"Мадам Любовь" - читать интересную книгу автора (Садкович Николай Федорович)

Часть третья

I

Солнце на лето – зима на мороз. Ослепительно сияли снега по бокам широкой, прочищенной грейдером дороги. Блестели накатанные санями полосы. Весело хлопотали на конском следу нахохленные, пушистые воробьи. В воздухе стояла та прозрачная, морозная тихость, когда и дышится легко и думы сами собой склоняются к светлым надеждам.

Добравшись на попутной подводе до большого села Еремичи, Катерина Борисовна отказалась от отдыха, решив сегодня же отправиться дальше. Ей оставалось минуть околицу с немецко-полицейским пунктом и дальше… Дальше, как говорили крестьяне, начиналась советская власть.

Катерина Борисовна шла к брату, узнав, что Игнат находится в одном из ближних партизанских отрядов. Была у нее тайная надежда: если правда, что сюда прорвалась Советская Армия с авиацией, даст бог, и про сынов-летчиков что-либо узнает.

Идти было не трудно. Она нигде не сворачивала с проезжей дороги, не обходила деревни. Шла и шла с узелком скудных харчей. Что в нее взять, с простой деревенской бабы, отправившейся к хворой крестнице? Дважды ее останавливал патруль и оба раза отпускал без зла.

Обогнув густой паростник и за поворотом увидев немецкого солдата с винтовкой, Катерина не испугалась, не свернула с дороги. Она лишь удивилась тому, что происходило в нескольких шагах от солдата.

Толпа женщин, сбившись к обочине, молча смотрела на другого немецкого солдата, толстого и коротконогого, старавшегося объяснить по-русски, что нужно делать.

– Русска матка, зо! – кричал солдат. – Давай, давай! Унд шпринген! Поняль? – Он делал несколько шагов и подпрыгивал, едва оторвав от снега грузное тело. – Шпринген! Зо! Поняль?

Катерина Борисовна остановилась в недоумении, соображая, как обойти толпу, занявшую дорогу. Первый солдат увидел ее, взмахнул прикладом и толкнул к женщинам:

– Шнеллер!

По сигналу коротконогого женщины прошли несколько шагов.

– Шпринген! – раздалась команда.

Женщины подпрыгнули, неловко, тяжело, толкая друг друга.

Однако немца это устроило. Он улыбнулся.

– Гуд! Карашо! – И приказал идти к видневшемуся шоссейному мостику с деревянными перилами.

– Куда это вас? – спросила Катерина Борисовна, идя рядом с закутанной в толстый рваный платок старухой.

– Мины… – ответила та, надсадно откашливаясь. – Боятся… Партизаны мины наставили… Кху, кху… Ой, господи, задушит меня энтот кашель… Кху, кху… Вот нас с утра… Сил уже нет, гоняют по дорогам… Кху… кху… Вытаптывать… теперь на мост…

Катерина Борисовна решила, что старуха что-то напутала. При чем тут мины и эти несчастные бабы? Потом обожгла догадка: до чего же просто – выгнать на дорогу стадо людей, пусть протопчут там, где, может быть, притаилась заложенная партизанами смерть. Неужели это придумал вон тот чурбан?

Оба солдата, отстав шагов на двадцать, держали винтовки, как перед боем. У толстого кроме винтовки в руке был складной шест с рогулькой на конце, от которого шел провод к висевшей на боку коробке. Время от времени он водил шестом по обочине.

Женщины едва плелись, устало и покорно. Никто не плакал, и, кажется, никто уже не боялся. Подавлены и страх, и мысль о сопротивлении. От судьбы не уйдешь… Будь что будет… Только кое-кто старался оказаться позади других. Солдаты замечали их хитрость и, выкрикивая непонятные ругательства, выгоняли вперед.

Катерина Борисовна шла в середине толпы. Проклиная иродов, она думала, как бы спасти женщин, через каждый шаг рискующих напороться на мину. Баб много, а солдат только двое, но у них винтовки. Передние, подойдя к мосту, замедлили шаг.

– Шнеллер! Шнеллер!

Осторожно ступая – слышно было, как тихо поскрипывал снег под ногами, – женщины сделали еще два-три несмелых шага и остановились плотной толпой. Передние были уже у самого края небольшого шоссейного мостика.

– Давай, давай! Унд шпринген! – издали кричал толстяк.

Никто даже не шевельнулся.

Скорее всего, под мостом, а не на гладкой дороге партизаны кладут свои мины, подкарауливая немецкие автомашины. Если, ступив на мост, подпрыгнет несколько десятков людей, мост дрогнет и… Эта мысль сковала несчастных. Видно, того же боялись солдаты, присевшие на корточки в глубоком снегу кювета. Оттуда видны были только их головы и направленные на женщин винтовки. Солдаты боялись взрыва, боялись партизан, быть может, засевших – так не раз бывало – в стороне от заложенной мины.

Об этом догадалась Катерина Борисовна. Толстый кричал что-то по-немецки, подняв дрожащими руками винтовку. Еще секунда и… он заставит обессилевших, потерявших волю женщин ступить на мост. Катерина Борисовна вдруг рванулась назад.

Ничего не видя, закричала, указывая рукой в сторону леса:

– Партизаны! Партизаны!

Немцы высунулись из кювета. Тут же прогремел выстрел. Катерина не видела, кто стрелял. Видела только, как один солдат попятился и, упав на четвереньки, запрыгал вдоль канавы, взметая снег.

– Бегите, бабы! Бегите!

Еще несколько сухих, подряд простучавших выстрелов. Дорога огласилась криками разбегавшихся. Женщины сбивали друг друга с ног, бросались в снежный намет. Пробежав мимо упавшей на колени, испуганно крестящейся старухи, Катерина Борисовна обо что-то споткнулась и покатилась в кювет, в ушах бушевал многоголосый вой, глаза залепило снегом. Вытянув вперед руки, как в потемках, она пыталась выбраться из сугроба. Рядом, совсем близко опять ударили выстрелы. Катерина Борисовна села, закрыла лицо руками и услышала над собой голос мужчины, сказавшего по-русски:

– Хватит… Того не достанешь, еще в своих вмажешь…

Смахнув снег с лица, Катерина открыла глаза. С бугра за обочиной широкими прыжками сбегал высокий парень в белом халате с короткой винтовкой в руках. Другой, коренастый, перетянутый ремнем поверх светлого, с оторочкой полушубка, в круглой шапке-кубанке, лихо сдвинутой на ухо, помахивал автоматом и весело покрикивал:

– Живей! Живей, тетеньки! Скорей до хаты!.. Да не тратьте силы, выходьте на дорогу…

Увязая в глубоком снегу, обходя мост, женщины выбирались на дорогу и, подобрав юбки, бежали в противоположную от деревни сторону.

Высокий парень в белом халате согнулся над чем-то в кювете.

– Ну, Федя? – крикнул ему с бугра коренастый.

– Батарейка тут запуталась, – ответил, не разгибаясь, высокий, – от миноискателя…

– Документы забери, – приказал коренастный. – Поторапливайся!

Он шагнул к сидящей в снегу Катерине Борисовне:

– А ты, тетка, за мной… Живо!

Катерина с трудом вылезла на бугор. Коренастый легонько толкнул ее в спину.

– Видишь след? По нем иди… Ступай аккуратно…

Не успев разобраться во всем происшедшем, она поняла, что эти двое партизаны, и охотно подчинилась приказу.

На дороге сразу все стихло – словно и не было здесь только что ни стрельбы, ни криков перепуганных женщин.

Позади послышалось сопение догонявшего.

– Во, гляди, что еще подобрал.

Катерина Борисовна оглянулась и, ступив в сторону, остановилась. Высокий парень, забросив за плечи на ремнях свою короткую и длинную немецкие винтовки, показывал коренастому складной шест с рогулькой и батарею миноискателя.

– Добро! – сказал коренастый, забирая трофеи. – Пригодится в хозяйстве.

– Она? – спросил высокий, кивнув на Катерину Борисовну.

– Эта, гадюка… Я с нее глаз не спускал. Хотел сразу шлепнуть…

– Да вы что, хлопцы? Про меня, что ли? – удивилась Катерина Борисовна словам и злобе, с какой они были сказаны.

– Иди, иди! – замахнулся коренастый. – Не тут нам с тобой разбираться…

«Это в чем же разбираться?» – хотела спросить Катерина Борисовна, но только пожала плечами. Разбираться действительно не было времени. Надо быстрей дойти до леса, скрыться от возможной погони.

Лес начинался рядами низкой посадки, за которой густо стояли старые замшелые сосны.

– Где ваш командир? – спросила Катерина Борисовна, дойдя до утоптанного снега на месте чьей-то стоянки.

– Стой, – приказал коренастый, сбрасывая с шеи ремень автомата, – без командира разберемся, как ты фрицам сигналы подавала.

– Какие сигналы?

– А когда нас с Федей заметила…

Катерина Борисовна удивилась:

– Где ж это я вас заметила?

– Сама небось ведаешь, – ухмыльнулся длинноногий Федя и простодушно объяснил: – Я за бугром лежал в халате, так не видно, а Кузя…

Коренастый метнул на него грозный взгляд, и Федя тихо закончил:

– …А товарищ К. приподнялся…

– Молчи, – оборвал его товарищ К., ему хотелось допросить задержанную самому, по всем правилам.

– Отвечай: когда вступила в контакт с фашистами? Какие имела задания?

Катерина Борисовна смотрела на стоящих перед ней вооруженных парней. Коренастый, со вздернутым носом, прищуренными, видать, совсем не злыми глазами, строго поджал пухлые губы. Маленькое ребячье наивное лицо долговязого Феди отражало тревожное любопытство. Катерине Борисовне не было страшно, не возникало и мысли, что эти парни, приняв ее за какую-то другую женщину, могут, не утруждаясь доставкой к командиру отряда, вынести приговор. Отведут в лес подальше и, не дрогнув, не омрачив совести, в жестоком простодушии свершат свой суд над предателем…

– Ну ладно, хлопцы… Хватит Ваньку валять… Зараз темнеть почнет… – засмеялась Катерина Борисовна.

Она сделала два быстрых шага, торопя партизан, и, глянув на них через плечо, застыла…

Коренастый наводил на нее автомат. Лицо его вдруг стало бледным, глаза расширились… Федя шевелил посиневшими губами, пытаясь что-то сказать, но смог только выговорить, заикаясь:

– К… ку… зя… по… остой…

– При попытке к бегству, – прохрипел Кузя.

Катерина Борисовна почувствовала, как набившийся за ворот, в голенища валенок снег побежал холодными ручейками по спине, по лодыжкам ног.

