"Шестая книга судьбы" - читать интересную книгу автора (Курылев Олег)
XIV
Весна 1942 года была ранней.
— Вот и мартовские иды, — сказал однажды за завтраком профессор. — Если бы мы жили по юлианскому календарю, то сегодня, пятнадцатого марта, отмечали бы годовщину смерти Юлия Цезаря. — Профессор наморщил лоб. — Какая же была бы годовщина?..
— Готфрид, у нас теперь своих смертей хватает, — укорила его жена, — а тебя древние покойники заботят. Вон у Шмидтов какое горе. Уже второй сын.
— Ты не права, Элли. Когда человек умирает, он выпадает из общего тока времени. Поэтому Цезарь к нам так же близок, как и к своим современникам.
В это время в дверь позвонили. Эрна побежала открывать и через минуту радостная влетела в столовую с конвертом в руках.
— Письмо!
— От Мартина?
— Нет, из Бремерсхафена. Это от Клауса!
Они уже знали из газет и радиосообщений об успешном прорыве кораблей Кригсмарине из брестской блокады. Вся эскадра почти благополучно добралась до Германии, даже несмотря на подрывы на минах «Шарнхорста» и «Гнейзенау». «Принцу Ойгену», как всегда, повезло больше других. Он вообще не пострадал. Эрна измаялась за эти дни в ожидании письма. Почему он не дает о себе знать? Может, он остался во Франции?
За прошедшие месяцы они обменялись лишь десятком писем, заранее условившись писать не чаще двух-трех раз в месяц. Тон этих писем был легким и дружественным, даже шутливым. Его с самого начала задала Эрна, твердо решив не обременять переписку стенаниями о невыносимости разлуки и бесконечными признаниями в нежных чувствах. Она не называла его «Милый Клаус» и не подписывалась «Твоя Эрна».
«Мой ученый филолог, как прошла ваша охота в лесу Рамбуйе? Не забыли ли вы свое ружье?..»
«Господин фон Тротта, вы так и не ответили в прошлый раз, чем занимались в Париже целую неделю…»
Его же письма дышали восторгом и были украшены утонченными выражениями.
«Всякий раз, когда я получаю от тебя письмо, я, как римлянин, отмечаю этот день белым камешком…»
— Папа, а что римляне отмечали белыми камешками? — спрашивала Эрна отца, выбегая из своей комнаты.
— Albo lapillo notare diem, т.е. отметить день белым камешком, дочка, значило запомнить его, как радостный и счастливый, — обстоятельно пояснял профессор, до-вольный заданным вопросом.
— Переписка с твоим моряком тебе определенно пойдет на пользу, — догадывалась мать, откуда ветер дует.
В свои письма Клаус часто вставлял французские выражения без перевода. Эрна некоторое время терпела это издевательство, но, когда в очередном ответе она среди прочего увидела следующий перл: «Du temps que la reine Berthe filait», дословно означавший: «той поры, когда королева Берта пряла» [26], и долго не могла понять, при чем здесь эта самая королева, ее терпение лопнуло.
«Господин адмирал с филологическим уклоном, — писала она в ответном послании, — перестаньте насыщать ваши письмена французскими выражениями. Я стерпела ваших кроликов (речь шла о тридцати шести белых кроликах, которые никогда не станут белой лошадью) [27], вынесла мошенника Роле («я называю кошку кошкой, а Роле — мошенником» [28]), но Берту с прялкой… это выше моих сил!
А если уж вы не можете обойтись без ваших этуалей и elegance, то извольте рядом в скобочках давать перевод, да еще и смысловое значение, если это очередная французская премудрость. Я не собираюсь просиживать весь вечер со словарем: у меня, в отличие от вас, не так много праздного времени. Если же вы не сделаете надлежащих выводов, то рискуете получить мою очередную эпистолу на чистейшем русском (я рассказывала вам о нашем хорошем знакомом из России), да еще попрошу папу помочь с латинскими древностями. Интересно знать, к которой из своих знакомых француженок вы помчитесь тогда за помощью?»
«Согласен, — отвечал он, — ты больше не получишь от меня не только ни одного слова по-французски, но даже ни единой буквы. Стану писать немецкой готикой, однако, принимая во внимание мой почерк, не думаю, что это сэкономит твое драгоценное время. И прекрати обращаться ко мне в письмах на „вы“!»
В последнем письме из Бреста был прозрачный намек Клауса на возможный поход их крейсера в тропики. В конверте Эрна обнаружила его фотографию в пробковом шлеме. Он писал, что ни за что на свете не станет носить этот дурацкий предмет и надел его в первый и последний раз. Они не имели понятия тогда, что уже полным ходом шла подготовка операции «Церберус» и слухи о южном походе были намеренной дезинформацией командования.
Эрна разорвала конверт и разочарованно развернула вложенный в него небольшой тетрадный листок. С лица ее сразу исчезло радостное выражение. Это был не его почерк.
— Боже, мама, он ранен!
Профессор отложил газету.
— Ну-ну, успокойся. Возможно, ничего серьезного.
Эрна еще раз пробежала взглядом по строчкам короткого и довольно косноязычного письма.
— Как же ничего серьезного, если он даже не смог сам написать!
Она опустилась на стул, уронив руку с письмом на колени.
— Эрна, может, ты прочтешь нам? — как можно мягче попросила ее мать.
— «Здравствуйте, фройляйн Эрна, — начала читать та совсем упавшим голосом. — Меня зовут Магда, я сиделка из военно-морского госпиталя в Бремерсхафене. Пишу по просьбе лейтенанта Клауса фон Тротта. Он ранен, но угрозы жизни нет. Он передает вам свою любовь. Он просит вас не считать себя связанной с ним какими-либо обязательствами. Передает привет вашим родителям. Я понимаю, что вас интересуют подробности, но не уполномочена их сообщить. Желаю вам всего наилучшего. Бремерсхафен, Элизабетштрассе, 8».
