"Повесть о ясном Стахоре" - читать интересную книгу автора (Садкович Николай Федорович)Год тринадцатыйВ Слуцке, во дворе нижнего замка, секли ученого монаха. Секли розгами, чтобы не повредить члены его, но чтобы надолго запомнил беседу с вельможным паном Ходкевичем, виленским каштеляном. Да не спорил бы, не дерзил, коли удостоен такой высокой беседы, а являл бы смирение. Монах был нездешний, никому в замке не знакомый, и по какому делу в город Слуцк забрел – неведомо. Пришел он на рассвете, в Троицкий монастырь еще не являлся, а бродил по городу среди мещан да торговых людей, байки рассказывал. Говорил: был-де он в самом Киеве и оттуда шел когда, видел: до самого Слуцка по всей земле неспокойно. На том разговоре замковые сторожа схватили монаха. Привели к его милости Иерониму Ходкевичу. Тут и состоялась беседа. Среди магнатов Белой Руси и Литвы Ходкевич слыл человеком наиболее просвещенным. Любил вельможный блеснуть и знанием древних авторов, и латинской поговоркой, и подчеркнуть свою образованность перед тупыми соседями, устраивая диспуты ученых мужей. Нередко сам принимал в них участие, пугая слушателей непозволенным для других вольнодумством, руссуждениями о равенстве людей на земле. Умолкали перед его доводами спорщики, а Ходкевич гордился победахми в словесных турнирах не меньше, чем успехами ратного дела. Не замечал только гордый магнат, как легко сдавались его противники, помня мудрое правило: «Быть умнее своего господина невыгодно и опасно». В этот день пана Иеронима одолевали скука и недомогание. Он велел привести к нему пойманного монаха, авось позабавит чем. Когда монаха ввели в просторный, уставленный резными шкафами покой господарской библиотеки, Ходкевич сидел возле камина и читал книгу. Он не сразу повернулся к вошедшему, и тот успел прочитать название книги – «Республика». Монах улыбнулся. Это было знакомое ему сочинение Платона. Неспокойное пламя освещало плоское, с повисшими черными усами лицо магната. – Кто ты ест? – спросил Ходкевич, не отрываясь от книги, чуть охрипшим, простуженным голосом. – Слуга… Божий и человечий, – смело ответил монах. Ходкевич закрыл книгу и взглянул на монаха маленькими колючими глазками хитреца. – То я вижу, что божий служка, а людям как служишь? Грехи их замаливаешь, да их же грехами кормишься? – Кормлюсь стараньем своим, – тихо сказал монах, – не для себя, для поспольства по земле сей брожу и живу. – Не-э-эт, – усмехнувшись, протянул Ходкевич, вспомнив только что прочитанное, – не старанием… «Духовники живут грехами нашими, лекари болезнями, а судьи ошибками да несчастьями». То ест сказано верно! – И не токмо сие у Платона мудрого сказано, – неожиданно произнес монах, – тебе бы, ваша мость, другие слова запомнить… Пан Иероним чуть не подскочил в кресле, словно его поймали с поличным. Он отбросил в сторону книгу, поднялся и шагнул к монаху. – О свенты Иезус! Вон ты каков… Садись, обогрейся, да не боясь беседуй. Ходкевич сам подвинул кресло к камину. Махнул слугам, чтобы оставили их, и, взяв монаха за руку, усадил. Ни тени страха, ни смущения не обнаружил магнат на лице своего собеседника. Сел напротив, с любопытством разглядывая спокойное лицо, видать, неглупого бродячего чернеца. – Какие слова Платоновы запомнить велишь? – спросил без гнева. Монах протянул руки к огню, зябко пожал плечами, ответил нехотя, видно, думая о чем-то своем: – Слов разных много… – Говорят, ты из Киева, – меняя тему, вкрадчиво заговорил хозяин, – по дороге разное видел, что присоветуешь? – Не советник я тебе, ваша милость, – ответил монах, – а по дорогам ноне, сам ведаешь, всяко на глаза попадается… – Наливая, разбойника, не встречал? Ходкевич пронизал монаха своими глазками. – Про разбойника Наливая не слыхивал, – помедлив, ответил монах. – Так ли? – не поверил пан Иероним. – Земля вся слухом наполнена, а ты вроде мимо прошел… Вспомни. Северияном зовут, из казаков, князя Острожского сотник… Далеко ли от сих мест грабежом, пся крев, промышляет? – Крый бог, мне разбойники не встречались… а грабежа мноство вокруг. Поспольство в нужде великой живет. У Ходкевича невольно дернулась щека. Притворно вздохнув, вымолвил: – Живем, как кому на этом свете назначено, не мешали бы злодии… Монах скосил на него прищуренный глаз. – Правда твоя, ваша милость, не мешали бы злодии, – проговорил с едва заметной усмешкой, – но я вот не злодий, и ты, прости меня, ваша мость, тоже себя не личишь таким, а в чем же наше с тобой назначение! Чем живешь? Никто еще не задавал такого вопроса Иерониму Ходкевичу. Против воли почувствовал надобность оправдаться перед смелым монахом. – Я своим трудом да працей хлопов моих… – То-то, хлопов, – дерзко вставил монах, – а хлопы – люди все божьи, не твои, не мои… – От веку так, прошу пана, установлено, и переставить порядок сей никому не удавалось. Один одно дело творит, другой – другое… – А кабы переставить однажды? – в упор спросил монах. – Не быть тому! – возразил Ходкевич, раздражаясь твердостью собеседника. – Пытался я у себя неких худопохолек чужому делу учить – заворовали, пся крев. – Так, может, то дело и впрямь им чужое было, еще бы чего подыскал для них, – усмехнулся чернец. – Злодей всегда останется злодеем. Я в сем уверился. Добро им творить только людям во вред. «Benefacta mali collocata malefacta existimo!»