"Маленький, большой" - читать интересную книгу автора (Краули Джон)Глава вторая«Веселый, круглый, румяный мистер Солнце поднял отуманенную голову над пурпурными горами и бросил длинные-предлинные лучи на Зеленый Луг. — Робин Берд писклявым голосом гордо продекламировал эту фразу: книгу он знал почти наизусть. — Недалеко от Каменного Забора, который отделяет Зеленый Луг от Старого Пастбища, в своем крошечном домике посреди травы проснулась семья Луговых Мышей: Мама, Папа и шестеро розовых, еще слепых детенышей». «Глава семьи заворочался, открыл глаза, покрутил усы и выскочил за дверь, чтобы умыться росой, скопившейся в палом листке. Пока он стоял, оглядывая Зеленый Луг и любуясь утром, мимо пролетела Старая Матушка Западный Ветер: она пощекотала ему нос и принесла новости о Диком Лесе, Смеющемся Ручье, Старом Пастбище и обо всем Огромном Мире вокруг — беспорядочные и шумные новости, намного интереснее номера „Таймс“ за завтраком. Новость уже много дней была одна и та же: мир меняется! И очень скоро все будет по-другому — не так, как сегодня! Готовься к переменам, Луговой Мышонок! Узнав все, что удалось узнать у смирных Малышей Бризов, сопровождавших Старую Матушку Западный Ветер, Луговой Мышонок резво припустил по одной из многочисленных тропинок, проложенных им сквозь густую траву к Каменному Забору. Он знал там одно местечко, где можно было посидеть и понаблюдать, оставаясь невидимым. Добравшись до своего тайного убежища, он сел на задние лапки, сорвал травинку и принялся задумчиво ее жевать. Что это за великая перемена в мире, о которой Старая Матушка Западный Ветер и ее Малыши Бризы толкуют все эти дни? Что бы это значило и как надо к ней готовиться? Для Лугового Мышонка лучшего места для жизни, чем Зеленый Луг в ту пору, было попросту не найти. Семена всех луговых растений давали ему вдоволь пищи. Многие растения, которые казались ему досадной помехой, вдруг раскрыли сухие скорлупки со сладкими орехами внутри, которые он разгрызал острыми зубками. Луговой Мышонок отъелся и был счастлив. — И теперь все должно перемениться? — недоумевал он в замешательстве, не видя в этом никакого смысла. Видите ли, дети, Луговой Мышонок родился Весной. Он вырос Летом, когда мистер Солнце улыбается во весь рот и не спешит покидать голубое-преголубое небо. На протяжении Лета он вырос (хотя и был малюткой), стал взрослым, женился, и у него родились мышата, которые тоже скоро подрастут. Ну что, догадались Все младшие дети закричали и замахали руками: в отличие от старших детей, они думали, что от них и в самом деле ждут отгадки. — Очень хорошо, — сказал Смоки. — Все это знают. Спасибо, Робин. А теперь посмотрим, сможешь ли ты, Билли, немного нам почитать? Билли Буш встал и с меньшей уверенностью, чем Робин, взял из рук Смоки потрепанную книгу. «Итак, — начал он читать, — Луговой Мышонок решил, что будет лучше, если он спросит кого-нибудь более старшего и мудрого, чем он сам. Самым мудрым из всех, кого он знал, был Черный Ворон, который заглядывал на Зеленый Луг в поисках зерен или личинок насекомых, и у него всегда находилось что сказать любому слушателю. Луговой Мышонок всегда прислушивался к словам Черного Ворона, хотя и старался держаться подальше от его блестящего глаза и длинного острого клюва. За семейством Ворона вроде бы не водилась привычка поедать мышей, но, с другой стороны, было известно, что они глотают все, что попадается им под руку — или, вернее, в клюв. Долго ждать Луговому Мышонку не пришлось: вскоре в голубом небе послышалось тяжелое хлопанье крыльев, раздалось хриплое карканье, и Черный Ворон опустился на Зеленый Луг совсем невдалеке от него. — Доброе утро, мистер Ворон, — окликнул его Луговой Мышонок, чувствуя себя в безопасности в своем уютном убежище. — Доброе? — переспросил Ворон. — Недолго тебе осталось это повторять. — Об этом как раз я и хотел вас спросить, — быстро произнес Луговой Мышонок. — Говорят, будто в мире скоро наступят большие перемены. Вы это чувствуете? Знаете, что переменится? — Ах, ветреная Юность! — прокаркал Ворон. — Близится настоящая перемена. Имя ей — Зима, и тебе лучше бы заняться подготовкой к ней. — А что это такое? И как мне готовиться? Посверкивая глазами и словно наслаждаясь волнением Лугового Мышонка. Черный Ворон поведал ему о Зиме: о том, как жестокий Братец Северный Ветер дохнет холодом на Зеленый Луг и на Старое Пастбище, превратит зеленые листья в золотисто-желтые и бурые и сорвет их с деревьев; как сникнут и погибнут травы, и тогда многие зверьки отощают без пропитания. Ворон предсказал начало затяжных холодных дождей, которые затопят норки мелких грызунов — таких, как Луговой Мышонок. Ворон описал снег, показавшийся Луговому Мышонку настоящим чудом; но потом он узнал об ужасном холоде, который будет пробирать его до самых костей, а маленькие птички ослабеют и замерзшими попадают с веток; рыбы не смогут плавать, а Смеющийся Ручей умолкнет, когда рот его забьется льдом. — Но ведь это же Конец Света! — в отчаянии воскликнул Луговой Мышонок. — Это только так покажется, — ответил с усмешкой Ворон. — Кое-кому. Но не С этими словами Черный Ворон взмахнул своими тяжелыми крыльями и взмыл в воздух, оставив Лугового Мышонка в еще большем смятении и испуге, чем раньше. Но, сидя под лучами теплого, доброго Солнца и пожевывая травинку, он понял, как он сможет научиться выживать в ужасном холоде, который приносит с собой Братец Северный Ветер». — Хорошо, Билли, — прервал его Смоки. — Хорошо. Только при чтении вовсе не обязательно всякий раз выговаривать: «соЛнце». Произноси как говоришь обычно: «сонце». Билли Буш