"Маленький, большой" - читать интересную книгу автора (Краули Джон)

Глава первая

Пастух у Вергилия узнал наконец Любовь и ощутил себя уроженцем пустынных скал. Джонсон

После смерти Джона Дринкуотера в 1920 году Вайолет, не в состоянии вынести случившееся и даже поверить в предсказанные ей картами тридцать с лишним лет жизни без него, надолго удалилась в комнату на верхнем этаже. Ее густые темные волосы покрылись преждевременной сединой, миниатюрная фигурка еще больше истончилась из-за внезапного полного отвращения ко всякой еде: все это делало ее старше не по годам, хотя она и выглядела молодой. Ее гладкая кожа оставалась такой еще много лет; темные ясные глаза так и не утратили неукротимого блеска, свойственного детям или дикарям: именно это в прошлом веке впервые увидел в них Джон Дринкуотер.

Уединение и управление

Это была приятная комната, окна которой выходили сразу на несколько сторон. В одном углу под сводчатым потолком находилась ниша, занимавшая половину купола (снаружи он выглядел полным); здесь помещался просторный шезлонг с пуговицами. Где-то Еще — кровать, за легкими прозрачными занавесками, со стеганым одеялом из гагачьего пуха и кружевными накидками цвета слоновой кости, которыми, как помнилось Вайолет, ее мать собственное унылое супружеское ложе никогда не покрывала; широкий стол красного, отливавшего бычьей кровью дерева, заваленный бумагами Джона Дринкуотера: сначала Вайолет думала привести их в порядок и, может быть, опубликовать (ему нравилось печатать свои труды), но, в конце концов, горы бумаг так и остались лежать на столе под медной лампой на длинной ножке, напоминавшей гусиную шею; горбатый потрескавшийся кожаный чемодан, из которого доставались все эти бумаги с записями и куда они, спустя годы, будут снова сложены; пара покосившихся кресел у камина — с потертым бархатом, но уютных; всякие безделушки: серебряные и черепаховые гребешки и расчески, ярко раскрашенная музыкальная шкатулка, необычные карты: позже ее дети, внуки и посетители будут вспоминать, что все это и составляло главное украшение комнаты.

Ее дети, кроме Августа, не обижались на Вайолет за отрешенность и уединенный образ жизни. Если она и появлялась где-то, то как бы лишь частью своего существа, и нынешнее состояние казалось не более чем естественным продолжением ее повседневной замкнутости. Все, кроме Августа, любили ее горячо и без каких бы то ни было оговорок — и часто спорили между собой о том, кто принесет ей наверх скромный обед, чаще всего уносимый обратно нетронутым, кто разведет огонь у нее в камине, прочитает ей письма или первым сообщит новость.

— Август нашел новое применение своему «форду», — сказал как-то Оберон, когда они вместе просматривали некоторые его фотографии. — Снял колесо и прицепил его с помощью приводного ремня к пиле Эзры Медоуза. Мотор будет приводить в действие пилу и распиливать бревна.

— Я надеюсь, они не заедут слишком далеко, — ответила Вайолет.

— Что? О нет, — рассмеялся Оберон, догадавшись, что Вайолет представила себе, как «Модель Т» с пилой вместо колеса продирается по лесу, сваливая на пути все деревья. — Нет, машину поставили на колоды, так что колеса только крутятся, но никуда не едут. Теперь она служит для пилки, а не для поездок.

— О! — Тонкие руки Вайолет тронули чайник, проверяя, не остыл ли он. — Какой он умный! — добавила она с таким видом, будто подразумевала что-то другое.

Идея была отличная, хотя и не принадлежала Августу. Он прочитал об этом устройстве в иллюстрированном техническом журнале и уговорил Эзру Медоуза попробовать. На практике дело оказалось немного сложнее, чем было описано в журнале: приходилось поминутно вскакивать с водительского места, чтобы изменить скорость движения пилы, заводить заглохший мотор рукояткой всякий раз, когда пила врезалась в сучок, и, стараясь перекричать стоявший грохот, перекликаться с Эзрой: «Что? Что?» Августа, собственно, не очень-то интересовала пилка дерева. Но он обожал свой «форд» и хотел испробовать все его возможности — от езды сломя голову по железнодорожным путям, напоминавшей скачку, до фигурного катания со скольжением и вращением на месте, подобно четырехколесному Нижинскому, на замерзшем озере. Недоверчивый поначалу Эзра, во всяком случае, не выказывал и тени легкомысленного презрения к шедевру Генри Форда, которое питали его домочадцы или такие люди, как Флауэрзы; к тому же стоявший во дворе Эзры тарарам постоянно отвлекал от домашних хлопот его дочь Эми. Один раз она вышла из дома понаблюдать за производственным процессом, рассеянно оттирая тряпкой луженую сковородку; потом выглянула снова — как всегда, с руками в муке и в запачканном мукой переднике. Приводной ремень лопнул и бешено затрепыхался в воздухе. Август выключил мотор.

— А ну-ка, Эзра, взгляни на эту кучу. — Свеженапиленные желтые чурбаны с коричневыми ободками, громоздясь, валялись по всему двору, издавая сладковатый запах смолы и горячей выпечки. — Вручную ты провозился бы не меньше недели. Что скажешь?

— Отлично.

— А ты что думаешь, Эми? Правда, хорошо?

Она улыбнулась и застенчиво опустила глаза, как будто хвалили ее.

— Отлично, — повторил Эзра. — А ты кыш отсюда!

Эта реплика была адресована Эми, на лице которой тотчас проступило выражение уязвленного высокомерия — столь же милое для Августа, как и ее улыбка. Эми вскинула голову и медленно, нога за ногу, удалилась, чтобы не создавать впечатления, будто ее прогнали.

Эзра молча помог Августу вернуть «фордовское» колесо на место. Неблагодарное молчание показалось Августу тягостным, но он подумал, что фермер, возможно, боится раскрыть рот, дабы не возникло вопроса о вознаграждении. Но бояться ему было нечего: Август, в отличие от младших сыновей во всех старинных сказках, знал, что не может в награду за выполнение непосильного задания (напилить за день пару сотен досковых футов) потребовать руки его прекрасной дочери.

Возвращаясь домой по знакомой дороге, поднимая клубы привычной пыли, Август остро ощущал нерасторжимое соответствие (все другие усматривали здесь, наоборот, противоречие) своего автомобиля вершине лета. Без особой надобности он слегка подрегулировал дроссель, кинул соломенную шляпу на соседнее сиденье и подумал, что если вечер окажется тихим, то можно будет поехать на рыбалку в одно из известных ему местечек. Он испытывал блаженство — чувство, которое теперь нередко охватывало его, а впервые оно пришло к нему, когда он приобрел свой автомобиль, поднял похожий на крыло летучей мыши капот и увидел двигатель, привод трансмиссии и прочие детали мотора, скромные и столь же необходимые, как ему — собственные внутренние органы. У него появилось ощущение, что наконец-то его знания о мире достаточны для того, чтобы жить в нем: мир и его понимание мира составляли теперь единое целое. Он назвал это чувство «ростом» и действительно чувствовал, будто растет, хотя временами, испытывая буйный восторг, он удивленно спрашивал себя, не превратится ли он в некое подобие «форда», не станет ли, чего доброго, самим Фордом: он не мог вообразить другого инструмента, а равно и другого человека, столь же невозмутимо целенаправленного и совершенного: о подобной судьбе оставалось только мечтать.

Казалось, будто все сговорились, чтобы сбить его с пути. Когда он сказал папаше (он называл своего отца «папашей» про себя и в присутствии Эми, хотя к Джону таким образом никогда не обращался), что в этой местности не помешало бы устроить гараж, где можно было бы заправлять автомобили бензином, делать мелкий ремонт и продавать «форды», и выложил перед Джоном брошюрки и проспекты, которые получил от компании Форда, где были указаны все расходы на создание небольшого торгового агентства (он умолчал, что хотел бы сам стать агентом, понимая, что в шестнадцать лет слишком молод для этого, но был бы счастлив, очень счастлив накачивать бензин и устранять неполадки), его отец лишь улыбнулся и, даже бегло не просмотрев брошюры, сидел, кивая головой, и слушал объяснения сына только из любви к нему и еще потому, что любил ему потакать. Наконец он спросил:

— Тебе бы хотелось иметь собственный автомобиль?

Конечно, Августу хотелось, но он чувствовал, что с ним обращаются словно с мальчишкой, хотя он, как взрослый, так тщательно продумал идею с гаражом, прежде чем обратиться к отцу. А его отец, чьи заботы были на редкость ребяческими, только улыбнулся, как будто услышал о каком-то безумном детском желании, и купил сыну автомобиль единственно ради того, чтобы его успокоить.

Но проблемы это не разрешило. Папаша этого не понимал. Перед войной все изменилось. Никто ни о чем не знал. Можно было гулять в лесу, выдумывать истории и видеть разные разности, если уж очень этого хотелось. Но сейчас никаких оправданий не осталось. Теперь над всем господствовало знание — реальное знание о том, как мир функционирует, и какие действия необходимо выполнять для управления им. Управления. «Водитель автомобиля „Форд — Модель Т“ легко и просто включит зажигание. Управление осуществляется следующим образом…» И Август прилежно штудировал все эти инструкции — рационально взвешенные и плотно облегающие собой неразбериху его детства, как сидит в обтяжку пыльник, надетый поверх костюма и плотно застегнутый до самого подбородка.

Отличная идея

— Тебе нужен свежий воздух, — сказал Август матери в тот день. — Давай с тобой прокатимся. — Он подошел, чтобы взять ее за руки и помочь ей подняться с шезлонга, но, хотя она и протянула ему руки, оба знали, поскольку разыгрывали точно такую же сценку уже не в первый раз, что Вайолет с места не поднимется и уж наверняка никуда не поедет. Но руки его она не отпускала. — Ты можешь потеплее укутаться, да и все равно по этим дорогам больше пятнадцати миль в час не выжать…

— Ох, Август!

