"Маленький, большой" - читать интересную книгу автора (Краули Джон)

Глава вторая

Блаженство буйное, сверх правил иль искусства. Мильтон

Во взрослении дочерей Смоки нравилось то, что они, хотя и отдалялись от него, не перестали (как ему казалось) его любить и не считали занудой, а просто освобождали в своей жизни место для роста. Когда они были малютками, их жизни и заботы — кролики и музыка Тейси, птичьи гнезда и ухажеры Лили, безалаберность Люси — целиком вмещались в пределы его жизни и делали ее полной. По мере их роста вверх и вширь места требовалось больше; заботы их множились, требовалось пространство для их возлюбленных, а потом и детей; чтобы вместить всех, ему приходилось расширяться, и он делал это, и с их жизнями росла и его жизнь; он чувствовал, что они так же близки ему, как раньше, и это ему нравилось. А не нравилось ему в их взрослении то же самое: оно принуждало его расти, расширяться, иной раз перешагивая границы характера, которым за годы окружила себя его личность как оболочкой.

Ворочаешься с боку на бок

Когда Смоки обзавелся потомством, обнаружилось, каким большим преимуществом было его безличное детство. Дети могли делать из него все, что им было угодно: могли считать его добрым или строгим, уклончивым или искренним, веселым или хмурым — по потребностям собственного темперамента. Ему очень нравилось быть Универсальным отцом. Ему было известно все, он мог бы поручиться (хотя не имел доказательств), что слышал от собственных дочерей больше важных, постыдных или веселых секретов, чем слышит большинство отцов. Но даже его гибкости существовал предел. Со временем Смоки терял растяжимость, характер, в нем воплотившийся, укреплялся, и если поступки и высказывания Младших были ему непонятны или приходились не по вкусу, он уже не мог об этом не думать.

Именно это, вероятно, происходило между ним и его младшим ребенком, его сыном Обероном. Несомненно, думая о нем, Смоки чаще всего испытывал раздраженное недоумение, а также печаль, поскольку видел пропасть, почему-то отделившую их друг от друга. Каждый раз, когда Смоки собирался с духом, чтобы выяснить умонастроение своего сына, тот уходил в глухую, искусно выстроенную оборону, с какой Смоки — по прежнему опыту — не умел, да и скучал сражаться. С другой стороны, стоило Оберону сделать шаг навстречу отцу, тот всякий раз невольно принимал позу заурядного папаши, грубовато-добродушного и ни о чем не ведающего, и сын тут же замыкался вновь. С годами положение не выправлялось, а делалось все хуже, и потому Смоки, хотя и хмурился и недовольно тряс головой, отпуская наконец сына в Город, на поиски таинственных приключений, втайне все же облегченно вздохнул.

Может, если бы они чаще играли в бейсбол… Уходили вдвоем на улицу солнечным днем и перебрасывались мячиком. Сам Смоки играл в бейсбол плохо и без удовольствия, но знал, что Оберон любит эту игру.

Несостоятельность этой мысли заставила его рассмеяться. Как раз первое, что приходит в голову человеку с таким характером, когда он не способен понять своих детей. Правда, им могла руководить надежда, что общее занятие станет тем мостиком, который объединит их с сыном. Что касается дочерей, то между ними и им как будто не существовало большого разрыва. Так ему казалось, но эта пропасть могла ведь прятаться за какой-то странностью их повседневной жизни. Странно было, например, взрослеть сегодня вместе с отцом, который повзрослел уже вчера или позавчера.

Ни одна из его дочерей не вышла замуж, и, похоже, ни одна и не собиралась, хотя у Смоки было уже два внука, близнецы Лили, да и Тейси вроде бы носила ребенка от Тони Бака. Смоки не был большим приверженцем брачных уз, при том, что не мыслил себе жизни без своей собственной семьи, каким бы странным этот брак ни оказался. Что касается верности, то об этом ему следовало помалкивать. Но Смоки огорчало, что его потомство вырастет как бы безродным. Если так пойдет дальше, о его внуках будут говорить как о скаковых лошадях: такой-то от таких-то. И он не мог не думать, что без такого прикрытия, как брак, отношения его дочерей с их любовниками представляются уж очень непристойно-откровенными. Или, скорее, эта мысль диктовалась укрепившимся в нем характером. Сам Смоки вовсю приветствовал их храбрость и дерзость и не стыдился восхищаться их сексуальностью, не меньше чем красотой. Как ни крути, они ведь уже большие. И все же… Ну ладно, Смоки надеялся, что дочери не обижаются на отдельные взбрыки его характера, на то, к примеру, как он отказался навестить Тейси и как-бишь-его, когда они поселились в пещере. В пещере! Его дети вознамерились, казалось, повторить в собственных жизнях всю историю рода человеческого. Люси собирала лекарственные травы, Лили читала по звездам, вешала своим детям на шею кораллы, чтобы отвратить зло; Оберон отправился с рюкзаком за плечами искать счастья. Тейси у себя в пещере открыла огонь. Как раз когда электричество во всем мире вот-вот иссякнет. Тут он прислушался к часам, пробившим четверть, и подумал, не пойти ли вниз выключить генератор.

Смоки зевнул. В кружке света под единственной в библиотеке лампой ему было уютно, и уходить не хотелось. У его стула громоздилась груда книг, из которых он отбирал нужные для школы. Старые за многие годы сделались противными на вид и на ощупь и надоели хуже горькой редьки. Еще одни часы пробили час, но Смоки им не поверил. Снаружи, в коридоре, промелькнуло со свечой в руке привычное ночное видение: Софи, которая все еще не ложилась.

Она ушла (Смоки наблюдал игру теней на стенах, вспышки света на мебели), потом вернулась.

— Ты до сих пор не спишь? — проговорила она, и он одновременно задал ей тот же вопрос.