уставился на Смоки так, будто до него впервые дошло, что слово на бумаге и слово у него на языке — одно и то же. — Сонце, — сказал он. — Правильно. Ну, кто следующий? «Луговой Мышонок решил, что прежде всего, — читал Терри Оушн (малец, ей-богу, вышел из возраста, годного для таких книг, подумал Смоки), — ему следует обойти Огромный Мир насколько сил хватит и разузнать у каждого живого существа, как кто намерен готовиться к предстоящей Зиме. Ему так понравился собственный план, что он, набрав с собой зерен и орехов, которых — прискорбное изобилие — всюду было хоть отбавляй, попрощался с женой и детишками и тем же полуднем пустился в путь. Первой, кого он встретил, оказалась мохнатая гусеница на сучке. Хотя гусеницы умом не славятся. Луговой Мышонок все-таки задал ей свой вопрос: — Что ты делаешь, чтобы подготовиться к предстоящей Зиме? — Я не знаю, что такое Зима, — ответила гусеница тонюсеньким голоском. — Хотя Подходящим решением Луговому Мышонку это не показалось, и, мысленно жалея глупую гусеницу, он продолжил свое путешествие. Дальше, у Пруда Лилий, ему повстречались существа, каких раньше он никогда не видывал: это были огромные серовато-коричневые птицы с длинными изящными шеями и черными клювами. Их было множество, и они плыли через Пруд, окуная продолговатые головы в воду и заглатывая найденную там добычу. — Птицы! — обратился к ним Луговой Мышонок. — Скоро Зима! Как вы собираетесь к ней готовиться? — Действительно, скоро наступит Зима, — торжественно ответил старый вожак. — Братец Северный Ветер выгнал нас из наших родных мест, там он особенно лют. Он преследует и подгоняет нас. Но ему нас не настигнуть, хотя он и очень проворен. Мы полетим далеко на Юг, куда ему не позволено вторгаться, и там Зима будет нам не страшна. — А это очень далеко? — спросил Луговой Мышонок, надеясь, что ему, быть может, тоже удастся убежать от Братца Северного Ветра. — Много-много-много дней нам придется лететь так быстро, как только мы умеем, — сказал вожак. — Но мы и так уже опаздываем. — Он шумно захлопал крыльями и поднялся с водной глади, поджав черные лапы под белым животом. Остальные последовали за ним и все вместе, перекликаясь на лету, устремились к теплому Югу. Луговой Мышонок печально побрел дальше, понимая, что ему не улететь от Зимы на сильных широких крыльях, как эти птицы. Он так погрузился в свои мысли, что чуть не споткнулся о бурую Водяную Черепаху у самой кромки Пруда Лилий. Луговой Мышонок поинтересовался у нее, что она собирается делать, когда наступит Зима. — Спать, — сонно ответила Водяная Черепаха, вся в темных старческих морщинах. — Я зароюсь в теплый ил на самом дне пруда, где Зиме меня не достать, и засну. По правде говоря, я уже и сейчас почти сплю. Спать! Для Лугового Мышонка это не прозвучало подходящим ответом. Он двинулся дальше, однако от многих различных живых существ слышал то же самое. — Спать! — прошипела Полевая Змея, заклятый враг Лугового Мышонка. — Тебе незачем меня бояться, Луговой Мышонок. — Спать! — проворчал Бурый Медведь. — В берлоге или в надежном шалаше из веток. Уснуть навеки. — Спать! — пропищала, когда спустился вечер, кузина Лугового Мышонка — Летучая Мышь. — Спать вниз головой, зацепившись за что-нибудь коготками. Итак, с наступлением Зимы полмира собиралось просто-напросто заснуть. Более странного ответа Луговой Мышонок не слышал, но были также и другие. — Я припрятала в тайниках орехи и зернышки, — сообщила Рыжая Белочка. — Ими я и пропитаюсь. — Я верю, что, если нечего будет есть, Люди меня подкормят, — прощебетала Синичка. — Я займусь строительством, — сказал Бобер. — Построю ниже замерзшего потока прочный дом и поселюсь в нем с женой и детьми. Не мешай мне работать, я очень занят. — А я буду воровать яйца из амбаров, — признался Енот с мордочкой взломщика, — и объедки из ящиков для мусора. — А я съем Пока Луговой Мышонок сидел там, стараясь отдышаться, ему бросилось в глаза, что за время его путешествия большая перемена, называемая Зимой, сделалась на Зеленом Лугу заметней. Луг уже не был таким зеленым: он побурел, пожелтел, выцвел. Многие семена созрели и упали на землю или унеслись в разные стороны на крохотных крылышках. Лицо Солнца закрыли угрюмые серые тучи. А Луговой Мышонок все еще не придумал, как защитить себя от безжалостного Братца Северного Ветра. — Что же мне делать? — громко заплакал Луговой Мышонок, — Неужели мне придется жить с моим кузеном в сарае фермера Брауна и постоянно бояться встречи с котом Томом или собакой Фьюри? Там, того и гляди, угодишь в мышеловку или наешься крысиного яда. В сарае мне долго не протянуть. Не отправиться ли на Юг в надежде удрать от Братца Северного Ветра? Но он наверняка схватит меня, беззащитного, вдалеке от дома, и заморозит своим ледяным дыханием. Может, забраться поглубже в норку с женой и детками, укрыться травой и постараться заснуть? Но очень скоро меня разбудит голод, и они тоже проснутся. Что же мне делать? В эту самую минуту рядом с ним блеснул яркий черный глаз — и так неожиданно, что Луговой Мышонок подскочил с испуганным возгласом. Это был Черный Ворон. — Послушай, Луговой Мышонок, — заговорил Ворон своим обычным беспечным тоном. — Что бы ты ни сделал ради собственной зашиты, ты должен кое-что узнать, о чем прежде не слыхал. — Что же это? — спросил Луговой Мышонок. — Это — секрет Братца Северного Ветра. — Его секрет? А что за секрет? Ты его знаешь? Расскажешь мне? — В Зиме только одно хорошо, — продолжал Ворон. — Но Братец Северный Ветер хочет, чтобы никто из живых существ об этом секрете не подозревал. Да, мне он известен. Но нет, тебе я