[12] – заключил Ходкевич, но монах не сдавался. – Стало, не зачерпнув воды решетом, ты отбросишь его как негодное, а другой бы муку им просеивал. – Есть люди, которые постоянно подлы, – зло сказал хозяин. – Мало ли кто виной тому… – Монах наклонился к Ходкевичу. – Вот ты пытал, какие слова Платоновы надо запомнить, слушай: всевозможные орудия изобрел человек и ясно назвал, к чему что призначено, оттого и польза их видна. Сделал орало – им землю орать. Ветрило поставил – ладью толкать. А человек нарожается без указания, к какому делу приставлену быть. Те, что смогли возвыситься, мыслят – их назначение боле других полезно, и повинны все их считать умными да честными. А которых злодеями именуют, когда и кем к сему призначены? Вот кабы изначала знать о людях призвание их… – Тогда мы душили бы злодеев в их колыбели! – хрипло засмеялся Ходкевич. – Не все люди так думают, – тихо сказал монах. Он раздражал Ходкевича. Невольно поддаваясь силе чужих слов, магнат начинал жалеть о затеянном споре и решил покончить его. – К какой истине ты зовешь? – зло спросил пан Иероним. – Ты не достигнешь ни одной, – спокойно ответил монах. – Пока душа твоя скована гневом, истина не посетит разума. Ужели Платон сего не внушил тебе? Ходкевич почуял насмешку в этих словах. Он встал. – Не забывайся, чернец! Хвали бога, что совесть моя охраняет тебя! – Грешная совесть – плохой страж для людей, – ответил монах, подымаясь с кресла, – то не совесть, а гордость шляхетская. – Эй, берегись! – К чему мне? – улыбнулся монах, – я и так в твоей власти, как в плену. Но запомни: «И вольные в плен увлекутся, в нужде и горестях погибнут роскошные!» – то не Платона, пророка нашего слово! – Запомню! – багровея, неожиданно захохотал пан Ходкевич. Он дернул шнурок большого звонка. – И ты бы, ойтец, запомнил… беседу нашу… Вбежали служители. Ходкевич хрипел, не то смеясь, не то задыхаясь от злобы. Полы подбитого куньим мехом кафтана распахнулись, обнажив худое трясущееся тело. Он сорвал с гладко обритой головы татарскую шапочку и, размахивая ею, словно отгоняя назойливых мух, с трудом выговаривал: – По обычаю нашему… чтобы запомнил, бродягу сего… розгами… Пять раз по десять розгами!.. После в склеп. И разведать, что за лицо! Монаху скрутили руки. Повели в нижний замок. Последние дни что-то тревожило жителей богатого и оживленного Слуцка. Словно душная гроза надвигалась на город в это холодное осеннее время. По улицам бродили пришлые, незнакомые жабраки. Чаще наезжали крестьяне из дальних поветов. Мещане рано гасили огни, запирались на тройные запоры. И хотя, казалось, никакой близкой опасности не было, пан каштелян велел усилить воротную стражу. После беседы с монахом, несмотря на недомогание, Ходкевич неожиданно для приближенных отбыл в Вильню. Проезжая через двор нижнего замка, он еще раз хрипло засмеялся, увидев, как в кругу столпившейся прислуги секли ученого монаха, чуть не победившего его в споре. Монах лежал на «страмных козлах», не оказывая сопротивления. Гайдуки даже не стали привязывать его, что они обычно делали с другими, удостоенными такой же награды господаря. Длинный, нескладный монах сам улегся на плаху, подняв полы подрясника и оголив посиневшие на холодном ветру ягодицы. Никто не знал вины чернеца, а его спокойное поведение и не столь уж тяжелый приговор делали казнь похожей на забаву. – Благослови, отче, працу мою! – смеясь, попросил красномордый, с торчащими рыжими усами гайдук, взмахивая длинной розгой. – Один… два… – не отвечая гайдуку, монах считал удары. – Хрестится, раб божий! – поповским голосом пропел другой, низкорослый длиннорукий гайдук, стегая накрест. – Звать как? – Пять… шесть… – считал монах. Дворовые смеялись. – Отче, пошто счет ведешь? Ай боишься, каты собьются? – Не бойсь, им не впервой… разную меру знают! – Два по десять… и один… и два… и три… Рубцы на теле краснели, вздувались. Досчитав до пяти десятков, монах сказал: – Годе! – и поднялся с плахи. – Эй, погоди, – попробовал удержать его длиннорукий. – Еще пяток надо, не было бы памылки… – Годе! – повторил чернец, возвышаясь на целую голову над гайдуком. Повторил таким голосом, что оба ката попятились. Затихли и дворовые. – Учен, дьябла, не сбился… Монах повернулся к толпившимся слугам и, словно ничего с ним не произошло, просто объяснил: – Затем счет вел, чтобы запомнить… с его милостью о том уговорились. Повернулся к гайдукам: – И вы бы запомнили… зараз ведите! Повели его в склеп. А ночью задрожали окраины Слуцка. Загремела туча, что незримо нависала над городом много дней. Треском пищалей, ржаньем коней, диким свистом и криками разразилась гроза ноябрьской ночи с четырнадцатого на пятнадцатое. Пришел Северин Наливайко. Замковые пытались обороняться, да где там… Поди, весь Слуцк поднялся казаку навстречу. Воротную стражу повязали сами мещане. С ходу захвачены были и нижний замок и слобода. Все четверо ворот – нараспашку. В Троицком монастыре да на звонице Успенской церкви колокола трезвонили, как на великодень. Только на горе бой затянулся. Казаки гарцевали вокруг верхнего замка, попадая под ядра гаковниц. За толстыми, хорошо укрепленными стенами держались гайдуки каштеляна… Да пришел конец и для них. К трем воротам верхнего замка от городища, от реки Случ, от Виленской брамы и от Уречья двинулись большие возы соломы и хвороста. Целые горы повырастали у стен, а за ними стрелки… Запылала солома, хворост… Стало светло в городе Слуцке. Весело. Стало можно людей различить. Друг друга узнать. – Ой же до дила ты поспешав со своими арбами! – кричал чернявый казак, обнимая и целуя Савву Митковича. – Скильки рокив нэ бачылысь и як же гарно сустрэлись. – Здоров будь, Жук, здорово, Жучок! Родный мой, не опалил еще крыла? Лётаешь? Савва чуть не придушил в объятиях старого друга. – Ходим до старшого нашого, – торопил Григорий Жук, – до Северина, вин давно чекае тэбе… Яки ж ты у нас, Саввочка, хитрый да ладный… О, це що за парубок? – Сын, Стахор! – ответил Савва, подтолкнул вперед мальчика. – Хрестник твой, помнишь? – Боже ж ты мий! – всплеснул руками Жук и даже присел от