— Ужасно. — Она подошла ближе. Длинная белая ночная рубашка делала ее еще более похожей на блуждающего духа. — Ворочаешься с боку на бок. Знаешь это чувство? Как будто мозг спит, а тело — нет. Не хочет успокаиваться и никак не найдет себе место…

— Будит тебя и будит…

— Да, и голова как бы не может погрузиться в нормальный сон. Тоже никак не успокоится, все время просыпается, повторяет один и тот же сон или обрывок сна — а дальше ничего…

— Перебирает без конца одну и ту же чушь, пока ты не махнешь рукой и не встанешь…

— Да, да! Такое чувство, будто лежишь часами, стараешься заснуть, но не спишь совсем. Правда, ужасно?

— Ужасно. — Сам себе не признаваясь, Смоки чувствовал, что это справедливо: Софи, в прежнее время чемпион по сну, недавно начала страдать бессонницей и теперь лучше Смоки (который и в более благополучные времена засыпал с трудом) знала, что такое не находить ночью забвенья. — Какао, — сказал он. — Теплое молоко. С капелькой бренди. И прочитать на ночь молитвы. — Эти советы он повторял не впервые.

Она опустилась на колени у его стула, натянула рубашку на голые ступни и прижалась головой к его бедру.

— Знаешь, о чем я подумала, когда вроде бы немного успокоилась — ну, перестала ворочаться? Подумала: ей, должно быть, холодно.

— Ей? — спросил он. Но потом добавил: — Ну да.

— Ну не бред ли? Если она жива, ей вряд ли холодно, а если — если не жива…

— М-м.

Конечно же, была еще и Лайлак. Он с таким самодовольством думал о том, как хорошо понимает своих дочерей и как они его любят, и только сын Оберон — единственная песчинка в раковине, но есть и еще одна дочь; его жизнь необычней, чем ему часто кажется; Лайлак вносит в нее ноту тайны и горя, о которых он иногда забывает. Но Софи не забывает никогда.

— Знаешь, что забавно? Несколько лет назад я постоянно представляла себе, как она растет. Знала, что она становится старше. Чувствовала. Знала в точности, как она выглядит и как будет выглядеть, когда еще вырастет. А потом это прекратилось. Ей исполнилось, наверное… девять или десять. Более взрослой я ее не могла себе вообразить.

Смоки промолчал, только нежно погладил Софи по голове.

— Теперь ей было бы двадцать два. Подумай об этом.

Он подумал. Двадцать два года назад он поклялся жене, что признает своим ребенка ее сестры и возьмет на себя всю ответственность. Исчезновение Лайлак ничего в этом не переменило, но обязанностей у него не осталось. Он не придумал, как искать настоящую Лайлак, когда ему сказали наконец, что она пропала. Софи скрыла от него, как от всех прочих, жуткую историю с фальшивой Лайлак. Как она закончилась, он так и не узнал: Софи на день уехала, а когда вернулась, Лайлак не было, ни фальшивой, ни настоящей. Софи легла в постель, облако над домом рассеялось, и в него вошла печаль. Вот и все. Смоки не полагалось ни о чем спрашивать.

Легко сказать. Потребовалось большое искусство, чтобы не спрашивать. Смоки овладел им в совершенстве, как владеют своим мастерством хирург или поэт. Слушать, кивать; выполнять указания и делать вид, что понимаешь; не спорить, не давать советов, разве что самые безобидные, дабы продемонстрировать заинтересованность; решать загадки. Гладить Софи по голове и не посягать на ее печаль; думать про себя, как она справляется с такой жизнью, с таким горем на сердце, и ни о чем не спрашивать.

Однако если уж на то пошло, три остальные его дочери представляли для него не меньшую загадку, чем четвертая, но, правда, не такую грустную. Как умудрился он породить этих цариц воздуха и тьмы? А также и его жена, но только он так давно (с медового месяца, со дня свадьбы) прекратил ее спрашивать, что теперь она являлась не большей (и не меньшей) тайной, чем облака, камни и розы. Если уж на то пошло, единственным человеком, которого он начал понимать (и критиковать, и изучать, и пытаться оказывать на него влияние), был его единственный сын.

— Чем бы ты это объяснил? — спросила Софи.

— Что именно?

— То, что я не могу вообразить ее взрослой?

— Хм. Ей-богу, не знаю.

Она вздохнула, и Смоки погладил ее по голове, перебирая локоны. Они никогда по-настоящему не поседеют: поблекшие, они все еще выглядели золотыми. Софи не принадлежала к тем старым незамужним теткам, чья невостребованная красота засыхает, как цветок меж страниц книги: прежде всего, она не была старой девой. Казалось, Софи никогда не перерастет юности и не сделается особой зрелых лет. Дейли Элис, которой почти сравнялось пятьдесят (бог мой, полсотни), выглядела как положено, словно бы сбросила, одну за другой, оболочку детства, юности и вышла целиком такой, какая есть. Софи можно было принять за шестнадцатилетнюю девочку, обремененную почему-то (можно сказать, незаслуженно) грузом ненужных лет. Смоки задался вопросом, кого из них, за все годы, он чаще признавал про себя более красивой.

— Может, тебе требуется другое Занятие, — произнес он.

— Никакой другой Интерес мне не требуется. Что мне требуется, так это сон.

В свое время, когда Софи с неприятным удивлением обнаружила, что в сутках, если они не заполнены наполовину сном, очень много часов, Смоки указал ей на других людей, чей досуг занят какими-либо Интересами, и предложил последовать их примеру. От отчаяния она послушалась совета. В первую очередь, разумеется, она бралась за карты, в остальное время ухаживала за садом, ходила в гости, делала консервы, дюжинами читала книги, чинила все, что ломалось в доме, и не переставала возмущаться, что эти Интересы навязаны ей вместо ее потерянного (почему? ну почему же?) сладкого сна. Она беспокойно завертела головой, словно бедро Смоки было ее неудобной подушкой. Потом подняла глаза:

— Не ляжешь ли спать со мною вместе? Я имею ввиду сон.

— Давай приготовим какао, — отозвался Смоки.

Софи встала.

— Это нечестно, — сказала она, уперев взгляд в потолок. — Все они там, наверху, спят сном младенцев, а я должна слоняться по дому, как привидение.