ничего не скажу. Ибо Черный Ворон хранит свои секреты почти так же бережно, как найденные им блестящие кусочки металла и стекляшки. Что же в Зиме хорошо? Какой такой секрет? Не холод же и не снег, не лед и не проливные дожди. И не нужда прятаться, подбирать отбросы; не мертвецкий сон и не спасение бегством от врагов, с голодухи готовых на все. Нет, не короткие дни и не длинные ночи, и не бледное, рассеянное Солнце. Обо всем этом Луговой Мышонок еще и понятия не имел. Что же это может быть? Той ночью, когда Луговой Мышонок скрючился у себя в домике посреди высохшей травы, тесно прижавшись к жене и детям, чтобы согреться, сам Братец Северный Ветер пронесся по Зеленому Лугу. О, какими мощными были его порывы! О. как раскачивался и сотрясался хрупкий домик Лугового Мышонка! О, какие мрачные серые тучи клочьями проносились по небу, то заслоняя, то открывая лицо испуганной Луны! — Братец Северный Ветер! — взмолился Луговой Мышонок. — Мне холодно и страшно! Не скажешь ли, чем хороша Зима? — Это мой секрет! — ответил Братец Северный Ветер гулким ледяным голосом. Чтобы показать свою силу, он схватил и стиснул высокий клен, все зеленые листья на котором запылали огнем, а потом дунул и разметал их по сторонам. После этого Братец Северный Ветер широкими шагами пересек Зеленый Луг и умчался прочь, предоставив Луговому Мышонку, уткнувшему в лапки замерзший носик, гадать, что же это за секрет. А вам известен секрет Братца Северного Ветра? Конечно же, известен». — Ага, ага. — Смоки очнулся. — Извини, Терри, я не хотел, чтобы ты читал так долго. Спасибо большое. — Он с трудом подавил зевок, дети с интересом наблюдали за этим. — Хм, а теперь все достаньте ручки, тетради и чернила, пожалуйста. Продолжим урок, и нечего там стонать. Хорошенького понемножку. По утрам, кроме чтения, было еще и чистописание, которое отнимало больше времени, поскольку Смоки учил детей (учил, но мог ли научить?) писать наклонным почерком, как писал сам. Особенность этого почерка заключалась в том, что если написать буквы правильно, они изумительно красиво выглядят, но если хоть чуточку неверно, почерк делается неразборчивым. «Лигатура!» — сурово восклицал Смоки, стуча пальцем по листу бумаги, и насупившемуся писцу приходилось начинать заново. «Лигатура! Лигатура!» — твердил он Пэтти Флауэрз, которой в течение уже целого года слышалось: «Дикая дура! Дикая дура!» Ответить на это обвинение ей было нечего, и опровергнуть тоже нечем. Однажды в досаде она с такой силой надавила на бумагу пером, что оно пропороло страницу тетради и вонзилось в парту, будто нож. Уроки чтения проходили по книгам, взятым из библиотеки Дринкуотера: «Секрет Братца Северного Ветра» и прочие повести Дока предназначались для младших, а для учеников постарше Смоки подбирал другие, которые считал подходящими для их возраста и вместе с тем познавательными. Временами запинающиеся детские голоса вгоняли его в отчаянную зевоту, и тогда он принимался читать сам. Читал Смоки с наслаждением: ему доставляло удовольствие объяснять детям трудные места или рассуждать вслух, почему автор сказал именно так, а не иначе. Большинство детей принимало эти отступления за составную часть текста: повзрослев, те немногие, кто самостоятельно брался за книги, прочитанные им Смоки, находили их малосодержательными, бесцветными и поверхностными, словно из текста изъяли целые куски. Днем наступал черед математики, которая зачастую становилась продолжением чистописания, так как Смоки придавал изысканному виду арабских цифр не меньшую важность, чем правильности самого решения. Среди его учеников двое или трое выказывали незаурядные способности к счету: Смоки принимал их чуть ли не за вундеркиндов, поскольку они гораздо успешнее справлялись с дробями и прочей заумью, чем он сам; он, как классный наставник, привлекал их себе в помощь. В соответствии с древним постулатом, гласившим, что музыка и математика — родные сестры, Смоки порой занимал кончик дня, клонивший в дремоту и бесполезный для усвоения знаний, игрой на скрипке; ее мягкое, не всегда уверенное звучание, запах печи и первые признаки приближавшейся зимы за окном — вот все, что Билли Буш впоследствии помнил об арифметике. Как педагог, Смоки обладал одним великим достоинством: по-настоящему он не понимал детей, не умилялся их ребяческим выходкам, их буйная энергия его смущала и приводила в замешательство. Он обращался с ними, как со взрослыми, потому что обращаться иначе ни с кем просто не умел; если дети реагировали по-детски, он этого не замечал и как ни в чем не бывало продолжал свои попытки. Заботило его только одно — то, что он преподавал: черная лента смысла, вязанки слов и коробки грамматики, ею связанные, идеи писателей и строгие закономерности численных рядов. Вот об этом Смоки и рассказывал. В часы школьных занятий это было для него единственным развлечением (даже самым смекалистым ученикам редко удавалось переключить его внимание на что-нибудь другое), а когда, в конце концов, весь класс переставал его слушать (чаше всего в чудесную погоду, если с неба завораживающе летели снежинки или над слякотью вдруг прорезалось сквозь облака солнце), Смоки попросту распускал детей по домам, не в силах изобрести другого способа их развлечь. Затем он и сам отправлялся к себе через главные ворота Эджвуда (школа помещалась в старой сторожке — серого цвета храме в дорическом стиле, над дверьми которого невесть почему красовались большие оленьи рога), гадая, очнулась ли Софи от дремоты. В тот день Смоки задержался в классе за чисткой печки: если холода продержатся, завтра придется ее затопить. Закрыв