восторга. – Стахор, Стах – всим панам на страх! Дай я тэбе поцелую, коханый мий братику… А кругом еще гремели выстрелы. Трещали объятые огнем ворота верхнего замка, и с криком носились в искрах и дыму стаи разбуженных ворон. Северин не сходил с коня, не вкладывал саблю в ножны, но уже видел победу. Замок сдавался. Помощь Саввы с его мужиками была как нельзя вовремя. Только успел Северин поздороваться с Саввой, которого за руку притащил Жук, как подошел монах с пучком розог в руках. Следом за ним казаки вели двух связанных гайдуков. Красномордого и длиннорукого. Суровый казак, не любивший лишних слов и «жиночих нежностей», улыбнулся монаху и негромко сказал: – Спасыби тоби, брат Иннокентий… и людям всим спасыби. – Наклонился с седла, обнял монаха. – Щоб не сан твий чернэцкий, став бы ты сотником, а то и атаманом. – Дзякую, – весело ответил Иннокентий, – мне сан не помеха доброй справе служить, да к шабле я не приучен. – Що вирно, то вирно, – согласился Северин, – стало, быть тоби по сану твойму нашим казацким архимандритом. Так ли, браты? – Так, пан старший, так! – с хохотом поддержали ближние казаки. – Дозволь пан Северин, – попросил монах, – долг возвернуть, что я вот этим панам задолжал! У ног Наливайко положили на землю гайдуков. Иннокентий сам оголил им зады, приготовил розги и оглянулся. Увидел Стахора. – Подойди, хлопчик, посчитай, кабы не сбиться. – Не учен… – ответил Стахор. Монах выпрямился, многозначительно поднял палец, изрек: – Сказано есть в писании: «Одно доброе дело по себе другое добро рождает». Зараз я долг свой возверну и тем же разом научу хлопца счет вести. Повторяй за мной! Свистнул в воздухе лозовый прут. Завизжал, как недорезанное порося, длиннорукий гайдук. – Один! – сказал Иннокентий. – Один! – охотно повторил за ним Стахор. Хохотали казаки. Визжал гайдук. – Седьмица и осемь! – отсчитывал Иннокентий. – Седьмица и осемь! – вторил мальчик. Так научился Стахор считать пять раз по десять, два раза. Все сказали на казаков. Повторили слова панской злобы кривоприсяжные сведки и записали в свою лживую летопись. Так была создана «История кровавого бунта разбойника Наливайки». В дворцовых книгах была записана неправда о могилевском пожаре, о гибели честных людей и об изгнании бунтовщиков. Верил тем записям тот, кто хотел верить. Иное открыли нам листы чернеца Иннокентия. И не только они… 14 декабря 1595 года Наливайко и Савула вывели своих воинов и присоединившихся к ним могилевских мещан за городские стены на Ильинскую гору. Город горел во многих местах. Но жгли и разрушали его только передовые части литовского гетмана. Дожидать в осаде главных сил – значило обрекать Могилев на полное разорение. Наливайко решил прорваться и уйти от города, пока еще это было возможно. Впереди простирались земли князя Богдана Соломерецкого с редкими небольшими селениями крестьян. Князь Богдан обещал своему другу литовскому гетману Криштофу Радзивиллу помочь людьми и скотиной, отдавал для войска все имение, лишь бы выгнали бунтовщиков из Могилева. Имение оказалось пустым. Мужики и подростки бежали к казакам, бабы угнали скот в леса, села горели. Передовым отрядам Радзивилла пришлось занять плохую позицию на низком дугообразном Буйницком поле. Увидев вышедших казаков с обозами, татарские конники шумной лавой ринулись к горе, пытаясь загнать людей назад в пылающий город и захватить их обозы. Но с Ильинской горы на атакующих неожиданно обрушился железный град ядер и пуль. Били гаковницы и полугаки, трещали залпы мушкетов, пищалей, сыпались камни… Видно, сбрехали пойманные языки, под пыткой божившись, что у казаков пушек не более полудесятка, а все оружие – сабли да дреколье мужицкое. Едва успела прийти в себя шляхта и пушкари стали подкатывать ближе тяжелый наряд, как с горы на них двинулось казацкое войско. Двинулось сразу все, конные и пешие, с пушками и обозами. Вперед вырвались окованные железом телеги, запряженные парами, а то и четверками быстроногих коней. На телегах стояли легкие полугаки. То, что шляхта и татарские конники приняли за тяжелый обоз, всегда обременяющий в бою ратников, оказалось дотоле невиданной выдумкой. Не прекращая бега коней, телеги круто развернулись на виду у противника, ударили дружным залпом полугаков и вдруг, разделившись надвое, загромыхали в стороне, продолжая стрелять. В образовавшийся широкий проход ринулась сверкнувшая сотнями молний-клинков казацкая конница. За ней бежала пехота, прикрытая двумя рядами телег. Словно невесть откуда сорвавшийся в молодом лесу вихрь, крушили и раскидывали казаки полукольцо коронного войска. Прорубались к Днепру. Зацвела земля алым цветом по всему Буйницкому полю. Теперь уже не казаки, а шляхта со своими наемниками искала спасения за уцелевшими стенами города. Сколько порубано, сколько конями потоптано – считать было некому… Ночь избавила от гибели многих. Заиграли трубы отбой. В кровавом свете могилевского зарева казаки покидали бранное поле. Уходили дружно, отаборив возами тех, кто безоружный уходил вместе с ними, с женами и детьми. Шли вниз по Днепру, на Волынь. Шляхта бросалась в погоню, пробовала обойти, пересечь путь уходивших. Но остановить их не было силы. На мерзлую землю опадали красивые крылья польских гусар, ложились тела гололобых татарских наемников, а казаки уходили. Взбешенные неудачей, радзивилловы военачальники повернули еще не остывших жолнеров на Могилев, теперь никем не защищаемый. Тогда-то испил город полную чашу страданий нечеловеческой злобы и смертной тоски… Все сказали потом на казаков… А Наливайко с Савулой привели людей в Речицу, там остановились. Было в тот год – зима не зима, лето не лето. Только в январе снегом подувало, да и то с полдня земля снова