— Нечего зря охать, — проговорил он, позволяя Вайолет притянуть его к себе, усаживаясь рядом, однако уклоняясь от ее поцелуя. — Ты прекрасно знаешь, что у тебя все хорошо: во всяком случае, ничего действительно худого нет. Ты просто слишком много думаешь.

То, что строго выговаривать матери, будто непослушной девчонке, приходилось ему, младшенькому, хотя были и дети постарше, которым и следовало бы больше заботиться о матери, вызывало у Августа досаду, но ничуть не огорчало Вайолет.

— Расскажи мне, как прошла пилка, — попросила Вайолет. — Малышка Эми тоже была там?

— Не такая уж она и малышка.

— Нет-нет. Конечно же, нет. Но она такая хорошенькая.

Август заподозрил, что покраснел, и ему показалось, что мать это заметила. Август смутился, считая не совсем приличным, если его мать подумает, будто он относится к девушкам иначе, чем со снисходительным равнодушием. По правде сказать, лишь к немногим девушкам он в самом деле относился со снисходительным равнодушием, и все это знали. Даже сестры с понимающими улыбками снимали пушинки с отворотов его пиджака и зачесывали назад его густые, непокорные, как у матери, волосы, стоило ему как бы невзначай обронить, что вечерком он собирается заглянуть к Медоузам или Флауэрзам.

— Послушай, Ма, — начал он с повелительной ноткой в голосе, — послушай меня внимательно. Ты помнишь, что еще до смерти отца мы говорили с ним обустройстве гаража, создании агентства и прочее. Он был не в восторге от этой идеи, но с тех пор прошло четыре года, и тогда я действительно был слишком юн. Не вернуться ли нам к этому разговору сейчас? Оберон считает, что это отличная идея.

— В самом деле?

Оберон не выставил никаких возражений, однако во время разговора находился за дверью темной комнаты, в своей отшельнической келье, смутно освещенной красным фонарем.

— Конечно. Ты же знаешь, что скоро каждому захочется иметь собственный автомобиль. Каждому.

— О Господи!

— От будущего не спрятаться.

— Да нет, ты прав. — Вайолет взглянула на окна, за которыми царил сонный полдень. — Ты прав.

Она уловила смысл его слов, но не тот, какого Август желал: он вытащил часы и посмотрел на циферблат, чтобы она не отвлекалась.

— Ну, так что же?

— Не знаю, — протянула Вайолет, вглядываясь ему в лицо, однако не для того, чтобы попытаться прочитать его мысли или передать свои, а просто как смотрят в зеркало — открыто и задумчиво. — Не знаю, дорогой. Я думаю, что Джон вовсе не считал эту идею отличной…

— Это было четыре года тому назад, Ма.

— Да-да, четыре. Четыре года тому назад… — Сделав над собой усилие, Вайолет вновь взяла его за руку. — Ты был его любимцем, Август, разве тебе это не известно? Конечно, он любил всех вас, однако… Не кажется ли тебе, он лучше знал, что делать? Он, должно быть, все продумал как следует: он ведь всегда все продумывал. О нет, дорогой, если у него была такая уверенность, я не думаю, что смогу решить лучше, чем он, правда.

Август рывком поднялся с места и сунул руки в карманы.

— Хорошо-хорошо. Только не сваливай ответственность на отца, вот и все. Тебе не нравится эта идея, ты боишься такой простой вещи, как автомобиль, и ты никогда не хотела, чтобы у меня было хоть что-то свое.

— Август, — перебила его Вайолет, но тут же зажала рот рукой.

— Ладно, — продолжал Август. — Видимо, придется тебе сказать. Думаю, мне надо уехать. — В горле у него внезапно встал комок, а он надеялся, бросив вызов, одержать победу. — Возможно, я уеду в Город. Еще не знаю.

— Что ты хочешь сказать? — произнесла Вайолет слабым голосом, как ребенок, который начинает понимать какую-то страшную и непостижимую истину. — Что ты хочешь этим сказать?

— Видишь ли… — Август решительно шагнул к матери. — Я взрослый человек. А что ты думала? Что я всю свою жизнь буду слоняться по этому дому? Не собираюсь!

При виде лица Вайолет, исказившегося от потрясения, тоски и беспомощности, — в то время как любой молодой человек в возрасте двадцати одного года мог бы повторить его слова и разделить его неудовлетворенность, — внутреннее смятение и обескураженный здравый смысл вскипели в нем потоком лавы. Август бросился к креслу Вайолет и стал перед ней на колени.

— Ма, Ма, что с тобой? Ради бога, что с тобой?

Он впился в ее руку поцелуем, походившим на яростный укус.

— Мне страшно, и ничего больше…

— Нет-нет, ради бога, скажи, что во всем этом такого ужасного? Что плохого в желании продвинуться в жизни и быть… быть нормальным человеком. Что неладного в том, — лава, бушевавшая внутри него, начала извергаться, и он даже не пытался удержать ее, да и вряд ли бы это ему удалось, даже если бы он захотел, — что неладного в том, что Тимми Вилли перебралась в Город? Там живет ее муж, которого она любит. Неужели у нас такой потрясающий дом, что никто даже подумать не смеет куда-то переселиться? Даже если женится или выйдет замуж?

— Но в доме так просторно. А Город так далеко…

— Ладно, а что плохого в том, что Об хотел пойти в армию? Тогда была война. Все уходили. Тебе бы хотелось, чтобы мы всю жизнь оставались пришпиленными к твоей юбке?

Вайолет ничего не ответила, но на ресницах у нее дрожали крупные, похожие на жемчуг слезы, как у обиженного ребенка. Внезапно она остро ощутила отсутствие Джона. Она могла излить ему все свои неясные переживания, все, что знала и чего не знала, и, хотя он не всегда ее понимал, он всегда выслушивал ее с благоговением; и она могла получить от него совет, предостережение, подсказку какого-то разумного выхода, о котором сама она никогда бы не догадалась. Она провела рукой по всклокоченным, спутанным в эльфийский колтун волосам Августа, которые не поддавались никакому гребню, и сказала:

— Но ты ведь знаешь, дорогой, знаешь. Ты все помнишь, не правда ли? Ведь помнишь? — Август со стоном уткнулся в ее колени, а она продолжала перебирать и гладить его волосы. — Эти авто, Август, — что они о них подумают? Шум, треск, вонь. Нахрап. Что они должны подумать? Что, если ты их распугаешь?

— Нет, Ма, нет.

— Они очень храбрые, Август. Помнишь, когда ты был ребенком, тот случай с осой: помнишь, какую отвагу проявил тот малыш? Ты ведь сам видел. Что, если… если ты их рассердишь и они замыслят… замыслят что-нибудь ужасное. Они могут, ты знаешь, что они это могут.

— Я был тогда совсем дитя.

— Неужели ты все забыл? — спросила Вайолет, обращаясь как будто и не к нему, а разговаривая сама с собой, спрашивая себя о странном ощущении, которое возникло у нее тогда. — Ты действительно все забыл? Неужели это правда? А Тимми? А все остальные? — Вайолет приподняла голову Августа и вгляделась в его лицо, как бы изучая. — Август, ты забыл, или… Ты не должен, не должен забывать, иначе…

— А что, если им все равно? — Августа мучило его поражение. — Что, если это их вообще не волнует? Откуда у тебя такая уверенность, что им это не понравится? У них ведь есть свой мир, разве не так?

— Не знаю.

— Дед говорил…

— Август, дорогой, я не знаю…

— Ладно, — сказал Август, отстраняясь от Вайолет, — тогда я пойду и спрошу. Пойду и спрошу у них разрешения. — Он встал. — Если я спрошу у них разрешения и они ответят согласием, тогда…

— Не представляю, каким образом они смогут его дать.

— Ну, а если да?

— Как ты можешь знать наверняка? Не делай этого, Август, они могут тебе солгать. Обещай мне, что не сделаешь. Куда это ты?

— На рыбалку.

— Август?!

Несколько заметок о них

С уходом Августа на глазах Вайолет вновь выступили слезы. Она торопливо смахивала горячие капли, которые катились и катились по ее щекам — от бессилия что-либо объяснить. То, что она знала, не могло быть высказано: слова для этого не годились; стоило ей попытаться, и все произнесенное вслух оказывалось ложью или глупостью. Они храбрые, сказала она Августу. Они могут солгать, добавила она. И то, и другое было неправдой. Они не были храбрыми и не могли солгать. Подобные слова истинны разве что для детей. Если вы говорите ребенку: «Дедушка уехал», в то время как дедушка умер, это звучит правдой, потому что дедушки больше нет и он никогда не появится. Но ребенок спрашивает вас: «А куда он уехал?» И вы обдумываете свой ответ, который будет уже менее правдивым, и так далее. И все-таки вы сказали ребенку правду, и он вас понял — по крайней мере, настолько, насколько вы сумели объяснить.

Но дети Вайолет уже не были детьми.

Она столько лет старалась претворить то, что знала, в язык, доступный Джону, в язык взрослых, — в сети для ловли ветра, передать Джону Смысл всего этого, Суть, Итог. О, этот добрый, великий человек! Он приблизился к пониманию главного настолько, насколько могли позволить его интеллект, неутомимое усердие, дисциплинированность ума и пристальное внимание к малейшим подробностям.