за собой дверь крошечного храма на замок, он ступил на усыпанную листьями дорогу, которая вела к главным воротам Эджвуда. Не по этой дороге он впервые явился в Эджвуд и не в эти ворота вошел. Главными воротами теперь, в сущности, никто больше не пользовался, и заросшая осокой подъездная аллея, которая на полмили тянулась сквозь Парк, теперь превратилась в узкую дорожку, по которой Смоки совершал свои ежедневные путешествия, словно это была привычная тропа, протоптанная крупным, с тяжелой поступью, диким зверем. Кособокие входные ворота из позеленевшего сварочного железа, с узорами в виде лилий по моде девяностых годов, всегда стояли распахнутыми настежь, застряв среди сорняков и мелкого подлеска. Только ржавая цепь, протянутая поперек подъездной аллеи, позволяла предположить, что некогда здесь был вход туда, куда посетители допускались только по приглашению. По обеим сторонам дороги высились ряды конских каштанов, еще недавно мучивших сердце ослепительным золотом; разгульный ветер сорвал с них богатое убранство и расшвырял повсюду, как заправский мот. Дорогой теперь мало кто пользовался: только дети спешили по ней в школу и обратно пешком или на велосипедах, и Смоки не знал точно, куда она ведет. Но в тот день, стоя по щиколотку в груде листьев и по непонятной причине не решаясь пройти через ворота, Смоки подумал, что одно из ответвлений этой дороги должно привести к щебеночной дороге из Медоубрука; та, в свою очередь, соединялась с асфальтовой дорогой, ведущей мимо дома Джуниперов, и вливалась в итоге в многоголосое переплетение шоссе и скоростных магистралей, по которым с ревом неслись к Городу автобусы, автомобили и трейлеры с провизией. Что, если теперь повернуть направо (или налево?) и пойти по этой дороге обратно — пешком, с пустыми руками — так же, как он и пришел сюда, но двигаясь в обратную сторону, словно в запушенной назад киноленте (листья вспрыгивают на ветки), до тех пор, пока не вернешься в исходную точку? М-да. Но, во-первых, руки у него пустыми не были. И вдобавок в Смоки росла уверенность (безрассудная и даже немыслимая) в том, что, войдя давним летним полднем сквозь дверь-ширму в эджвудский дом, он никогда больше его и не покидал: множество дверей, через которые он впоследствии выходил, как ему казалось, наружу, на самом деле вели всего лишь в дальние уголки того же самого дома, искусно сконструированные посредством архитектурного ухищрения, создающего иллюзию реальности (в способностях Джона Дринкуотера он не сомневался) таким образом, что ничем не отличались от лесов, озер, ферм и отдаленных холмов. Избранная дорога могла привести только к какому-то новому крыльцу в Эджвуде, им еще ни разу не виденному, с широкими истертыми ступеньками и гостеприимно распахнутой входной дверью. Смоки двинулся дальше, с трудом оторвавшись от осенних раздумий. Круговорот дорог и времен года: он уже бывал здесь прежде. Октябрь — вот исходная причина. Однако он все же задержался ненадолго на белом, в пятнах, мосту, аркой переброшенном через полоску ручья (штукатурный гипс местами осыпался, обнажив кирпичную кладку: надо бы тут поработать мастерком; зима — вот причина). Внизу, в воде, утонувшие листья кружило и уносило течение; такие же листья кружило и уносило — только гораздо медленнее — неспокойное воздушное море: тут были и ярко-оранжевые разлапистые листья кленов, и широкие, остроконечные листья вязов и орешника, и побуревшие грубоватые листья дуба. В воздухе они беспорядочно метались, но, отраженные в ручье, танцевали с элегической медлительностью, подчинившись власти течения. Что же, черт побери, ему делать? Когда давным-давно Смоки увидел, что вместо утраченной безличности обретет некий характер, он предположил, что это будет похоже на костюм, купленный ребенку на вырост. Он ожидал на первых порах определенного неудобства, рассогласования, от которого он будет избавляться по мере заполнения пустот его собственным «я», принимающим форму его характера, пока оно, в конце концов, не приспособится: где нужно образует складки и в узких местах перестанет натирать. То есть он ожидал, что его «я» будет существовать в единственном числе. Но он никак не ожидал того, что ему придется терпеть в себе не одну личность, а несколько или, хуже того, обнаружить, что он сделан не так, или не вовремя, или из частей разных личностей, связанных воедино и сопротивляющихся. Смоки бросил взгляд на загадочный ближний край Эджвуда, с зажегшимися на исходе дня окнами: что это, маска, которая скрывала за собой многие лица, или одно и то же лицо, меняющее маски? Разгадки он не знал точно так же, как не мог разгадать и самого себя. В Зиме только одно хорошо, а что именно? Ответ на этот вопрос Смоки был известен: он уже читал книгу раньше. Пришла Зима — так далеко ли позади Весна. Ой ли, подумал Смоки: бывает, что далеко — еще как далеко. В напоминавшей многоугольник музыкальной гостиной на цокольном этаже Дейли Элис, которая была беременна во второй раз и носила большой живот, играла в шашки с двоюродной бабушкой Клауд. — У меня такое ощущение, — проговорила Дейли Элис, — будто каждый день — это шаг, и каждый шаг отдаляет тебя — ну, как бы это сказать — от того времени, когда все имело какой-то смысл. Когда все вокруг было живым и подавало тебе знаки. Но не делать следующий шаг нельзя, как нельзя остановить жизнь с наступлением нового дня. — Я тебя вроде бы понимаю, — отозвалась Клауд. — Но думаю, это тебе только так кажется. — Это вовсе не оттого, что я повзрослела. — Дейли Элис складывала съеденные красные шашки в ровные столбики. — Не говори мне этого. — Детям