Но на самом деле, кроме Смоки, который со свечой в руках возглавил шествие в кухню, бодрствовала Мамди (пробудившись как раз из-за артрита, она раздумывала, что будет менее больно: встать и принять аспирин или махнуть рукой и терпеть); Тейси и Люси не ложились вовсе, а спокойно беседовали при свечах о любовниках, друзьях и семье, о судьбе брата и о недостатках и достоинствах отсутствовавшей сестры — Лили. Проснулись и близнецы Лили: один намочил постель, другой стало мокро. Из-за них вот-вот должна была пробудиться и Лили. Единственной спящей в доме была Дейли Элис, лежавшая на животе, утопив голову в перьевых подушках. Ей снился холм, где стояли в обнимку дуб и терновник.

Негра

Однажды зимой Сильвия отправилась навестить свой старый дом, где она не жила с тех пор, как ее мать отправилась обратно на Остров и сбыла Сильвию на руки теткам. Она росла в меблированной комнате в конце улицы, с матерью, братом (сыном матери), бабушкой и случайным гостем, и тут же выросла Как-то Судьба, которая привела ее сегодня обратно на замусоренные улицы. Хотя они находились в нескольких остановках метро от Ветхозаветной Фермы, казалось, это совсем другая, далекая страна. Город был так плотен, что мог содержать в себе множество стран, расположенных бок о бок. Имелись и такие, где Сильвия никогда не была; их староголландские и причудливые деревенские названия звучали экзотично и будили воображение. Но эти кварталы были ей известны. Засунув руки в карманы старой черной шубки, в двух парах носков, она шагала по улицам, которые часто посещала в снах, и убеждалась, что здесь почти нет перемен. Все сохранилось, словно бы в памяти: бросающиеся в глаза детали, по которым она ориентировалась в детстве, большей частью уцелели. Кондитерская, евангелическая церковь, где пели гимны женщины с усиками и пудреными лицами, жалкая бакалейная лавка, торговавшая в долг, жуткая и темная notaria. [25] Пользуясь этими ориентирами, Сильвия нашла дом, где жила женщина, звавшаяся Негра. Он помнился ей не таким маленьким и грязным, в темных парадных сильнее пахло мочой, но это был тот самый дом, и ее сердце от страха забилось сильнее, когда она попыталась определить, где была нужная дверь. Пока Сильвия взбиралась по лестнице, в одной из квартир неожиданно разразилась семейная ссора, сопровождавшаяся музыкой jibaro[26]: кричали муж, жена, свекровь, плакали дети. Муж был пьян и напивался все больше, жена бранила его, свекровь — жену, музыка пела о любви. Сильвия спросила, как найти жилище Негры. Все, кроме радио, внезапно смолкли и, разглядывая Сильвию, указали вверх. Бросив «спасибо», она пошла по лестнице; хорошо слаженный секстет у нее за спиной зазвучал вновь.

Из-за усаженной замками двери Негра подвергла Сильвию допросу, ибо, несмотря на свое могущество, не смогла определить, кто пришел. Сильвия вспомнила, что Негра знала ее только под детским уменьшительным именем, и назвалась им. После ошеломленного молчания (Сильвия почувствовала это через дверь) заскрипели запоры.

— Я думала, ты уехала, — произнесла черная женщина, вытаращив глаза. Углы ее рта были удивленно-боязливо опущены.

— Верно, уехала. Не один год назад.

— Я имела в виду — далеко. Далеко-далеко.

— Нет, — помотала головой Сильвия, — не так уж далеко.

Сильвия и сама была поражена видом собеседницы, которая сделалась гораздо ниже и потому уже не внушала такого трепета, как прежде. Поседевшие волосы походили на стальную проволоку. Однако квартира, куда Негра, отступив в сторону, дала наконец доступ, была все той же. Главным образом, это был запах, а вернее, смесь запахов: она возродила испытанные здесь некогда испуг и удивление, словно бы они входили в ее состав.

— Titi, — проговорила Сильвия, трогая за руку старую женщину (та, все так же молча, мерила ее изумленным взглядом), — Titi, мне нужна помощь.

— Да, — отозвалась Негра. — Все, что угодно.

Но Сильвия, оглядывая крохотную квартирку, уже не чувствовала той же уверенности, что час назад, относительно того, какая именно помощь ей требуется.

— Ну и ну, все как прежде.

В комнате имелся комод, оформленный как составной алтарь, со щербатыми статуэтками черной св. Варвары и черного Мартэна де Порре; перед ними стояли зажженные красные свечи, а снизу была постелена кружевная пластиковая скатерть; Пресвятая Дева на картинке изливала благословения, которые, превращаясь в розы, падали в море цвета газового пламени. На другой стене висела картинка с Ангелом-Хранителем — такая же (странное совпадение), как в кухне у Джорджа Мауса: опасный мост, двое детей, могучий ангел следит, чтобы они не упали.

— Кто это? — спросила Сильви.

Между святыми, перед рукой-талисманом, она увидела картинку, окутанную черным шелком, — рядом с ней тоже слабо горела свеча.

— Иди, иди, садись, — зачастила Негра. — Я не наказываю ее, не думай. Ничего подобного я и в мыслях не держала.

Сильвия решила, что расспрашивать больше не стоит.

— А-а, я тут кое-что принесла.

Она достала мешок с фруктами, dulces[27] и толикой кофе, который выпросила у Джорджа (он ухитрялся раздобыть кофе, когда никто другой не мог), поскольку помнила, с каким наслаждением пила этот напиток, выбеленный и сладкий, ее тетка.

Негра рассыпалась в благодарностях и начала вести себя непринужденней. После того как она ради предосторожности взяла с комода стакан воды, предназначенный для ловли злых духов, с шумом вылила воду в туалет и поставила стакан на место, женщины сварили кофе и принялись толковать о былых днях. Сильвия от волнения тараторила как трещотка.

— Я слышала о твоей матери, — сказала Негра. — Она звонила издалека. Не мне. Но я слышала. И об отце.

— Он мне не отец, — отмахнулась Сильвия.

— А как же…

— Просто тип, за которого вышла моя мать. — Она улыбнулась тетке. — У меня нет отца.

— Ay, bendita. [28]

— Непорочное зачатие, спроси мою мать. — Сильвия хлопнула рукой по своему рту, произнесшему богохульство, но, не удержавшись, хохотнула.