Но во всем этом не было никакого Смысла, никакой Сути, никакого Итога. Думать о них таким образом было равносильно тому, чтобы пытаться выполнить некое задание по отражению в зеркале; попробуйте, если получится, заставить руки делать то, что противоположно приказанию, двигать ими не туда, а сюда, назад, а не вперед, налево, а не направо. Иногда Вайолет представлялось, что думать о них — в точности то же самое, что глядеть на себя в зеркало. Но что это могло означать?

Вайолет не хотела, чтобы ее дети навсегда остались несведущими младенцами: вся страна, казалось, была переполнена теми, кто неистово стремился повзрослеть, и, хотя она никогда не ощущала себя взрослеющей, она ничего не имела против взросления других; ее страшило лишь одно: если ее дети забудут то, что знали в детстве, им грозит опасность. В этом она не сомневалась. Но какая опасность? И каким, каким образом она должна их предостеречь?

Ответов не находилось, ни единого. Все подвластное разуму и связной речи сделалось бы яснее при более точной постановке вопросов. Джон спрашивал ее: «Действительно ли существуют фейри?» Ответа не было. Джон, не ослабляя усилий, формулировал решающий вопрос более обстоятельно и в то же время еще точнее и определенней, однако и тут ответ никак не давался, только полнее и совершенней становилась форма вопроса, подверженного эволюции, подобно всему живущему (о чем ей твердил Оберон): вопрос обретал конечности и порождал органы, систему суставов, пребывая и действуя во все более и более сложном статусе (одновременно все более и более сжатом и конкретизированном) до тех пор, пока, заданный совершенно безупречным образом, сам не осознавал, что ответить на него невозможно. А потом всему этому был положен конец. Вышло последнее издание, и Джон умер, все еще в надежде дождаться ответа.

И все же кое-что Вайолет знала. В кабинете Джона на письменном столе красного дерева, цвета бычьей крови, стояла большая черная пишущая машинка, щитком и костлявыми клешнями напоминавшая старого краба. Ради Августа, ради всех своих детей, она должна сказать о том, что знает. Вайолет подошла к столу, села к машинке и задумчиво положила пальцы на клавиши, как пианист на клавиатуру рояля перед исполнением нежного, печального, почти неслышного ноктюрна. Заметив, что в каретке пусто, Вайолет разыскала листок почтовой бумаги и вставила его в челюсти машинки, однако он выглядел таким маленьким и мятым, что трудно было представить, как он выдержит удары клавиш. Двумя пальцами Вайолет выстучала строчку:


Вайолет заметки о них


А ниже — слово, которое часто встречалось в бессвязных дневниках деда:


tacenda[7]


Что дальше? Вайолет провернула валик и напечатала:


они не хотят нам добра


Подумала немного над этой строкой и добавила ниже:


но не хотят и вреда


Она имела в виду, что им все безразлично и что их заботы никак не связаны с нашими: дарят ли они подарки (а они дарят), подталкивают к заключению брака или подстраивают несчастный случай (а это бывало), выслеживают и ждут (замечены и в таком) — ничто из всего этого не замышлялось с целью помочь или повредить смертным. Мотивы у них были исключительно свои собственные, если таковые вообще имелись — Вайолет казалось иногда, что мотивов у них не больше, чем у камней или времен года.


они созданы а не рождены


Подперев щеку рукой, Вайолет перечитала написанное и сказала: «Нет». Аккуратно забив иксами слово «созданы», она надписала сверху «рождены», затем уничтожила слово «рождены» и вместо него надписала «созданы», однако тут же поняла, что исправленный вариант ничуть не правдивее прежнего. Все без толку!

Могла ли ей явиться хоть какая-то мысль о них без другой, противоположной, но столь же верной? Вайолет перевела строку и, вздохнув, напечатана:


нет двух одинаковых дверей к ним


Это ли она хотела сказать? Она хотела сказать: то, что служит дверью для одного человека, не может служить для другого. Она также хотела сказать: любая дверь, в которую входят, захлопывается навсегда, даже вернуться через нее уже нельзя. Она хотела сказать: нет двух дверей, которые вели бы в одно и то же место. Она хотела сказать, что вообще-то никаких дверей, ведущих к ним, нет. И все же: на верхнем ряду клавиатуры Вайолет обнаружила звездочку (она и не подозревала, что у пишущей машинки есть знак сноски) и пометила ею последнюю строчку, которая теперь выглядела так:


нет двух одинаковых дверей к ним*


А ниже напечатала:


*но дом это дверь


Строчки заполнили уже весь листок, и Вайолет вынула его из машинки, чтобы перечитать написанное. Перед ней лежал конспект отдельных глав последнего издания «Архитектуры» — лишенный волнуемых ветром драпировок пояснений и обобщений, жалкий и неприкрашенный, от которого было не больше пользы, чем всегда. Вайолет медленно скомкала листок, думая о том, что ничего не знает, кроме одного: судьба, которая ждет ее и всех остальных, ждет их именно здесь (почему у нее не выговаривалось, откуда ей это известно?), и оттого они должны держаться за Эджвуд и никуда далеко отсюда не уезжать; она сама, во всяком случае, никогда больше его не покинет. Это была дверь, важнейшая из всех дверей: волей случая или умышленно, дом Как-то стоял на самом краю или рубеже пространства Где-то Еще, и в итоге он окажется последней дверью на этом пути. Еще долго-долго дверь будет стоять распахнутой, затем в течение еще какого-то срока ее можно будет отворить или отпереть, если у вас есть ключ; но наконец наступит время, когда она захлопнется навсегда и вообще перестанет быть дверью; и Вайолет очень не хотелось, чтобы кто-то из тех, кого она любит, остался в ту пору снаружи, за порогом.

Что тебе хочется больше всего

Южный ветер, по утверждению «Удильщика», загоняет наживку прямиком в рыбий рот, однако у Августа дело не ладилось: отлично насаженными на крючок приманками никто не соблазнялся. Эзра Медоуз был уверен, что рыба лучше клюет перед дождем; старый Макдональд всю жизнь упорно это отрицал, а Август убеждался, что бывает и так, и эдак: лучше всего рыба клюет на комаров и москитов, которых нужно наживлять так, чтобы казалось, будто по воде плывут пылинки, увлекаемые в глубину перепадами давления («Переменно», свидетельствовал двуличный барометр Джона), а все «джеки скотты» и «александры» Августа никуда не годились.

Впрочем, о рыбалке он думал мало. Август пытался, вроде как пытаясь и не пытаться, увидеть или подметить, вроде бы не видя и не подмечая, какой-нибудь знак или ключ к некоему посланию; стараясь вспомнить, он в то же самое время старался забыть о том, что забыл, каким образом обычно появлялись подобные знаки или ключи и как он обычно их растолковывал. Ему следовало также постараться не думать: «Это — сумасшествие» и не думать о том, что поступает так только ради своей матери. И та, и другая мысль испортят все, что может произойти. Над поверхностью воды резвился, хохоча, беззаботный зимородок: его яркое оперение переливалось на солнце всеми цветами радуги, хотя подкрадывающийся вечер уже затемнил поток. Я не сумасшедший, повторил про себя Август.

Сходство между рыбалкой и другим его предприятием заключалось в том, что где бы на берегу ты ни стоял, казалось: вон там, чуть подальше, где поток обегал камни узкими струями, за поникшими ветвями ив, находится то самое, наиподходящее место, куда вас всегда тянуло. Это ощущение нисколько не ослабевало, даже если, поразмыслив, вы осознавали, что наиподходящим местом было как раз то, где вы стояли пару минут назад, бросая долгие страстные взгляды туда, где стоите теперь, и мечтали оказаться среди нескончаемой игры пятнистой светотени, под которой теперь находитесь, ну и что из того; и не успел Август уяснить, что желания его сосредоточены, так сказать, на отрезке между Там и Здесь, как леска сильно натянулась, и удочка, которую он в рассеянности держал кое-как, чуть не вырвалась у него из рук.

Август вздрогнул от испуга, как, должно быть, вздрогнула и рыба, неуклюже подсек добычу, не без борьбы вытащил ее из воды и ухватил руками. Тени деревьев растворялись в вечернем сумраке; пойманная рыба смотрела на него с тупым изумлением, как смотрит любая пойманная рыба; Август извлек крючок, сунул большой палец в костистый рот рыбы и точным движением сломал ей хребет. Когда он вынул палец, тот был испачкан слизью и холодной рыбьей кровью. Не долго думая, Август сунул палец себе в рот и пососал его. Зимородок, как раз совершавший очередной беспечный пируэт, окинул Августа взглядом и, с хохотом стрелой промчавшись над водной гладью, устроился на высохшем дереве.

Положив рыбу в плетеную корзинку, Август выбрался на берег и сел в ожидании. Он был уверен: зимородок потешался именно над ним, а не над миром вообще: хохотал саркастически, мстительно. Хотя, возможно, думал Август, я и вправду смешон. В длину рыба не превышала и семи дюймов: едва хватит на завтрак. Итак, что дальше?

— Если бы мне пришлось питаться одной рыбой, — произнес Август, — я бы отрастил клюв.

— Следует молчать, пока к тебе не обратятся, — сказал зимородок. — Существуют же правила приличия, к твоему сведению.

— Извините.

— Сначала говорить буду я, — продолжал зимородок, — а ты — недоумевать, кто же это с тобой беседует. Потом ты поймешь, что это я; потом взглянешь на свой палец и на пойманную рыбу, сообразишь, что лизнул ее кровь, и тебе стал понятен язык живых тварей; вот тогда мы и поговорим.

— Я не хотел…

— Будем считать, что все было проделано как надо. — Зимородок говорил желчным, раздраженным тоном: другого Август и не ожидал при виде вздыбленных на голове перьев, толстого загривка и недовольно-свирепых глазок — ледяной тон. Вот уж поистине рожденная зимой птица! — А теперь обратись ко мне. Скажи: «О Птица!» — и изложи свою просьбу.