чернела. Сырой ветер гнал белые порошинки, мешал их с косицами речного тумана. Днепр дымился холодным маревом, унося редкие, с верховья приплывшие, тонкие льдины. Мальчишки самодельными пращами метали камни, откалывая хрупкие края льда. Шумно кричали, выхваляясь друг перед другом. Взрослые подзадоривали мальчишек, награждая удачников казацкими прозвищами. Стахор косо поглядывал на веселое соревнование. Его подмывало самому взять пращу, показать хвастунишкам настоящую меткость и силу удара. Но он был среди взрослых и не мог терять достоинства человека, пришедшего на берег реки не для забавы, а для решения большого, серьезного дела. Не маленький – на второй десяток перевалило. Он стоял с казаками, собравшимися на черную раду. Ждали Наливайко со старшинами. Сегодня, общим согласием, должны утвердить письмо королю от всего рыцарства. Вокруг казаков, ежась на холодном ветру, толпились казацкие семьи и жители Речицы. Много разных людей собралось в этот день на берег Днепра. Ветер шевелил полы дорогих теплых кафтанов, простых дубленых кожухов и насквозь пронизывал потертые однорядные армячишки. Женщины, кутаясь в большие цветастые шали, тихо перешептывались, поглядывая на молодцеватых казаков, пробивавшихся сквозь толпу поближе к середине круга, где на высоком, наскоро сколоченном помосте стоял покрытый парчовой скатертью стол. Над помостом колыхались густые хвосты полковых бунчуков. Музыканты отогревали мундштуки, продувая дорогие серебряные трубы, добытые наливайковцами еще в турецких походах. Ждали. Стахор стоял впереди самых передних. Вдруг ударили сразу в четыре котла. Из-за плотного забора крайнего двора вышел хорунжий, высоко неся реявшее на ветру золотисто-красное войсковое знамя. Заиграли трубы. Колыхнулись, загудели собравшиеся. Мальчишки побросали пращи, полезли на голые скользкие вербы. Совсем рядом мимо Стахора прошел к помосту Северин Наливайко. За ним отец Стахора – батька Савула, монах, его Стахор узнал сразу. Это был тот самый худой и длинный чернец, который в Слуцке обучил Стахора считать. За монахом шел красивый сотник Панчоха, два незнакомых полковника с украшенными золотыми кистями корабелями, за ними весело подмигнувший хлопцам Григорий Жук и польский шляхтич, бывший могилевский каморник, приставший к наливайковцам, пан Мешковский. Поднялись на помост. Северин поклонился казакам. – Челом вам, казаки-побратимы! – сказал негромко, глухим, будто усталым голосом. – Будь здоров, пан старший! – Челом, челом тебе! Слава! – нестройно рассыпалось по кругу. Северин выпрямился, обвел пристальным взглядом собравшихся. Лицо его, всегда спокойно-суровое, сейчас выражало сдерживаемое волнение и торжественность. Гомон толпы стал затихать. – Тихо! Тихо! Слухайте! – требовали сотники. Наливайко кивнул монаху, тот сделал шаг вперед, перекрестился и, развернув бумагу, начал читать: – Жигмонту третьему, божьей милостью королю Польскому и великому князю Литовскому, Русскому, Прусскому, Жмойтскому, Мозовецкому, Инфляндскому и Шведскому, Кготскому, Вандальскому дедичному королю… Над затихшим кругом непривычно торжественно прозвучал, разрываемый ветром, громкий титул Сигизмунда. Задрав голову, Стахор с завистью смотрел на монаха. Видать, монах был очень учен, ишь, как бойко, без заминки выговаривает разные написанные имена. Будто молитву читает, а все слушают, боясь пропустить хоть одно слово. Стало быть, надо и Стахору слушать прилежно. – «Мы, Ваша милость, – читал монах, – не потехи ради и не ради славы своей над твоими полками на обычный казакам днепровский путь вышли. Соблаговоли, Ваше королевское величество, быть о нас такого мнения, какого достойны рыцарские люди, и рассуди по справедливости своих панов за невинно пролитую кровь наших братьев. Людей своих от чужой веры и насильства дотоле неслыханного мы оберегали, а паны напали на нас и погубить захотели. Нас в дороге, которая для всех свободна, не оставляли в покое. В Могилеве мещане сами добровольно признают, что ждали нас, а паны им бунтовническое приказание дали – нас не пускать. Когда мы в городе были, подошло войско литовского гетмана, и, по образцу язычников, хотели всех нас истребить. Ударили в нас огнем и город со многих сторон подожгли. Мы их отбросили, а большого огня потушить не смогли и, жалеючи город, выбрались за стены его, где паны нас всем войском окружили. Но бог не допустил потешаться над нами. Такое вот дело и не иначе излагаем и даем рыцарскую клятву в правде сей. А ты бы нам мир дал, Ваша милость! Дай нам хлеба поесть, что земля, испокон веку наша, родит, и мы никого бы не трогали. Паны Могилев-город пожгли, кому корысть от того? Мало ли городов других и земли у тебя, а все шляхте с нами тесно. Отдай, Ваша милость, землю нам, что лежит между Бугом и Днестром-рекой. От сотворения мира ничья она, и никто от сотворения мира не жил на ней. Мы станем ту пустыню орать и злаки сеять. Замок и город свой пофундуем на шляху турецком и татарском. Караул справлять будем своим иждивением, без панов и державцев. Тебе же помочь дадим супроть неверных. Обо всем этом не преминут доложить гонцы наши – Жук Григорий, казак, и пан каморник, шляхтич Мешковский, что, как и многие еще польские братья, за нашу правду стали и с нами по всему пути следуют до самой Речицы. Пан Мешковский доброй сведкой был того, что произошло, и узнал, что было причиной всего. Дано в Речице лето нарождения божьего 1596-го января месяца, 12 дня». Монах опустил бумагу. Круг молчал, обдумывая услышанное. Северин выждал минутку, потом, шагнув на край помоста, спросил стоящих перед ним: – Добро? – Добро! – ответили хриплые голоса. Северин перешел на другой край, снова спросил: – Добро? – Добро! Сама правда