— Почему он просит не считать меня связанной обязательствами? — сразу же после прочтения письма воскликнула Эрна и с мольбой во взгляде смотрела то на отца, то на мать. — Что это значит? Мама? Отец?
— Возможно, так принято, Эрна, ведь он… нездоров, — проговорила фрау Вангер, забирая у дочери письмо.
— Да, — вздохнул профессор, — судя по всему, парню крепко досталось.
— Так, все! — Эрна вскочила и, подбежав к зеркалу, стала закалывать волосы. — Папа, дай денег. Я еду на вокзал за билетом.
— Ты хочешь ехать в Бремерсхафен? — Фрау Вангер подошла к дочери. — Эрна, вряд ли это разумно. Чем ты сможешь помочь? Там ему предоставляют необходимый уход, а ты только будешь мешать. В конце концов, он может не хотеть, чтобы ты его видела сейчас. Ты же ничего, в сущности, не знаешь. Готфрид, ну ты хоть скажи!
Профессор молча вышел из комнаты и вскоре вернулся с бумажником в руках.
— Поезжай, дочка. В университете я обо всем договорюсь. Элли, — обратился он к жене, — в этом не будет ничего плохого.
Фрау Вангер всплеснула руками.
— Но ведь она ему никто! Они даже не помолвлены!
Через три дня Эрна вошла в большую больничную палату. Сестра подвела ее к одной из кроватей, и она сразу обратила внимание на торчащую из-под одеяла ногу в бинтах. Она подняла глаза и увидела незнакомого человека. Темная бородка, усы, заострившийся нос на бледном мраморном лице. Глаза закрыты. Сестра наклонилась над раненым и дотронулась до его руки.
— Господин фон Тротта.
Раненый открыл глаза, посмотрел на Эрну и улыбнулся. Это был Клаус.
— Ты получила письмо? Сейчас мне уже лучше.
Он показал рукой на стоявший рядом стул. Она села и взяла его руку в свои ладони.
— Зачем же ты приехала?
— Чтобы еще раз услышать твои слова, которые ты обещал повторить тысячу раз.
Они долго молча смотрели друг на друга.
— Значит, они тебе еще нужны?
— Конечно! А потом я скажу свои.
— Не спеши, Эрна.
— Почему?
— Я должен выслушать их стоя. А если не смогу…
— Ты обязательно поправишься, — заговорила она быстро, — я только что разговаривала с твоим доктором. Он сказал, что нужно время. А времени у нас много. Целая жизнь! Ты еще станешь адмиралом, мой ученый филолог…
Эрна сняла комнату неподалеку от госпиталя. Она привезла с собой учебники и по вечерам занималась. Ежедневно она приходила к Клаусу в палату, и когда появлялась в дверях, другие раненые откладывали свои газеты и книги в сторону. Они здоровались с нею, когда она шла между кроватями, спрашивали, как там погода, а потом украдкой поглядывали на нее и завидовали лейтенанту.
— Ты счастливчик, фон Тротта, — говорил Клаусу его сосед с ампутированной ногой, — и если не поправишься на все сто процентов, то будешь просто ослом.
Но Клаус не собирался быть ослом. Он медленно, но верно шел на поправку. Однажды, когда Эрна снова вошла в палату, она увидела, что его кровать пуста.
— Гуляет ваш лейтенант, — сказал кто-то из боль-ныx, — ищите его в парке. Он сегодня герой.
Эрна выбежала на улицу. Был погожий майский день. По аллеям больничного двора прохаживались выздоравливающие.
— Эрна!
Она услышала женский голос и увидела машущую рукой Магду. Рядом в коляске сидел Клаус. Он был чисто выбрит и коротко подстрижен. На нем, контрастируя с окружающими пижамами и халатами, был китель с лейтенантскими галунами, белая рубашка и галстук. На голове темно-синяя пилотка с золотистым офицерским кантом. Ноги прикрывал больничный плед.
Эрна подбежала к ним и увидела на кителе Клауса крест на яркой красной ленте с белыми и черными полосками.
— На следующий час поручаю больного вам, — сказала приветливая Магда и ушла.
— Клаус, у тебя награда?
— Сегодня приезжал офицер штаба. В присутствии главврача и нескольких сестер мне прямо в палате вручили крест второго класса. Оказывается, кое кого из нашего экипажа представили к наградам, и в их число почему-то попал я.
— Ты заслужил ее!
— Это крест за пролитую кровь, Эрна, не более. Они понимают, что я больше не поднимусь на борт корабля и у меня уже не будет случая заслужить боевую награду.
— Что ты говоришь, Клаус! Скоро ты будешь ходить.
Она покатила коляску и, пытаясь отвлечь его от невеселых раздумий, что-то рассказывала.
— А где теперь твой «Принц»?
— Ушел в Норвегию.
— И что он там делает?
— Говорят, в него попала английская торпеда, так что крейсер снова в ремонте где-то в Тронхейм-фиорде. Это уже третий ремонт, Эрна. — Клаус наконец-то разговорился. — Первую бомбу мы получили за месяц до приемки комиссией еще в Киле, вторую — в Бресте, и вот теперь торпеда. А на нашем счету ни одного потопленного даже самого паршивого суденышка…
Через три дня она уехала.
Приезд Эрны подействовал на Клауса самым благотворным образом. Он оживился, начал общаться с товарищами по палате, а уж в компании морских офицеров, пускай и изувеченных, такое общение просто не могло быть скучным. Всем им, многие из которых помнили ещё гром орудий британских дредноутов в проливе Скагеррак, было что вспомнить.