всегда легче. А ты теперь солидная дама: у тебя собственные дети. — А Вайолет? Что ты скажешь о Вайолет? — О да. Конечно же. Вайолет… — Вот о чем я задумываюсь: может быть, мир стареет. Теряет силы. Или же просто я сама становлюсь старше? — Все задаются этим вопросом. Впрочем, не думаю, что можно заметить старение мира. Слишком долог для этого его век. — Клауд сняла с доски черную шашку Элис. — С возрастом только начинаешь понимать, что мир действительно стар — очень стар. Когда ты молод, тогда и мир вокруг тоже кажется молодым. Вот и все. Убедительно, подумала Элис, но это все равно не могло объяснить, почему она испытывала ощущение утраты и сознавала, что понятные ей прежде вещи остались в прошлом, что нити, связывающие ее с ними, разорваны и рвутся ею самой день ото дня. В молодости ей постоянно казалось, будто ее подстрекают, подталкивают вперед, понукают куда-то. Вот это ощущение она и утратила. Она уверилась, что никогда больше не сумеет выследить и опознать, благодаря всплеску необычайно обострившегося восприятия, улики их присутствия, никогда не получит послания, предназначенного только для нее; никогда вновь не почувствует, задремав средь бела дня, прикосновение края их одежд у себя на щеке — одежд тех, кто наблюдал за ней, а потом, стоило ей очнуться, исчез, оставив за собой лишь качнувшуюся листву. Сюда, скорей сюда, — слышалась ей в детстве их песенка. Теперь ей было не шевельнуться. — Твой ход, — сказала Клауд. — А ты делаешь это сознательно? — спросила Дейли Элис, обращаясь не только к Клауд. — Что именно? — откликнулась Клауд. — Расту? Нет. Впрочем, в каком-то смысле да. Либо ты принимаешь это как неизбежность, либо отказываешься. Приветствуешь или отрицаешь — а может, берешь в обмен на то, что все равно так или иначе потеряешь. Если же откажешься, то это у тебя вырвут насильно, и тогда забудь о плате: любая сделка станет несбыточной. — Ей вспомнился Оберон. Через окна музыкальной гостиной Дейли Элис увидела, как Смоки устало бредет домой: его фигура, перемещаясь, дробно отражалась на волнистой поверхности каждого из стекол. Да, если Клауд сказала правду, то это означает, что она получила Смоки в обмен, поступившись ярким ощущением того, что именно Страх: да, она испытывала страх, однако может ли случиться — если сделка была заключена по всем правилам, она исполнила свою роль как полагалось (и это дорого ей обошлось), а от Дейли Элис услышала, как торжественно захлопнулась входная дверь, а мгновение спустя за окном возник Док в красной клетчатой куртке, направлявшийся навстречу Смоки. В руках Док держал два короткоствольных ружья и прочее охотничье снаряжение. Смоки, судя по всему, удивился, потом возвел глаза к небу и ударил себя по лбу, словно вспомнил вдруг что-то важное. Покорившись неизбежному, он взял одно ружье у Дока, который, размахивая руками, показывал возможные маршруты вылазки; ветер выдувал из его трубки оранжевые искры. Смоки повернулся, чтобы отправиться вместе с ним в Парк, а Док и на ходу все еще продолжал что-то говорить и жестикулировать. Смоки один раз оглянулся и посмотрел на верхние окна. — Твой ход, — повторила Клауд. Элис уставилась на доску, где вдруг воцарился беспорядочный произвол. Через гостиную прошла Софи во фланелевом халате и накинутом на плечи шерстяном кардигане Элис, и потому игра на какое-то время приостановилась. Нет, Софи их не отвлекла: вид у нее был самый рассеянный; она, конечно, заметила присутствие Клауд и Дейли Элис, но вида не подала. Когда Софи проходила мимо игравших в шашки женщин, их обеих вдруг охватило острое чувство сопричастности со всем окружающим миром: ветер — резкий, земля — темная, это снаружи; час — поздний, скоро начнет темнеть; жизнь внутри дома — движется к вечеру. Эту внезапную общность чувства вызвало появление Софи или же Софи сама — Дейли Элис не могла понять, но что-то такое, прежде смутное, для нее теперь прояснилось. — Куда он пошел? — спросила Софи, ни к кому не обращаясь и водя рукой по волнистому стеклу эркера, словно перед ней возникла преграда или это были прутья клетки, внутри которой она себя вдруг обнаружила. — На охоту, — ответила Дейли Элис. Она провела шашку в дамки и сказала Клауд: — Твой ход. За всю осень доктор Дринкуотер только раз или два снимал с предохранителя одно из многочисленных короткоствольных ружей, которые со времен его деда хранились в футлярах в бильярдной комнате, чистил его, заряжал и отправлялся пострелять птиц. При всей своей любви к животному миру — а возможно, и благодаря ей, — Док чувствовал, что не менее Рыжего Лиса или Совы-Сипухи достоин принадлежать к семейству плотоядных, если это заложено в нем от природы, и непритворное удовольствие, с каким он поглощал мясо, обсасывая хрящи и косточки и охотно облизывая вымазанные жиром пальцы, убеждало его в этом. Он считал, однако, что должен, если уж претендует на звание хищника, стойко брать на себя убийство поедаемой им добычи, а не перелагать кровавую акцию на чужие плечи, довольствуясь трофеем, подаваемым на блюде в препарированном до неузнаваемости виде. Два-три выстрела за год, связка птиц с ярким оперением, безжалостно сраженных на лету и принесенных домой окровавленными, с разинутыми клювами, казалось, разрешали его сомнения: знание леса и умение неслышно подкрадываться к жертве вполне возмещали некоторую нерешительность в момент, когда фазан или тетерев с шумным хлопаньем крыльев выпархивал из куста; обычно охотничьи трофеи вполне удовлетворяли самолюбие доктора и давали ему повод, когда он разделывал говядину или барашка, думать о себе в течение всего года как о