прачка из Гальинасеры Хуана Баура, служившая у покойных Кирогов. Когда девочка, шаря палкой по земле, появлялась на Пласа де Армас, женщины ласкали ее и угощали сластями, а мужчины сажали на лошадь и катали по улице Малекон. Однажды она заболела, и Чапиро Семинарио и другие помещики, выпивавшие в «Северной звезде», заставили муниципальный оркестр отправиться вместе с ними в Гальинасеру и сыграть вечернюю зорю перед хижиной Хуаны Бауры. В дни церковных процессий Антония шла сразу за носилками, и два-три добровольца оберегали ее от давки. Девочка трогала людей своим кротким и грустным видом. Они их уже увидели, господин капитан, — капрал Роберто Дельгадо показывает вверх, на обрыв, — уже побежали сказать своим. Моторки одна за другой пристают к берегу, одиннадцать человек выскакивают на землю, двое солдат привязывают лодки за каменные глыбы, Хулио Реатеги отпивает глоток из фляги, капитан Артемио Кирога снимает рубашку, плечи и спина у него мокрые от пота — рехнуться можно, дон Хулио, от этой проклятой жары. Их осаждают тучи москитов, а наверху слышен лай собак: вон они идут, господин капитан, посмотрите вверх. Все поднимают глаза: над обрывом показались облака пыли и множество голов. Несколько фигур уже спускаются по песчаному откосу, и у ног уракусов, заливаясь лаем, мечутся клыкастые собаки. Хулио Реатеги оборачивается к солдатам — помашите им, а вы, капрал, опустите голову, встаньте позади, чтобы они вас не узнали, и капрал Роберто Дельгадо — хорошо, сеньор губернатор, а вон и Хум, господин капитан. Солдаты машут руками, некоторые улыбаются. На откосе все больше уракусов, они спускаются чуть не на карачках, жестикулируют, кричат, особенно женщины, и капитан -не пойти ли им навстречу, дон Хулио? Как бы не упустить момент. Нет, ни в коем случае, капитан, разве он не видит, как они обрадовались, как торопятся спуститься к ним, Хулио Реатеги их знает, с ними самое важное выдержка, пусть предоставят это ему, который там Хум, капрал? Тот, что впереди, сеньор, который руку поднял, и Хулио Реатеги — внимание: они бросятся врассыпную, капитан, смотрите, чтобы не удрали, а главное — не спускайте глаз с Хума. Сгрудившись у откоса, на узкой полоске осыпи, такие же возбужденные, как их собаки, которые прыгают, машут хвостами и лают, полуголые уракусы смотрят на пришельцев, показывают на них пальцами, шепчутся. К запахам реки, земли и деревьев теперь примешивается запах человеческой плоти — нагих тел в узорах татуировки. Уракусы, скрестив руки, ритмично хлопают себя по плечам и по груди, и вдруг от них отделяется плотный, крепкий мужчина и направляется к берегу — этот самый, господин капитан, этот самый. Остальные идут за ним, и Хулио Реатеги: он губернатор Сайта-Мария де Ньевы и приехал поговорить с ним, пусть ему переведут. Один из солдат выходит? вперед и начинает верещать и размахивать руками. Уракусы останавливаются. Плотный мужчина кивает, медленно описывает рукою круг, указывая на прибывших, — пусть подойдут, — те подходят, и Хулио Реатеги — Хум из Уракусы? Плотный мужчина раскидывает руки, как бы раскрывая объятия, — Хум! -набирает воздуха в легкие — пируаны! Капитан и солдаты переглядываются, Хулио Реатеги кивает, делает еще шаг к Хуму, и они оказываются на расстоянии метра один от другого. Спокойно глядя на уракуса, Хулио Реатеги не спеша отстегивает электрический фонарик, который висит у него на поясе, зажимает сто в кулаке, медленно поднимает и в ту самую минуту, когда Хум протягивает руку, чтобы принять его, наносит удар. Крики, топот ног, пыль, окутывающая все, громовый голос капитана. В тучах пыли мелькают зеленые гимнастерки и красновато-коричневые тела и, как серебристая птица, взлетает электрический фонарик — раз, другой, третий. Наконец пыль рассеивается, и крики стихают. Солдаты кольцом окружают огромную сороконожку — сбившихся в кучу уракусов, которые жмутся друг к другу под наведенными на них винтовками. Маленькая девочка всхлипывает, цепляясь за ноги Хума, а он, закрыв лицо руками, сквозь пальцы следит за солдатами, за Реатеги, за капитаном. Из раны на лбу у него сочится кровь. Капитан Кирога поигрывает револьвером. Слышал ли губернатор, что он им крикнул? Пируаны, наверное, означает перуанцы? Хулио Реатеги представляет себе, где этот субъект слышал такое слово, послушайте, капитан, хорошо бы пригнать их наверх, в селении нам будет лучше, чем здесь, и капитан: да, там меньше москитов, слышишь, переводчик, прикажи им, пусть поднимаются. Солдат верещит и