«Убьет дурень», – мелькнуло в ее сознании, и сейчас же, как это случилось у моста, словно кто ее толкнул и подсказал единственный выход, Катерина Борисовна крикнула сердито, властно, по-матерински:

– Ты чего глаза вылупил? Лоботряс! Вот я тебя зараз!

Двинувшись на автомат, она на ходу отломила осиновый прут.

– Тебе что было приказано? На своих оружие поднимать?!

Коренастый попятился, не опуская автомата.

– Не… не подходи…

– Мамаша! – Федя испуганно рванулся вперед, пытаясь остановить Катерину Борисовну, та замахнулась на него прутом.

– Не лезь! Ишь разошлись, вояки… Не хуже фашиста над старухой издеваются. У меня сыны с немцами бьются, на самолетах летают, а вы тут… Вот расскажу брату, он же у вас в партизанах за командира.

Сбитый с толку неожиданным поведением женщины, товарищ К. не то чтобы испугался, но вдруг почувствовал себя будто и впрямь провинившимся перед матерью. В то же время он с облегчением подумал, что стрелять не надо, опустил автомат.

– А чего ж ты… Чего ж вы кричали, когда нас заметили?

– Нигде я тебя не заметила, а крикнула, чтобы фрица спугнуть. Он в людей целился, на мост заставлял прыгать, а под мостом, может, мина… Вас я вовсе не видела.

– Конечно, – обрадовался Федя, – мы же замаскированы были…

– Того фрица мы и без вас пугнули бы, – важно, даже с ноткой обиды, заметил товарищ К.

– Так люди же на самую мину шли…

– Никакой мины там еще нет. Понятно?

– Откуда мне знать? – растерянно ответила Катерина Борисовна.

– То-то и оно. – Товарищ К. наконец улыбнулся и забросил автомат за плечо.

– А говорите, брат командир, сыны на самолетах летают… Истребители, что ль?

– Летчики они, над Москвой летось в праздник летали, даже в кино их показывали.

– Ясно, – вставил Федя, – парад на Красной площади…

– Ясно да погасло, – снова оборвал его товарищ К. – Документ какой-либо есть? Аусвайс или справка?

– Справка от старосты, – Катерина Борисовна расстегнула поддевку, – да вы не сомневайтесь, ведите прямо до командира.

…Дальше все было хорошо, даже весело.

II

Санный рейд, вьюжной волной прокатившийся по лесным районам Белоруссии, захлестнул и увлек разных людей. В партизанские отряды пришли пожилые, давно отвоевавшие мужики. Пришли молодые. Они слушали советы, наставления стариков, но, как всегда было и будет, имели свое представление о современной войне. Многие подражали героям прочитанных книг и просмотренных кинокартин.

Стали появляться в отрядах Чапаевы, Петьки, Павлы Корчагины и даже «Слепни» – Оводы. Появился и «товарищ К.».

Сначала был Кузьма Петрович Солодкий. Он еще в школе тяготился столь неосмотрительно выбранным его родителями именем. Кузьмой его почти никто не называл, а все Кузя или того горше – Кузька. Вроде щенка малого. Родную мамашу «кузькиной матерью» обзывали. Прицепились к нему эти несолидные клички, как короста.

Терпел парень в школе, в колхозе. Но уж в партизанском отряде боевого разведчика Кузькой звать!..

Однажды, слушая сводку Совинформбюро о действиях брянских партизан, Кузя обратил внимание – ни одно имя полностью не упоминалось. «Товарищ М.» или «Отряд товарища П.». А чем плохо «товарищ К.»? И солидно, и загадочно.

Понятно, это не сразу привилось. К новому имени только Федя быстро привык и редко ошибался. Доброму, тихому Феде, лучшему снайперу отряда, все нравилось в его новом, молодом друге. И имя – «товарищ К.», и ловко подогнанная одежда, и веселая храбрость, удивительно как сходившая с рук, и манера говорить всем «вы», как говорят в армии командиры своим подчиненным. С застывшей улыбкой на ребячьем лице он слушал хвастливые байки товарища К., позже повторяя их тем, кто не слышал. Вот и сейчас…

Развлекая по пути Катерину Борисовну, Федя вспомнил недавний случай.

Разгромив небольшой гарнизон деревни Бочары, отряд занял лесопилку, превращенную немцами в бондарную мастерскую. Достались партизанам малопригодные в их жизни трофеи – ушаты, пивные бочки да дубовая клепка. Пока командиры решали, что делать с лесопилкой, сжечь или только оборудование уничтожить, товарищ К. подговорил молодежь на веселое дело.

– Выкатили мы на горку, – рассказывал Федя, – за сараем несколько громадных бочек, что фрицы для пива готовили. Очень они пиво уважают, брюхатые, за собой везде возят…

– Ты дело давай, – строго сказал товарищ К., с любопытством ожидая, какое впечатление произведет рассказ на сердитую тетку.

– Значит, выкатили на горку, – продолжал Федя, – в дырки от шпунтов обрезы повставляли. Обрез, он громче винтовки бьет, потому ствол у него укороченный, но точность не та. А нам, конечно, точность тут не обязательна. Значит, в одном днище – обрез, другое вынуто. Ну, пушка, и все. Как бабахнем…

– Резонанс, – вставил товарищ К.

– Ага, резонанс получился. Командиры на улицу повыскакивали. «Откуда артиллерия бьет»? А товарищ К. командует: «Батарея, огонь!» Дали нам тогда прикурить… Да считаю – несправедливо. Он же артиллерию эту придумал фрицев пугать.

– Вообще, – со знанием дела объяснил товарищ К., – напугать противника – основа современной стратегии.

Катерина Борисовна не разбиралась ни в резонансах, ни в стратегии, но с выводом товарища К. согласилась.

– У меня брат в партизанах, Игнат. Не слыхали такого? Игнат Борисович Цыркун?..

– Игнат? Разведчик? – живо переспросил Федя.

– Нет… Не слыхали… – поспешно перебил товарищ К., незаметно толкнув Федю в бок: молчи, мол. Затем как-то вяло, словно нехотя, пояснил: – Партизан много, всех разве узнаешь… Он в каком районе дислоцируется?

Этого Катерина Борисовна не могла сказать.

– Если бы в своем районе остался, наверняка бы домой дислоцировал, а то не слыхать сколько времени.

Низкое солнце желтело сквозь редкие сосны. Снег потемнел, утратив дневной, назойливый блеск. Умолкли дятлы, самозабвенно стучавшие то справа, то слева. Над лесом бесшумно пролетела стая ворон. Неожиданно запахло дымком. Товарищ К. потянул носом.

– Никак Иваниха нам вечеру готовит.

– Как же, – презрительно хмыкнул Федя, – дождешься у ней. Она чужому коту своего мыша пожалеет.

– Близко уже? – спросила Катерина Борисовна. Она тоже почувствовала голод и пожалела об узелке, потерянном во время паники у мостка.

– Не так чтобы, а почти что, – ответил товарищ К., – тут по дороге хуторок небольшой.

Хуторок, всего в три двора, разбросанных по густому орешнику, затаился на краю «партизанской зоны». Две хаты, давно заколоченные, стояли поодаль от третьей, принадлежащей Иванихе, женщине норовистой и крикливой.

Соседи побаивались ее неласковой прямоты, острого языка, а про мужа Ивана, по имени которого, как обычно в деревне, звали его жену, Евдокию Семеновну – «Иванихой», и говорить не приходится. До того был он придавлен властной силой своей законной супруги, что потерял всякое мужское достоинство и даже собственное имя.

– Кто это косит там, за болотом?

– Да Иванихин муж.

– А подгребает кто?

– Да сама Иваниха.

Бывают же такие мужчины…

Перепрыгнув через низкий плетень, Кузя осторожно подобрался к окну Иванихиной хаты. Сквозь промерзшее стекло различил согнутую фигуру хозяйки в отблесках огня топившейся печки.

Хозяйка мяла запаренный в ушате картофель с мякиной. Ее большие перевитые вздувшимися синими жилами, обнаженные руки привычно-размеренно стучали тяжелым толкачом.

В сенях скрипнула дощатая дверь. Иваниха насторожилась.

– Кто там?

– Матко, яйко, мяско, сало давай!

«Немцы, – покрываясь испариной, решила Иваниха. – Откуда их принесло на мою голову?»

Она быстро обежала взглядом хату – все ли спрятано от ворожьих глаз?

– Шнеллер! – грозно торопил немец, стуча кулаком.

– Милости просим, – тонким голосом проговорила Иваниха, открывая дверь, и… попятилась к печке.

– Тьфу! Байструки окаянные, – отплюнулась она, вытирая концом фартука лоб, – николи по-человечьи не зайдете.

В облаке морозного пара хохотал Федя. Пригнувшись, он шагнул в хату мимо картинно застывшего в дверях товарища К. Следом вошла Катерина Борисовна.

Иваниха хорошо знала молодых партизан. Но кого это хлопцы с собой привели? Сухо ответила на приветствие незнакомой ей женщины.

– Заходьте…

И вернулась к прерванной работе.

Сев на скамью возле ничем не покрытого, чисто выскобленного стола, Катерина Борисовна ощутила приятную истому от тепла щедро протопленной хаты и ноющую усталость ног. Хозяйка ворчала на ребят, не обращая внимания на гостью.

– Ладно, тетенька, – примиряюще сказал Кузя после очередного залпа Иванихи, – мы к вам не на диспут пришли. Вот, например, Федору медициной прописана яичница на свином сале.

– Точно, – подтвердил успевший разуться Федя, развешивая на печи портянки. – И чтобы сало со шкуркой, добре прожаренное.

– Ага, со шкуркой, – передразнила Иваниха, ополаскивая в бадейке руки, – а может, ему еще рыбьего жира с укропом?

– Ни в коем разе, – возразил Кузя, – от рыбьего жира его слабит, удержу нет.

– И коли ж это кончится? – затараторила Иваниха, обращаясь к Катерине Борисовне, тем самым как бы выделяя из компании того, кто может ее понять и заступиться. – И по записке пришли, и кто ни зайдет – корми, и на хворых выделили… Во всем хозяйстве два куренка осталось, а им хоть бы что… Немцы отогнали, так…

Глядя на вспыхнувшее обидой, иссеченное морщинами лицо Иванихи, Катерина Борисовна вспомнила Юхимовну, хитрую и жадную кулачку, выдавшую ее и Вареньку с сыном полицаям. Нет, Иваниха не такая… «Верно, и в самом деле ничего не осталось у бедной женщины». Она готова была одернуть товарища К. и объяснить хозяйке, что они зашли только погреться, передохнуть. Но Иваниха не умолкала ни на минутку. Слова сыпались из нее, как овес из прорванной торбы.