ненасытном, жестоком хищнике. Частенько он брал с собой на охоту и Смоки, убедив его в неопровержимой логичности своего подхода. В отличие от Смоки, Док был левшой, и это уменьшало вероятность того, что они поразят друг друга во время совместной кровожадной вылазки; Смоки же, несмотря на свойственные ему невнимательность и недостаток терпения, оказался прирожденным стрелком. — Мы все еще на вашей земле? — спросил Смоки, когда они миновали каменный забор. — Владения Дринкуотеров, — ответил Док. — Кстати, вот этот лишайник — ползучей разновидности, с серебристым оттенком — может насчитывать сотни лет жизни. — Я и хотел уточнить, ваша ли это земля — то есть принадлежит ли она Дринкуотерам, — пояснил Смоки. — Видишь ли, — снова заговорил Док, водя ружьем в воздухе в поисках мишени, — я-то, собственно, и не Дринкуотер. Это не — О, вот как! — воскликнул Смоки с заинтересованным видом, хотя эта история была прекрасно ему известна. — Скелет, — продолжал Док, — сокрытый в старом фамильном гардеробе. У моего отца была… э-э, любовная связь с Эми Медоуз, ты с ней знаком. «Где он пахал, она сбирала жатву», — процитировал Смоки чуть ли не вслух, что было бы непростительно. — Да, я ее знаю. Теперь она Эми Вудз. — Уже много лет замужем за Крисом Вудзом. — М-м-м. — Что за воспоминание слабо замерцало в голове у Смоки, но в последний момент, переменив решение, ускользнуло? Что это было — не сон ли? — Я — плод их союза. — Кадык у доктора дернулся, но от волнения ли, Смоки не был уверен. — Мне кажется, если мы продеремся через этот кустарник, то попадем на очень хорошие места. Смоки пошел, куда было указано. Он держал двуствольное английское ружье наготове, сняв его с предохранителя. Он не слишком был склонен, в отличие от других членов семьи, к долгим бесцельным шатаниям под открытым небом, особенно в сырую погоду; но если перед ним ставилась определенная задача, как, например, сегодня, он мог идти сколько угодно, не обращая внимания на неудобства. По крайней мере, ему нравилось нажимать на спусковой крючок, даже если он и мазал. И сейчас, пока Смоки предавался рассеянным мыслям, из дремучих зарослей у него под носом взметнулись два коричневых пушечных ядра и захлопали крыльями, набирая высоту. Смоки вскрикнул от неожиданности, но вскинул ружье прежде, чем Док успел крикнуть: «Твои!» — и, словно стволы были привязаны невидимой нитью к хвостам птиц, навел мушку на одну, выстрелил, потом на другую и снова выстрелил; опустив ружье, ошеломленно проследил, как обе птицы закувыркались в воздухе и, подмяв под себя зашуршавшую траву, с тяжелым стуком упали на землю. — Черт возьми! — воскликнул Смоки. — Отличный выстрел! — искренне порадовался Док, почувствовав в сердце лишь самый слабый укол жуткой вины. Когда охотники, поеживаясь от вечернего, почти что зимнего, холода, возвращались домой далеко в обход, с сумкой, где лежали четыре подстреленные птицы, им на глаза попалась штуковина, которая озадачивала Смоки и раньше: он уже привык видеть в здешних окрестностях остовы лишь наполовину достроенных сооружений (теплицы, храмы) — заброшенные, однако как-то еще пригодные, но кому и на что сдался старый автомобиль, проржавевший посреди поля до неузнаваемости? Автомобиль был совсем древний; должно быть, он простоял на этом месте уже лет пятьдесят; его снабженные спицами колеса наполовину ушли в землю и выглядели такими же ветхозаветными и одинокими, как сломанные колеса фургонов первых переселенцев, вросшие в почву прерий Среднего Запада. — «Форд-тэ», да… — произнес Док. — Когда-то это была машина моего отца. Не сводя глаз с автомобиля, они остановились у каменной стены, для согрева передавая друг другу, по обычаю охотников, плоскую фляжку. — Когда я подрос, — рассказывал Док, вытирая рот рукавом, — то начал спрашивать, откуда я взялся. Ну-с, понемногу вытянул у них все об Эми и Августе, но, видишь ли, Эми всегда хотелось изображать дело так, будто ничего в действительности не было, что она просто-напросто давний друг семьи, хотя всем все было известно как нельзя лучше, даже Крису Вудзу, а сама она не могла удержаться от слез, если я приходил ее навестить. Вайолет… Вайолет, казалось, забыла Августа начисто, но знать наверняка, что у нее на уме, никто не мог. Нора твердила одно: он сбежал. — Доктор передал фляжку Смоки. — Как-то я набрался смелости и спросил Эми, что это была за история, но она только смешалась — прямо как — Дитя любви, считалось, это нечто особенное, — вставил Смоки. — Либо в сторону добра, либо в сторону зла. Перл в «Алой букве». Эдмунд в… — Я был уже в том возрасте, когда хочется знать обо всем наверняка, — продолжал Док. — Выяснить точно, кто ты такой. Установить свою личность. Ну, ты знаешь, как это бывает. — (Смоки не знал.) — Я подумал: мой отец сбежал, не оставив, насколько мне известно, никакого следа. А нельзя ли и мне сделать то же самое? Может быть, это у меня тоже в крови? И возможно, если я найду его после черт знает каких приключений, я заставлю его меня признать. Я стисну его плечи, — фляжка, которую Док держал в руке, помешала придать жесту должную выразительность, — и скажу ему: — И вы сбежали? — Сбежал. Вроде того. — И что? — Далеко уйти не удалось. К тому же из дома всегда посылали деньги. Выучился на доктора, хотя много никогда и не практиковал; посмотрел Большой Мир, пусть краешком глаза. Но я вернулся. — На губах его появилась смущенная улыбка. — Думаю, они знали, что я вернусь. Софи Дейл знала. Так она теперь говорит. — И отца своего вы не нашли, — полувопросительно сказал Смоки. — И да, и нет. — Док смотрел на темный предмет посреди поля. Скоро