высказана! – Лучше не скажешь. – Хай вин познае! Верно, гетман, тут сказано! – Слава гетману! Слава! Впервые на общем кругу громко и единодушно Наливайко был назван не «старшим», как сам о том когда-то условился, а гетманом! Пусть знает король, что истинный гетман над казаками тот, кто бьется вместе с ними за правду, а не тот, кто согнувши спину, на коленях принимает гетманские клейноды[14] из рук коронного канцлера. Над сотнями голов взлетели вверх шапки. Теперь уже кричали все. Выражая свое согласие, именуя гетманом Наливайко, одобряя письмо, хвалили старшин за правду, за смелое слово. – Добро! Слава гетману! – Здоровеньки будьте, батьки-атаманы! Наливайко снова поднял бумагу. Крики оборвались. Подойдя к столу, Северин взял перо и торжественно объявил: – С дозволения вашего, паны-побратимы, руку свою прикладываю… Нагнулся к столу, подписал: «Северин Наливайко…» и, подумав, твердо вывел: «Гетман и все рыцарство собственной рукой». Выпрямился, отдал перо монаху, сказал: – Подходите по одному! Молча и строго следил, как брали перо огрубелыми, затвердевшими пальцами казаки, осторожно макали в склянку, долго выводили свои имена, а то и просто кресты ставили. Сперва полковники, атаманы, потом казаки и ратники батьки Савулы. Подходили и безоружные тихие жители Речицы, просили перо, а потом, поклонившись гетману, просили еще «не чураться их с этого часу, а принять до войска на всю долгую жизнь». Подошел и Стахор. Поднялся, как все, на помост, протянул руку к перу. – Ты? – удивился монах, глядя на хлопчика и отстраняя перо. – То казацкая справа! – А я кто тебе? Шляхта или баба какая? Хлопец хотел ответить как можно взрослей, по-мужски, да от волнения, что ли, голос его сорвался и взлетел таким петухом, что стоявшие на помосте захохотали: – Казак, казак! Сразу видать!.. Стахор вспыхнул и, сжав кулаки, двинулся на монаха. – Дай перо! Не решаясь, монах оглянулся на гетмана. Наливайко улыбнулся и согласно кивнул. Стахор почти вырвал перо из руки Иннокентия. Слыша смех окружающих, чувствуя, как жарким огнем горят его щеки, он нагнулся к бумаге. Поглядел, как ставили до него кресты, и осторожно провел одну черту вдоль, другую через нее поперек, не замарав листа. Внизу креста поставил точку и, будто с плеч какая-то тяжесть свалилась, облегченно вздохнул. Савула не вытерпел, при всех обнял сына и крепко расцеловал. Так Стахор, на радость батьке и на зависть речицким хлопцам, был признан настоящим казаком, подписавшим письмо королю Сигизмунду третьему. Что ж, дошло это письмо к королю? Дошло. И очень его милость потешило. Сигизмунд в ту пору гостил в имении Радзивиллов, возле города Бреста. Здесь он ждал возвращения с победой литовского гетмана. Не в добрый час прибыли сюда гонцы Наливайко. Король был в плохом настроении. Все еще не удавалось ему до конца постичь тайны алхимии. Его милость проводил ночи напролет вместе с ученым немцем Генрихом Вольским. Голова дурманилась от испарений и дыма, исходивших от колб и печей. Золотые монеты всех стран, кольца, запястья, даже освященный самим римским папой золотой крест десятки раз переплавлялись. Смешивались разные порошки. То голубое, то зеленое, то ярко-оранжевое пламя вспыхивало на дне главного котла, а камень, который должен, по заверению хитрого немца, превратиться в благородный металл, оставался камнем. Иногда казалось, что цель близка и тайна золота будет раскрыта. Тогда король, старательно исполнявший латинское правило «Res est magna – tacare! („Великое дело – молчать“), за что был прозван его противниками „немым шведом“, вдруг становился болтливым. Он осыпал подарками Вольского и всем придворным сообщал по секрету, что скоро без всякой войны овладеет Европой. Просто купит и Польшу, и Россию, и Швецию. Остается подождать только следующего опыта. Следующий опыт, увы… уничтожал радужные надежды. Король мрачнел, в безмолвии расхаживал по залам, и не приведи господь в эти минуты попасть ему навстречу кому-либо, кроме приближенных любимцев: архиепископа Станислава Карнковского, примаса королевства и первого члена совета, или Яна Тарновского – коронного рефендария. Это они уговорили Сигизмунда погостить у Радзивиллов, надеясь отвлечь короля от дурных мыслей и порадовать известием несомненной предстоящей победы литовского гетмана над бунтовавшими казаками. Судьба не баловала Сигизмунда. Сын герцога финляндского Ионна Вазы и Катерины Ягелло, он родился в шведской тюрьме, куда в 1563 году были заточены его родители. Дядя Сигизмунда, король Швеции Эрик XIV, обвинил своего брата в замысле захватить трон и бросил его с женой в темницу. Первое, что увидел Сигизмунд, появившись на свет, были тюремные стены да решетки на узких окнах. Но нашлись люди, которые считали его законным наследником шведской короны и вызволили Сигизмунда из узницы. Более того, они помогли взойти и на трон. Правда – чужой. Согласившись на предложение магнатов-католиков, Сигизмунд был избран королем Польши и великим князем литовским. Сигизмунд Ваза страдал недугом, обычным для королей иностранного происхождения. Он презирал и ненавидел польский народ. Новый польский король жестоко расправлялся с бунтовщиками, тревожившими его опору – литовских и польских магнатов. Когда королю сообщили, что на дальней заставе схвачены два человека, один поляк и, видно, шляхетского рода, другой казак, что оба они отказались отвечать на расспросы, а заявили, что направляются к его милости с Днепра от гетмана, Сигизмунд недослушал перепуганного служителя, затопал ногами. Обругал всех грязными свиньями и велел доставить гонцов как можно быстрей, оказав им почет. Он не сомневался, что это были гонцы Радзивилла и что привезли они весть о победе. – Gratios adamus