– Старик у меня известно какой работник, совсем исхудал. На кислом-то молоке и молодой не потянет, а его, несчастного, что ни день, по ихним делам гоняют. То мерзлую землю копать, то с подводой, а я тут крутись одна… Скоро самой на вечеру, – она кивнула на ушат, – паронки заваривать буду. Где ж его набраться, того сала альбо яичек?

Переводя дыхание, она метнула глазом на Кузю. Катерине Борисовне показалось, вроде бы не без лукавинки.

– Значит, совсем обедняла, – успел вставить Кузя, – разорили вас партизаны, так, что ли?

– Я не кажу, партизаны, – быстро защитилась Иваниха, – были ж тут и немцы, а коли ничего нема?..

– Ничего? – иронически переспросил Кузя. – А если поискать?

– Ищи-свищи, хоть в клети, хоть в белом свете…

– Попробуем, – товарищ К. решительно поднялся со скамьи, – проверим путем новейших научных достижений.

Иваниха замолкла, с тревожным любопытством наблюдая, как он достал из-за пазухи наушники на пружине, надел их. Повисший под подбородком проводок хотел было приладить к коробке батареи, но передумал и просто соединил с другим, намотанным на длинную палку. На конце палки матово поблескивала вилообразная рогулина.

– Што это ты придумал? – спросила Иваниха.

– А вы что, впервой видите? – удивился товарищ К., поворачивая рукоятку настройки батареи. – Специальный аппарат для обнаруживания скрытых припасов – МВУ – магнитно-волновой указатель.

– Ну и что ж он указать может?

– Все, кроме сельдей в россоле.

В батарее щелкнуло и тонко заныло, будто комар полетел. Кажется, это окончательно убедило хозяйку. Она забеспокоилась.

– Да погоди ты… еще взорвется…

– Не бойтесь, гражданка, – авторитетно заявил товарищ К., направляя палку с рогулькой под полати, – здесь взрывной волны нет, а есть только психорация.

– Ну-ну… – всего-то и смогла выговорить Иваниха.

Выбравшись из-под полатей, товарищ К. пошарил вокруг сундука и застыл, вслушиваясь в наушники, в то же время незаметно поворачивая рукоятку батареи.

– Засекает! – прошептал он, словно сам удивившись своей удаче.

Федя подскочил на босых цыпочках, приложил к наушникам ухо.

– Точно, товарищ К., засекает…

И без наушников было слышно, как высокий комариный зуд то прерывался, то возникал с новой силой. Он смутил даже Катерину Борисовну. А Иваниха, переводя взгляд с одного хлопца на другого, неожиданно засмеялась.

– Ну и засекайте, коли так, а мне с вами бавиться часу нема…

Она подхватила сильными руками ушат и, толкнув ногой дверь, вышла в сени. Там загремело попавшее под ноги пустое ведро.

Товарищ К. растерянно смотрел на дверь.

– Не вышел ваш фокус? – улыбнулась Катерина Борисовна, довольная тем, что Иваниха не поддалась на обман, и немного жалея сконфуженных ребят. – По-хорошему бы попросили…

– Знаем мы ее, – хмуро отозвался товарищ К., разъединяя провода, – по-хорошему она сама с собой слова не скажет. Ладно, теперь недолго. До отряда дотерпим, а этой заразе попомним.

– Может, и верно у нее ничего нет, – заступилась Катерина Борисовна, – вас тут небось много ходит, на всех не напасешься…

– У нас такого порядка нет, чтобы партизаны самовольно по хатам ходили, – строго возразил товарищ К. – Что мы у нее, милостыню, что ли, выпрашиваем? Ее же защищаем, за нее жизни кладем… Да нас в каждой хате как родных встречают.

– Точно! – подтвердил Федя.

– А тут… одним словом, пошли!

– Погоди трошки, – попросил Федя, натягивая сапог, – ссохлись, проклятые…

Катерина Борисовна поднялась, сожалея о том, что надо покинуть теплую чистую хату.

Тут дверь открылась. Через порог шагнула хозяйка, прижимая к груди полную миску квашеной капусты, поверх которой лежал кусок розоватого, с изморозью сала. Под мышкой Иваниха держала бутылку, заткнутую клочком сена в тряпочке.

– Вроде я поверней засекла, – насмешливо сверкнула глазами хозяйка. – А то ишь на ощупь хотел меня испужать… Ах, сукины коты, хлопцы вы мои, хлопцы…

III

Люба:


– Не могу объяснить почему, но партизаны часто приписывали мне много лишнего. Чего только не выдумают, хотя все близко к правде. Работала-то в Минске не одна наша группа, и стыдно было мне к чужой славе примазываться. Я даже комиссару пожаловалась, товарищу Будаю, а он говорит:

– Ничего не поделаешь, Любовь Николаевна, народ сам создает своих героев, и тот, на кого пал выбор, должен оправдать веру людей.

– Ну, какой же герой из меня? Ни рожи ни кожи, вся высохла.

– Вы что думаете, герой обязательно чемпион по поднятию тяжестей или красавец какой-нибудь писаный? Конечно, и это имеет значение. Замухрышкам верят трудней… А вы даже не замечаете, как в последнее время изменились…

И верно, я изменилась. Во мне жила другая женщина. Люба, Любовь Николаевна, или Любочка, в зависимости от того, кто как ко мне относился. Я привыкла к новому имени. Если бы кто окликнул по-старому: Варенькой, не сразу бы отозвалась. И Владислава Юрьевна предупредила:

– Ты очень похорошела, Любочка. Смотри не попадайся на глаза молодым немцам.

Какие там немцы, тут от своих больных покоя не было. Только и слышишь: «Люба, посидите со мной», «Любочка, что же вы убегаете». А у меня дел по горло: и дежурство надо нести, и успеть задание выполнить.

Отдыхала, только придя в отряд.

Там наступали минуты такого покоя, даже счастья, каких не доводилось изведать еще долгие годы.

Санный рейд многое изменил в нашей жизни. Он не только помог разбросанным по лесам партизанским отрядам, но и нам, томившимся в городах… Взять хотя бы меня… Ведь и меня иногда мучила мысль: «Победим ли?»

На какое-то время жить стало легче. Мы знали: там, за чертой полицейских застав, родные, советские люди подняли красный флаг. Я рвалась к ним, не упускала малейшей возможности, чтобы выйти из Минска в освобожденную зону.

Сейчас трудно понять, что для нас тогда значило простое слово «товарищ». Этим словом хотелось начинать каждую фразу, каждое обращение: «Товарищ, здравствуйте! День добрый, товарищ! Скажите, товарищ…» Как прекрасно произносить это слово не шепотом, не озираясь, а громко, вкладывая в него и дружбу, и верность, и преданность Родине. Если в партизанской семье говорили о ком-то «товарищ», значит, человек тот был свой, наш, советский.

Теперь мы часто произносим дорогие слова, теряя их цену. О, как тогда мы дорожили кусочком освобожденной земли! Ничем не украшенная, затерянная среди леса деревенька, отброшенная войной назад на десятилетия… Ни радио, ни электричества. В хате лучина над корытцем с водой и смуглые от копоти лица малых детей…

Но красный флаг над крыльцом сельсовета и громкий голос:

– Товарищи! Партия и правительство, советский народ ждет от нас…

Боже, как не хотелось уходить из освобожденной деревни домой… А что считать домом? Минск с его днями, ставшими темнее ночи?

Возвращаясь в город, сядем где-нибудь в ельнике, в стороне от дороги и вспоминаем: что командир говорил, какой он внимательный и как хлопцы нам обрадовались… Вот бы пожить у них недельки с две…

Чаще всего я с Олей – санитаркой из нашей больницы – ходила. Мы подружились с ней. Хорошая девушка, только, как домой идти, полдороги плачет. Не хочу уходить от своих, и все. Я уговариваю:

– Что ты, Оленька, а кто ж за нас хлеб носить будет?

Показываю на мешки. В них буханки, а в буханках листовки и сводки Совинформбюро запечены.

– Ой, Любочка, – вздохнет, бывало, Оля, – попадутся наши караваи фрицам на зубы…

– Не попадутся, – говорю, – тут все хитро придумано, с какого края ни режь.

– Да, – соглашается Оля, – придумано здорово.

– Ну вот, а что русскому здорово, то немцу смерть… Мы с тобой кто?

Я случайно спросила, но Оля вдруг посмотрела на меня пристально и, видно, ей давно хотелось открыться, решилась:

– Я ведь, Любочка, не русская и не белоруска.

Вот оно что… Кто б мог подумать? Курносая блондинка, глаза что васильки в июле и по-белорусски лопочет легко, задушевно.

– Отца я не знаю, а мать… Страшно сказать…

– Оленька, сестрица моя!

Обняла ее, прижала к себе. У бедной сердце стучит в испуге.

– Девочка моя дорогая, меня ты не бойся, мы ж советские люди. Не на век к нам фашисты подлость свою принесли. Будет чиста наша земля… Ради того и таскаем с тобой мешки эти.

– Я понимаю, что это фашисты придумали, – тихо сказала Ольга, постепенно избавляясь от страха.

Мне хотелось сказать больше, самой открыться, но и я и она уже привыкли не договаривать до конца. Не имели права. Даже если уверена, что подруга не выдаст, то есть по своей воле не донесет, все равно. И самой лучше не знать чужой тайны. Мало ли что может под пыткой вырваться.

Страшно сказать… страшно жить. Больница нищала. Лекарств почти не было. А тут еще стали наведываться к нам из полиции. Проверяли запасы, заглядывали в боксы, где под видом острозаразных больных иногда удавалось нам спрятать еврейских детей или бежавшего из плена красноармейца. Подлечив, мы тайком переправляли их к партизанам. Всегда это было радостью. Вот еще одного человека спасли, бойца в строй вернули. У всех подготовленных к отправке Ольга домашние адреса спрашивала и записывала на оборке нижней юбки.

– Я, – говорит, – после войны каждого разыщу и женам, матерям расскажу, как наши сестрицы за их родными ухаживали. То-то нанесут мне конфет и в коробках и фунтиками.

Смешная девчонка. Не знаю, получила ли она свои конфеты и кто из уцелевших наших подруг отмечен наградой.

Работали не ради наград. Жили в голоде и страхе. Днем еще ничего. Днем я была Любой Семеновой.