Они сели пить кофе и есть dulces, и Сильвия рассказала тетке, зачем пришла: отделаться от Судьбы, которую Негра некогда прочла в картах и на ее детской ладони; удалить эту Судьбу, как гнилой зуб.

— Послушай, я встретила этого человека, — произнесла Сильвия, внезапно устыдившись тепла, наполнявшего ее сердце. — Я его люблю и…

— Он богат?

— Не знаю. Вроде бы он из богатой семьи.

— Тогда, — произнесла тетка, — может быть, он и есть Судьба.

— Ай, titi, — фыркнула Сильвия. — Он не так богат…

— Что ж…

— Но я люблю его. И не хочу, чтобы какая-то там Судьба вмешалась и нас разлучила.

— Ай, нет. Куда же она денется? Если оставит тебя.

— Не знаю. Нельзя ли нам просто ее отбросить?

Негра медленно покачала головой и выпучила глаза. Внезапно Сильвия оробела и одновременно почувствовала себя дурочкой. Не проще ли было бы взять да и перестать верить, что ей предписана какая-то судьба, или же поверить, что любовь — это самая высокая судьба, какой можно желать и какую можно иметь, и любовь она как раз и имеет? Что, если чары и зелья не отвратят судьбу, а добавят в нее горечи и кислоты, а также сгубят любовь…

— Не знаю, не знаю, — повторила Сильвия. — Мне известно одно: я люблю его, и этого достаточно. Я хочу быть с ним, хочу заботиться о нем, готовить ему рис и бобы, иметь от него детей и… чтобы это длилось и длилось.

— Я сделаю, о чем ты просишь, — проговорила Негра низким, непохожим на ее обычный, голосом. — Все, что тебе угодно.

Сильвия взглянула на нее, чувствуя, как по позвоночнику поднимается frisson[29] ужасной магии. Старая негритянка безвольно откинулась на спинку стула, глаза ее были устремлены на Сильвию, но как будто ее не видели.

— Ладно, — начала Сильвия, колеблясь. — Правда, похоже на то время, когда ты пришла к нам домой, загнала злых духов в кокосовый орех и выкатила его за дверь? И через коридор наружу, на свалку? — Сильвия рассказывала эту историю Оберону и хохотала до колик, но здесь она не казалась такой уж смешной. — Titi ?

Но тетка, хотя все это время не вставала с пластикового кресла, была уже не здесь.

Нет, Судьбу нельзя было загнать в кокос, для этого она была слишком тяжеловесной; нельзя было также оттереть маслом или смыть в травяной ванне — поскольку она проникла вглубь. Чтобы выполнить требование Сильви, Негра должна была (если ее старое сердце это выдержит) вытянуть наружу ее Судьбу и проглотить. Прежде всего, где она? Негра осторожными шагами приблизилась к сердцу Сильвии. Большую часть этих дверей она знала: любовь, деньги, здоровье, дети. Но тот приоткрытый портал был ей неизвестен. «Bueno, bueno » [30], пробормотала она, отчаянно боясь оказаться на пути у выпущенной наружу Судьбы Сильвии: это грозило смертью или увечьем ничуть не лучше смерти. Ее духи-проводники, когда Негра обернулась на них посмотреть, в ужасе бежали. И все же требование Сильвии нужно было выполнить. Она коснулась двери и начала открывать ее — по ту сторону виднелся ясный день, шумел ветер, звучали голоса.

— Нет! — выкрикнула Сильвия. — Нет, нет, нет, я была не права, не делай этого!

Портал захлопнулся. С мучительным головокружением Негра свалилась обратно в кресло. Сильвия трясла ее за плечи.

— Беру ее обратно, беру обратно! — кричала Сильвия. Но Судьба не успела ее покинуть.

Немного успокоившись, Негра похлопала себя по вздымавшейся груди.

— Никогда так больше не делай, дитя. — Ее покинули силы от облегчения: хорошо еще, что Сильвия не промедлила. — Ты кого-нибудь убьешь.

— Прости, прости ради бога, но это была большая ошибка.

— Отдыхай, отдыхай. — Негра, не пошевелившись в своем кресле, наблюдала, как одевается Сильвия. — Отдохни.

Но Сильвия хотела поскорей выбраться из комнаты, где мощные потоки brujeria играли вокруг нее подобно молниям. Она горько раскаивалась в предпринятом шаге, едва осмеливаясь надеяться, что ее глупость не обернется против Судьбы, что Судьба не испортится, вообще останется нетронутой. Ну что бы не оставить ее спать с миром, никого не беспокоить? Чувствуя виноватое биение своего отягощенного сердца, Сильвия трясущимися пальцами вынула кошелек. За эту безумную выходку, предвидела она, придется еще платить и платить.

Негра отшатнулась от предложенных денег, как от змеи. Если бы Сильвия протянула ей золотые монеты, чудодейственные травы или медальон, книгу тайн, Негра бы взяла: она выдержала испытание и заслужила награду. Но это были грязные торгашеские деньги, прошедшие через тысячи рук.

Мчась по улице, Сильвия думала: со мной все в порядке, со мной все в порядке — и надеялась, что так оно и есть. Разумеется, она могла бы отделаться от своей Судьбы, как могла бы, например, отрезать себе нос. Но нет, судьба окончательно осталась при ней, висела привычным грузом и пусть сама по себе не радовала, но все же никуда не девалась, и это было отрадно. Хотя она по-прежнему мало что знала о своей Судьбе, но, пока Негра входила в ее душу, ей открылась одна важная вещь, и поэтому Сильвия спешила теперь изо всех сил на железнодорожную станцию, чтобы поскорей отправиться в центр города. А именно ей открылось, что, какова бы ни была ее Судьба, Оберон в ней присутствовал. Иной Судьбы, без него, она бы, конечно же, не желала.

До сих пор не придя окончательно в себя, Негра тяжело поднялась с кресла. Неужели это была Сильвия? Она не могла явиться сюда во плоти, разве что все расчеты Негры оказались неверны, и, тем не менее, на столе лежали принесенные ею фрукты и остатки dulces.