размахивает руками, кольцо солдат размыкается, сороконожка тяжело трогается с места, и снова поднимаются облака пыли. Капрал Роберто Дельгадо хохочет: Хум его узнал, господин капитан, вон как смотрит на него — так бы и съел, а капитан — пусть и Хум поднимается, капрал, чего он ждет. Капрал толкает Хума, и тот, сжав зубы, идет за остальными, по-прежнему закрывая лицо руками. Девочка все цепляется за его ноги, мешает ему идти, и капрал хватает ее за волосы и пытается оттащить от касика — отцепись наконец, — а она упирается, визжит, царапается, как обезьянка, и капрал — а, падаль, — дает ей оплеуху, а Хулио Реате ги — что это значит, черт побери? Как он обращается с девочкой, черт побери? Кто ему дал право? Капрал отпускает ее — он хотел только, чтобы она отцепилась от Хума, сеньор, и, кроме того, она его оцарапала. — Уже слышится арфа, — сказал Литума. — Или мне это снится, непобедимые? — Мы все ее слышим, братец, — сказал Хосе. — Или нам всем это снится. Обезьяна слушал, наклонив набок голову и широко раскрыв глаза, в которых светилось восхищение. — Вот это музыкант! Второго такого на всем свете не сыщешь! — Жаль только, что он так стар, — сказал Хосе. — Глаза у него совсем отказали. Теперь он никогда не ходит один, Молодому и Боласу приходится вести его под руки. Дом Чунги находится за стадионом, не доходя до пустоши, которая отделяет город от Казармы Грау, неподалеку от зарослей кустарника, прозванных плацдармом. Там, на жухлой траве, под узловатыми ветвями рожковых деревьев на рассвете и в сумерках сидят в засаде пьяные солдаты. Подстерегши прачку, которая возвращается с реки, или служанку из квартала Буэнос-Айрес, идущую на рынок, они хватают ее, валят на песок, задирают ей юбку на голову, закрывают лицо подолом, насилуют ее и убегают. Пьюранцы называют эту операцию прочесыванием, жертву — прочесанной или женой полка, а ее отпрыска, появившегося на свет в результате такого происшествия, — сыном прочесанной или очёском. — Будь проклят тот час, когда я уехал на Мараньон, — сказал Литума. — Останься я здесь, я бы женился на Лире и был бы счастливым человеком. — Не таким уж счастливым, братец, — сказал Хосе. — Если бы ты видел, на кого стала похожа Лира. — Дойная корова, — сказал Обезьяна. — Брюхо, как барабан — И плодовитая, как крольчиха, — сказал Хосе. — У нее уже десять детишек. — Одна — шлюха, другая — дойная корова, — сказал Литума. — Везет мне на женщин, непобедимый. — Дружище, ты мне что-то обещал, а не держишь слова, — сказал Хосефино. — Что было, то прошло. А если ты собираешься счеты сводить, мы не пойдем с тобой к Чунге. Ты будешь вести себя спокойно, верно? — Как ягненок, честное слово, — сказал Литума. — И же шучу. — Разве ты не понимаешь, что, стоит тебе сделать малейшую глупость, ты погоришь? — сказал Хосефино. — За тобой уже кое-что числится, Литума. Тебя опять посадят, и на этот раз кто знает, на сколько лет. — Как ты обо мне заботишься, Хосефино, — сказал Литума. Между стадионом и пустошью, метрах в пятистах от шоссе, которое выходит из Пьюры и потом разветвляется на две дороги, прорезающие пустыню, одна — по направлению к Пайте, другая — к Сульяне, лепятся друг к другу лачуги из необожженного кирпича, жести и картона, и вот там-то, и этом предместье, которое куда меньше и моложе Мангачерии, да и беднее, непригляднее ее, одиноко высится, как собор в центре города, добротный дом Чунги, именуемый также Зеленым Домом. Его кирпичные стены и цинковая крыша видны со стадиона, а по субботам, во время состязаний по боксу, до зрителей доносятся звуки арфы дона Ансельмо, гитары Молодого Алехандро и тарелок, на которых играет Болас. — Клянусь тебе, я ее слышал, Обезьяна, — сказал Литума. — До того ясно, что сердце щемило. Как сейчас слышу, Обезьяна. — До чего, наверное, тебе было плохо, братец, — сказал Обезьяна. — В тюрьме разве жизнь. — Я говорю не о Лиме, а о Сайта-Мария де Ньеве, — сказал Литума. — Бывало, дежуришь ночью -тоска смертная. Не с кем словом перемолвиться, ребята храпят, и вдруг слышишь уже не сверчков и жаб, а арфу. В Лиме я ее никогда не слышал. Ночь была свежая и ясная, четко вырисовывались искривленные силуэты рожковых деревьев. Друзья шли в один ряд. Хосефино потирал руки, братья Леон посвистывали, а Литума шагал, засунув руки в карманы и понурившись. Время от времени он поднимал голову и с какой-то жадностью всматривался в небо. — Ну-ка давайте наперегонки, как в те времена, когда мы были ребятишками, — сказал Обезьяна. — Раз, два, три. Он помчался