— Вот скажи мне, фон Тротта, что ты видел, когда вы драпали по Каналу? — заводил разговор фрегатен-капитан с ампутированной ногой. — Тучи, волны да сигналы флагмана. Разве может все это сравниться с одним только рейдом на Лондон или Ливерпуль наших цеппелинов!
Капитан в первую войну служил вохдухоплавателем в дивизионе флотских дирижаблей и мог часами рассказывать о своих опасных приключениях. Вдобавок ко всему он был романтиком и даже поэтом.
— Если подводников моряки называли смертниками, то нас еще проще — самоубийцы. И они были недалеки от истины. Но когда нас настигала смерть, она всегда сопровождалась таким театральным эффектом и таким роскошным фейерверком, что ее могли видеть сотни, а то и тысячи зрителей, и они запоминали это зрелище на всю жизнь.
Ходячие подсаживались ближе, и бывший боцман-смаат, рулевой бокового руля, а впоследствии воздушный штурман вспоминал:
— Никто из вас, господа, не может даже отдаленно представить себе, что такое идти ночью на дирижабле через грозовой фронт, когда все небо не то что полыхает, а непрерывно светится то зелеными, то фиолетовыми сполохами, как будто ты влетел в самое сердце полярного сияния. Мимо тебя с шипением проносятся огненные шары, а пространство вокруг опутано сплошной паутиной из тысяч одновременно вспыхнувших молний. Со всех сторон гром и треск, словно по тебе лупит тысяча зенитных пушек. А теперь вообразите, что в это самое время по внутренней связи вдруг раздается крик. Пулеметчик, неопытный еще матрос, впервые попавший в грозу, орет с верхней кормовой платформы, что мы горим. Он несет какую-то несусветную чушь, так что нельзя ничего толком понять. Но все цепенеют, вспоминая Бога, жен, детей и дьявола одновременно. Радист бросается к рации в надежде успеть передать, что все мы погибли, и, если повезет, сообщить координаты, Но в следующий момент мы начинаем понимать, что происходит. Наш огромный «L-13» прямо на глазах превращается в гигантскую рождественскую елку, положенную набок и парящую в окружении небесного фейерверка. Он весь начинает светиться. Сначала на выступающих частях гондол и пилонах подвески «майбахов», потом на ребрах граненой обшивки и даже внутри пилотской кабины все зажигается мерцающим свечением. Цеппелин покрывается огнями святого Эльма и становится похожим на электрического ската. Электричество повсюду. Даже козырек фуражки командира — нашего знаменитого лейтенанта Мати — светится. Да что козырек, я видел свечение кончика собственного носа!
Капитан обвел взглядом слушателей, позади которых замерли две сестры со шприцами в руках, также завороженные рассказом.
— Раньше, когда свечки Эльма зажигались на мачтах ночного парусника, команда с благоговейным трепетом смотрела на эти таинственные кисточки, с легким потрескиванием испускавшие красное или голубоватое сияние. Многие становились на колени и просили Бога о прощении. Они клялись, что больше не будут грешить, перестанут пить ром и жульничать в карты, а всякий раз, сходя на берег, первым делом будут отправляться не в ближайший кабак, а в церковь.
А теперь вообразите наше состояние: грозовая ночь, двухкилометровая высота, все небо в огне, а в балонетах над нашими головами тридцать пять тысяч кубометров водорода. Малейшей течи и искры достаточно, чтобы мы вспыхнули, а пожар на дирижабле еще никому не удавалось потушить.
Мы — все шестнадцать членов команды — стоим не шевелясь на своих местах. Даже легкое прикосновение друг к другу, простое рукопожатие вызывает электрический разряд. Добавьте к этому, что в памяти у всех нас ещё свежа гибель «L-10», сгоревшего со всем экипажем во время грозы в сентябре пятнадцатого года.
Помню, я поднялся в центральную галерею и пошел в сторону кормовой гондолы, чтобы посмотреть обстановку там. Даже изнутри галерея была освещена миллионами огоньков, и я старался идти медленно, ни к чему не прикасаясь. Но цеппелин то проваливался в воздушную яму на сто, двести или триста метров, то взлетал вверх, и я падал на каждом шагу, хватаясь за поручни. Однажды я остановился возле одной из газовых шахт и умолял Создателя не допустить сброса газа: когда мы попадали в область низкого давления, балонеты раздувались, и в любую секунду могли открыться автоматические предохранительные клапаны, чтобы сбросить излишний водород. Но все обошлось. Только расчалки, стягивающие вершины многоугольных шпангоутов, звенели как струны, а резонатором для них были газовые баллоны, так что наш «L-13» стал еще и воздушной шарманкой.
По счастью, нас не подвели и моторы. Мы вырвались тогда из грозы и уже через пару часов висели черной тенью над ярко освещенным Норфолком. Там и представить не могли, что в такую ночь кроме молний и дождя с неба могут упасть еще и бомбы.