— О Птица! — воскликнул Август, умоляюще сложив руки. — Ответь, можно ли поставить автозаправочную станцию в Медоубруке и продавать там «форды»?

— Конечно.

— Что?

— Конечно!

Разговаривать с птицей, сидевшей на ветке сухого дерева, было страшно неудобно: как и положено зимородку, она держалась слишком далеко. Август постарался представить себе, что птица приняла более подходящий для собеседника размер и облик и устроилась рядом — скрестив ноги, как и он сам. Это подействовало. Август даже засомневался, был ли этот зимородок и в самом деле птицей.

— Итак, — сказал зимородок, будучи все-таки птицей и потому способный смотреть на Августа поочередно то одним, то другим глазом — ярким, дерзким и безжалостным. — Итак, это все?

— Думаю… думаю, что да… Я…

— Что еще?

— Видите ли, я думал, что у вас найдутся кое-какие возражения. Мол, шум. Вонь.

— Никаких.

— О!

— С другой стороны, — проговорил зимородок (речь его, казалось, постоянно сопровождалась хриплым смехом), — раз уж мы оба здесь, ты мог бы заодно попросить меня и еще о чем-нибудь.

— Но о чем?

— О чем угодно. Попроси о том, чего тебе хочется больше всего.

Август полагал — до того момента, как высказал свою нелепую просьбу, будто именно это и просил, но тут его вдруг обдало жаром с ног до головы, дыхание сбилось и он понял, что промахнулся, однако еще не все упущено. Краска густо залила его щеки.

— Э-э, — промямлил он заикаясь, — вон там, в Медоубруке… есть… есть один фермер, а у него дочь…

— Да-да-да, — нетерпеливо проговорил зимородок, словно был прекрасно осведомлен о желании Августа, и не хотел утруждать себя выслушиванием ненужных подробностей. — Но сначала давай решим вопрос о плате, вознаграждение — потом.

— О плате?

Зимородок рассерженно завертел головой, поглядывая то на Августа, то на небо, то на ручей, словно подбирал наиболее колкие замечания, дабы сполна выразить свое недовольство.

— Плата, — повторил он. — Да, плата — и еще раз плата. Тут не в тебе дело. Давай назовем это любезностью, если тебе так больше нравится. Возврат некоей собственности, которая — пойми меня правильно — непреднамеренно, в чем я не сомневаюсь, попала тебе в руки. Я имею в виду, — впервые за все время их беседы зимородок на миг выказал признаки не то нерешительности, не то беспокойства, — я имею в виду колоду карт, игральных карт. Старых игральных карт. Которыми вы владеете.

— Карты Вайолет? — переспросил Август.

— Именно.

— Я попрошу у нее.

— Нет-нет. Видишь ли, она считает, что карты принадлежат ей. Вот так. Поэтому она не должна ничего знать.

— Вы хотите, чтобы я их украл?

Зимородок умолк. На мгновение он бесследно исчез, хотя могло оказаться так, что внимание Августа от усилия воображать себе облик птицы всего лишь переключилось на чудовищное преступление, которое ему предписывалось совершить.

Появившись снова, зимородок выглядел уже не таким требовательным.

— Ну как, раскинул мозгами получше насчет своего вознаграждения? — Голос его звучал чуть ли не ободряюще.

Конечно же, Август раскинул. Мысль о том, что он может попросить у них Эми (даже не пытаясь представить, как осуществится этот посул), приглушила в нем страстное вожделение: его охватило смутное предчувствие того, что произойдет, если он овладеет ею — или еще кем-то. Но кого еще он мог выбрать? А что, если он попросит…

— Всех, — вымолвил он еле слышно.

— Всех?

— Любую, кого захочу. — Если бы Августа не захлестнуло внезапно бешеное желание, то чувство стыда никогда бы не позволило ему произнести эти слова. — Власть над всеми.

— Готово. — Зимородок, оглядевшись, прочистил горло и почесал бородку черным коготком, явно удовлетворенный заключением этой нечистоплотной сделки. — В лесу за озером есть водоем. Там, далеко в воду, выступает скала. Положи карты туда — в их мешочке, в их шкатулке, а взамен забери дар, который тебя там ждет. Не мешкай. Пока!

Сумерки сгущались, предвещая грозу; сумятица закатных лучей исчезла. Вода в ручье потемнела: виднелись только переливчатые струйки, образуемые нескончаемым течением. На высохшем дереве трепетала черная тень крыльев: зимородок готовился ко сну. Прежде чем оказаться на том самом месте, откуда он двинулся, Август немного постоял на берегу; потом собрал свои рыбацкие принадлежности и отправился по вечерней тропе домой, не видя широко распахнутыми глазами красот предгрозового вечера и чувствуя легкую тошноту от странности происшедшего и предвкушений недоброго.

Нечто ужасное

Вайолет хранила свои карты в пыльном мешочке из некогда ярко-розового, а теперь выцветшего бархата. В шкатулке когда-то держали и набор серебряных кофейных ложечек из Хрустального дворца, но они были давным-давно проданы, еще во времена ее скитаний вместе с отцом. Извлекать из удобной шкатулки с изображением старой королевы и самого дворца на крышке из различных пород дерева эти диковинные большие прямоугольники, нарисованные или отпечатанные сто лет тому назад, было всегда необычным переживанием, будто ты отодвигал гобелен, служивший занавесом в старинной пьесе, когда глазам на сцене должно было предстать нечто ужасное.

Нечто ужасное — впрочем, не совсем и не всегда, хотя временами, выкладывая Розу, Знамя или какую-то другую фигуру, Вайолет испытывала страх: она боялась, что может раскрыть тайну, о которой вовсе не хотела бы знать, — день собственной смерти или что-то еще более ужасное. Но несмотря на завораживающе-грозные черно-белые образы козырных карт, представленные со скрупулезной, барочно-германской отчетливостью деталей, как у Дюрера, те тайны, которые они раскрывали, чаше всего были совсем не такими уж страшными, а порой и вообще ничего тайного не содержали, только смутные отвлеченности, противостояния, разноречивости, развязки — банальные, как поговорки, и так же лишенные всякой конкретности. Во всяком случае, именно так учили ее истолковывать получавшийся расклад Джон и те из числа его знакомых, кто умел гадать.

Однако эти карты определенно отличались от известных им, и, хотя Вайолет знала один-единственный способ гадания — по египетской колоде Таро (прежде чем его усвоить, она просто наобум переворачивала карту за картой и подолгу, нередко целыми часами, в них всматривалась), ее не оставляло любопытство: не существует ли более простого, более красноречивого и Как-то более результативного метода.

— А вот, — сказала она, осторожно переворачивая взятую за верхний край карту, — пятерка жезлов.

— Новые возможности, — отозвалась Нора. — Новые знакомства. Неожиданный поворот событий.

— Прекрасно.

Пятерка жезлов заняла свое место в Подкове, которую выкладывала Вайолет. Арканы были разложены перед ней шестью равными кучками; она выбрала одну из другой кучки и перевернула ее: это оказался Рыболов.

Вот и загвоздка. Как и в обычной колоде, Вайолет располагала набором из двадцати одного основного козыря, но ее козыри — люди, места, предметы, понятия — вовсе не являлись Главными Козырями. Поэтому, если выпадали Вязанка, Путешественник, Удобство, Множественность или Рыболов, приходилось напрягать воображение, строить догадки о значении карты, с тем чтобы общий расклад приобретал какой-то смысл. За годы практики, со все возраставшей уверенностью, Вайолет приписала своим козырным картам те или иные точные значения, научилась делать выводы из обретенного ими места среди кубков, мечей и жезлов, а также распознавала (или внушила себе, что распознает) оказываемое ими влияние, зловредное или, наоборот, благотворное. Но полной уверенности у нее никогда не было. Смерть, Луна, Возмездие — все эти главные козыри обладали важным и очевидным значением, но куда было девать Рыболова?

Как и прочие человеческие фигуры на картах, он был изображен с неестественно развитой мускулатурой, в нелепо-заносчивой позе — с вывернутыми носками и костяшками пальцев, упертыми в бедра. Для предполагаемой рыбалки он был разодет слишком уж нарядно: штаны выше колен перевязаны лентами; куртка с разрезами по бокам; на полях широкой шляпы — венок из увядших цветов; через плечо переброшена удочка. В руках он держал что-то вроде плетеной корзинки и еще какое-то непонятное Вайолет снаряжение; собака, страшно похожая на Спарка, дремала у его ног. Рыболовом эту фигуру назвал Дед; под картинкой заглавными латинскими буквами было написано: PISСATOR. [8]

— Итак, — произнесла Вайолет, — новый опыт, хорошие времена или чьи-то приключения вне дома. Очень хорошо.

— Кого приключения? — спросила Нора.

— Не кого, а чьи.

— Ладно, чьи?

— Того, на кого мы гадаем. Мы уже это решили? Или просто практикуемся?

— Раз все выходит так хорошо, — сказала Нора, — давай кого-нибудь назовем.

— Август.

— Бедный Август, для него должно быть заготовлено что-то приятное.

— Ладно. — Но прежде, чем Вайолет перевернула следующую карту, Нора ее остановила: — Погоди. С этим шутить не стоит. Ведь мы с самого начала не условились, что гадаем на Августа, а вдруг ему выпадет что-то ужасное? Не придется ли нам терзаться, если это и вправду сбудется? — Нора окинула взглядом сложный узор из карт, впервые встревоженная их властью. — А оно всегда сбывается?

— Не знаю. — Вайолет перестала раскладывать карты. — Для нас — нет. Я думаю, они способны предсказать то, что с нами может случиться. Но — ведь мы защищены, не правда ли?