Если это она побывала здесь только что, то кто же долгие годы помогал Негре в ее молитвах и чародействе? Если она до сих пор оставалась здесь, обитала, непреображенная, в том же Городе, что и Негра, как она могла, откликаясь на ее заклинания, исцелять, открывать истину, сводить влюбленных?

Негра подошла к комоду и совлекла кусок черного шелка с центрального образа в алтаре духов. Она не удивилась бы, увидев, что он исчез, но он остался на месте: старая, в трещинах, фотография комнаты, очень похожей на ту, где Негра сейчас находилась. Праздновался день рождения, и перед тарелкой с тортом сидела (наверняка на толстой телефонной книге) смуглая худая девочка с бумажной короной на голове. Ее большие глаза смотрели властно и удивительно мудро.

Неужели Негра настолько состарилась, что не может отличить духа от живого человека, потустороннего гостя от обычного? А если это так, что будет с ее практикой?

Негра зажгла новую свечу и вставила в красный стеклянный подсвечник перед фотографией.

«Седьмой святой»

Много лет назад Джордж Маус демонстрировал город отцу Оберона, помогая ему сделаться городским человеком; теперь Сильвия оказывала ту же услугу Оберону. Но это был уже другой город. Те просчеты, которые рано или поздно всплывают в самых дальновидно составленных человеческих планах, необъяснимые, но как-то неизбежные провалы многочисленных людских замыслов нигде не проявили себя так наглядно, как в Городе, с последствиями в виде боли и гнева — стойкого гнева, которого не видел Смоки, Оберон же, напротив, замечал едва ли не каждый раз, заглядывая в очередное лицо Города.

Ибо Город, еще больше, чем страна, жил Переменами: быстрыми, безжалостными, всегда к лучшему. Перемены были кровью, наполнявшей вены города, они оживляли мечты горожан, бродили в членах «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста», наполняя их силой, они были очагом, на котором булькали богатство, деловая суета и довольство. Однако тот Город, который застал Оберон, успел сбавить темп. Приливы моды сделались не столь бурными, валы инициативы опали в тихой лагуне. Постоянная депрессия, которую, несмотря на все усилия, не мог одолеть «Клуб охотников и рыболовов с Шумного моста», началась с этого истирания механизма, с непривычной неповоротливости и тугодумия самого большого Города, а далее сонное оцепенение, подобно медленным кругам ряби на воде, распространилось постепенно на всю республику. Серьезные обновления в Городе прекратились (мелкие продолжались столь же регулярно и бессмысленно, как раньше); Город, который знал Смоки, сделался сам на себя непохож, и перемена заключалась в том, что он перестал изменяться.

Сильвия насобирала для Оберона из громады состарившихся зданий город, резко отличный от того, который Джордж построил для Смоки. Землевладелец (пусть странный), а к тому же — со стороны деда — член одной из тех городских фамилий, что служили мотором перемен, Джордж Маус ощущал упадок своего любимого Яблока и временами грустил, а иногда и негодовал. Сильвия, однако, происходила из другого слоя, относившегося во времена Смоки к темной изнанке роскошной мечты; теперь же он (все еще переполненный унижением и отчаянием) менее прочих городских анклавов поддался депрессии. Дольше всего веселье задержалось на тех городских улицах, где жители всегда зависели от милостей менялы. Теперь, когда все другие предвидели сползание в застой, непоправимую беду, эти люди жили в точности как прежде, только чувствуя за спиной более долгую историю и опираясь на более надежные традиции; скудно, в повседневных заботах и с музыкальным аккомпанементом.

Сильвия приводила Оберона в чистые, но тесные квартирки своих родственников, где его усаживали на пластиковую заморскую мебель, подавали на блюдечке стаканчик содовой без льда (ни к чему вгонять человека в озноб — думали они) и несъедобные dulces и похваливали по-испански. По их мнению, он был хороший муж для Сильвии, и хотя Сильвия отвергала это почетное наименование, его, ради приличий, продолжали употреблять. Оберона сбивало с толку обилие уменьшительных форм, звучавших однообразно для его непривычного уха. Одна ветвь семьи, включавшая в себя черную «ненастоящую» тетю, Негру, которая прочла в свое время Судьбу Сильвии, именовала ее Тати — причину чего помнила Сильвия, но Оберон всегда забывал. В устах одного из детей Тати преобразовалось в Тита, каковое имя тоже прилипло и, в свою очередь, стало звучать как Титания (пышное уменьшительное). Часто Оберон не понимал, что героиней анекдотов, рассказанных на шумно-веселом испано-английском, была его собственная возлюбленная.

— Ты им очень понравился, — сказала Сильвия на улице после очередного визита, глубоко засунув руку в карман его пальто (так она грелась).

— Они тоже очень милые…

— Но, раро, меня прямо передернуло, когда ты водрузил ноги на эту… esta[31] штуку — кофейный столик.

— Да?

— Это никуда не годится. Все обратили внимание.

— Так какого же дьявола ты промолчала? — спросил он растерянно. — Я хочу сказать, дома у нас принято ложиться на мебель и… — Он осекся и не сказал «и это настоящая мебель», но она и без того догадалась.

— Я пыталась тебе намекнуть. Я на тебя смотрела. Не могла же я заявить вслух: эй, сними ноги. Они бы решили, что я обращаюсь с тобой как Тити Хуана с Энрико. — Энрико был подкаблучник и посмешище. — Ты не представляешь себе, чего им стоило приобрести и эту уродливую обстановку, — добавила она. — Верь не верь, но она жутко дорогая, эта muebles. [32]

Они немного помолчали, согнутые в дугу жестоким ветром. Muebles, подумал он, «обстановка» — слишком официально звучит для таких людей.

— Они все психи, — проговорила она. — То есть некоторые психи из психов. Но остальные тоже психи.