Да, друзья мои, это были времена, когда воздухоплавание и авиация вступили друг с другом и с природой в смертельную схватку. Мы не могли противостоять истребителям днем и всегда выбирали безлунную ночь и туман. Часто, выводя вечером свой цеппелин из эллинга в Нордхольце, мы не знали, куда возвратимся на следующий день. Будет ли это Куксхафен, Альхорн, Тондерн или Хаге, да и вернемся ли мы вообще. В иную ночь, соревнуясь с армейским воздушным дивизионом, мы одновременно поднимали на Британию десять, а то и двенадцать морских цеппелинов, а возвращалась на базы лишь половина. Судьба некоторых так и осталась неизвестной. Кого-то уносило в океан, и они исчезали бесследно. Финальную точку в судьбе других ставила зажигательная пуля «помероу» или фугасный патрон «букингем». Бывало, по возвращении мы насчитывали до шестисот пробоин в оболочке. Не оставалось невредимым ни одного из шестнадцати наших балонетов, и, пришвартовываясь к причальной мачте, мы выпускали в атмосферу кубометры водорода, слыша треск лишенных необходимой поддержки стрингеров и шпангоутов…
— Ну и ради чего все эти жертвы? — спрашивал один из скептиков. — Одних цеппелинов мы потеряли больше ста, а ведь были еще «парсевали» и «шютте-ланцы». Положа руку на сердце, капитан, достигнутый результат стоил таких жертв и материальных затрат в той войне?
Капитан долго смотрел на задавшего вопрос прагматика, как бы говоря: ты так ничего и не понял.
— Не все поддается учету в цифрах, молодой человек. Мы держали в страхе Британскую метрополию весь шестнадцатый год, а это дорогого стоит. Они тогда впервые хорошо прочувствовали, что значит страх тыла, осознание его незащищенности перед войной. Сотни лет они были отгорожены ото всех своим Каналом и уповали на свой флот и вдруг поняли, что отныне так же досягаемы, как и все остальные. И, бомбя нас сегодня, британцы преследуют ту же цель — внести страх войны в центр вражеского государства. Но главное — поразить этим страхом солдата в окопах и моряка в море, которые знают теперь, что их близкие могут погибнуть дома раньше их самих. По деньгам налеты обходятся им сейчас, пожалуй, дороже, чем нам. Во всяком случае, пока. Но дело ведь не только в материальной стороне.
В конце мая кто-то из моряков получил из Киля письмо.
— Ваш крейсер, фон Тротта, недавно пришел в Киль. Им занялась «Дойче Верке». Я тут подсчитал, и получается, что каждые сутки, проведенные «Принцем» в море, стоят ему потом ровно месяца ремонта.
Моряк был подводником, которые в тот год находились на пике своих удач и славы. Надводный же флот Германии только терял очки. Его тяжелые корабли совершали короткие перебежки между норвежскими фиордами и ремонтными базами Вильгельмсхафена на Северном море или Киля и Готенхафена на Балтике, не принося никакой реальной пользы рейху. Сверхзадача надводного флота Германии постепенно свелась к обеспечению собственной безопасности, а не к поиску противника и сражений.
— Все дело в психологии, господа, — подключился к разговору другой моряк, — если хотите, в нашей изначальной ущербности. Как мы называем свой океанский флот: Флотом Открытого Моря, так? Этим мы как бы подчеркиваем главное его свойство и достижение: он может отойти от побережий и выйти в открытое море. «Он служит во Флоте Открытого Моря», — с гордостью говорят у нас, подразумевая уже в одном этом героизм. А как называют англичане свой флот метрополии? «Home Fleet», то есть «Домашний Флот»! Вдумайтесь только, для нас — открытое море, для них — домашний флот, зоной ответственности которого являются все европейские моря и Северная Атлантика. А ведь у них еще есть Гранд Флит.
— Ну и что вы предлагаете? Сменить название?
— И название, и наше отношение к морю и морской войне! Если мы и дальше станем трястись над каждым крейсером, пряча его по году в укромных бухтах, то лучше сразу пустить все их на металлолом для субмарин и танков.
После подобных высказываний, как правило, начинались жаркие дискуссии.
В конце мая Клаус впервые после ранения встал на ноги. Еще через месяц он отложил в сторону костыли, но окончательно хромота не проходила, и он понимал, что ему еще долго придется пользоваться тростью. В середине лета он уехал в свое скромное родовое имение под Ольденбургом. Клаус еще не был уволен из ВМФ и считался отпускником по ранению.
Однажды, в середине августа, к парадному крыльцу дома подъехало несколько легковых автомобилей. Услыхав шум хлопающих дверей и выглянув в окно, Клаус увидел группу старших морских офицеров, направлявшихся ко входу. Он запахнул халат, взял трость и стал спускаться в холл, где Вильгельм — старый денщик его отца — уже впускал гостей.
Вошедшие офицеры сняли фуражки и держали их в левых, согнутых в локте руках, козырьками вперед. Они молча ждали, когда Клаус сойдет вниз по лестнице. По их церемониальному виду и многоярусным галунам на рукавах он понял, что случилось нечто важное.
Вперед выступил красивый немолодой адмирал с седеющими висками и печальным лицом. Клаус узнал Эриха Редера и замер у последней ступеньки лестницы.
— Гроссадмирал! — произнес он тихо.
Редер отдал свою фуражку адъютанту и подошел. Они не были знакомы, но он обратился по имени.
— Клаус, у меня плохие новости, мужайтесь.
Редер слегка повернул голову. Адъютант извлек из своей папки какой-то документ и передал ему.
— Две недели назад у западного побережья Африки подорвался на мине итальянский пароход «Литторио». Среди пассажиров парохода были ваши родители. Они возвращались в рейх инкогнито. Из пассажиров спаслось лишь несколько человек. Увы, как нам стало окончательно известно два дня назад, в списке спасенных супружеской четы Тротта нет.
Редер протянул двойной, сложенный пополам в виде папки лист жесткой бумаги кремового цвета, каждая половина которого была обведена черной рамкой и украшена имперской печатью.
— Это официальное свидетельство о смерти Йозефа фон Тротта и его жены. Здесь точное время и координаты гибели «Литторио». Документ заверен канцелярией Генерального штаба Кригсмарине и подписан мною.