– Люба, подойдите ко мне… Любочка, посидите у нас…

А ночью тревожили сны. Ничего не могла поделать со снами Варенька Каган. Я часто задумывалась: должно ли верить снам? Нет ли в них каких-то предчувствий, или это всего лишь нагромождение пережитого, в неизмеримо долгую секунду всплывающее из-за барьера сознания?

Со мной ночами происходили странные вещи. Вот, вижу, поезд идет. Не обычный, а как бы без паровоза и вагоны без стенок. В вагонах наши красноармейцы стоят. Два гестаповца в черном по вагонам проходят. Они черные, а наши белые-белые, словно покрыты инеем… Гестаповцы подойдут, молча толкнут белого в грудь, и тот, не сгибаясь, падает с вагона в туман.

Я знаю, там Иосиф стоит. Сейчас черные к нему подойдут… Бегу за поездом. Как его черный толкнет, я подхвачу… Но добежать не могу. Туман ноги путает, ватой обкладывает, а поезд уходит, и белые, не сгибаясь, как кегли, один за другим падают… у меня сердце рвется от крика… Тут соседка по комнате будит меня:

– Что ты, Любочка, стонешь как нехорошо?

Рассказываю ей, она с удивлением слушает, и, представь, оказывается, она наяву видела, как в тот самый день под вечер прибыл на станцию Минск эшелон пленных. Везли их в мороз на открытых площадках в одних гимнастерках, без шапок. Многие без сапог… Они сбивались в клубок, как пчелы в грозу. Пока средние согревались телами товарищей, крайние замерзали и падали. Часовые ногами их к краю площадки подкатывали и сбрасывали под откос. На несколько километров путь был отмечен окостеневшими трупами. Некоторых уже на станции сбросили. Умерли стоя…

Ну, скажи, разве я не то же во сне видела?

Или вот еще. Сына своего Алика из пожара спасала. Будто гестаповцы детский дом подожгли, а я Алика из огня выхватила… По какому-то саду бежала, нас с собаками догоняли… И что бы ты думал? Утром позвала меня Владислава Юрьевна с собой в дальний барак, там у нас за мертвецкой скрытые боксы были, мало кто знал о них. Приходим, а в тайнике мальчик лет шести-семи, как Алик. Его к нам ночью доставили. Подобрали в саду, за детским домом. Дом во время очередного погрома гетто сожгли вместе с детьми и матерями. Пока пьяные эсэсовцы костер готовили, мать его в подпол толкнула. Оттуда он в сад выполз уже во время пожара. Два дня в кустах пролежал. Его нашел наш глухонемой-истопник. Он на пепелища ходил дрова собирать.

Боже мой, сколько я слез пролила над несчастным. Вот говорят: «Чужая мать как ни гладь, все мачеха». Ну, честное слово, он мне родней родного казался. Может, оттого, что знала – мой-то со своими, с Катериной Борисовной, а этот… Иногда забывалась, Аликом его называла. Очень хотелось мне сына увидеть. Я уже в отряде договорилась: чуть потеплеет, заберем Алика с хутора, будем жить вместе, у партизан. Однако съездить или сходить за ним мне самой нельзя было, могла «засыпаться». Обещали послать кого-нибудь или вызвать в отряд тетю Катю, да все откладывалось. То отряд на новое место перебазировался, то еще что. Так и дотянули до санного рейда. Тут уж не до меня было…

IV

Минское гетто доживало последние часы. Прибывавшие, как и раньше, эшелоны с евреями из Австрии, Польши, Франции теперь в Минске не разгружались. Рассредоточивали по разным городам – в Слуцк, Борисов, Гомель и Вильно.

Гауптштурмфюрер СС доктор Хойзер, руководивший практическим «решением еврейского вопроса на занятой территории», просил управление дорог не направлять в Минск эшелоны по субботам и воскресеньям, так как: «Необходимо некоторое время для отдыха команд, утомленных проведенными операциями, и для наведения порядка с оставшимся имуществом».

Вещевые склады до отказа были забиты верхней одеждой, мелкой домашней утварью, обувью, детскими игрушками. Срезанными, еще с живых, женскими волосами. Отдельно, на фанерных листах лежали вставные челюсти.

Золото и серебро были отобраны под присмотром специального уполномоченного шефа имперского банка доктора Фридриха Виалона.

Целые дни работницы склада на Сторожевке раскладывали по стеллажам вязаные кофты, платки, домашние туфли, протертые на коленях брюки, пиджаки с засаленными воротниками. Не было конца жалкому тряпью, впитавшему все запахи бедных женщин. Внутри старого каменного склада держался сырой холодок, а на солнечном луче, смело проникшем в открытую дверь, висела густая едкая пыль.

Женщины по очереди выходили во двор отдышаться. Обер-фельдфебель, сидя на ящике у двери, молча наблюдал за ними, не торопя и не прислушиваясь к их разговорам.

Он курил трубку, глядя, как синие пахучие облачка медленно клубятся возле дверей.

Обер-фельдфебель наслаждался покоем, весенним теплом и удачно выпавшей ему должностью. Заведовать складом куда как легче и прибыльней, чем гонять по плацу молодых олухов перед отправкой в мясорубку на восток или гоняться за партизанами.

Должность хорошая. Если с умом вести дело, не скупиться на подарки ближнему начальству и выглядеть строгим, бдительным, можно вернуться домой не с пустыми руками. Главное – образцовый порядок и чтобы эти русские фрау не болтали лишнего, когда шефу вздумается спросить: «Не попадались ли зашитые в подкладку золотые монеты и кольца?» Пока что женщины вели себя хорошо, но все же лучше команду сменить. Закончат сортировать эту партию, и внесем их в список – пусть идут в лагерь, храня память о добром фельдфебеле.

– Герр обер, – к нему подошла старшая, рослая женщина, сносно говорящая по-немецки, – это сегодня отправят в больницу?

Она показала на груду сваленного посреди двора медицинского оборудования. Окрашенные белой эмалью тазики с отбитыми краями, носилки, старое зубоврачебное кресло, ножная бормашина, банки, шприцы, резиновые трубки…

– Яволь, – улыбнулся фельдфебель, – в больницу для русских. Ваш бургомистр просил. Веселый человек, он сказал: «Евреи все вылечились, дайте нам инструменты, мы промоем их священной водой!» и – подарил шефу бутылку «священной воды». О… о… Ха-ха!

– Понятно, – ответила старшая, пытаясь улыбнуться шутке, – грузить поможет одна девушка… Пусть она съездит в больницу.

– Кто, девушка?

– Шура Ковалева, ей надо в больницу… Подойди сюда, Шура!

– О! Ты совсем больна? – спросил фельдфебель по-русски, когда Шура подошла к нему. – Ты совсем дрожишь…

Шуру действительно бил озноб. На бледном, веснушчатом лице выступала испарина, ей становилось то жарко, то холодно. Это пугало Шуру. Нельзя ей болеть, ей сейчас никак нельзя заболеть. Скорей всего, ее и трясет не от болезни, а от страха. С утра все шло хорошо, до того гладко, что стало страшно: вдруг сразу лопнет, сорвется?.. Осталось немного дотянуть. Сейчас должен заехать Коля, и ее пошлют грузить инвентарь. Она шепнет Николаю всего два слова: «Люба ждет», а там… прощай, Минск. Мысленно Шура уже попрощалась с подругами, родными и даже с лысым чертом – вербовщиком, уговаривавшим ехать на работу в Германию «по собственному желанию». Она покажет им, кто такая Шура Ковалева, партизанка Шура!

– Ты совсем дрожишь, – повторил фельдфебель, шагнув в дверь склада. Он взял со стеллажа толстую вязаную кофту. – Надевай, бедный русский девушка.

Шура взглянула на протянутую к ней кофту чужого покроя, принадлежавшую, вероятно, откуда-то присланной в минское гетто старухе.

– Карашо будет, – ласково сказал фельдфебель, растягивая кофту, предлагая убедиться, что будет хорошо.

Старшая подмигивала из-за спины фельдфебеля: дескать, бери, бери…

Но Шура не видела ее, она смотрела на красные, короткопалые руки немца, на чужую кофту со штопкой на рукавах и следами ниток там, где была пришита и теперь сорвана желтая звезда Давида. Фельдфебель, как продавец в магазине, повернул кофту, показывая ее с обеих сторон, и ловко набросил на плечи Шуре.

Шура вздрогнула, словно к ней прикоснулись электрические провода. Она сорвала кофту, скомкала ее и швырнула в фельдфебеля.

– Ой! – вскрикнула старшая.

Секунду фельдфебель удивленно, даже испуганно смотрел на Шуру. Автомобильный сигнал заставил его оглянуться. Во двор въехала, лихо развернувшись, небольшая полугрузовая машина с двумя солдатами в кузове. Из кабины медленно вылезал толстый шеф. Обер-фельдфебель моментально оценил обстановку. Он сделал вид, что не заметил прибывшее начальство, подхватил кофту и наотмашь хлестнул Шуру по лицу.

– Ферфлюхтэ!.. Швайн!..

Закрываясь руками, Шура отступила в глубь склада.

Фельдфебель ринулся за ней.

Шеф, направляясь к двери склада, спросил окаменевшую на месте старшую:

– Что там такое?

Она не могла ответить, но фельдфебель уже выскочил из полутьмы на залитый солнцем порог, щелкнул каблуками.

– Прошу разрешения доложить господину капитану. Наглая попытка хищения вещи, подлежащей отправке в нашу великую…

Шеф с отвращением сморщил губы, а обер-фельдфебель покосился на старшую, зная, что она понимает по-немецки.

Шофер Николай так и не догадался, что произошло. По приказу капитана один из солдат стал у ворот, другой выгнал из склада женщин, показав, что надо грузить на машину. Выгнал всех, кроме Шуры. Где ж она?

Капитан и обер-фельдфебель вошли в склад и заперли за собой дверь.

– Где Шурочка? – тихо спросил Николай.

Старшая кивнула в сторону склада. Из дверей выглянул раскрасневшийся шеф и крикнул Николаю, чтобы он быстро отвез инвентарь в больницу и вернулся сюда.

Молчаливые, сжавшиеся женщины дрожащими руками погрузили инвентарь. Николай выехал со двора. Солдат закрыл за ним ворота. С улицы никто не мог видеть, как вывели Шуру во двор. Вывели голую. Поставили на сугроб. Маленькую, поднявшую худые, детские плечи, с растрепанными рыжими волосами. На белом теле заметно выделялись коричневые крапинки веснушек. По лицу текли прозрачные слезы, падая на острую девичью грудь. Солдаты держали ее за руки, пока капитан налаживал фотоаппарат…

«Что же там с Шурой?» – гадал Николай, проезжая мимо кондитерской на углу Советской и Комсомольской.