Нора промолчала. Она верила Вайолет и верила, что Вайолет известно о Повести такое, о чем она даже не догадывается, но защищенной она себя никогда не чувствовала.

— В жизни случаются разные катастрофы, дело обычное, — сказала Вайолет, — и если в картах они предупреждают, я им не хочу верить.

— И ты еще меня поправляешь! — рассмеялась Нора. Вайолет, тоже смеясь, открыла следующую карту: четверка кубков, в перевернутом виде. — Усталость. Досада. Отвращение. Горький опыт.

Внизу, у входной двери, задребезжал колокольчик. Нора вскочила на ноги.

— Странно, кто бы это мог быть? — проговорила Вайолет, собирая карты.

— Откуда мне знать? — отозвалась Нора. Она опрометью подскочила к зеркалу, взбила свои пышные золотистые волосы и одернула блузку. — Может, это Харви Клауд, он говорил, что зайдет вернуть книгу, которую я ему давала. — Перестав суетиться, она вздохнула, как бы досадуя на то, что им помешали. — Пожалуй, пойду взгляну.

— Да, — поддакнула Вайолет. — Пойди, взгляни. Погадаем как-нибудь потом.

Но когда, неделю спустя, Нора попросила Вайолет повторить урок и Вайолет направилась к ящику комода, где хранились ее карты, их там не оказалось. Нора утверждала, что не брала их. Не оказалось их и в другом месте, куда Вайолет могла их по рассеянности сунуть. Выдвинув чуть ли не все ящики и раскидав бумаги по полу, Вайолет, озадаченная и обеспокоенная, присела на край кровати.

— Всё, пропали, — вздохнула она.

Антология любви

— Я сделаю все, что ты хочешь, Август, — сказала Эми. — Все, что ты хочешь.

Он склонил голову к ее раскинутым коленям и тихо произнес:

— Боже мой, Эми, Боже мой. Господи, прости меня.

— Не божись, Август, это нехорошо.

Ее залитое слезами лицо туманилось так же, как опустевшее октябрьское поле, на котором черные дрозды охотились за зернами кукурузы, вспархивая по невидимому сигналу и вновь опускаясь на землю где-то еще. Эми положила свои потрескавшиеся после уборки урожая ладони на руки Августа. Оба дрожали от холода и от вгонявшей в озноб близости.

— Я читала в книгах, что люди, бывает, какое-то время любят друг друга, а потом перестают. Никогда не могла взять в толк, почему.

— Я тоже, Эми.

— Я всегда буду любить тебя.

Август поднял голову: его настолько переполняло уныние и болезненное чувство раскаяния, что он казался себе неотличимым от осеннего тумана. Он так страстно любил Эми до того, что случилось, но никогда еще его любовь не была такой целомудренно-чистой, как сейчас, когда он сказал ей, что больше они не увидятся.

— Мне только одно непонятно — почему, — повторила Эми.

Август не мог убеждать ее, что главная причина — его занятость, а сама она тут совершенно ни при чем, что на него давят всякие неотложные обязательства — о Господи, давят, давят, давят… Он назначил ей свидание здесь, под коричневатым папоротником-орляком, на рассвете, когда Эми не хватятся дома, для того, чтобы порвать с ней, и единственно приемлемой и достойной причиной, какую он только сумел придумать для объяснения своего поступка, была та, что он ее разлюбил, и именно эту причину он, после долгих колебаний и множества холодных поцелуев, ей выложил. Эми встретила его слова с таким мужеством, с такой молчаливой уступчивостью; слезы на ее щеках оказались такими солеными на вкус, что Августу подумалось, будто он сказал ей все это только для того, чтобы лишний раз увидеть, какая она славная, преданная, кроткая, и оживить свои увядшие чувства толикой печали и неотвратимой утраты.

— О нет, Эми, Эми, не плачь, я совсем не хотел…

Август прижал ее к себе, и она покорно сдалась, стесняясь посягать на только что сделанное им признание в том, что она отвергнута и нежеланна; и ее стыдливость, ее огромные, жадно ищущие его взгляда глаза, полные испуга и отчаянной надежды, сразили его.

— Не надо, Август, не надо, если ты меня не любишь.

— Неправда, Эми, неправда.

Здесь, на шуршавших листьях, сам едва сдерживая слезы, как если бы и вправду расставался с ней навсегда (хотя теперь и сознавал прекрасно: должен расстаться и именно так и сделает), Август вступил вместе с ней в новые и неизведанные, сладостно-печальные области любви, где исцелились те тяжкие раны, которые он ей нанес.

В стране Любви географические открытия явно не имели конца.

— В следующее воскресенье, да, Август? — Голос робкий, но в нем звучала уверенность.

— Нет. Не в воскресенье, а… Завтра. Или даже сегодня вечером. Сможешь?

— Да. Что-нибудь придумаю. Август, радость моя!

Эми бегом пустилась по полю, утирая слезы, закалывая на бегу волосы, счастливая, опоздавшая, навстречу опасности. «Вот до чего я дошел», — думал Август в глубине души, где еще не сдавался последний оплот сопротивления: даже конец любви способен только ее пришпорить. Он пошел в другую сторону — туда, где его поджидал (как ему показалось, с укоризной) автомобиль. Стараясь ни о чем не думать, завел мотор.

Что же, черт побери, ему теперь делать?

Августу стало ясно, что пылкое острие желания, пронзившее его, когда он увидел Эми Медоуз впервые после получения дара, являлось всего лишь уверенностью в том, что страсть его будет теперь неизбежным образом удовлетворена. Тем не менее, несмотря ни на какую уверенность, он продолжал делать глупости: храбрился перед ее отцом; отчаянно и напропалую лгал, с трудом выпутываясь из собственных басен; часами ждал на холоде позади дома, пока Эми освободится. Ему обещали власть над женщинами, с горечью осознавал Август, но не власть над обстоятельствами, в которых те находились; и хотя Эми соглашалась со всеми его предложениями, прибегала на ночные свидания, поощряла его фокусы, раз за разом все более потакала его назойливым причудам, но даже отброшенная ею стеснительность ничуть не убавляла в нем ощущения того, что он вовсе не владеет ситуацией, а всецело подчинен вожделению еще более настоятельному: почти перестал быть собой и отдался во власть демону, который обуревал его как никогда раньше.

Это ощущение нарастало с каждым новым месяцем, пока он колесил на своем «форде» по пяти городкам, и превратилось в уверенность: он управлял автомобилем, но им самим управляли, вертели и крутили помимо его воли.

Вайолет не спрашивала, почему Август отказался от намерения строить гараж в Медоубруке. Время от времени он жаловался ей, что ему приходится расходовать почти столько же бензина, чтобы добраться до ближайшей заправочной станции, сколько он там заливает в свой бак, но эти жалобы вовсе не казались намеками или доводами в пользу его идеи, да и вообще Август теперь гораздо реже вступал в спор, нежели прежде. Порой Вайолет думала, что его измученный вид отягощенного заботами человека объясняется, вероятно, тем, что он вынашивает еще какой-нибудь малопривлекательный план, но Как-то склонялась к мысли, что ошибается. Она надеялась, что виноватый изнуренный вид, с каким он молча околачивался по комнатам, не означал его приверженности какому-то тайному пороку, но что-то определенно произошло.

Карты могли бы подсказать ей, что именно, но вот они-то как раз куда-то исчезли. Возможно, думала Вайолет, все дело только в том, что Август влюбился.

Это была правда. Если бы Вайолет не предпочитала уединение в комнате наверху, ей бы наверняка бросилась в глаза удаль, с какой ее младший сын косит направо и налево поросль молоденьких девушек из пентакля окрестных городков, постоянно собирая богатый урожай с участка вокруг Эджвуда. Родители девушек кое-что подозревали, но немногое; сами девушки перешептывались об этом между собой; даже мелькнувший мимо автомобиль Августа с бойко мотавшимся на ветру ярко-желтым беличьим хвостом, который был прикреплен к гибкому прутику у ветрового стекла, означал для них день, проведенный в полном оцепенении, бессонное метание по постели всю ночь напролет и поутру — мокрую от слез подушку; они не знали, что и подумать, но откуда же им было догадаться? Все их сердца принадлежали ему, но дни и ночи Август проводил точно так же, как и они.

Ничего подобного он не ожидал. Он слышал о Казанове, но мемуары его не читал. Он воображал себе гарем: стоило султану властно хлопнуть в ладоши, как он мгновенно получал обезличенно-покорный объект своего желания с той же легкостью, с какой за десятицентовую монету в драгсторе можно получить содовую с шоколадным вкусом. Август был потрясен, когда воспылал страстью к старшей дочери Флауэрзов, хотя по-прежнему испытывал сумасшедшее влечение к Эми, нимало не ослабевшее. Пожираемый любовью и похотью, он думал только о старшей дочери Флауэрзов, когда не был рядом с Эми или же мысли его не были заняты юной Маргарет Джунипер (да как это могло случиться?), которой и четырнадцати еще не исполнилось. Не сразу, но он усвоил то, что ведомо истерзанным страстью любовникам: любовь — это самое верное средство добиться любви, может быть, единственное, за исключением грубой силы; хотя только при одном условии (вот чудовищный дар, которым наделили Августа): любовник должен по-настоящему верить (а Август верил), что если его любовь достаточно сильна, то она непременно должна стать взаимной.