Слегка подрагивающей рукой Клаус взял свидетельство и стоял с ним, не зная, что сказать.
— Генеральный штаб искренне разделяет с вами эту утрату, лейтенант. Фюрер также поручил мне передать вам слова соболезнования. Он знает о вашем тяжелом ранении и готов принять участие в вашей дальнейшей судьбе.
Гроссадмирал взял Клауса под локоть, подвел к свите и представил ему каждого из офицеров. Клаус увидел в глазах адмиралов и капитанов сочувствие и был тронут.
— Кофе, господа? — предложил он, когда все надели фуражки.
— Нет, лейтенант, не тот случай, да и времени нет. Давайте-ка выйдем в парк на несколько слов.
Редер снова взял Клауса под руку, и они вышли на крыльцо. Стоявшая у машин охрана щелкнула каблуками. Вдали Клаус заметил бронетранспортер с зенитным автоматом на крыше. Они спустились с крыльца и вдвоем пошли по направлению к аллее старого и весьма запущенного парка.
— Я поинтересовался вашими медицинскими показателями, Клаус. К сожалению, о возвращении на корабль пока говорить не приходится. По крайней мере, ближайший год. Но мне не хочется списывать молодого и достойного офицера. — Редер остановился и посмотрел Клаусу в глаза. — Что вы ответите на мое предложение сменить ваши золотые галуны и пуговицы на серебряные? Разумеется, после тщательного долечивания.
— Чем же я буду заниматься, гроссадмирал?
— Работы в морском ведомстве много, фон Тротта. В конце концов, вы можете пойти по стопам отца. Не сразу, конечно.
— Благодарю вас, гроссадмирал. Конечно, я согласен.
— Вот и отлично! Как поправитесь, я жду вас в Берлина, оберлейтенант. Да-да, — увидев недоумение на лице собеседника, добавил Редер, — с сегодняшнего дня ваш служебный чин соответствует рангу оберлейтенанта.
Он приложил руку к козырьку и направился к машинам. Захлопали дверцы, загудели моторы, и через минуту только облачка сизого тумана стелились над гаревой дорожкой.
— Пойдемте, Вильгельм, — сказал Клаус, проходя мимо окаменевшего от страшного известия старого денщика, — помянем родителей.
* * *
В начале октября в квартире Вангеров зазвонил телефон. Эрна взяла трубку.
— Алло!
— Эрна!
— Клаус! Ты где?
— На вашем вокзале.
— Ты в Мюнхене? Почему не предупредил? Приезжай немедленно!
— Я здесь проездом, Эрна. Мой поезд через час. Если сможешь, приезжай сюда. Я буду ждать у билетных касс.
Через полчаса Эрна была на вокзале. Клаус стоял возле окна недалеко от крайней кассы. Он с нетерпением поглядывал на стрелки настенных часов. В одной руке он держал трость, через другую был перекинут форменный плащ.
Эрна подбежала и остановилась в шаге от него. Она сразу отметила произошедшие в облике Клауса перемены. Больничная бледность на его лице прошла. Он был бодр, однако улыбка выражала скорее растерянность нежели былую самоуверенность с едва уловимым налетом превосходства.
Все нашивки и пуговицы на его темно-синем мундире имели теперь серебристо-белый цвет. Над двойными галунами на рукавах были вышиты маленькие орлы с замысловатыми вензелями под свастикой. Фуражку вместо кожаного ремешка украшал серебряный шнур. Слева на кителе рядом с крейсерским знаком был пристегнут круглый значок за прорыв морской блокады. Ниже — серебряный знак за ранение второй степени. В пуговичной петлице краснела ленточка Железного креста второго класса.
Эрна подошла и ткнулась лбом в его плечо.
— Клаус, куда ты едешь?
— Снова в Брест, Эрна.
— Зачем? Ведь твоего «Принца» там нет.
— Теперь я чиновник административной службы, и корабль мне не нужен. Раньше я сам называл таких береговыми крысами.
— Ты не должен так говорить. — Эрна отстранилась. — Как твоя нога? Клаус, мы так переживали, когда узнали о смерти твоих родителей! Я проплакала всю ночь.
— Эрна, я должен тебе сказать, — он переложил трость в левую руку и дотронулся до ее волос, — я уезжаю на целый год.
— Я буду ждать!
— Это еще не все. Мы не сможем часто писать друг другу, а первые месяцы, вероятно, и вовсе будем лишены этой возможности.
— Почему?
— Я буду далеко. Брест — лишь промежуточный пункт. Но я постараюсь передать весточку при первой возможности.
— Куда ты едешь?
Клаус молча гладил ее по волосам.
— Ладно, понимаю. Но покажи хоть рукой в ту сторону! — взмолилась Эрна. — Я часто иду утром в университет через Хофгартен, где мы встретились. Я буду останавливаться, смотреть в твою сторону, и мы будем ближе.
— Утром смотри туда, где солнце, Эрна.
— Так далеко! — догадалась она и в испуге прижала ладонь к своим губам.
Они направились на перрон. Молодой матрос с вышитым целеоновой нитью словом «Knegsmarine» на бескозырке нес следом чемодан. Матрос прошел в вагон, а Эрна и Клаус остались стоять на перроне.
— Прости, что так получилось, — говорил Клаус. — Всё произошло неожиданно. Не было времени ни позвонить, ни послать телеграмму. Во Франции уже ждет судно.