Шура должна была ехать с ним не до больницы, а туда, куда скажет Люба, встретив их в условленном месте.

«А что, если Люба не встретит?» Николай сжал баранку руля так, что побелели кончики пальцев. Ну и жизнь… Каждую секунду ждешь какой-либо беды. Скорей бы уж в лес, на свободу…

V

Люба:


С Николаем меня познакомила Шурочка…

Мы получили задание – собрать сведения о городских военных складах. Я еще не придумала, с чего нам начать, как Шурочка подсказала. Призналась мне, что к ней стал заходить один парень. Шофер комендатуры, он в разные склады возит какой-то груз и, наверное, может рассказать, где что помещается. Только Шура боится его спрашивать. С ним просто невозможно говорить о его работе. Становится не дай бог, каким злым… Что ж, попробую я.

Прихожу под вечер к Шуре и как бы случайно встречаю там… не то чтобы пижона, а такого, как тут сказать, фосонистого паренька. Волосы по моде подрезаны, одно колечко на лоб падает, маленькие бачки косо подбриты. Светлые глаза с усмешкой посматривают, и рот чуть-чуть кривится, дескать: «Все, знаете ли, ерунда, все мы видали…» А в общем, присмотрелась, вполне нормальный молодой человек. Мне в школе не раз попадались такие ребята, напускной развязностью и даже, казалось, нахальством прикрывающие свою, я сказала бы, стеснительность или застенчивость.

Шура разговаривала с ним немного насмешливо, словно позлить хотела.

– Знакомьтесь, это Коленька-Никочка, персональный шофер кальсонного фюрера.

Николай даже зубами скрипнул:

– Не трепись, Шурочка… Ты же знаешь…

– Конечно, знаю. Кто твой шеф, Никочка? Тряпки по городу собирает, а ты их на склад возишь…

И, совсем уже не щадя парня, закончила:

– А еще на танкиста учился.

Для начала, думаю, неплохо. Интересно, как поведет себя Никочка! Вижу, разговор ему неприятен. Станет ли защищаться? Николай засопел, поднялся, шагнул было к двери, но остановился и, глядя на Шуру, сказал явно для меня:

– Я что, виноват? По-твоему, мне лучше к ним в танкисты идти? Или лучше бы в Германию угнали… Так, что ли?

Шурочка сразу утратила храбрость.

– Ой, что ты, Никочка…

Тут я вмешалась.

– Верно, – говорю, – уж лучше здесь выждать… А ты, Шура, не горячись. Нам мужчин трудно понять, мало ли какие у них планы?

– В том-то и дело, – сразу отозвался Николай. Видно, ему понравилось мое уважительное отношение к мужчинам.

Я боялась, что Шурина атака спугнет парня, а упустить шофера, связанного с немецкими складами, мне никак не хотелось.

– Садитесь, пан Николай… Извините, не знаю по отчеству…

Он ухмыльнулся и, садясь рядом со мной, скромно ответил:

– Ну, зачем по отчеству… И «пан» тоже… Просто Николай.

Назло своей конопатой подруге он стал говорить мне любезности, ухаживать, что ли. Я, конечно, приняла эту игру, думая, что Шура все понимает. Но тут Николай предложил довезти меня до больницы, не преминув похвалиться, что машина всегда в его распоряжении, так как капитан ему доверяет и можно, сговорившись накануне, организовать пикник. Шурочка занервничала. Не ко времени стала перевешивать цветную занавеску возле кровати, греметь посудой в шкафчике и наконец, сославшись на головную боль, заявила, что хочет спать.

Мы ушли. Николай повез меня к больнице не по прямой дороге, а переулками. Видно, все же не хотел патрулям на глаза попадаться. Заехал за какой-то забор и выключил мотор.

Место довольно глухое, я подумала: «Наверное, ему уже знакомое… Ну и нахал, даже не спросил меня ни о чем… Чего уж тут спрашивать, сама должна понимать… не девочка…»

Ладно, посмотрим, как дальше пойдет…

Николай начал первый.

– Верите вы, – сказал он нерешительно, с хрипотцой, – в любовь с первого взгляда?

Ну-у, думаю, сейчас начнется, как это у вас, мужчин, называется, прием номер один? Целоваться полезет, в любви уверять… На всякий случай приоткрыла дверцу кабины, ответила сухо:

– Смотря что называть любовью… Для меня «первый взгляд» важен в том смысле, что первое впечатление о человеке…

– По первому впечатлению, – перебил Николай, – вы вон как от меня отодвинулись… Не бойтесь, ни в какую любовь с первого взгляда я не верю. И подружке вашей, моей Шурочке, тоже не верю… Что она успела понять про меня?

– Почему же, Шура – девочка не глупая, и если вы ей понравились…

– «Понравился», – вроде бы передразнил меня Николай. – «Понравился» – это для вечеринки достаточно, а если по-серьезному?.. Зачем она надо мной издевается? «Кальсонный фюрер» и все такое… Вы правильно сказали: у каждого мужчины есть свой план жизни. Меня понять надо, о чем я мечтаю…

– Интересно, раз уж пошло на откровенность, о чем вы мечтаете?

– Ей не понять, – ответил Николай с досадой, – не о такой любви я мечтаю…

– О какой же?

– Если хотите знать, о героической, как… как у Маяковского в стихотворении…

Признаться, тут я, преподавательница литературы, задумалась. Где это у Маяковского о героической любви сказано? Николай не дал вспомнить. Нагнулся ко мне и совсем по-мальчишески попросил:

– Поговорите вы с ней… Шурочка вас уважает, она послушает вас… Надо же про жизнь серьезно подумать, а не колоть меня. Хоть бы раз пожалела, ну зачем она так?..

Не пожалела и я его:

– Зачем? А затем, что ты предатель.

– Что? – прохрипел Николай. – Да за такие слова знаешь, что я…

– Пойдешь донесешь? За мою голову много не дадут, а наши тебе не простят… Догадываешься, по чьему поручению я с тобой познакомилась? Ты у нас давно на примете, Николай Севастьянович…

– Я? – Он оглянулся, словно ожидая увидеть за окном машины готовых к мести партизан. – А ну, дальше, дальше говори…

Я продолжала. Говорила ему то, что, быть может, он сам про себя знал. И видела, что ему стыдно, невыносимо стыдно слышать это от незнакомой, случайно встреченной женщины… Конечно, предателем он себя не считал. Просто был слишком молод и не нашел другого выхода. Никто не помог ему… С того самого дня, когда немецкий десант накрыл их летний лагерь – весь курс первогодников, мальчишек, – он не переставал думать о том, что война вот-вот кончится и все вернется, как было. Потом, спасаясь от вербовки в Германию, устроился шофером и ждал. Ждал какого-то толчка, ждал друга, кому мог бы довериться. Пробовал с Шурочкой заговорить, да та почему-то уклонялась от таких разговоров.

Он не знал, почему, и, думая о своем, злился.

Вот в какое время встретился Николай со мной.

Не отрывая головы от стекла, он спросил дрогнувшим шепотом:

– Можете вы связать меня с партизанами?

Собственно, это и было моей целью. Ответила:

– Нет, – про себя отметив, что он снова перешел на «вы». – Нет, нам надо сначала убедиться.

– Что я должен сделать? – Николай схватил меня за руку. – Ну, скажите, что сделать?

– Спокойно, Коля… Вещевые склады, конечно, ты знаешь. А вот… не приходилось бывать на других?

– Могу, – догадался парень. – Я же везде бываю: и на вещевых, и где боеприпасы… У меня пропуск и память дай боже…

– Тише… Память памятью, а хорошо бы на карте пометить…

– Когда и где вам передать? Карту я достану…

– Не мне. Передашь Шуре.

– Шурке?.. Значит, она… Боже мой, какой я дурак, какой дурак… – чуть не плача, ругал себя Николай. Потом зашептал быстро, захлебываясь: – Слушайте, а вы не боитесь? Она же такая легкомысленная… Болтнет кому… Я не за себя опасаюсь, понимаете, раз такое дело…

Мне это понравилось. Я засмеялась и, не удержавшись, поцеловала парня. Как раз вовремя. Кто-то проходил мимо, так что нам пришлось поцеловаться еще раз…

Назавтра после нашего разговора с Николаем Шура появилась в больнице. Отозвала меня в сторону и, не поздоровавшись, прошипела:

– Поздравляю, подружка хорошая…

– С чем это?

– Любовь с первого взгляда… Желаю вам счастья…

Ага, начинается сцена ревности. Но Шура весело подмигнула:

– Что, неплохо я вчера разыграла?

Оказывается, она очень обрадовалась, узнав, о чем мы договорились.

Николай пришел к ней рано утром, стыдил и выговаривал:

– Какая это любовь, когда один от другого скрывает самое главное? Словом, как в частушке поется: «Что же это за любовь – ты домой, и я домой. А по-моему – любовь – ты домой, и я с тобой!»

Шура пропела, подтанцовывая. Она была счастлива, что Николай теперь будет с нами работать.

– А уж про тебя что говорил… Ну, прямо Долорес Ибаррури или Жанна д'Арк… Смотри не отбей у меня Никочку… Я, конечно, шучу, но все же интересно, Любочка дорогая, он тебя только до больницы довез, и все? И больше ничего-ничего?

Девочка моя милая, как я тебе завидую… О чем ты еще способна думать…

Я словно постарела возле нее.


Помощь Николая облегчила работу диверсионной группы, с которой я была связана, и в то же время ускорила наш уход из Минска.

Мы переживали тревожные дни. Часто по ночам я выбегала на крыльцо, вглядывалась в темноту: где еще полыхнет подожженный склад или казарма? Нам все казалось мало… Лишь после налета на Минск советских бомбардировщиков, когда целый день возле аэродрома рвались снаряды и беспрерывно лопались ружейные патроны в горящем складе, мы поняли, что о нашей работе знают в самой Москве.

Николай и Шура ходили такие гордые, так осмелели, что я стала побаиваться, как бы они не наделали глупостей. Нужно было сдержать их, дать остыть, успокоиться. Тогда-то я и договорилась с нашими отправить ребят на время в отряд.

Николай рвался к партизанам с первых дней нашего знакомства. Работа подпольщика его не устраивала, ему хотелось драться в открытую. Ну, а Шурочка без Николая не могла остаться ни на день. Она ему верила, как только может верить молодая влюбленная женщина. Женщинам нередко приходится расплачиваться за свою наивную веру мужчине. Пожалуй, пришлось бы расплачиваться и Шуре, если бы… Если бы судьба ее не сложилась более трагически.