вперед, и его маленькая обезьянья фигура исчезла в темноте. Хосе перепрыгивал через воображаемые барьеры, пускался бежать, возвращался к Литуме и Хосефино, орал: — Коварная штука писко, то ли дело тростниковая водка. А когда же мы споем гимн? Неподалеку от предместья они нашли Обезьяну, который лежал на спине, пыхтя как паровоз, и помогли ему встать. — Сердце так и колотится, кажется, вот-вот выскочит, — сказал Обезьяна. — Сам себя не узнаю. — Годы, брат, даром не проходят, — сказал Литума. — А все-таки да здравствует Мангачерия, — сказал Хосе. Дом Чунги имеет форму куба, и у него два входа. Главный ведет в большой квадратный зал для танцев, в котором стены испещрены именами, сердцами со скрещенными стрелами и похабными рисунками. Помещение украшают фотографии киноартистов, боксеров и манекенщиц, календарь и вид города. Вторая, маленькая, дверь ведет в бар, отделенный от танцевальной площадки стойкой, за которой в соломенном кресле-качалке возле стола, уставленного бутылками, стаканами и графинами, восседает Чунга. А напротив бара, в углу, располагаются музыканты. Дон Ансельмо сидит на скамейке без спинки, которую ему заменяет стена, и держит арфу между ног. Он в очках, волосы падают ему на лоб и серыми кустиками выглядывают из-под расстегнувшейся на груди рубашки, топорщатся на шее, лезут из ушей. Угрюмый гитарист, у которого такой звучный голос, — Молодой Алехандро. Он не только исполнитель, но и композитор. А тот здоровяк, что сидит на складном стуле и играет на барабане и тарелках, — Болас, бывший водитель грузовика. — Не держите меня так, не бойтесь, — сказал Литума. — Вы же видите, я ничего такого не делаю. Только ищу ее. Что ж тут плохого, если я хочу посмотреть на нее. Отпустите меня. — Она, должно быть, ушла, братец, — сказал Обезьяна. — Что тебе до нее, думай о другом. Давай повеселимся, отпразднуем твое возвращение. — Я же ничего такого не делаю, — повторил Литума. — Только вспоминаю прошлое. Зачем вы меня так обхватили, непобедимые? Они стояли на пороге зала, тускло освещенного тремя лампочками, обернутыми в голубой, зеленый и фиолетовый целлофан, глядя на пары, которые теснились и толкали друг друга. Из углов доносились громкие голоса, смех, чоканье. Над головами танцующих плавал дым, пахло пивом и крепким табаком. Литума переминался с ноги на ногу, Хосефино все держал его за плечо, но братья Леон отпустили его. — За каким столом это было, Хосефино? Вон за тем? — За тем самым, брат. Но это дело прошлое, теперь ты начинаешь новую жизнь, забудь об этом. Пойди поздоровайся с арфистом, братец, — сказал Обезьяна. — И с Молодым и Боласом — они всегда о тебе вспоминают с любовью. — Что-то я ее не вижу, — сказал Литума. — Чего она от меня прячется, я же ей ничего не сделаю, только посмотрю на нее. — Ладно, это я беру на себя, Литума, — сказал Хосефино. — Я приведу ее к тебе, честное слово. Но помни, что ты обещал. Что было, то прошло. Иди поздоровайся со стариком. А я пока разыщу ее. Оркестр перестал играть, и пары стояли теперь тесной толпой, негромко переговариваясь. Возле бара кто-то скандалил. Литума в сопровождении братьев Леон, спотыкаясь, направился к музыкантам — дорогой дон Ансельмо — с раскрытыми объятиями — вы уже не помните меня? — Он же тебя не видит, братец, — сказал Хосе. — Скажи ему, кто ты. Угадайте-ка, дон Ансельмо. — Что такое? — Чунга вскочила на ноги, оттолкнув кресло-качалку. — Сержант? Это ты его привел? — Ничего нельзя было поделать, Чунга, — сказал Хосефино. — Он только сегодня приехал и сразу затвердил — пойдем в Зеленый Дом, хоть кол ему на голове теши. Мы не смогли его удержать. Но он уже все знает, и ему наплевать. Дон Ансельмо обнимал Литуму, а Молодой и Болас похлопывали его по спине, и все трое говорили разом, возбужденные, удивленные, растроганные. Обезьяна присел перед тарелками и принялся позвякивать ими, Хосе рассматривал арфу. — Лучше уведи его сам, — сказала Чунга, — не то позову полицию. — Да ведь он пьян как стелька, Чунга, еле держится на ногах, разве ты не видишь? — сказал Хосефино. — Мы за ним смотрим. Никакого скандала не будет, честное слово. — Вы мое несчастье, — сказала Чунга. — В особенности ты, Хосефино. Смотри же, чтоб не повторилось то, что было в прошлый раз, не то, клянусь, я позову полицию. — Не будет никакого скандала, Чунгита, — сказал Хосефино. — Честное слово. Дикарка наверху? — Где ж ей быть, — сказала Чунга. — Но смотри у меня, сучий сын, если начнется заваруха, клянусь, тебе это с рук не сойдет. |
||
|