В Бресте его ожидала подводная лодка. Он и еще двое сотрудников атташата вместе с несколькими ящиками документов, секретных кодов для «Энигмы» и чемоданом валюты должны были проделать очень долгое путешествие сначала на субмарине, а потом на одном из германских рейдеров, пройдя через три океана. Где-то далеко-далеко на востоке адмирал Дениц создавал базу подводного флота для крейсерских операций в Тихом и Индийском океанах. Эта затея была осуществима лишь благодаря союзнической помощи Японии. Там и предстояло работать военно-морскому администратору ранга оберлейтенанта цур зее Клаусу фон Тротта.
Клаус прекрасно знал, что год — это лишь благая мечта. Было бы непозволительной роскошью везти мелкого чиновника через всю планету ради одного года работы.
* * *
В один из тех осенних дней Эрна зашла в Дом немецкого искусства. Просто выдалось свободное время и захотелось вдруг побыть одной.
В залах было пустынно. Редкие посетители, вероятно приезжие, большинство из которых военные, прохаживались, коротая время. Вспоминая далекий тридцать седьмой год, Эрна отмечала произошедшие здесь перемены Со стен на нее смотрела война. Оставались, конечно, портреты вождей и идиллические сценки из сельской жизни, но все новое касалось только войны.
Полотна были выдержаны в мрачных тонах. Часто в одном цвете. Авторы стремились создать впечатление суровости и тягот фронтовой жизни. Бесконечные раненые, кто-то кого-то несет, дым, мгла.
— У тебя все в порядке? — услышала она негромкий голос за спиной.
Это была Софи Шолль. Ее пышный чуб и совсем короткую сзади стрижку можно было узнать издалека Они познакомились этим летом на металлургическом заводе в Ульме. Обе девушки, состоявшие, кроме всего прочего, в женской секции РАД [29], были направлены туда на отработку.
— С твоим братом ничего не случилось?
Эрна отрицательно покачала головой и поздоровалась. Софи взяла ее под руку и повлекла к окну.
— А я уж подумала, что-то стряслось. Стоишь тут одна, как сирота. Часто здесь бываешь?
Эрна помнила, что Софи увлекается живописью. Она видела ее рисунки, и в большинстве своем они ей понравились. Не все было понятно. С чем-то хотелось поспорить, но рассматривать их было интересно. В отличие от многих висящих здесь полотен, которые достаточно было окинуть взглядом, чтобы уже никогда в жизни к ним не возвращаться.
— Нет. За всю войну впервые. А ты?
— Да захожу иногда. И здесь есть кое-что, заслуживающее внимания. Завтра после лекций загляну в Новую пинакотеку. Если есть желание, присоединяйся.
Они медленно двинулись вдоль анфилады выставочных залов. Софи спрятала в сумочку блокнот с карандашом, покопавшись, извлекла оттуда зеркальце и остановилась подкрасить губы.
— Помнишь ту выставку «дегенератов», устроенную весной тридцать шестого?
— Конечно.
Уже много лет Эрне было стыдно за неиспользованный когда-то шанс увидеть другое искусство. Тогда перед открытием Немецкого дома Геббельсу пришла мысль показать народу подборку картин, изъятых из запасников ста главных музеев Германии. Тех картин, которые, как и книги, попали в черные списки вместе со своими авторами. Для показа отобрали лишь небольшую толику из многих тысяч. А почти полторы тысячи полотен и вовсе продали перед тем за рубеж.
Они поставили целью осмеять все эти направления живописи, перед тем как навсегда скрыть их от народа. Народ сам должен был участвовать в этом осмеянии. Что уж говорить, дети тогда оказались самыми лучшими исполнителями этой роли.
Сколько раз с тех пор Эрне хотелось хоть одним глазком взглянуть и на ту, что полетела, как воздушный шарик, и особенно на портрет романтической дамы кисти Огюста Ренуара, врезавшийся в ее память навсегда, Она прекрасно понимала, что уже полностью лишена такой возможности. Но сегодня, проходя по залам, втайне надеялась увидеть хоть намек на раскованный яркий мазок свободного живописца. Вдруг что-то изменилось…
— Но мы пришли на выставку всем классом, и нам было тогда по тринадцать лет, — призналась она честно.
— Все понятно, — успокоила ее жестом Софи, убирая помаду, — дальше можешь не продолжать. На это они и рассчитывали.
Они спустились в вестибюль и забрали свои курточки.
— А ты знаешь, — уже на улице сказала Софи, — почти всего, что было тогда выставлено в Мюнхене, уже нет.
— Как нет? Вообще?
— Да. В марте тридцать девятого почти все сгорело в хранилище Министерства культуры в Берлине.
— Как же так?
— Очень просто — был пожар. Будешь пирожок?
Софи достала из сумочки сверток с пирожками и протянула один Эрне. Они уселись на первую попавшуюся лавочку, стали есть и наблюдать, как несколько младших школьников собирают опавшие листья, чтобы украсить ими свой класс ко Дню Благодарения.
— Софи, расскажи что-нибудь о тех художниках, — попросила Эрна.
— В двух словах не расскажешь.
— Ну хоть о ком-то.
В следующий час или полтора Эрна слушала о французских фовистах начала века, немецкой группе «Мост», о живописи «без правил» Матисса и его учителя Моро, о примитивизме, призванном приблизить изобразительное искусство к народу, превратив его в подобие социального плаката.
— Все творчество «Моста» было проникнуто ощущением жестокости среды и сочувствием к человеку, попавшему в эту среду. Красота и благообразность стали излишни в их работах. Эта живопись была уличной, цирковой, колючей. Она коробила эстетов, но принималась плебсом. Маяковский — это такой советский поэт — назвал один из своих ранних сборников «Просто, как мычание». Это название прекрасно подошло бы примитивистам в качестве лозунга. Но не все так просто, моя милая. Они развивались, уходили, уступая место другим. Ты, конечно, не помнишь «Черной комнаты» Хофера или «Отплытия» Бекмана. А ведь это были предупреждения. А «Человек среди руин» того же Карла Хофера? Он сидит за столом, а позади него нет стены. Там одни руины на фоне желто-оранжевого неба. Это ли не пророчество, которое никто не увидел. Картина написана еще в тридцать пятом! А теперь — посмотри вокруг.