Но продолжим о Николае. Он остановил машину за руинами разбитого Дома специалистов, на углу Долгобродской, куда должен был, как сказала ему Шура, подойти связной. Кто подойдет – он не знал, как и не знал, нужно или не нужно заезжать в русскую больницу.

Надеясь, что все же появится Шура или кто-то другой придет с инструкциями и скажет, куда ехать, Николай решил подождать. А чтобы не вызывать подозрений у прохожих, выпустил воздух из переднего колеса и не торопясь прилаживал насос.

Тут подошла я.

Николай увидел меня по ту сторону машины, но не успел обрадоваться. Позади меня остановился офицер и солдат с винтовкой.

– Здравствуй, Коль, – сказала я, – а где же Шурочка?

– Ка… какая… Шу… Шурочка? – заикаясь, спросил Николай, стараясь глазами дать мне понять, что за мной немцы.

Он думал, что меня взяли или что не вижу, кто позади меня, и потянулся за заводной ручкой.

Еще секунда, и он бросился бы на офицера. Я вовремя схватила его за руку и засмеялась.

– Знакомься, Коля… Это Миша Павлович, поручик словацкой дивизии. А это, – я кивнула на солдата и, нагнувшись к Николаю, шепнула: – Не узнаешь? Наша «переводная картинка».

Только теперь Николай разобрал, что и офицер, и солдат одеты не в немецкую форму, а форму словацкой части, недавно прибывшей в Минск. Он облегченно вздохнул.

Офицер, козырнув, протянул Николаю руку.

А «переводная картинка» сказал чисто по-белорусски:

– Дзень добры, таварышок…

– Так где же Шурочка? – встревоженно спросила я.

– Шурочка?

Николай растерянно посмотрел вдоль улицы, словно Шурочка должна вот-вот показаться. На улице не было никого. Никого, кроме опирающегося на суковатую палку знакомого мне хромого старика. Он проходил по противоположной стороне и, поравнявшись с машиной, поднял шапку.

«Переводная картинка» кивнул ему головой: дескать, все в полном порядке.

Но я считала иначе – я очень беспокоилась. Шурочки нет, а ждать нам нельзя. Показать дорогу могла только Шурочка или я.

Как быть? Я ушла из больницы, ни с кем не договорившись о подмене на дежурстве. Мои частые отлучки и так уже заинтересовали Салухову. Была у нас такая въедливая санитарка, мы все ее остерегались. Ужасно противная баба: вечно совала нос в чужие дела…

Шуры нет. Выходит, кроме меня, показать дорогу некому.

Пока Николай накачивал шину, я решила сбегать в больницу хотя бы предупредить Владиславу Юрьевну.

Прибегаю, а там полицаи с двумя немецкими докторами. Велят показать им баню для больных. Владислава Юрьевна обрадовалась. Наконец-то обратили внимание. Стала просить немецких коллег посмотреть палаты, помочь медикаментами. Немецких докторов интересовала только баня.

Мне пришлось ждать, пока Владислава Юрьевна освободится. Легко сказать – ждать… Каждую минуту я невольно придумывала какое-нибудь несчастье. То «кальсонный фюрер» увидел на улице свою машину и Коля не смог отговориться. То патруль наскочил и узнал, что товарищ Боть не солдат, а «переводная картинка», то есть переодетый подпольщик. За офицера я не боялась, его патруль не мог тронуть.

Чтобы никто не заметил моего волнения, я стала тряпкой протирать окно в кабинете Владиславы Юрьевны. Из окна видна баня и дворик возле нее. Во дворе вся компания. Немецкие доктора, окончив осмотр, запрыгали через лужи, добираясь к своей машине. Один из полицаев вернулся, о чем-то спросил Владиславу Юрьевну. Та отрицательно покачала головой. Полицай еще раз спросил и случайно повернулся ко мне лицом. Мне показалось оно очень знакомым. Я даже вздрогнула. Но, боясь, что полицай заметит меня, соскочила с подоконника.

Вошла Владислава Юрьевна. Бледная, со странным выражением глаз, словно глядит на тебя, а видит что-то другое. Она молча опустилась на табурет. Почему-то я сначала заговорила о полицае:

– Что он хотел?

– А? Полицай? Нет, ничего… Спрашивал про одну… Я показала ему, где могила… Мертвые их не интересуют.

И замолчала, отведя глаза в сторону. Меня же интересовал живой. Неужели Павел? Могло, конечно, быть и случайное совпадение.

Разбираться не было времени.

– Владислава Юрьевна, Шура не явилась… Машину надо проводить… Кроме меня, некому…

– Да, да… Уезжай, – прошептала Владислава Юрьевна, как во сне, – сегодня же уезжай… Завтра они придут насчет бани… – Она опустила голову и, приподняв ноги, уставилась на мокрые следы.

– Дай мне тряпку…

– Что вы, пани докторша!

Я нагнулась вытереть пол, она вырвала у меня тряпку.

– Уходи, сейчас же уходи… И скажи там: буду делать все, что в моих силах…

Она вытолкнула меня в коридор, захлопнула дверь. Меня удивило и напугало ее состояние, но я торопилась. И потом человек так устроен: он старается отогнать от себя все плохое. Малейшая удача кажется ему началом избавления от всех прошлых бед. Когда я увидела машину Николая, в ней солдата – товарища Ботя, чеха Павловича, спокойно беседующего с шофером, день снова стал солнечным.

Я сидела в кузове на полу, надо мной в зубоврачебном кресле солдат с винтовкой, в кабине офицер. Прохожие оглядывались на нас, как мне казалось, с сочувствием. Везут русскую женщину под охраной, ясно – не на гулянку. Не знали эти добрые люди, кто тут кого сопровождает. Это развеселило меня. А когда проскочили контрольно-пропускной пункт – машина-то с пропуском, и офицер в ней – повеселела не одна я.

На полях лежал снег, лишь редко-редко где на взгорках темнели проталины, но нам навстречу уже струился теплый запах весны. Кругом простор, воля! Товарищ Боть наклонился ко мне:

– Не запеть ли нам песню?

Мы запели «Наш паровоз, вперед лети! В коммуне остановка!..».

Из кабины высунулся Коля. Лицо его стало счастливо-мальчишеским. Он подмигнул мне и что-то крикнул. Не трудно догадаться, что он мог крикнуть… Я радовалась его счастью. Как хорошо сделать человека счастливым… Выглянет из кабины, встретится глазами со мной и то подмигнет, то поднимет большой палец или приставит ладонь к уху, похлопает: дескать, прохлопали нас фрицы.

Похоже, он совсем не думал о Шурочке. Его прямо распирало от счастья. А Миша Павлович сидел тихо. Он еще сомневался. Офицер, иностранец, как примут его партизаны?

Фашисты распускали слухи, что партизаны режут ножами всех иностранцев. Видимо, кое на кого эта пропаганда оказала влияние. Павлович договорился с подпольным комитетом перейти к нам целым взводом, а в последний момент многие отказались.

«Посмотрим, как пана поручика примут…»

Вот бы удивились они, увидев в наших отрядах и чехов, и поляков, и даже немцев.

…Без всяких происшествий мы въехали в партизанскую зону. Я постучала по крыше кабины и сообщила об этом. Боже мой, как запрыгал на своем сиденье Николай! Нажал на всю железку, во всю мощь сигналит. Из-за заборов люди испуганно выглядывают, собаки брешут, а в конце деревни какой-то старик вскочил на лошадь и ну нахлестывать к лесу – предупредить, что появилась немецкая машина. Николай вдогонку гудит. Я хохочу, требую остановиться.

– Черт сумасшедший! Нас же сейчас обстреляют. Выкидывай красный флаг!

Мы, если въезжали на немецком транспорте или в немецкой одежде, красный флаг поднимали. Ну, флаг не флаг, а хотя бы косынку или пионерский галстук. Иначе примут за врага, тогда шутки плохи.

Подняли мы на винтовке Шурину красную косынку, она ее загодя Николаю дала, и поехали спокойней. Снова я на свободной земле, под красным флагом. И снова подумала: «Останусь здесь, не могу больше… Согласна в разведку ходить, в засадах сидеть, мины закладывать, что хотите… Сына своего приведу. Весна началась… Я так ее ждала…»

VI

А весна, видать, только подразнилась. Только выслала вперед разведчиков, сама залегла в звонких оврагах, на мшистых болотах и косых приречных лугах где-то за набухающим Сожем, на Гомельщине, на границе с Украиной. Тут, на Минщине, снова завьюжило, закрутило белую саранчу, словно и не март на дворе.

Совсем было обесснеженный, черный лес вновь заискрился. По увалам осевшие сугробы повыпрямляли хребты, через дороги метнулись.

Партизаны и рады. Лучше нет защиты от «юнкерсов», чем вьюжная завеса над деревнями.

Отдыхают бойцы. Отогреваются в хатах за шумным столом, в деловой, серьезной беседе и в шепотной ласке. Кто с родной, кто и так, с доброй душой.

Хватало и работы. Шутка ли, сколько дней по лесным дорогам кружили. Есть и раненые, и захворавшие. Кони подбились.

Велики хозяйские хлопоты. В походе без малого две тысячи человек. Одного хлеба выпечь сколько рук надо. А постирать, обшить, залатать да поштопать?

Сколько же людей участвовало в партизанском движении? Тех ли только считать, кто винтовку держал, или вместе и тех, кто не давал им падать ни от голода, ни от холода?..

Освобожденные партизанами села и хутора наполнялись всеобщим радостным возбуждением, напоминая дни шумных районных слетов или народных праздников.


Двое суток Катерина Борисовна бродила среди партизан, как в тумане, вглядываясь в лица мужчин, словно все еще надеясь опознать веселого лесника.

Ни участливая ласка знавших Игната, ни добрые слова командира, сердечно разделившего ее горе, не утешали, как бы облетали ее.

Если бы она видела брата убитым, на поле боя или в гробу, в день торжественных похорон, когда над свежей могилой произносили суровую клятву Михаил Васильевич и отряд троекратным залпом проводил своего разведчика, она покорилась бы горькой судьбе.

Под вечер пришла в Земляны, где расположился штаб санного рейда. Несмотря на поздний час, из печных труб, как на рассвете, поднимался развеваемый ветром дым. Раскрасневшиеся, полногрудые хозяйки в кофточках с засученными рукавами то там, то здесь перебегали из хаты в хату, держа перед собой наполненное чем-то решето или несколько буханок теплого пахнущего тмином хлеба.

От черневшей у реки кузницы доносился дробный перезвон молотков и глухой гомон ездовых, приведших перековать коней, подтянуть железные подрезы, сделать новые сцепы вальков.