Deo![15] – пропел обрадованный архиепископ, склонившись вместе с королем перед распятием. Как никогда, нужна была сейчас эта победа Сигизмунду. Не только на Украине, по всей земле поднимались огненные стяги восстаний. В коронных землях братья Самуила Зборовского, непримиримого врага короля, предательски убитого краковским старостой Яном Замойским, мстили за смерть своего кровного. Не давали покоя вот уже два года. К ним приставали целые села, сотни беглых польских крестьян, мелкая шляхта, притесненная порядками, заведенными «немым шведом» ради дружбы с магнатами. Доходили слухи, что между казаками днепровского Низа, лесными литовскими вольницами и повстанцами коронных земель начался сговор. Этого боялся король больше всего. Для того и отправлен был Радзивилл к Могилеву с большим войском наемников и сильным пушечным нарядом, чтобы не дать сговориться бунтовщикам и во что бы то ни стало уничтожить казацкого вожака Наливайко. Уже седлали коней гусары других воевод. Князя Рожинского и польного гетмана Станислава Жолкевского. Теперь встречали гонцов Радзивилла. Сигизмунд ждал известия в парадном зале. Высокий, сухощавый, с резко обозначенными чертами лица, с нависшими бровями и сморщенным лбом, он выглядел старше своих лет. Длинные подкрашенные усы воинственно закручены вверх; русая борода, не шире нижней губы, лежала на круглом накрахмаленном воротнике; голубой, шитый золотом испанский плащ прикрывал белое атласное платье. На голубой же перевязи висела тонкая шпага с рукояткой, усыпанной драгоценными камнями. Голова короля чуть-чуть подрагивала, от чего заметно покачивались страусовые перья шляпы, скрывавшей большую плешь. Сигизмунд ждал сообщения о победе, о новых пленниках, а значит, будут и новые казни… Рядом с королем, опустив пылавшие страстями глаза и молитвенно перебирая четки, ждал примас, архиепископ гнезенский Станислав Карнковский. Честолюбивый интриган, ненавидящий каждого достигшего какой-либо власти, в том числе и самого короля. Никто не знал, какие мысли зарождались под его небольшой фиолетовой скуфьей, какие страсти кипели под длинной безгрешно белой одеждой архиепископа. В одном только он сходился полностью с королем и магнатами – в ненависти к бунтовщикам и их предводителям. Король знал, что любая придуманная им казнь над бунтовщиками будет благословлена его духовником. Рослый красавец, коронный рефендарий Тарновский, ввел гонцов. Сигизмунд удивленно поднял брови. Перед ним были не щеголеватые, всегда модно одетые приближенные литовского гетмана, а казак в поношенном полушубке, войлочных сапогах и широких грязных шароварах да, видно, обнищавший шляхтич, утомленный дорогой, давно уже не встречавшийся с цирюльником… Кто эти люди? Откуда они? Были они с Днепра и от гетмана, то верно. Только гетманом своим назвали не ясновельможного пана Криштофа Радзивилла, а казака Северина Наливайко. Григорий Жук как вошел, так и заморгал. Блеснули в него, казалось, тысячами огней свечи в высоких шандалах, зеркала во всю стену, разноцветная бахрома и позолота. Зарябило в глазах у казака. Он зажмурился, да так с закрытыми глазами и на колени упал, на мягкий ковер. – Дывись, кум, – прошептал он пану Мешковскому, – который из их двих король? Один, бачу, баба у довгой сорочцы… у менэ в очах мирихтыть, и дух захолонуло, хай йому грець… Тарновский прочитал письмо королю. Не о победе письмо, о просьбе казацкой, о земле и городе вольном. Кровь кинулась в лицо Сигизмунда. Сквозь задрожавшие губы начала пробиваться пена. Он не сказал ни слова. Только когда архиепископ, еле сдержав себя, проговорил: – Земля господа нашего каждому человеку нужна бывает… в размерах, достойных его. Король промычал невнятно и дал знак Тарновскому. С королевским почетом провожали гонцов. Впереди скакало двенадцать гусар и позади двенадцать. Сам коронный рефендарий вез в карете Григория Жука и Адама Мешковского. На берегу реки горели костры, отогревали землю. Ту самую землю, между Бугом и Днестром, на которой с сотворения мира никто не пахал, не сеял, ту, что просили казаки у короля. Сюда привезли казацких послов. Здесь, на берегу тихого Буга, закопали их живыми в землю, по шею. – Super flumina Babylonis![16] – усмехаясь, повторил пан Тарновский строку псалма. Он склонился к искаженным муками лицам. – По горло дал его милость вам этой земли. Теперь зовите сюда своего Наливая! И, быть может, в первый раз за всю свою веселую и горькую жизнь послушался Григорий Жук высокого пана. Земля сжимала грудь, не хватало дыхания, немели и, казалось, отделялись от тела руки, перед глазами плыли то красные, то фиолетовые круги… И все же собрал Григорий последние силы, запрокинул голову, ударившись затылком о серые холодные комья земли, раскрыл синие губы и крикнул в далекое небо, в широкую степь: – СЕ-ВЕ-РИН! Тарновский вздрогнул и попятился. – …и-и-ин! – отозвалось над рекой. – Се-ве-рин! – снова крикнул казак, задыхаясь и умирая. Мешковский смотрел на товарища. Его осунувшееся, потемневшее лицо била неудержимая дрожь. Он видел, как Тарновский прыгнул к голове Жука и взмахнул ногой в блестящем сапоге, украшенном серебряной зубчатой шпорой. Крик оборвался. Голова Григория замоталась, словно привязанное ядро, обрызгивая кровью сапоги пана Тарновского. Удар, снова и снова… Голова хрипела и булькала. Тогда Мешковский отвел взгляд и так же, как и Григорий, обратил к небу, к широкой степи свой голос, быть может, не такой сильный, как у казака, но такой же страшный для пана Тарновского: – СЕ – BE – РИН! Ветер подхватил этот крик. Вольный ветер поднял и понес казацкое имя… над степью, над лесом и реками, над крестьянскими хатами: – Се-ве-рин! Эхо не умирало. Оно отзывалось в убогих селеньях, и