Затем она рассказала, что именно их город был одним из центров европейского авангарда и родиной немецкого модерна. Где, как не здесь, в самом независимом из германских городов, могло зарождаться все новое. Зародился здесь и национал-социализм.
— Ах, Эрна, — продолжала она, когда осеннее солнце уже опускалось на крыши домов где-то на Максимилианштрассе, — все мы быстро схватываем форму, не задумываясь над тем, что хотел выразить художник. В этом и наша беда, и беда самого художника. Нам сразу всё понятно — он не умеет рисовать или, того хуже, он просто издевается над нами. Зато в залах Немецкого дома все предельно ясно. Настолько ясно, что хочется поскорее выйти на улицу… Ну, давай прощаться, подруга, — сказала она, протягивая руку. — Тебе через Хофгартен, а мне в противоположную сторону. Если дома вдруг упомянешь обо мне, передавай привет господину профессору. Мы с братом очень уважаем его и, хотя и не посещали его факультатив, знаем, что он один из немногих, кто не вставляет в свои лекции назидания Геббельса, а рассказывая о Цезаре, не вспоминает фюрера.
Когда Эрна медленно поднималась к себе на третий этаж, она вдруг подумала о таинственных листовках, уже несколько месяцев будораживших город. «Письма белой розы». Не слишком ли романтично для названия подпольной организации? Эрну поразила смутная догадка, и она остановилась. Софи что-то упоминала о «Фиолетовой розе» — художественном кружке русских авангардистов начала века. Уж не она ли…
На следующий день они опять бродили по залам художественных выставок, но уже в Новой пинакотеке, и Софи снова рассказывала о художниках и картинах.
— После тридцать шестого года, когда Геббельс своим приказом запретил критику «немецкого искусства», люди воспринимают все, что вывешено в музее или вышло на киноэкран, как нечто отборное и равноценное. И когда на одной стене рядом с приличной вещью висит откровенная пропагандистская серость, многие этого не замечают. Многие, конечно, чувствуют, что одно им нравится естественным образом, а другое должно нравиться уже только потому, что вывешено здесь. Я скажу тебе, Эрна, крамольную вещь, — Софи перешла на полушепот, — народ без соответствующего воспитания вкуса никогда не разберется в том, где настоящее искусство, а где смазливая угодливость. И никакая кровь и духовное родство с великими предками тут не помогут.
Они остановились у полотна с изображением добропорядочного немецкого семейства с кучей ребятишек, счастливой мамашей и отцом в форме штурмовика.
— Вот еще одно современное «святое семейство», — продолжала негромко Софи. — Готовая инструкция, где расписано предназначение каждого. Этой, — она кивком головы показала на довольную мать, — быть курицей-несушкой, как и нам с тобой, а этому, — кивок в сторону папаши, — строить новую Германию. И не дай бог к строительству рейха, его политике или судопроизводству прикоснуться нам, женщинам. Нам даже запретили губную помаду, милостиво разрешив только припудрить лоснящийся носик. Читала эту статью в «Народном обозревателе»? Так что знай свой шесток и рожай, а если страдаешь дурной наследственностью, тебе перевяжут яичники. Тогда сиди и не кудахтай.
Эрну коробила некоторая жесткость суждений подруги, но она понимала, что основаны они на реалиях.
— Нас настолько напичкали идеологией немецкого национального биотического сообщества и догмами расовой евгеники, что многие уже не нуждаются в божественном спасении души, — увлекая Эрну к выходу, говорила Софи. — Они считают, что их чистая кровь и есть залог спасения Но еще в тридцать третьем году здесь, у вас в Мюнхене, кардинал Фаульхабер прекрасно и смело сказал в своей рождественской проповеди: «Речь о спасении на одном лишь основании принадлежности к немецкой крови идти не может. Нас спасет только драгоценная кровь распятого Христа. И нет другого имени и другой крови под небесами, которые могут нас спасти».
Этот разговор происходил уже на улице. Об увлечении Софи богословием и философией Эрна догадывалась, но многого, конечно, не знала. Не знала она, к примеру, что ее школьное выпускное сочинения называлось «Рука, качающая колыбель, качает весь мир». И это в то время, когда сама Эрна — как и большинство остальных — писала под старательно выведенным заголовком: «Моя жизнь принадлежит Родине!» Не знала она и о том, что, переехав в Мюнхен только в начале этого года, Софи была уже знакома с некоторыми здешними художниками и богословами, оппозиционно настроенными к режиму, что ее отец, бывший когда-то бургомистром небольшого городка, стал при нацистах ярым противником режима и даже сидел за это в тюрьме, что сама Софи мучительно искала ответ на вопрос, как сохранить христианскую веру в условиях отрицающей ее диктатуры.
— А ты веришь в Спасение? — спросила Софи Эрну.
— Откровенно говоря, у меня с верой проблемы, — смущенно отвечала та.
— Ну например? Назови одну из главных. Что не даёт тебе покоя, с чем ты не согласна?
Эрна задумалась.
— Понимаешь, я никак не могу смириться с тем, что мои родители, которых я считаю самыми добрыми и порядочными людьми на свете, не заслужат Спасения только потому, что не верят в Бога. Ведь если он существует и действительно справедлив и любит людей, то почему непременным условием их Спасения он выставляет веру? Почему неверие перечеркивает самую достойную жизнь?