он превратится в бесформенный бугорок, на котором даже трава не будет расти, потом исчезнет совсем. — Знаешь, мне кажется, правду говорят: хоть мы и отправляемся в поисках приключений за тридевять земель от дома, а находим то, что искали, прямо у себя во дворе. Все это время, снизу и со стороны, недвижно застыв на месте у себя в убежище в каменной стене, за ними наблюдал Луговой Мышонок. О чем это они? Он принюхивался к отвратительному запаху крови, исходившему от них; смотрел, как двигались их рты, как будто они поглощали огромное количество пищи, но они ничего не ели. Луговой Мышонок, сидя на шершавой подушке из лишайника, где с незапамятных времен сиживали его далекие предки, недоумевал; недоумение заставляло его нос быстро подергиваться, а полупрозрачные ушки, будто крохотные чашечки, вбирали в себя звуки, которые издавали два пришельца. — Не стоит вникать в некоторые вещи слишком глубоко, — говорил Док. — В то, что нам дано. В то, что никак нельзя изменить. — Не стоит, — не слишком убежденно поддакивал Смоки. — Мы, — настаивал Док, и Смоки подумал, что знает, кто имеется в виду под словом «мы», а кто нет, — мы несем ответственность. Не годится ни с того ни с сего удирать на какие-то поиски и закрывать глаза на возможные желания и нужды окружающих. Мы должны думать о них. Так и не разрешив своего недоумения, Луговой Мышонок заснул, но тут же, вздрогнув, очнулся, когда два огромных существа встали на ноги и принялись укладывать свои непостижимые принадлежности. — Иногда нам не под силу понять все, — заключил Док с таким видом, будто эта великая мудрость далась ему не без многих потерь. — Но мы обязаны доигрывать свои роли до конца. Смоки выпил и надел на фляжку колпачок. Неужели он действительно намерен снять с себя ответственность, отказаться от своей роли, совершить нечто ужасное, на него не похожее и совершенно безнадежное? То, что вы ищете, находится в вашем собственном дворе: мрачная, в данном случае, шутка. Что же, ответа Смоки не знал и не знал, кого можно спросить; знал он только одно: он устал от борьбы. Но как бы то ни было, подумал он, это случалось в мире уже не один раз. Не он первый, не он последний. Ежегодно, после подвешивания убитой дичи, в Эджвуде устраивался званый ужин. На протяжении всей недели являлись посетители, с которыми уединялась для беседы двоюродная бабушка Клауд: они привозили арендную плату или объясняли, почему не могут заплатить. (Смоки, понятия не имевшего о недвижимости и ее возможной стоимости, не слишком изумляла ни громадная величина собственности Дринкуотеров, ни странный метод управления ею, однако эта ежегодная церемония весьма напоминала ему феодальные традиции.) Большинство визитеров приносили с собой ту или иную дань: галлон сидра, корзинку яблок с белыми разводами на кожуре, помидоры, обернутые пурпурной бумагой. Флады, а также Ханна и Санни Нун, самые крупные (во всех отношениях) из числа арендаторов, остались на ужин. Руди принес утку из собственного хозяйства — пополнить стол; по такому случаю из комода была извлечена кружевная скатерть, издававшая легкий запах лаванды. Клауд открыла свою полированную шкатулку, где хранила свадебное серебро (в роду Дринкуотеров она была единственной невестой, которой преподнесли такой подарок, — Клауды в подобных делах отличались большой щепетильностью); огоньки свечей заиграли на нем и на бокалах из граненого хрусталя (один из них с негромким горестным звоном разбился об пол). На стол поставили много хмельного и темного, как морская глубь, вина, которое Уолтер Оушн изготавливал каждый год, а на следующий разливал по бутылкам: это было его подношение. С наполненными этим вином бокалами произносились тосты над лоснившейся от жира дичью и блюдами с плодами осеннего урожая. Руди поднялся с места (при этом живот его навис над краем стола) и продекламировал: В этом году у него появился на свет внук Робин, Санни Нун вновь родил близнецов, а Смоки обзавелся дочерью — Тейси. Мам высоко подняла свой бокал: Смоки заговорил было по-латыни, но Дейли Элис и Софи простонали так выразительно, что он умолк, а потом начал снова: — Ублажая испокон, это хорошо, — заметил Док. — И тень убывающая плоти нашей — тоже. — Я и не знал, что ты курильщик, — заметил Руди. — А я не знал, Руди, — с нажимом парировал Смоки, вдыхая исходивший от него густой аромат лосьона «Олд Спайс», — что у тебя такая щедрая душа. — И потянулся за графином. — А я прочитаю стишок, который выучила в детстве, — заявила Ханна Нун. — Потом сразу — за вилки! Отцу и Сыну, и Духу Святому, Проворным в еде, — по чану большому! После ужина Руди раскопал груду ветхозаветных пластинок (тяжелых, как блюда), к которым давно никто не прикасался, и они, окаймленные пылью, громоздились на буфете. Он перебирал эти сокровища, встречая старых друзей радостными возгласами. Пластинки ставили на проигрыватель, начались танцы. Дейли Элис, пройдя один круг, почувствовала себя не в силах продолжать и, сложив руки на своем огромном животе, напоминавшем молитвенную скамеечку, отошла в сторону — отдыхать и наблюдать за другими. Великан Руди кружил свою миниатюрную жену, как заводную куклу, и Элис подумала, что за прожитые годы супружества он, должно быть, научился общаться с ней так, чтобы не переломать ей кости; она представила, как он налегает на нее всем своим чудовищным весом; нет, наверное, это она вскарабкивается на него, словно на высокую гору. Смоки, оживленный, раскованный, с разгоревшимися глазами, излучал веселость, сияя как солнце; смехом он заразил и Дейли Элис. Жизнерадостность — это он хотел всем продемонстрировать? И