Ему было известно, что Сильвия, при всей любви к членам своего разветвленного семейства, отчаянно старается освободиться от участия в той длинной, достойной времен короля Якова, трагикомедии, какой является их совместная жизнь, состоящая из сумасшествия, фарса, губительной любви, даже убийства, даже призраков. По ночам она часто ворочалась с боку на бок, испуганно вскрикивала, воображая ужасные несчастья, которые могли случиться в будущем или настоящем с кем-нибудь из этой невезучей компании. Оберон ее страхами пренебрегал, считая их обычными ночными кошмарами (с его семьей, насколько ему было известно, ничего «ужасного» никогда не случалось), меж тем как ее фантазия не столь отклонялась от истины. Сильвии не нравилось, что им вечно грозят опасности, не нравилось быть связанной с ними; ее собственная Судьба, как яркая лампа, светила среди их безнадежной неразберихи, их готовых сверзиться в канаву или погаснуть, но все же горящих огоньков.

— Мне нужно выпить кофе, — сказал он. — Чего-нибудь горячего.

— А мне нужно просто выпить, — подхватила она. — Чего-нибудь крепкого.

Как все влюбленные, Сильвия и Оберон не замедлили избрать себе те места, где попеременно (как на вращающейся сцене) разыгрывали свою драму: украинский ресторанчик с вечной испариной на окнах, с черным чаем и черным же хлебом; Складную Спальню, разумеется; обширный и мрачный кинозал, убранный в египетском стиле, где фильмы показывали дешево, меняли часто и сеансы шли до самого утра; магазин «Полуночная сова», бар и гриль «Седьмой святой».

Самым большим достоинством «Седьмого святого», помимо цен на напитки и близости к Ветхозаветной Ферме (одна остановка на поезде), было огромное переднее окно (практически от пола до потолка), где как на экране разыгрывалась жизнь улицы. «Седьмой святой», наверное, относился когда-то к роскошным заведениям: стеклянная стена была явно дорогая, роскошного коричневого оттенка, что делало зрелище еще более нереальным и затеняло интерьер, как темные очки. Похоже на пещеру Платона, говорил Оберон, а Сильвия слушала его пояснения, а вернее смотрела, как двигаются губы, завороженная его странным видом и не вдумываясь в слова. Ей нравилось учиться, но ее мысли блуждали.

— Ложки? — спросил он, поднимая ложку.

— Девочки, — сказала Сильвия.

— А ножи и вилки — мальчики, — продолжил он, уловив принцип.

— Нет, вилки тоже девочки.

Перед ними стоял кофе-ройял. За окном, на леденящем холоде, спешили с работы люди в шляпах, закутанные в шарфы; они кланялись невидимому ветру, словно идолу или могущественному владыке. Сильвия в это время уволилась с одной работы и не успела устроиться на другую (обычная неприятность для человека с такой высокой Судьбой, как у нее), а Оберон жил на свой аванс. Оба были бедны, но располагали временем.

— Стол? — спросил он. Ему ничего не приходило в голову.

— Девочка.

Не удивительно, подумал он, что она так сексуальна, если весь мир представляется ей состоящим из мальчиков и девочек. В ее родном языке всем понятиям присвоен род. В латыни (Оберон изучил или, во всяком случае, изучал ее с помощью Смоки) род существительного является абстракцией, которую он никак не мог прочувствовать. А вот Сильвия видела мир как постоянное взаимодействие мужского и женского, мальчиков и девочек. Мир, el mundo, мужского рода, земля, la terra, женского. Оберону это казалось правильным; мир дел и идей, название газеты, Огромный Мир; но мать-земля, плодородная почва, Госпожа Доброта.

Однако данного разделения явно недостаточно: эта волосатая метелка относится к женскому роду, но к нему же принадлежит и костлявая пишущая машинка Оберона.

Некоторое время они играли в эту игру, а потом принялись обсуждать прохожих. Поскольку стекло было тонировано, прохожие видели в нем не внутренность пещеры, а собственное отражение; иногда они останавливались, чтобы поправить одежду или полюбоваться собой. Сильвия критиковала обычных людей резче, чем Оберон; она была неравнодушна ко всякой эксцентричности и странностям, но придерживалась строгих стандартов физической красоты и носом чуяла смешное.

— О, раро, взгляни-ка на этот экземпляр, взгляни-взгляни… То самое, что я называю яйцом всмятку, теперь видишь?

Он видел, и она заливалась милым хрипловатым смехом. Сам того не сознавая, Оберон на всю жизнь усвоил ее стандарты красоты; ему даже начали нравиться те худые, смуглые мужчины с мягким взглядом и сильными запястьями, которых отличала она. Например, официант Леон, цвета кофе с молоком, который принес им напитки. Оберон почувствовал облегчение, когда, после длительных раздумий, Сильвия решила, что у них будут красивые дети.

В «Седьмом святом» шли приготовления к обеду. Уборщики косились на их грязный столик.

— Ты готова? — спросил Оберон.

— Готова. Линяем, пока целы. — Фраза Джорджа, старомодная двусмысленность, скорее с претензией на юмор, чем смешная. Они спешно собрались.

— На поезде или пешком? — спросил Оберон. — На поезде.

— Да, черт возьми.

Акустический свод

Устремляясь к теплу, они по ошибке забежали в экспресс (полный похожих на овец и пахнувших овцами седоков, направлявшихся в Бронкс), который допер без остановок до самого старого вокзала, где его поджидала куча других поездов, готовых отправиться в разные места.

— Погоди чуток, — сказала Сильвия, когда они собирались сделать пересадку. — Хочу кое-что тебе показать. Да уж! Ты просто обязан это увидеть. Айда за мной!

Они шагали по переходам и взбирались по скатам — тем самым, где Оберона водил в первый раз Фред Сэвидж, но в том же направлении или нет — бог весть.

— Что там?

— Тебе понравится. — Она помедлила у поворота. — Только бы не заблудиться… Туда!

Она указывала на пустое место: перекрестие сводов, где встречались четыре коридора.

— Что?

— Пошли. — Взяв за плечи, Сильвия направила его в угол, где опускалось на пол ребро свода, образуя подобие тесной щели, но это были всего лишь кирпичи, сходившиеся под углом. Она поставила его лицом к этому стыку.

— Стой здесь, — скомандовала она и пошла прочь. Покорно уткнувшись в угол, Оберон стал ждать.

И тут прямо из угла, глухой и призрачный, зазвучал голос Сильвии:

— Привет.

Оберон был поражен до глубины души.

— Что такое, — проговорил он, — где это…

Ш-ш, — произнес голос Сильвии. — Не оборачивайся. Говори тихо. Шепчи.