— Понятно, — покачала головой Софи. — Ты ставишь один из самых сложных, на мой взгляд, вопросов. Монтень в своих «Опытах» приводил на этот счет пример с Демокритом: в ответ на увещевания какого-то жреца принять его веру в обмен на вечное блаженство после смерти он спросил: «Ты хочешь сказать, что такие великие люди, как Агесилай и… кто-то еще, я не помню, будут несчастны, а такой ничтожный тупица, как ты, получит небесное блаженство только на том основании, что ты жрец, а они нет?» Как видишь, подобный вопрос стоит перед людьми уже третью тысячу лет. И перед какими людьми! — Она взяла Эрну под руку. — Я ведь тоже только еще стремлюсь к вере. Ее нужно постигать годами, как постигают саму жизнь. Только тупица, впервые посетивший церковь или побеседовавший со священником, может заявить: «Вот теперь я верю».
Они довольно долго шли, погруженные в свои мысли Софи снова первой нарушила молчание:
— Когда наши вожди в своих речах обращаются к Богу, то либо делают это для красного словца, либо имеют в виду своего, выдуманного ими немецкого бога, с которым можно особенно не церемониться. Да и некоторые священники подыгрывают им. Только что я вспоминала о Фаульхабере, но уже через несколько месяцев после него пастор Грюнер напишет, что именно благодаря Гитлеру мы обрели путь к Христу и что национал-социализм — это практическая реализация христианства. Вот так.
Порыв ветра бросил на них сорванные с дубов и кленов отжившие свой короткий век листья. Глядя на них, Софи задумчиво произнесла:
— Ты не представляешь себе, как я была горда, когда моему брату на партийном съезде в Нюрнберге в тридцать пятом доверили нести флаг их отряда гитлеровской молодежи. Как трепетно тогда мы относились к нашим флагам! Мальчишки сами изобретали и шили их, ползая на коленках по полу. А потом все флаги заменили на единый стандарт с черным хакенкройцером, и стало скучно. Но мы еще некоторое время находились в плену иллюзий и очень злились на отца, когда он называл фюрера гамельнским крысоловом.
— А теперь? — спросила Эрна.
— А теперь… — Софи пошевелила носком ботинка ворох опавшей листвы у бордюра. — Вот они, наши иллюзии
Эрна хотела спросить ее о таинственных письмах, но что-то удержало ее.
* * *
— Па-а-ап!
— Чего?
— А как, если человеку прошлого надо что-нибудь сказать, вы это делаете? С помощью голограмм?
— Очень редко. Чаще во время гипнотического сеанса, похожего на обыкновенный сон.
— А как делается такой сон?
— Понимаешь, Кай, этим занимаются специалисты.
— Ну и что, что специалисты? Ты ведь тоже знаешь. Расскажи.
Инженер Карел и его сын пили чай на веранде летнего домика. Кай перешел уже в четвертый класс, но оставался таким же любознательным, как и прежде.
— Ну, программируется сценарий, моделируются декорации, подбираются исполнители на главные роли. В общем, все как в кино.
— Кино уже давно делают на компьютерах почти без всяких артистов.
— И здесь то же самое. Все роли исполняют специально запрограммированные виртуальные фантомы, хотя в принципе допускается и присутствие живых людей.
— А как делаются фантомы?
— Как, как… Если сон исторический, для главных действующих лиц создаются персонажи, похожие внешне на своих прототипов. Они программируются в соответствии с характером прототипов, уровнем их знаний, поведенческими особенностями, здоровьем и так далее. Затем они играют роль согласно разработанному сценарию, но в отличие от кино обладают достаточными степенями свободы.
— Как в компьютерных играх?
— Да. — Карел, что-то вспомнив, заулыбался. — Недавно и меня привлекли для одного такого персонажа, правда, не полностью.
— Как это — не полностью?
— Взяли мою физиономию, состарили лет на двадцать, заменили глаза на более жестокие, поменяли прическу, одели подобающим образом. Надо попросить сделать распечатку.
— Папа, что же от тебя осталось?
— Ну, вот хотя бы эта родинка, — Карел показал на шею, слева под подбородком.
— А кого ты там изображал? То есть я хотел спросить, для кого потребовалась твоя внешность?
— Для одного типа из древнего мира.
— Для кого?
— Ты все равно не знаешь. Для одного древнего римлянина.
— Для Юлия Цезаря?
— А что, кроме Юлия Цезаря, других римлян не было? — подтрунил над сыном инженер.
— Ну для кого же тогда?
— Для Суллы. Пей давай чай, пока не остыл.
Сын задумался. Карел тем временем, прихлебывая из своей кружки, стал просматривать на электронной панели подставки под горячее расписание телепередач.
— Для Луция Корнелия Суллы? — уточнил мальчуган. — Которого еще называли Счастливым?
Инженер поперхнулся чаем и уставился на сына.
— Ты откуда знаешь про Суллу?
— Пап, я же состою в школьном обществе «Древних цивилизаций». Ты что, забыл?
— Ах да. Точно, — успокоился инженер по перемещениям. — Ну и что ты еще про него знаешь? Крутой, говорят, был диктатор.
— Недавно нашли его мемуары. Скажи, а если в таком сне примет участие живой человек, что он увидит?
— То же, что и спящий, плюс самого спящего как бы со стороны, с которым он может общаться. Образ спящего, кстати, тоже программируется. Его, как правило, наряжают в соответствии со сценарием и часто внушают определенную роль, чтобы вписать в сюжет. Как они это делают — ума не приложу. Учись хорошо и, когда вырастешь, сам станешь оператором таких сеансов, как наш Мортимер.