оттуда выходили люди в лаптях, в изодранных свитках, с топорами за поясом или косой на плечах. Оно стучалось в глухие ворота фольварков, в толстые стены замков. И крыши панских имений расцветали жаркими цветами, далеко освещая путь уходившим на зов. Шли к Речице. Шли днем и ночью, целыми семьями и боевыми ватагами. Скоро Речица уже не могла вместить всех прибывших, всех обогреть и накормить. Наливайко с казаками двинулся к Пинску. Савула с сыном и мужиками ушел гулять по лесам Белой Руси. Сигизмунд готовил новое наступление. Это была черная весна для Кирилла Рожинского. Ночь с 3 на 4 апреля 1596 года покрыла позором весь его княжеский род. Ни лютые казни взбунтовавшихся хлопов, ни целые аллеи посаженных на колья в Поволоче пойманных казаков, ни кровавые слезы их жен и матерей не могли смыть этого позора. Как заноза, кололо в сердце поражение под Белой Церковью. Обидней всего было не столько само поражение, – ветер военной удачи изменчив, – сколько то, что понес его князь Рожинский от беглого хлопа, черносошного мужика, никогда не числившегося ни в каких военных реестрах. От быдла, пришедшего из диких литовских лесов, какого-то батьки Савулы. Стыдно вспомнить, как это получилось… Всю зиму, вместе с польным гетманом коронного войска паном Жолкевским, князь Рожинский гонялся по холодным степям Украины за неуловимым Наливайко. Истратил уйму дукатов на наемных солдат, поднял всю бывшую в его подчинении шляхту, по неделям с седла не слезал. Жег селения, казнил и разорял казацкие семьи, а победа все не приходила. Наливайко уходил от коронного войска, исчезал в степи, как видение. Наконец стало известно, что казаки направляются к Белой Церкви. Рожинский опередил польного гетмана и занял город раньше, чем успел подойти Наливайко. Теперь подлый схизмат сам шел к нему в руки. Когда вечером второго апреля князь Рожинский, стоя на стене белоцерковского замка, смотрел, как против южных ворот города сооружают свой табор казаки, мысль о поражении даже не возникала ни у него, ни у стоящих рядом командиров и немецких советников. Напротив, предстоящая битва сулила удачу. И только блюдя рыцарский этикет, Рожинский отправил гонца к гетману Жолкевскому, сообщая об обнаруженном неприятеле и прося поторопиться зайти в тыл казакам, чтобы не дать уйти остаткам разбитых бунтовщиков. Ничто не предвещало бури, разыгравшейся в следующую ночь. Теплый ветер колыхал перья на боевом шлеме князя Рожинского. Приятно щекотал ноздри медвяный запах весны. Мысли были легки и спокойны, как голуби, что, кружась над башнями, опускались в свои гнезда на ночлег. Внизу лежал город, тихий и покорный. Где-то блеяли овцы. Негромко мычали коровы, да лаяла дворовая собака на проходящий патруль. Мещане сидели в домах, не зажигая огней. Улицы были пусты. Только за городской стеной, в багряных отблесках уже скрывавшегося солнца, суетились казаки, расставляя арбы и телеги, огораживая табор. Рожинский улыбался. Это ничтожная защита против его пушек и гусар. – Прошу панов регментариев, – убрав улыбку, серьезно сказал князь, – держать жолнеров в порядке. Когда будем забирать казацкий обоз, чтоб не напивались как свиньи. Маленький, на двойных каблуках, в высоком шлеме с пышным султаном, он сам себе казался в эту минуту величественным. Регментарии поклонились князю. Ночь прошла спокойно. На рассвете лазутчики сообщили, что в лагерь схизматов прибыл новый отряд из Полесья с атаманом Савулой, что конных пришло немного, а пешие вооружены чем попало и пригнали они с собой большое стадо быков, отбитых в соседнем имении. Рожинский смеялся. – Видно, на быках собираются удирать от наших гусар Наливайко с Савулой… Только бы не забили до смерти его; Наливайку, как пса на аркане, я сам поведу до Варшавы. Его милость король просил меня лично. Приходу Савулы князь не придал значения. Чем больше быдла ляжет под шляхетскими саблями, тем лучше. Все же решили дождаться, когда коронный подойдет ближе и поможет взять схизматов на аккорд с двух сторон. В войске князя Рожинского нашлись жолнеры, которые слышали о батьке Савуле не впервые… Рассказывали, что он был когда-то простым лесорубом у магната Ходкевича, да убили магнатовы слуги его красавицу жену, и Савула ушел на русскую сторону… Говорили, что, когда в прошлом году Северин Наливайко взял Могилев на Днепре, вернулся на свою родину Савула. Пришел с сыном, таким же бесстрашным и хитрым, как батька… Будто бы раньше звали его не Савула, а Савва, или попросту Савка, да во время боя поглядел на него Наливайко, удивился силе и храбрости и сказал: – Какой же ты Савка, малая шавка. Ты, брат, целый Савул! Так и осталось за ним это имя – батька Савула. Может, было иначе, кто его знает… Только стало с тех пор имя белорусского батьки Савулы рядом с добрым именем казака Северина. И оба эти имена одинаково ненавистны были панам. Весь день шла ленивая перестрелка. Ни та, ни другая сторона не начинали атаки. Рожинский ждал подхода Жолкевского; казаки, окопавшись внутри табора, тоже ждали чего-то. К ночи поднявшийся ветер забросал небо низкими тучами и, когда совсем стемнело, принес к стене города странный шум казацкого табора и… скорую весть, заставившую князя Рожинского поднять тревогу. – Наливайко уходит! В таборе остается батька Савула со своими полешуками… Рожинский заволновался. Как? Этот подлый схизмат опять хочет уйти из-под носа? Видно, почуял, что попадает в ловушку! На коней! Не дать уйти Наливайко! Заиграли серебряные трубы, загремели литавры. Гусары вскочили в седла. За их спинами выросли укрепленные на железных стержнях высокие крылья из густо посаженных орлиных и ястребиных перьев. Жолнерам раздали зажженные факелы. Раскрыли городские ворота. В таборе вспыхнули