— Что это? — шепотом спросил он.

— Не знаю. Но если я стою здесь и шепчу, ты слышишь мой голос там. Как это получается, не спрашивай.

Загадка! Сильвия как будто обращалась к нему из пространства внутри угла, через щель неправдоподобно узкой двери. Акустический свод: что-то на эту тему имелось, помнится, в «Архитектуре»? Вполне вероятно. Эта книга говорила почти обо всем.

— Ну вот, — произнесла Сильвия. — Скажи мне какой-нибудь секрет.

Оберон немного помедлил. Уединенность угла, бестелесный шепот — все располагало к откровенности. Он чувствовал себя раздетым, или что его могут раздеть, хотя сам он ничего не видел: эдакий вуайер наоборот. Он сказал:

— Я тебя люблю.

— О, — выдохнула она взволнованно. — Но это же не секрет.

Отчаянный прилив тепла побежал вверх по его позвоночнику и заставил волосы на голове встать дыбом: ему пришла идея.

— Ладно, — согласился он и рассказал о тайном желании, которое не осмеливался ей открыть раньше.

— Ну и ну! — откликнулась она. — Да ты сущий дьявол.

Оберон повторил свои слова, добавив несколько деталей. Он мог бы шептать их Сильвии в ухо темной ночью в кровати, но сейчас обстановка была еще уединенней, еще интимней: слова поступали прямо в мозг. Между ними кто-то прошел, Оберон различал шаги. Но прохожий не мог слышать его слов. Оберона охватила дрожь ликования. Он добавил еще несколько фраз.

— М-м, — произнесла Сильвия, словно ожидая большого блага, и Оберон не мог не отозваться на этот краткий звук таким же. — Эй, чем ты там занят? — В ее голосе прозвучала игривая нота. — Скверный мальчишка.

— Сильвия, — шепнул Оберон. — Пойдем домой.

— Да ну?

Они отошли от своих углов (каждый казался другому очень маленьким и светлым, после темной интимности перешептывания) и встретились в центре. Они смеялись, прижимались друг к другу так тесно, как только позволяли плотные пальто, и, не переставая улыбаться и переглядываться (бог мой, подумал Оберон, ее глаза такие яркие, горящие, так много сулят — такие бывают в книгах, но никогда в жизни, и она принадлежит мне), сели в нужный поезд и покатили домой среди погруженных в себя попутчиков, которые на них не смотрели, а если все же замечали краем глаза (думал Оберон), то уж никак не догадывались о том, что известно ему.

Лицом наружу

Секс, как обнаружил Оберон, был поистине грандиозен. Грандиозная вещь. Во всяком случае, в исполнении Сильвии. В Обероне всегда существовал разрыв между глубокими желаниями, ему присущими, и холодной осмотрительностью, которая, как он считал, требуется во взрослом мире, куда он явился жить (иногда ему казалось, что по ошибке). Сильные желания представлялись ему признаком детства; последнее он (судя по своим самым ранним воспоминаниям, да и по рассказам других людей) видел охваченным мрачным пламенем, отягощенным бурными страстями. Взрослые все это оставляют позади и обращаются к привязанностям, к спокойным радостям товарищества, обретают младенческую невинность. Он осознавал фатальную старомодность этого взгляда на вещи, но так уж он чувствовал. Когда выяснилось, что желания взрослых, настоятельность и острота этих желаний держались от него в секрете, как и все остальное, он не удивился. Он не подумал даже возмутиться тем, что его так долго обманывали, ибо с Сильвией он научился иному, раскрыл шифр, вывернул предмет наизнанку, обратив его лицом наружу, и загорелся. Оберон не пришел к ней девственником в строгом смысле слова, но вполне мог бы им быть. Ни с кем другим не делился он этой ненасытной алчбой бедного ребенка, никто так не алкал его и не поглощал так благодушно, с таким наивным удовольствием. Этому не было ни конца, ни ограничений: если он хотел еще (он обнаружил, что в нем развивается удивительная, стойкая плотность желания), то получал. А то, чего ему хотелось, он так же жаждал дарить, а она — принимать. Все было так просто! Нельзя сказать, что правил не существовало: они, как в детских спонтанных играх, имелись, строго соблюдались, но только до поры до времени, пока не возникало желание со вкусом отдаться другой игре. Оберон помнил Черри Лейк — чернобровую властную девочку, с которой когда-то играл. Где прочие его товарищи по играм говорили: «Давай вообразим», она неизменно использовала другую формулу: «Мы должны». Мы должны быть плохими мальчишками. Я должна быть пленницей, привязанной к дереву, а ты должен меня спасать. Теперь я должна быть королевой, а ты — моим слугой. Должен! Да…

Сильвия как будто знала все это всегда, всю жизнь. Она рассказывала Оберону о том, как испытывала в детстве незнакомые ему стыд и неловкость, потому что понимала: все эти веши — поцелуи, раздевание вместе с мальчиками, наплыв чувств — предназначены на самом деле для взрослых; она познакомилась с ними позже, когда подросла, обзавелась грудью, высокими каблуками и косметикой. Сильвия не чувствовала того разделения, которое чувствовал Оберон. Когда ему сказали, будто мама и папа любили друг друга так сильно, что, желая завести детей, занялись этими детскими пакостями (так ему казалось), он не мог связать эти рассказы (которым не очень то и поверил) с тем мощным приливом страстей, который испытывал при виде Черри Лейк, некоторых фотографий и во время безумных игр голышом. Сильвия же все время знала истину. Какие бы жуткие — и многочисленные — трудности ни ставила перед ней жизнь, эту, по крайней мере, она считала решенной. Вернее, никогда не вставала перед ней в тупик. Любовные чувства реальны, так же реальна и плоть, и любовь и секс в ней едины, как уток и основа, неделимы, как бесшовная ткань ее душистой коричневой кожи.