Когда, сгорая от стыда, дрожащими руками Август положил на скалу у водоема то, что составляло наибольшую ценность для его матери, хотя он и не желал себе в этом признаться (карты), и взял то, что лежало там для него (всего лишь беличий хвост — возможно, и не дар никакой вовсе, а только остатки завтрака лисы или совы), — безумие, чистое безумие, — лишь непомерный груз девственной надежды позволил ему, ничего не ожидая, привязать этот хвост к своему «форду». Но они сдержали слово (о да!): он становился теперь исчерпывающей антологией любви, со сносками (под сиденьем у него хранилась пара сношенных туфель, но чьи это туфли — он решительно не мог вспомнить); только, странствуя от драгстора к церкви, от одного фермерского дома к другому, с беличьим хвостом на радиаторе, развевавшемся на ветру, Август пришел к пониманию того, что не в этом хвосте заключена (или когда-то заключалась) его власть над женщинами: его власть над женщинами заключалась в их власти над ним.

Темно прежде, чем рассветет

Флауэрзы обычно приходили по средам, с охапками цветов для комнаты Вайолет, и хотя Вайолет всегда чувствовала себя виноватой и пристыженной среди множества обезглавленных и медленно вянущих бутонов, она старалась изобразить изумление и восторг перед садоводческим искусством миссис Флауэрз. Но на этот раз визит состоялся во вторник, и без цветов.

— Входите, входите, — проговорила Вайолет. Непривычно робкие, супруги переминались с ноги на ногу у двери ее спальни. — Чашечку чая?

— О нет, спасибо, — отозвалась миссис Флауэрз. — Мы только на пару слов.

Однако, усевшись и поминутно переглядываясь (явно не в силах посмотреть на Вайолет), супруги словно воды в рот набрали, и неловкое молчание затянулось надолго.

Флауэрзы перебрались из Города сразу после войны на то место, где раньше жил мистер Макгрегор, — «сбежали», по выражению миссис Флауэрз. Мистер Флауэрз имел в Городе положение и деньги: правда, было не совсем ясно, каково это положение, и еще менее ясно было, каким образом оно приносило ему деньги. Не то чтобы супруги это скрывали, но казалось, что обстоятельно беседовать о будничных заботах им тягостно. Они состояли вместе с Джоном в Теософском обществе; оба горячо обожали Вайолет. Как и у Джона, их жизнь была полна скрытого драматизма; изобиловала смутными, но волнующими знамениями того, что земной путь — вовсе не избитая дорожка, какой его принято считать; они принадлежали к числу тех (Вайолет не переставала удивляться их количеству и тому, сколь многих из них притягивал Эджвуд), кто смотрит на жизнь как на громадный серый занавес, который, отвечая их ожиданиям, вот-вот взовьется перед началом какого-то небывалого и великолепного спектакля; ничего похожего толком так и не происходило, однако терпения им хватало, и Флауэрзы с волнением следили за малейшим его колыханием, пока актеры занимают свои места, и напрягали слух в надежде услышать, как на сцене ставят некую трудно вообразимую декорацию.

Подобно Джону, чета Флауэрзов полагала Вайолет участницей труппы или, по меньшей мере, одной из тех, кто находился за занавесом. Сама Вайолет ни о чем таком и не помышляла, и это делало ее в глазах супругов еще более таинственной и пленительной. Их визиты по средам давали пищу для тихой беседы на целый вечер и стимул для благоговейного, неусыпно зоркого существования на всю неделю. Но этот визит пришелся не на среду.

— Речь идет о гортензии, — начала миссис Флауэрз, и Вайолет с минуту смотрела на нее в недоумении, пока до нее дошло сказанное: так звали их старшую дочь. Двух других дочерей звали Вера и Лилия. Такое же замешательство возникало, когда назывались и их имена: Вера ушла от нас на целый день; наша Лилия явилась домой вся в грязи. Сжав руки и подняв глаза, красные от слез, как смогла разглядеть Вайолет, миссис Флауэрз выдохнула: — Гортензия беременна.

— О господи!

Мистер Флауэрз, редкой мальчишеской бородкой и высоким умным лбом напоминавший Вайолет Шекспира, заговорил так тихо и непонятно, что ей пришлось придвинуться к нему поближе. Но суть она уловила: Гортензия беременна, как она сама призналась, от ее сына Августа.

— Она проплакала всю ночь, — продолжала миссис Флауэрз, и на ее глаза тоже навернулись слезы.

Мистер Флауэрз объяснил, в чем дело, — во всяком случае попытался. Не то чтобы супруги веровали в мирские понятия о поруганной чести: их собственные брачные узы были скреплены до того, как прозвучали традиционные словесные формулы; буйное цветение жизненных сил всегда отрадно. Нет: дело в том, что Август, э-э, казалось, не понимает этого так, как они, или, не исключено, понимает даже лучше, однако, говоря откровенно, они полагают, что он разбил девушке сердце, хотя сама она говорит, будто он сказал, что ее любит. Им хотелось бы знать, что именно известно Вайолет о чувствах Августа, и — и если да (конец фразы, пошлый и неуместный, брякнулся с глухим стуком, словно из кармана мистера Флауэрза выпала лежавшая там подкова), то как молодой человек намерен повести себя в дальнейшем.

Вайолет пошевелила губами, пытаясь ответить, но не смогла вымолвить ни слова.

— Если Август ее любит, — заговорила она, взяв себя в руки, — тогда…

— Не исключено, — перебил ее мистер Флауэрз, — но он сказал — она говорит, что сказал — будто есть кто-то еще, э-э, у кого есть более весомые права, кто-то…

— То есть он уже дал обещание другой, — вступила в разговор миссис Флауэрз. — Которая тоже, ну, вы меня понимаете…

— Эми Медоуз? — спросила Вайолет.

— Нет-нет. Ее зовут иначе. Ты не помнишь ее имени?

Мистер Флауэрз откашлялся.

— Гортензия не могла сказать точно. Не исключено… не исключено, что девушка была не одна.

— О боже мой, боже мой! — только и могла выговорить Вайолет, всем сердцем разделяя отчаяние супругов и испытывая признательность за те мужественные усилия, какие они прилагали, чтобы не выказать своего осуждения, однако она и понятия не имела, что тут можно сказать.

Флауэрзы смотрели на Вайолет с надеждой, ожидая, что ее слова впишут случившееся в ту грандиозную драму, которая им виделась. Но Вайолет, пересилив себя, смогла только, с натянутой улыбкой, еле слышно пробормотать:

— Что ж поделаешь, такое не впервые случается на белом свете.

— Не впервые?

— Да, такое уже бывало.

Сердца у супругов забились чаще. Так, Вайолет знает: ей известны прецеденты. Какие именно? Кришна с флейтой, разбрасывание семени, воплощения духа, аватары — что еще? Что-то такое, о чем они и не подозревали? Да, блистательней и необыкновенней, чем доступно их разумению.

— Не впервые, — повторил мистер Флауэрз, и его брови поползли вверх. — Да.

— Может быть, — чуть ли не прошептала миссис Флауэрз, — это часть Повести?

— Что? О да, — отозвалась Вайолет, впав в задумчивость. А что сталось с Эми? На что еще способен Август? Где он набрался дерзости разбивать девушкам сердца? Ее обуял ужас. — Но я ничего не знала об этом, мне никогда даже и в голову не приходило… Ох, Август, Август, — с трудом проговорила Вайолет и сникла. Не их ли это проделки? Откуда ей было знать? Могла ли она спросить у него прямо? Догадалась ли бы по его ответу?

Видя Вайолет в таком расстройстве чувств, мистер Флауэрз подался вперед:

— Мы совсем, совсем не хотели отягощать вас. Не то чтобы мы не думали об этом — мы как раз думали, и не то чтобы не были уверены — а мы как раз уверены, что все должно уладиться — и уладится непременно. Гортензия ничуть его не винит, дело совсем не в этом.

— Конечно, не в этом, — поддакнула миссис Флауэрз и мягко дотронулась до руки Вайолет. — Нам ничего не нужно. Дело совсем не в этом. Новая душа — это всегда радость. Она будет нашей.

— Может быть, — откликнулась Вайолет, — со временем все станет яснее.

— Не сомневаюсь, — поддержала ее миссис Флауэрз. — Это и вправду, вправду часть Повести.

Но Вайолет понимала, что и со временем ничего не прояснится. Повесть: да, все это было частью Повести, но вдруг, как человек, который, сидя ввечеру один в комнате за чтением, отрывает глаза от книги оттого, что сделалось темно и буквы перестали различаться с наступлением вечера, она осознала, что еще долго будет темно, прежде чем рассветет.

— Прошу вас, — сказала она, — выпейте чаю. Мы зажжем свет. Побудьте еще.

Снаружи послышалось — и послышалось всем — ровное гудение автомобиля, который приближался к дому. У подъездной аллеи машина замедлила ход (гул мотора был явственный и беспрерывный, как стрекотание кузнечиков), но тут водитель, словно передумав, переключил скорость и автомобиль с пыхтением двинулся дальше.

Как долго может длиться Повесть, спросила Вайолет у миссис Андерхилл, и та ответила ей: ты и твои дети, и дети твоих детей — все сойдут в могилу, прежде чем Повесть будет рассказана до конца.

Вайолет взялась за шнур от лампы, но потянула его не сразу. Что она наделала? Может, это ее вина, раз она не поверила, что Повесть такая длинная? Наверное, так. Но она изменится. Она исправит все, что в ее силах, если только хватит времени. Должно хватить. Вайолет потянула за шнур: в окнах теперь стояла ночь, а комната вновь стала комнатой.

Последний день Августа

Огромная луна, посмотреть на восход которой Август позвал Маргарет Джунипер, взошла, хотя они даже не заметили этого. «Урожайная луна», утверждал Август, и даже спел об этом Мардж песенку, пока они мчались вперед; однако взошедшее на небо громадное, щедрое, янтарного цвета светило вовсе не означало осеннего равноденствия, которое должно было наступить только через месяц: сейчас был всего лишь последний день августа.