и погасли огоньки редких выстрелов. Со стен замка им ответил залп нескольких пушек. Ветер подхватил их гром и покатил над полем. Это подбодрило поляков. Сверкнула сабля Рожинского. Словно огромные ночные птицы, крылатые гусары на вороных копях пролетели под аркой ворот. За ними золотистой россыпью прорезали тьму колеблемые ветром факелы бегущих жолнеров. Едва касаясь земли, с устрашающими криками, звоном труб и пистолетными выстрелами конница неслась на врага. Тьма скрывала его. Но он был где-то здесь, близко. Вот уже передние наткнулись на ряды связанных арб. Кони вздыбились. Рассыпались гусары, дугой охватывая вражеский табор. Подоспевшая пехота дала дробный залп из мушкетов. Метнула факелы за ограду… Казаки не отвечали. Табор был пуст. – О псюхи! Лайдаки! – взвыл князь Рожинский. – Но я достану вас, трусливые псы! Я найду! И точно. Князь увидел врага. По ту сторону табора, на холмистом берегу реки Рудавки, показались огни. Огней было много. Они метались по берегу, видно, ища переправу. Рожинский чуть не захлебнулся от радости. Вот он, долгожданный час славы! – Гусары, за мной! – крикнул князь и выскочил из казацкого табора. Он уже больше ничего не видел, кроме приближающихся огоньков и темных силуэтов на берегу реки. Сейчас гусары настигнут их, не в огороженном таборе, а в поле. Прижмут к бурной реке… Гусары не дадут им опомниться. Он слышал топот копыт и свист ветра в крыльях мчавшейся вслед за ним конницы. Бросив поводья, зажав в одной руке пистолет, в другой саблю, он вонзал острые шпоры в бока коня. Но вдруг конь захрапел и начал заносить в сторону. Рожинский не успел схватить повод. То, что он увидел, поразило его… Навстречу сумасшедшим галопом неслось какое-то, как ему показалось, широкое, низкое чудовище с поднятым, как у скорпиона, огненным жалом. На мгновение он закрыл глаза. И в это мгновение случилось самое страшное. Задрожала земля. Дикий рев потряс апрельскую ночь. Что-то подняло его над землей вместе с конем и выбросило из седла. Маленький князь отлетел далеко, в канаву, полную мутной талой воды. Холодная вода привела в себя храброго князя. Не вылезая из канавы и чувствуя острую боль в колене, он видел, как его гусары бились с… быками. Разъяренные бугаи, задрав хвосты с привязанными к ним кусками горящей пеньки, метались среди растерявшихся конников. Бешено вскидывая ногами, нагнув головы, с налитыми злобной кровью глазами, ревя и брызжа пеной, быки вонзали рога в брюха коней, перекидывали через себя закованных в латы всадников, топтали на скользкой земле. Развеваемые ветром куски горящей пеньки, огни выпущенных из рук факелов, как молнии, проносились над полем, вдруг освещая страшные сцены. Запутавшись среди стада, стремясь вырваться, всадники рубили животных, ломая тонкие сабли о рога и хребты. Ревели, обливаясь кровью, быки, вопили крылатые гусары, ржали кони, и выл ветер. Потеряв саблю и шлем с красивыми перьями, князь Рожинский уползал из канавы… Уползал как мог быстрее… только бы выбраться из этого ада, где все было наполнено ужасом. Все превращалось в жуткое сновидение… Какие-то темные существа, низко пригибаясь к земле, прошмыгнули мимо него. Князь остановился. Посмотрел им вслед. Кажется, это были черти, и, кажется, в руках у них были вилы… у некоторых длинные пастушечьи бизуны… Вот еще двое. Вдруг из-за бугра прямо на князя прыгнул чертенок. Встретились чуть не нос к носу. Совсем мальчишка… Глаза сверкнули, как у зверька, зеленым светом. Князь выхватил кинжал, но мальчишка взмахнул рукой, и лицо князя залепил ком липкой грязи. Когда Рожинский открыл глаза, не было ни мальчишки, ни пробегавших чертей. Пехота, шедшая вслед за гусарами, не поняв, кто громит рыцарей, в панике повернула назад. Но табор неожиданно встретил их дружным залпом. Ощетинился пиками. В таборе снова был батька Савула. Он вошел туда, пользуясь темнотой, по пятам жолнеров, ушедших из лагеря в атаку на быков. Теперь Савула встречал обманутых. – Ближе, хлопчики, ближе подпускайте! – кричал он засевшим за телегами стрелкам. – Трэба бачить, як шляхта носом пахать умеет! Что-то беспокоило батьку Савулу. Носясь по табору, отдавая команду, он беспокойно оглядывался, словно ища кого-то среди захваченных азартом боя казаков… Жолнеры повернули от табора к городу. И там им не было спасения. Еще как только Рожинский покинул замок, мещане-белоцерковцы открыли западные ворота и впустили казаков Наливайко. Рота наемников капитана Леншени, охранявшая замок, была перебита. Сам Леншеня бежал. На берегу Рудавки он наткнулся на князя Рожинского. – Все погибло, – хрипел капитан, – сам дьявол им помогает. Рожинский плакал от злобы и стыда. С помощью Леншени побитый князь вплавь переправился через Рудавку и встретился с передовыми загонами спешившего ему на выручку Жолкевского. Но выручать было поздно. Жолкевскому самому пришлось спасаться бегством. Вышедшие из Белой Церкви казаки Наливайко окружали польного гетмана. Батька Савула поднял табор. Стоя во весь рост на легкой пароконной телеге, он оглядел свое пестрое войско и только крикнул было: – Погоняй! – как заметил бегущих к табору людей с вилами и бизунами. Впереди всех бежал мальчик-подросток. Словно ясное солнце осветило суровое, закопченное порохом лицо батьки Савулы. Натянув вожжи, он весело крикнул: – Страх! Живой? – Живой, татка! – отозвался мальчик, прыгая на телегу. Савула охватил его одной рукой, прижал к своей широкой груди и, стегнув коней, засмеялся. – Ох и добра поработали, детки… Добрый из тебя пастух получился… сынок… Мальчик поднял курчавую голову и посмотрел на батьку. И недетским счастьем сияли его зеленые глаза. А кони стлались по мокрой земле, и грохотали следом телеги полешуков… |
||
|