По протоптанным стежкам шли куда-то колхозники. Потолкавшись возле сельсовета, Катерина Борисовна спросила закутанного в тулуп часового с автоматом, охранявшего штаб:

– Куда люди идут?

– На кудыкину гору, – весело ответил часовой, радуясь возможности поговорить. – Не знаешь, что ль? Да ты сама откуль взялась?

– Откуль взялась, оттуль и приплелась, – устало ответила Катерина Борисовна.

– Ну и плетись далей, нечего снег месть. Тут у тебя делов быть не может.

– Правда твоя, – вздохнула Катерина Борисовна, глядя вдоль улицы, – нет у меня тут делов… Нигде нет…

Видно, не в словах, а в коротком, напечаленном вздохе уходящей женщины почуялось партизану неизжитое горе.

– В клуб иди… – уже другим голосом посоветовал он, – весь народ там. Новеньких на присягу собирают…

Ей все равно куда идти. Пошла за людьми.

На бугре, за выгоном, стоял совсем еще новый клуб, обнесенный низким, теперь изломанно торчащим из снега забором.

В просторном, гладко отесанном бревенчатом зале несколько молодых партизан и деревенских девиц сгрудились на узкой, оклеенной обоями эстраде вокруг пианино.

Горбоносый цыган, потряхивая смоляными кольцами чуба, бойко выбивал на пожелтевших клавишах знакомый мотив. Слова песни были новыми, переиначенными. Их старательно выпевали девичьи голоса, а басовитые, осевшие до хрипоты голоса хлопцев повторяли речитативом:

Ни жена, ни сестра нас не ждет у окна,Мать родная нам стол не накроет…Наши семьи ушли, наши хаты сожгли,Только ветер в развалинах воет…

Катерина Борисовна тихонько опустилась на скамью в конце полупустого зала. Сизый махорочный дым, сгущая сумерки, медленно плыл над сидящими в кожухах, теплых платках и шапках колхозников. Пахло овчиной и самосадом.

С близкой, непроходящей болью Катерина Борисовна слушала рожденную войною песню, не похожую ни на старые крестьянские «долюшки доли», ни на новые городские.

И летит над страной этот ветер родной,И считает он слезы и раны,Чтоб могли по ночам отомстить палачамЗа страданье и кровь партизаны…

Песня омочила ресницы слезой, принесла облегчение. Впервые за эти дни Катерина Борисовна подумала о том, что ей делать завтра. Побродить еще среди партизан, расспросить подробней об Игнате или вернуться на хутор? А что она принесет на хутор Надежде и сиротам малым? Слезы да лишний рот…

Осенью изо всех сил старалась запасти семье на зиму картошки и сена корове. Сейчас какая работа? До весны и одна Надежда управится. Ленка поможет, вон как за год поднялась… Весной – дело другое. Весной мужские руки нужны. На этом свете все так устроено, что вечна только земля. Что б ни случилось, а она свое требует. Люди воюют, друг другу жизнь укорачивают, плодят сирот слабых, а земля работника ждет. Солнце пригреет, снег слезой изойдет, на черных полях воронье соберется, а пахать-сеять некому… Полегли мужики.

Опять, как в голодные годы, на баб хомуты надевать… Катерина Борисовна прикрыла глаза, до того ей стало горько думать об этом…

– Выходи! Стройся!

Светлоусый богатырь крикнул в дверь. Песня оборвалась. Загремели сапоги по настилу, колыхнуло ветром лозунги.

Один из отрядов ночью уходил в дальний район, и провожать его собрались все жители Землян.

Командование решило превратить проводы в торжество с речами и музыкой. А перед тем привести к присяге молодых, новое пополнение.

Строились посреди улицы. Лучше бы на спортивной площадке, да там еще лежал ровный, отяжелевший в оттепель снег.

Хорошо и на улице, на широкой разъезженной дороге. Выстроились двумя рядами. Впереди новички, еще безоружные, одетые по-домашнему, с котомками и сундучками. От армейских новобранцев отличала их неодинаковость возраста. Тут и пожилые, совсем старики, и молодые, почти что мальчишки. За ними, дыша в затылки, бывалые бойцы с автоматами и винтовками, прокопченные дымами костров, обветренные дорожными вьюгами.

Катерина Борисовна никого в Землянах не знала и, заметив во второй шеренге сначала длинного Федю, а затем и обвешанного оружием товарища К., обрадовалась, словно родным. Протиснувшись сквозь толпу, она вышла вперед, надеясь, что и хлопцы заметят ее. Но тут раздалась команда:

– Смир-р-на! Равнение напра-во!

Обе шеренги дрогнули, повернув головы направо. Горбоносый цыган взмахнул бубном со звоночками. По его сигналу три гармониста развели мехи. Сиплый, словно простуженный, но громкий марш взметнулся над улицей, в конце которой показалось знамя. Его нес светлоусый богатырь в папахе и накинутой поверх бушлата плащ-палатке.

По бокам четко шагали два автоматчика в шапках-кубанках, украшенных косыми красными лентами.

Ветер поднимал тяжелое полотнище с профилем Ленина, откидывал витые шнуры с золотыми кистями. Раздувал полы плаща знаменосца, отчего тот становился еще крупнее, могучей.

Цыган отбивал ритм на звонком бубне, гудели басы трех гармоней, их тугие волны плыли над застывшими шеренгами, над толпой, освещенной отблесками низко бегущего среди туч солнца.

Никогда еще земляне не видели такой торжественной красоты. Она щекотала в горле, распирала грудь, закрывая дыхание. Когда, медленно плывя к левому флангу, знамя как бы осенило затихшую толпу, старики сняли шапки. Гармонисты закончили марш сильным аккордом. Знаменосцы стали перед держащими под козырек командирами.

Михаил Васильевич опустил руку.

– Вольно!

Шеренги качнулись, звякнуло оружие, а толпа все еще таила дыхание, боясь нарушить святость минуты.

Михаил Васильевич шагнул к представителю областного комитета, одетому в военную шинель и городскую теплую ушанку. Наклонив голову набок, он, улыбаясь, смотрел на крайнего, левофлангового новичка, школьника в нескладной поддевке, перепоясанной бог весть где раздобытыми новыми кавалерийскими портупеями.

– Прошу, Иван Денисович…

– А? Да, да, – Иван Денисович шагнул вперед и добрыми глазами обежал стоящих перед ним партизан.

– Дорогие братья! Ваш отряд, геройски бившийся на «Теплых криницах»…

– Служу трудовому народу! – рявкнула вторая шеренга.

Россыпью, с опозданием, выкрикнули за ней новички.

Катерина Борисовна отошла к краю и, перейдя дорогу, незаметно пристроилась к шеренге.

– Тебе чего, тетка? – оглянулся на нее плохо побритый мужчина с видневшимися из-под шапки завязками бинта.

– Просто так… Я тут постою трошки… – шепотом ответила Катерина Борисовна.

Партизан пожал плечами.

– Трошки тут не положено…

– Тише ты, – одернул его сосед. – Нехай постоит. То ж сестра Игнатова… – И подвинулся чуть, освобождая место.

Началась присяга. Держа перед собой лист бумаги, на середину дороги вышел Михаил Васильевич.

– «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик!»

Громко, отделяя каждое слово, прочитал учитель и выжидающе поднял от бумаги глаза.

– …Союза Советских Социалистических Республик! – заколыхались по первой шеренге еще неокрепшие голоса.

– «Вступая в отряд красных партизан для активной борьбы с заклятым врагом нашей социалистической Родины – гитлеровской Германией…»

– …заклятым врагом… Родины… гитлеровской Германией…

– «Перед лицом народа и Советского правительства даю обязательство».

– …даю обязательство…

Выделялся ломкий голос левофлангового, перепоясанного кавалерийской портупеей. Он выпячивал грудь, поднимался на цыпочки.

– «За пролитую кровь нашего народа, за матерей и отцов, жен и детей, братьев и сестер, убитых и замученных фашистскими палачами…»

Ветер уносил к неспокойному небу голоса партизан и шепот повторявшей клятву толпы.

– «…И не жалея своих сил, а если понадобится, то и жизни…»

Катерина Борисовна почти физически ощущала тяжесть каждого слова, падавшего на ее изболевшее сердце. Она шевелила губами, неслышно повторяя то, что выкрикивал Михаил Васильевич.

– «Быть смелым, храбрым и решительным с врагом…»

Таким был Игнат, она знает: такие и ее сыновья, однажды произнесшие клятву.

– «Быть честным, дисциплинированным, революционно бдительным и хранить нашу военную тайну партизанского движения», – эту фразу учитель прочитал раздельно, трижды делая паузу, как бы вслушиваясь в ответ.

– «…Выполнять приказы своих командиров, политработников и рабоче-крестьянского правительства. Клянусь!..»

– Клянусь! – раньше других, громко повторила Катерина Борисовна.

Партизан с забинтованной головой даже вздрогнул от неожиданности.

– «И, если я отступлю от этого своего торжественного обещания, пусть покарает меня суровая рука революционного закона и вечное презрение моих товарищей!»

Принявшим присягу объявили, что у колхозного амбара, за сельсоветом, будут выдавать оружие.

Новенькие взапуски побежали по улице, под смех и озорные советы старых партизан. Каждый понимал: оружия на всех может не хватить или достанется ломака, вроде берданки сторожа Язепа со скотного двора, стреляющая в два конца, вперед и назад.

Катерина Борисовна тоже пошла вслед за спешившими. Она не думала ни об автоматах, ни о винтовке. Мысли ее теснились вокруг чего-то, как ей казалось, более важного.

У самого входа в село, за белевшей в сумерках непролазью набухшего снега и торчащими кольями тына, ветер метал солому раскрытого стога. Чернела одинокая, словно нарочно выторкнутая из сугроба, труба сгоревшей кормокухни. Левее помахивали сухими надломленными ветками низкорослые яблони, скрипели распахнутые ворота пустого овина…

Война оторвала мужика от земли, от постоянной извечной заботы, научила не жалеть ни свое, ни чужое… Катерине даже показалось обидным, что рядом шумела калядным весельем улица.

А гармонисты в кругу девчат и лихих кавалеров, заняв всю проезжую часть, разводили мехи «от тына до Мартына»…

Вскидывая на ветер платки, танцорки мягко отбивали валенками чечетку-полечку. Далеко, на другом краю, брехали собаки. Непримиримо-настойчиво ржал чей-то жеребец. Со дворов, из хат тянуло теплым запахом жизни.

Две девушки в синих городского покроя пальто, обняв друг друга за талии, слушали, что им рассказывал товарищ К.