Хотя, в абсолютных цифрах. Сильвия была не более опытной, чем Оберон, из них двоих лишь его одного поражало, что это потворство желаниям, как у алчного ребенка, оказалось тем самым, что делают взрослые, более того — самой взрослостью; торжественное блаженство силы и способности, а также детское блаженство нескончаемого удовлетворения. Это была мужественность, женственность, заверенные самой живой печатью. Papi — звала она его в экстазе. Ay Papi,уо vengo. [33] Папи! Не дневной папо, а крепкий ночной папа, большой, как platano[34], и отец наслаждения. Эта мысль едва не заставила его подскочить (Сильвия жалась к его боку, головой как раз достигая плеча), но он не замедлил своего размеренного, широкого, взрослого шага. Справедлива ли была его догадка, что, когда он шел с Сильвией, мужчины чувствовали в нем силу и уступали ему, а женщины исподтишка бросали на него восхищенные взгляды? Почему их с Сильвией не благословляли все, кто встречался по дороге, — даже кирпичи, даже белое чистое небо?

И Оберон этого дождался: когда они сворачивали на улицу, где был вход на Ветхозаветную Ферму. Во всяком случае, когда они чуть помедлили, что-то произошло. Вначале он подумал, что это произошло внутри него — апоплексический удар или сердечный приступ, но внезапно понял: это творится вокруг. Оно было огромным, похожим на звук, но не звуком; словно бы обрушилось строение (рассыпался в пыль целый квартал, не меньше, квартир из голого грязного кирпича или оклеенных обоями) или грянул гром, да такой, от которого небо раскололось бы надвое (но оно, как ни странно, оставалось чистым и по-зимнему белым), а может быть — произошло и то и другое одновременно. Схватившись друг за друга, Оберон и Сильвия остановились.

— Что это была за дьявольщина? — спросила Сильвия.

— Не знаю.

Они немного постояли, но от окружающих зданий не поползли клубы дыма, не завыли, возвещая о катастрофе, сирены; шли своим путем не потревоженные посетители магазинов, бездельники и прощелыги, и на их лицах не было написано ничего, кроме личных забот.

Оберон с Сильви осторожно побрели к Ветхозаветной Ферме, держась за руки и чувствуя, что внезапный удар должен был их разлучить (почему? как?), и это едва не произошло, а в будущем может произойти в любую минуту.

Что за неразбериха

— Завтра, — произнесла Тейси, поворачивая пяльцы, — или послезавтра, или после-послезавтра.

— Ага, — кивнула Лили. Они с Люси склонялись над пестрым лоскутным одеялом, дополняя его узор многообразной вышивкой: цветами, крестами, бантами, завитками в форме буквы «S».

— В субботу или воскресенье, — добавила Люси.

В этот миг кто-то поднес спичку к запальнику (возможно, случайно — позднее с этим разбирались), и громовой удар, который услышали и ощутили в Городе Сильвия с Обероном, прокатился над Эджвудом, сопровождаемый хлопаньем окон, звоном безделушек на этажерках и фарфоровой фигурки в старой спальне Вайолет. Сестры присели, спрятав головы в плечи.

— Что там такое? — воскликнула Тейси.

Сестры переглянулись.

— Гром, — отозвалась Лили, — гром среди зимы. Или нет.

— Реактивный самолет, — предположила Тейси, — преодолел звуковой барьер. Или нет.

— Динамит, — сказала Люси. — На границе штата. Или нет.

Ненадолго замолкнув, сестры склонились над работой.

— Интересно, — Тейси оторвала взгляд от наполовину повернутых пялец, — Ну ладно. — Она выбрала другую нитку.

— Не надо. Это курам на смех. — Люси критически осмотрела стежки, сделанные Лили.

— Это же лоскутное одеяло. Чем пестрее, тем лучше.

Люси с сомнением почесала в затылке.

— Оно должно быть пестрым, а не смешным.

— Пестрым и смешным. — Лили продолжала работать. — Это большой зигзаг.

— Черри Лейк, — Тейси подняла иголку, держа ее напротив бледно освещенного окна, которое перестало дребезжать. — Думала, у нее есть двое ухажеров. На днях…

— Это кто-то из Вулфов? — спросила Лили.

— На днях, — продолжала Тейси (не сумев с первой попытки продеть в игольное ушко нитку, зеленую как ревность), — Вулф дрался не на жизнь, а на смерть с…

— С соперником.

— С третьим парнем; Черри даже не знала. В лесу. Она…

— Соперников трое, — запела Люси, и при повторе к ней присоединилась, октавой ниже, Лили: — Трое-трое; беленьких мальчиков двое-двое, разодеты в зеленый наряд.

— Она нам вроде как двоюродная сестра, — говорила Тейси.

— Одна есть одна, — пели сестры.

— Она потеряет их всех.

— …И совсем одинока, и так будет всегда.

— Нужно пользоваться ножницами, — заметила Тейси, видя, как Люси наклоняется, чтобы перекусить нитку.

— Следи за своими…

— Делами, — дополнила Лили.

— Телами, — поправила Люси.

Они запели снова:

— Четверо евангелистов.

— Убежали, — подхватила Тейси. — Прочь.

— Только и видели их.

— Во всяком случае, не скоро. Все равно, что никогда.

— Оберон…

— Прадедушка Август.

— Лайлак.

— Лайлак.

Иглы, которые они протаскивали сквозь ткань, блестели на конце длинной нити, затем нитка становилась все короче, приходилось ее обрезать и втягивать другую. Голоса сестер звучали так тихо, что трудно было разобрать, кому принадлежала та или иная реплика, и даже определить, ведут ли они связную беседу или просто бормочут себе под нос.

— Вот было бы забавно увидеть их всех снова, — сказала Лили.

— Все вернулись домой.

— Разодеты в зеленый наряд.

— Попадем ли мы туда? Все мы? Где это произойдет, скоро ли, в какой части леса, в какое время года?

— Попадем.

— Почти все.

— Туда, скоро, еще при жизни, где угодно, в середине лета.

— Что за неразбериха, — воскликнула Тейси и вынула, чтобы показать сестрам, пригоршню предметов из своей рабочей шкатулки, где похозяйничал то ли ребенок, то ли кошка: красную, как кровь, шелковую нитку, черную хлопчатобумажную штопку, моток некрашеной шерсти, одну-две булавки и, похожий на паука, блестящий лоскуток, вращавшийся на конце нитки.