Их заливал лунный свет. Теперь они могли смотреть на луну сколько захочется: Август, слишком разволнованный и пресыщенный, словно и не замечал Мардж, которая тихонько всхлипывала рядом с ним (может быть, даже от счастья — кто его знает?). Говорить Август был не в состоянии. Он вообще сомневался, сумеет ли когда-нибудь открыть рот не для того, чтобы пригласить на свидание или предложить руку и сердце. Разве что прикусит язык… Но он знал, что это ему не под силу.

Маргарет подняла освещенную луной руку и, смеясь сквозь слезы, потеребила его усики, которые он начал отращивать.

— Такие чудные, — сказала она.

От прикосновения ее пальцев Август, будто кролик, подергал носом. Почему они всегда трогают его усы не так, как надо, неприятно поддевают их снизу: неужели ему придется их сбрить? Алые губы Маргарет вспухли, уголки рта покраснели от поцелуев и слез. Ее кожа, как он и представлял себе, по сравнению с его кожей была необычайно нежной, зато совсем неожиданной оказалась россыпь розоватых веснушек, хотя ее гибкие обнаженные бедра на скользком от пота сиденье и отливали безупречной белизной. Сквозь расстегнутую блузку виднелись ее крохотные, новенькие грудки, завершавшиеся крупными, изменчивыми сосками: казалось, обе они только-только выступили из мальчишеской грудной клетки. Светлые жесткие волоски были совсем малюсенькими. О боже, навидался он тайных местечек. Август с необыкновенной силой ощутил всю странность освобожденной от покровов плоти. Следовало прятать эти уязвимые, беззащитные диковины, нежные, как тело улитки и ее чуткие рожки; обнаженность их выглядела чудовищной; Августу захотелось скрыть увиденное у Маргарет обратно в ее хорошенькое нижнее белье, гирляндой развешанное внутри машины, однако при одной мысли об этом желание восстало в нем вновь.

— О-о, — сказала Маргарет. Ей, пожалуй, немногое досталось от олуха, с жадной прожорливостью лишившего ее девственности: слишком многими другими мыслями она была занята. — Ты снова сделаешь это прямо сейчас?

Август промолчал: от него ничего не зависело. С таким же успехом можно было спрашивать форель, поддетую крючком, будет она еще трепыхаться или же нет. Сделка есть сделка. Август только недоумевал, почему после того, как узнаешь женщину, а она усвоит некоторые основы, вторая близость нередко дается труднее, с меньшим соответствием, чем первая: начинают мешать колени, локти. Впрочем, ничто из этого не мешало Августу при соединении влюбиться в Маргарет еще более страстно, чего он вовсе не ожидал. О, какие же они разные — тела, груди, запахи! Август даже не подозревал, что они настолько несхожи и неповторимы — так же как лица и голоса. Он узнал слишком много. Застонав от избытка любви и знания, переполнявших его, Август припал к Маргарет.

Было уже поздно; луна, взобравшись высоко на небо, уменьшилась, стала белой и холодной. Твоя печальна поступь. Из глаз Маргарет вновь покатились слезы, хотя они казались скорее природной секрецией, вызванной, быть может, лунным притяжением; она спешила скрыть свою наготу, но отнять ее у Августа было больше нельзя.

— Я рада, Август, — спокойно обратилась она к нему. — Рада, что это произошло между нами один раз.

— Что ты хочешь сказать? — Август не узнал своего голоса: он походил на хрип животного. — Один раз?

Маргарет смахнула с лица слезы тыльной стороной ладони: впотьмах она никак не могла застегнуть подвязку.

— Потому что я никогда его не забуду.

— Нет!

— Во всяком случае, помни об этом. — Маргарет подбросила платье и очень ловко натянула его на голову, потом, изогнувшись, немного поерзала на месте, и платье опустилось на нее, как опускается занавес по окончании спектакля. — Да, Август. — Она откинулась к дверце, сжав руки и распрямив плечи. — Ты меня не любишь, и это так. Да. Я знаю о Саре Стоун. Все знают. Все хорошо.

— О ком ты говоришь?

— Будто уж! — Маргарет посмотрела на него укоризненно: стоит ли портить все ложью, неуклюжим отпирательством? — Ты ее любишь. Это правда, и ты это прекрасно знаешь. — Ответить Августу было нечего. Это действительно была правда. В нем происходила такая грандиозная внутренняя борьба, что он мог только наблюдать за ней со стороны, а шум ее не давал прислушаться к словам Маргарет. — У меня этого больше никогда ни с кем не будет, никогда. — Храбрость у Маргарет иссякла, губы ее задрожали. — Я уеду и буду жить с Джеффом, и никогда никого больше не полюблю, всегда помни об этом. — Джефф был ее добрым братом; он работал садовником, ухаживая за розами. Маргарет отвернула лицо. — А теперь отвези меня домой.

Молча, не проронив ни слова, Август выполнил ее просьбу.

Шум внутри тебя — все равно что пустота. Пустота… Август смотрел, как Маргарет выбралась из машины, прошла, раздробив лунные тени от листвы, сама раздробленная лунным светом, ни разу не оглянувшись, а если бы даже и оглянулась, он этого бы не увидел. Пустота… Август отъехал от перекрестка с пляшущими тенями и повернул в сторону дома. Пустота… Он не чувствовал себя человеком, принявшим решение, он чувствовал только пустоту, когда свернул с серой, посыпанной мерцавшим гравием дороги; подпрыгнув, перескочил через канаву, перевалил через насыпь и (не дрогнув, очертя голову) направил свой «форд» по серебристому простору некошеного пастбища и дальше, дальше, пока пустоту не вытеснила решимость, которая ощущалась так же, как пустота.

Двигатель заработал с перебоями: кончался бензин. Август изо всех сил жал на педаль, понукая автомобиль; мотор, задыхаясь и фыркая, протащил «форд» еще немного вперед и окончательно заглох. Если бы на расстоянии десяти миль отсюда находился этот чертов гараж, проку от него было бы мало. Август минуту-другую посидел в остывающей машине, стараясь вообразить конечный пункт, но не думая о нем. Задал себе вопрос (последнее освещенное окошко здравой мысли, гаснущее): подумает ли Мардж, что он сделал это ради нее. Что ж, в известном смысле так оно и будет: набьет карманы камнями — тяжелыми камнями — и просто расслабится. Смоет с себя все долой. Шум опустошенной решимости напоминал холодный грохот водопада: тот, казалось, стоял у него в ушах; интересно, услышит ли он в вечности еще что-нибудь, лучше бы — ничего.

Август вылез из автомобиля, отвязал беличий хвост: его необходимо вернуть; может быть, они Как-то возвратят ту плату, которую он заплатил за все это; и, скользя и спотыкаясь в своих лакированных туфлях соблазнителя, побрел в лес.

Странный способ жить

— Мама? — удивленно спросила Нора, остановившись в холле с пустой чашкой и блюдцем в руках. — Что ты тут делаешь.

Вайолет безмолвно стояла на лестнице, не шелохнувшись, с отрешенным, сомнамбулическим видом. На ней было надето платье, которое Нора не видела несколько лет.

— Об Августе ничего не слышно? — спросила она тоном, заранее предполагающим отрицательный ответ.

— Нет. Ничего.

С того дня, когда сосед сообщил им, что обнаружил в поле брошенный на волю стихий «форд» Августа, прошло две недели. После долгих колебаний Оберон предложил Вайолет обратиться в полицию, но она настолько иначе думала обо всем происшедшем, что Оберон усомнился, слышала ли она его вообще: судьбу, уготованную Августу, с помощью полиции невозможно было ни изменить, ни даже хоть как-то выяснить.

— Знаешь, это я виновата во всем, — сказала Вайолет слабым голосом. — Что бы там ни случилось. Ох, Нора, Нора.

Нора бросилась к ней, так как Вайолет, покачнувшись, села на ступеньки, словно у нее вдруг подкосились ноги. Она взяла Вайолет за руку, чтобы помочь ей подняться, но Вайолет схватила предложенную ей руку и стиснула так, будто не она, а Нора нуждалась в помощи. Нора опустилась на ступеньку рядом с ней.

— Как я ошиблась, какая же я бестолковая, — проговорила Вайолет. — Дала маху, сглупила. И вот видишь, что из этого вышло.

— Не понимаю, — отозвалась Нора. — О чем ты говоришь?

— Я ничего не видела… Я думала… Послушай, Нора: я хочу поехать в город. Хочу увидеть Тимми и Алекса, побыть у них подольше, повидать их малыша. Ты поедешь со мной?

— Конечно, — кивнула Нора. — Но…

— Вот и хорошо. Да, Нора. Твой молодой человек.

— Какой молодой человек? — Нора потупилась.

— Генри. Харви. Может быть, ты думала, что я не знаю, но я знаю. Я думаю… Я думаю, что ты и он…Вы должны поступать так, как вам нравится. Если тебе когда-нибудь покажется, будто я говорила что-то против, знай, что это не так. Ты должна делать именно то, что тебе по сердцу. Выходи за него замуж, уезжай…

— Но я не хочу уезжать.

— Бедняжка Оберон, теперь-то уже, наверное, поздно: войну он прозевал и…

— Мама, — перебила ее Нора, — о чем ты говоришь?

Вайолет помолчала. Потом повторила:

— Это моя вина. Я не подумала. Это очень тяжело — мало знать или догадываться о немногом, и не хотеть помочь или хотя бы увидеть, что все идет хорошо; трудно не бояться, не думать, что достаточно малой малости — самой малой: сделаешь ее — и все испортишь. Но ведь это не так, правда?

— Не знаю.

— Да-да, не так. Видишь ли, — Вайолет стиснула тонкие, бледные руки и закрыла глаза. — Это — Повесть. Только длиннее и необычнее, чем мы себе представляем. Длиннее и необычнее, чем мы можем себе представить. А то, что ты должна делать, — Вайолет открыла глаза, — то, что ты должна делать и что должна делать я, это — забыть.