где он выучил слова этих бредовых песенок: ведь он, казалось, отродясь не знал ничего из того, что известно всем и каждому? Смоки танцевал с Софи, рост которой позволял ему обхватить ее талию должным образом: вел он ее галантно, но не слишком умело. Как солнце. Дейли Элис тоже ощущала в себе солнце, только маленькое, но оно согревало ее изнутри. У нее появилось чувство, которое она испытывала и раньше: будто она глядит на Смоки, да и на всех остальных, откуда-то издалека — или с большой высоты. Было время, когда она казалась себе уютной, крохотной обитательницей просторного жилища Смоки: укрытая от всех бед, она могла перебегать из комнаты в комнату, не покидая, однако, зоны его притяжения. Теперь, чаще всего, ситуация представлялась ей иначе: с течением времени это он, Смоки, умалился до размеров мышки, нашедшей себе приют у нее в доме. Великанша — вот кем она, по ее ощущениям, становится. Внешние ее границы безмерно расширились; ей казалось, что еще немного — и она займет чуть ли не все пространство внутри стен самого Эджвуда; будет такой же огромной, такой же столетней, уютно распластавшейся и столь же вместительной. И по мере того, как Дейли Элис вырастала все больше, — эта мысль поразила ее, как молния, — те, кого она любила, уменьшались в размере с той же неотвратимостью, как если бы удалялись от нее на огромное расстояние, а она оставалась на месте одна. — «Нет, я не солгу, — напевал Смоки мечтательно-томным фальцетом, — всю мою любовь к тебе я сберегу». Вокруг нее, казалось, сгущались какие-то тайны. Дейли Элис тяжело поднялась со стула и со словами: «Нет-нет, ты останься», — отстранила Смоки, подошедшего было к ней, а затем с трудом взобралась по лестнице с таким видом, будто несла перед собой гигантское хрупкое яйцо, из которого вот-вот должен вылупиться птенец. Она еще подумала, что неплохо бы ей посоветоваться, пока не наступила зима, иначе потом будет поздно. Но когда Дейли Элис присела на край кровати у себя в спальне, куда снизу долетали слабые отзвуки музыки — бесконечное повторение «тик-так» и «топ-хлоп», — ей сделалось ясно, какой совет она получит, если за ним отправится. Она еще раз удостоверится в том, что ей известно уже давным-давно, только это знание постоянно тускнело и затмевалось повседневной рутиной, бесполезными надеждами и столь же бесполезным отчаянием, а именно: если все это действительно Повесть, внутри которой она находится, тогда любое ее движение и любой, чей бы то ни было, жест входят в эту Повесть составной частью — приглашение к танцу, рассаживание за обеденным столом, благословения и проклятия, радость, тоска, промахи, равно и бегство от Повести или противодействие ей. Да, все это тоже служит только материалом для Повести. — Нет, — произнесла она вслух. — Я этому не верю. У них есть власть. Просто иногда мы не понимаем, как именно они нас защитят. А если ты и знаешь, то не скажешь. — Верно, — Дедушка Форель ответил, показалось ей, с мрачным видом. — Перечь старшим; считай, что тебе лучше знать. Дейли Элис легла на кровать, поддерживая ребенка переплетенными пальцами и совсем не считая, что ей лучше знать: во всяком случае, этому совету она не собиралась следовать. — Я буду надеяться, — сказала она сама себе. — Я буду счастлива. Есть что-то, чего я не знаю; они готовят для меня какой-то дар. Все придет, когда нужно. В последний момент. Повесть иной быть не может. И она не станет слушать сардонического — в чем не сомневалась — ответа Дедушки Форели; и все-таки, когда Смоки открыл дверь и вошел в спальню, посвистывая и распространяя вокруг себя запах выпитого вина и духов Софи, которыми он пропитался, волна, нараставшая внутри Дейли Элис, обрушилась вниз, и из глаз у нее полились слезы. Слезы человека, который никогда не плачет, — тихие, бесстрастные — ужасное зрелище. Казалось, сила рыданий, разрывая Дейли Элис на части, заставляет ее зажмуривать глаза и кулаками впихивать слезы себе в рот. Смоки, испуганный и трепещущий, тотчас же кинулся к ней, как кинулся бы спасать из огня ребенка, ни на секунду не задумываясь и толком не зная, что предпримет. Но когда он попытался взять ее за руку и нежно с ней заговорить, Дейли Элис задрожала еще неудержимей, красный крестик у нее на лице сделался уродливее, и Смоки обнял ее, чтобы пригасить пламя. Невзирая на сопротивление Элис, он старательно укрыл ее. Он мало подозревал о том, что нежностью может глубоко ее задеть и превосходством силы растравить ее горе, чем бы оно ни было вызвано. Смоки не был уверен, что не он сам причина ее страданий; не был уверен, прижмется ли она к нему в поисках утешения или же в негодовании оттолкнет от себя, но выбора у него не было: спаситель или жертва — все равно, лишь бы унять ее муки. Дейли Элис уступила, поначалу сама того не желая, и вцепилась в рубашку Смоки, словно собиралась ее порвать, а он продолжал твердить: «Расскажи мне, расскажи», словно это могло помочь делу, однако он так же неспособен был уберечь ее от горя, как неспособен был помешать ей исходить потом и громко вопить, когда ее ребенок начнет пробиваться на свет божий. А Дейли Элис не в состоянии была найти хоть какой-то способ рассказать Смоки о том, что рыдания ее вызваны вставшей в памяти картиной темного водоема в лесу, усеянного, будто звездами, золотыми листьями, непрерывно продолжавшими падать с веток, на мгновение задерживаясь в воздухе над водной поверхностью и словно придирчиво выбирая место, где утонуть; а там, в глубине, виделась огромная чертова рыбина, от холода замолчавшая и переставшая думать, — рыбина, захваченная Повестью, как и она сама. |
||
|