— Забыть что?

— Забыть о том, что Повесть рассказывается. Иными словами — о, неужели тебе непонятно? — если бы мы не знали то немногое, что знаем, мы бы никогда не вмешивались, никогда не портили дело; но мы знаем, только вот знания нашего недостаточно; и потому угадываем мы неверно, запутываемся, и нас приходится поправлять способами — порой такими причудливыми, что… О, бедный, дорогой Август! Самый вонючий, самый шумный гараж был бы лучше, я знаю, что это было бы так…

— Но как тогда насчет особой судьбы, — Нору встревожило отчаяние матери, — насчет Защищенности и всего прочего?

— Да, — откликнулась Вайолет. — Возможно. Но это мало что значит, раз мы не можем ничего понять, не можем разгадать смысл. Поэтому мы должны забыть.

— Разве мы сумеем?

— Мы не сумеем. — Вайолет устремила вперед пристальный взгляд. — Но мы можем молчать. И умно распорядиться нашими знаниями. И еще мы можем — о, до чего же это странный, ужасно странный способ жить — мы можем хранить тайны. Ведь можем? Ты можешь?

— Наверное. Не знаю.

— Что ж, нужно научиться. Мне тоже нужно. Нужно нам всем. Никогда не рассказывать о том, что знаешь или что думаешь: этого никогда не будет достаточно и никогда не станет истиной ни для кого, кроме тебя самого, в том виде, в каком это представляется тебе; никогда не надеяться и никогда не бояться; и никогда, никогда не принимать их сторону против нас, и все же — я, правда, не знаю, как — но Как-то им доверять. Мы должны вести себя так отныне и всегда.

— И долго?

Прежде чем Вайолет успела ответить, если нашла бы ответ, дверь библиотеки, видневшаяся сквозь толстые перила, со скрипом отворилась; показалось бледное, измученное лицо и вновь исчезло.

— Кто это? — спросила Вайолет.

— Эми Медоуз, — ответила Нора и покраснела.

— Что она делает в библиотеке?

— Она пришла в поисках Августа. Она говорит, — теперь Нора стиснула руки и закрыла глаза, — она говорит, что ждет ребенка от Августа. И недоумевает, куда он пропал.

Семя. Вайолет вспомнила миссис Флауэрз: Это Повесть? Надежда, удивление, радость. Она едва не рассмеялась легкомысленным смехом.

— Ну да, я тоже недоумеваю. — Она просунулась между перилами и сказала: — Выходи, золотко. Не бойся.

Дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы Эми могла выскользнуть, и, хотя девушка осторожно притворила ее за собой, дверь, защелкнувшись на замок, грохнула с протяжным гулом.

— О, — тихо вскрикнула девушка, не сразу узнав женщину на лестнице. — Миссис Дринкуотер.

— Подойди сюда, — проговорила Вайолет. Она похлопала себя по коленям, словно приглашая запрыгнуть туда котенка. Эми поднялась по лестнице туда, где сидели Вайолет с Норой — посреди пролета. Она была в домашнем платьице, в толстых чулках и выглядела еще прелестней, чем запомнила Вайолет. — Ну, а теперь расскажи, что случилось.

Эми села ступенькой ниже, съежившись с несчастным видом, с большим мешком на коленях, словно беженка.

— Августа здесь нет, — сказала она.

— Да, это так. Мы… мы сами точно не знаем, где он. Эми, теперь все будет хорошо. Не волнуйся.

— Нет, — мягко возразила девушка. — Теперь уже никогда не будет хорошо. — Она подняла глаза на Вайолет. — Он сбежал?

— Думаю, что да. — Вайолет обняла Эми одной рукой. — Но, может быть, он вернется, возможно… — Она отвела в сторону волосы Эми, которые прямыми прядями печально занавешивали ей лицо. — Сейчас иди домой и не тревожься, все обойдется, все к лучшему, вот увидишь.

При этих словах плечи Эми вздрогнули, и она медленно и грустно вздохнула.

— Я не могу пойти домой, — сказала она, тоненьким плачущим голоском. — Отец меня выгнал. Выставил на улицу. — Медленно, словно против воли, она с рыданиями уткнулась в колени Вайолет. — Я пришла не для того, чтобы надоедать Августу. Нет. Мне все равно, он был такой чудесный, такой добрый, да-да, и я бы снова сделала то же самое и не стала бы его беспокоить, только мне некуда идти. Совсем некуда.

— Ну-ну, — утешала ее Вайолет. — Все хорошо, все хорошо — Она обменялась взглядом с Норой, глаза которой тоже наполнились слезами. — У тебя есть крыша над головой. Конечно же, есть. Ты останешься здесь, вот и все. Я уверена, твой отец передумает, старый он дуралей, ты пробудешь здесь столько, сколько понадобится. Не плачь больше, Эми, не надо. А ну-ка. — Вайолет достала из рукава платок с кружевной каймой и, заставив девушку поднять лицо и утереть слезы, посмотрела ей прямо в глаза, желая приободрить. — Ну, вот. Так-то лучше. Ты пробудешь здесь столько, сколько захочешь. Годится?

— Да. — Только это Эми смогла пропищать в ответ, но плечи ее перестали вздрагивать. Она пристыжено улыбнулась. Нора и Вайолет улыбнулись в ответ. — Ой! — воскликнула она, шмыгая носом. — Чуть не забыла. — Дрожащими пальцами она попыталась развязать свой мешок, потом снова утерла лицо и вернула промокший платок Вайолет, от которого толку все равно было мало, и, наконец, развязала мешок. — Какой-то человек попросил меня передать это вам. Когда я шла сюда. — Она покопалась в своих вещах. — Мне он показался настоящим сумасшедшим. Он сказал: если люди не в состоянии соблюдать условия сделки, то с ними вообще не стоит связываться. — Наконец она достала и вложила в руки Вайолет шкатулку, на крышке которой, изготовленной из разных пород дерева, была изображена королева Виктория и Хрустальный дворец. — Может быть, он шутил, — продолжала Эми. — Смешной, похожий на птицу мужчина. Он мне подмигнул. Это ваше?

Вайолет взяла шкатулку и по весу определила, что внутри лежат карты или что-то в этом роде.

— Не знаю, — сказала она. — Я и вправду не знаю.

В этот момент со стороны веранды послышались шаги, и все трое замолчали. Кто-то взобрался по лестнице с хлюпаньем, как будто обувь была совсем промокшей. Эми вцепилась в руку Норы, а Нора схватила за руку Вайолет. Пружина входной двери певуче проскрипела, и на туманном овальном стекле возникла какая-то фигура.

Дверь распахнул Оберон. На нем были болотные сапоги и старая шляпа Джона с прилипшими к ней насекомыми. Насвистывая песенку о том, как упрятать все беды в старый ранец, он вошел в холл, но остановился, когда увидел трех женщин, неизвестно почему прижавшихся друг к дружке на ступеньках лестницы.

— Так! — произнес он. — В чем дело? Известия от Августа? — Не получив ответа, он извлек из сумки и продемонстрировал им четырех крупных пятнистых форелей, нанизанных на кукан. — Это на ужин! — провозгласил Оберон, и на мгновение все застыли в немой сцене: он с рыбой в руках, они — занятые своими мыслями, а все остальные — только наблюдая и выжидая.

Не дотянуться

Вайолет обнаружила, что, побывав где-то еще, карты изменились, хотя как именно, с первого взгляда определить было нельзя. Их первоначальное значение, казалось, было затуманено, запорошено или покрыто пылью двусмысленности; очевидные, даже немного забавные кадрили значений, какие выплясывали карты, когда бы она их ни разложила, — Противоположности или Влияния — теперь исчезли. Только после долгих исследований на пару с Норой Вайолет обнаружила, что карты не потеряли своей силы, а наоборот — даже увеличили ее. Они не могли теперь делать того, что раньше, но зато могли, при верном истолковании, предсказывать с большой точностью мелкие события повседневной жизни семьи Дринкуотеров: подарки, простуды, растяжения связок; местонахождение отсутствующих близких, пойдет ли дождь, если семья собирается на пикник, и всякое такое. Правда, время от времени колода преподносила и нечто озадачивающее. Однако в целом это было большим подспорьем. Они предоставили нам это, думала Вайолет, этот дар взамен… Вайолет предположила (гораздо позже), что колоду у нее забрали именно с целью наделить ее способностью давать ежедневные точные предсказания — или же, забрав колоду, просто не могли этого не сделать. Нет, до них было никак не дотянуться, никак.

Отпрыски Августа с течением времени обоснуются в районе пяти городов: кто-то будет жить со своими мамами и бабушками, у кого-то будут другие семьи, они будут менять имена при переселениях, как во время игры в музыкальные стулья: когда музыка умолкала, двое из детей (процедура, столь волнующая и сопровождаемая такой запутанной смесью стыда, сожаления, любви, равнодушия и доброты, что позднее участники никак не могли прийти к согласию относительно того, как она протекала) менялись местами в двух различных опозоренных домах.

Когда Смоки Барнабл явился в Эджвуд, потомки Августа, скрытые под различными именами, исчислялись дюжинами. Среди них были Флауэрзы, Стоунзы, Уидзы, Чарльз Уэйн приходился ему внуком. И только один, выбывший из игры, не обрел себе места: это был сын Эми. Она оставалась в Эджвуде до тех пор, пока у нее в животике (так она его называла) не созрел мальчик, повторивший в своем онтогенезе черты многих живых тварей: головастика, рыбы, саламандры, мыши — всех тех, чьи жизненные повадки он позже опишет в мельчайших подробностях. Ему дали имя Джон Шторм: Джон — в честь дедушки, а Шторм — в честь отца с матерью.