Он, поигрывая свисавшей от кобуры цепочкой, как темляком шашки, с чуть презрительной улыбкой объяснял двум этим штатским основу стратегии.

– Тут важно учитывать психологию противника… знать периоды его кризиса. Ну, как вам сказать?.. Вот вы доярки.

– Свинарки, – несмело поправила одна, а другая добавила:

– В общем, животноводы мы…

– Тем лучше, здесь пример еще ярче. Фриц, скажем, выработал условный рефлекс. Рефлекс жратвы, рефлекс сна в определенное время. Понятно?

– Ну да. По утвержденному графику.

– Совершенно верно! – одобрил товарищ К. и, подняв указательный палец, спросил: – А если этот график нарушить? Что получится, ну?

– На все село визг!

– Аж перегородки ломают! Вы что, не знаете?.. Тоже небось поросят пасли…

Девушки засмеялись, понимая, что товарищ К. ожидал не такой ответ. Он нахмурился. Да тут еще Федя, на рысях разыскивающий друга, увидел его и закричал:

– Кузя! Кузька-а!

Товарищ К. невольно оглянулся на крик, чего не следовало делать, тем более что это «дурацкое имя» было не знакомо девушкам. Надо бы пропустить мимо ушей. А длинноногий оболтус уже рядом повторил запыхавшись:

– Кузенька…

Правда, заметив девушек, Федя сообразил, козырнув, стукнул пятку о пятку:

– Товарищ К., разрешите доложить?

– Что у тебя? – не разжимая зубов, спросил товарищ К.

– Получены сведения, – еле сдерживая восторг, рапортовал Федя, – из достоверных источников отряда имени Буденного. Товарищ Люба вывезла целую немецкую аптеку с микстурами и рецептами.

– Точно?

– Ей-богу… На трех машинах и еще фрицы пленные из этих, ну… из новой словацкой дивизии…

– Вот это да! Вот это женщина! – гордо взглянув на девиц, похвалил товарищ К.

«Интересно, – подумал он, – что же тут правда? Ох и научил же я Федула фантазировать…»

Девушек как заворожило сообщение о Любе. Федя поддавал жару.

– Лично всю операцию разработала. Мы хотели ей подмогу послать. Ни боже мой, все сама… Завтра-послезавтра тут будет, познакомим вас.

Товарищ К. хотел остановить друга, напомнить, что они ночью уходят, но подошла Катерина Борисовна и потянула его за плечо.

– А, добрый вечер, – сухо отозвался товарищ К.

– Подь сюды на хвилинку… Дело есть.

– Извините! – Козырнув девушкам, он с досадой отошел в сторону.

– Пойдем к командиру, – глядя себе под ноги, мелко и быстро перебирая бахрому платка, сказала Катерина Борисовна.

Товарищ К. уставился в ее смутно белевшее, строгое лицо. На предельной скорости обежал мыслями все, за что его могут вызвать к командиру. Черт ее подери, эту старуху… Что она там наговорила?

По какому делу?

Катерина Борисовна подняла голову, глядя в сторону, на плясавших вдали молодых. Сказала напряженно и властно:

– Рекомендацию дащь…


Над Землянами вызвездило. Ветер забросил за густосиний бор обрывки разорванных туч, и луна уже на исходе, словно не желая расстаться с тревожным весельем долго не умолкавшего села, цеплялась за верхушки зубчатой стены ближнего леса, колыхая на шершавом снегу тени медленно уходящей цепочки отряда.

Вслед за длинным Федей и товарищем К. шла молчаливая Катерина Борисовна…


Настало новое утро, поднялось ясное, чистое солнце, и весна снова перешла в наступление. На этот раз она не задержалась на высотах, плешивя лишь макушки холмов. Охватив теплом зажатое полукружьем леса село, со звоном обрывала ледяные сосцы волчицы-зимы, рушила наземь белые шапки крыш, дробно барабанила капелью, напоминая заждавшимся людям, что земля их не только вертится на оси, отделяя день от ночи, но и свершает свой извечный путь, никем и ничем не нарушенный. Ни враждой племен и народов, ни пожарами и убийствами. Она лишь вздрагивает от человеческой нетерпимости, тратящей во время войны столько дорогой взрывной силы, что ее хватило бы сделать жизнь человека безбедной и небывало счастливой…

А какова она, эта счастливая жизнь?

С тех пор, как путь к счастью одних стал невозможен без жертвы других, счастьем стал подвиг военный.

VII

Люба:


Николаю казалось, что счастье уже где-то рядом. Это чувство возникло у него, как только мы проскочили контрольные немецкие посты.

Проехав деревню Медвежино, за сизым леском на порыжевшем бугре наша машина забуксовала в скользком месиве глины и мокрого снега. Пока мы ломали сосновые лапки, подкладывали под колеса хворост, подошли дозорные из отряда имени Буденного.

Партизаны шумно и весело поздравляли меня с благополучным прибытием. Жали руки Павловичу и Ботю, хлопали по плечу. Заговаривали с ними на ломаном русском языке, полагая, что так их скорей поймут. Николая тоже приняли за иностранца. Старший по возрасту дозорный, заросший густой бородой по щелки узких, часто мигающих глаз, спросил его:

– Что, камрад, рад к нам вырваться?

– Да я давно собирался… – смутившись, ответил Николай.

Я засмеялась:

– Он же наш, русский.

– Ах, русский, – заморгал бородач, – а я гляжу, курточка вроде ихняя… Значит, опять «переводная картинка»?

– Нет… Он в комендатуре служил.

Широкое, расплывшееся в улыбке лицо бородача застыло, как бы внезапно схваченное морозом.

– В комендатуре… Так-так. – Теперь он впился в Николая уже не моргая, холодно и с презрением. – Ну и долго ты фрицам груши околачивал?

Николай сжал зубы так, что выступили побелевшие скулы.

Мне стало жалко его, и я тут же вступилась:

– Ты, медведь, об этом постарше кого пытай. Думаешь, только тот и партизан, кто из-за куста два раза стрельнет, а потом в берлоге лапу сосет?

Дозорные захохотали.

– Ой, Любочка, в самую точку… Он же, как в бой сходит, две недели лапу сосет… Ревматизм пальцы выкручивает, побриться не может…

– Отбрила, и не охнул…

– Ну, чего регочете? – обиделся медведь. – Я ж не вас, чужого вот спрашиваю… Для знакомства.

– Он не чужой, – объяснила я, кладя конец неприятному разговору, – он в Минске наши задания выполнял.

Больше Николая никто не задевал. Мы уложили больничное оборудование на узкие, без розвальней сани, а разгруженную и насколько можно «раскулаченную» машину сожгли. Зимой пользоваться автомобилем партизанам трудно и хлопотно. Николай попросил разрешить ему самому поджечь свой автомобиль. Он повеселел. Плеснув на огонь остатки бензина из канистры, по-мальчишески выкрикнул.

– Гори-гори ясно, чтобы не погасла!..

Пока, шипя и потрескивая, пылал деревянный кузов и едким, зеленым огнем горела резина, чех-офицер вздыхал, жалея «задармо згинутое добро». А Николаю казалось, что на этом костре сгорает все, чем он был связан со словом «чужой», что это первая его партизанская операция. Подойдя ко мне, он так и сказал:

– Открываю личный счет, уничтожена одна фашистская автомашина марки «мерседес-бенц»!

Он уже считал себя бойцом и свободно глядел партизанам в глаза.

Прибыв в Земляны, я ушла к главному, в штаб, наказав Николаю без меня не принимать никаких решений.


Николай уклонился от ответа, в какой отряд ему хотелось бы вступить.

Спросили его об этом не очень серьезно, скорей с усмешкой и еще поинтересовались насчет оружия. Дескать, если с собой что привез, сдай, расписочку выдадим, а там разберутся, какое можно доверить.

– Проверять будете? – с наигранной небрежностью спросил Николай.

– Не то чтобы проверять, – с улыбкой ответил штабной, застегивая на все пуговицы распогоненный немецкий мундир, – а проветрить тебя надо. Дух ихний выветрить… В баньке, что ли, попарься с нашим русским веничком… Очень это полезно.

«Вот бюрократы, – подумал Николай, – расскажу Любе, она их пропарит…»

На несколько минут разговор со штабным затуманил настроение. Но, выйдя на залитую ярким солнечным светом улицу, щурясь от резкого блеска лежавшего на огородах снега, Николай вернулся к тому, о чем не переставал думать: «Еще увидим, кто сколько груш наколотит». Назад-то он не повернет. Он уже присмотрел хату, где будет жить, пока партизанское соединение не покинет Земляны. Чем больше думал Николай, тем дальше шли его планы… Жить будет не один. Скоро приедет Шура… Здесь восстановлена советская власть, есть сельсовет. Не у немецкого коменданта регистрироваться. Ну, а не приедет или не захочет, что ж… Он себе цену знает.

Николай не заметил, как подошел к облюбованной хате. Она стояла в глубине, как бы оттиснутая из общего порядка, за ровным забором палисадника с торчащими стеблями прошлогодней мальвы и георгинов.

Скрипнув калиткой, Николай вошел во двор. Навстречу поднялся рослый щенок в клочьях свалявшейся весенней шерсти. Пахло теплым навозом и талым снегом. От угла хлева тянулся густой частокол с настежь распахнутыми жердяными воротцами в сад. На дорожке копошились пестрые куры, разгребая клок оброненного сена. В глубине сада темнели низкий сруб омшаника и несколько выставленных на снег колод-ульев.

Старик в ватнике и светло-сером кроличьем треухе с поднятыми болтающимися ушами деревянными вилами выгребал из омшаника мусор.

Николай поздоровался. Протянул пачку немецких сигарет:

– Закурим, папаша…

– Не балуюсь, – хмуро отказался старик, – мы тут с пчелами… Хошь, подыми вон в сторонке.

Продолжая выгребать из омшаника, словно это было самое срочное для него дело, старик повернулся спиной к Николаю. Послушав, как в омшанике гудят встревоженные пчелы, Николай отошел к сложенным под сухой яблоней бревнам. Перед ним стояли пустые, местами расколотые и прикрытые широкими кусками древесной коры колоды. Он вспомнил улей своего покойного дядьки, известного в области агронома-мичуринца, у которого гостил на каникулах. Улей был особенный, сделанный по специальному заказу, из стекла. Все пчелиное хозяйство, вся их жизнь была видна в этом улье. И стоял улей не в саду, а в доме. В комнате с двумя всегда открытыми окнами, смотревшими на луг, покато спускавшийся к реке Птичь.

Пчелы свободно вылетали за взятком и возвращались в дом, наполняя комнату знойным солнечным жужжанием и тонким ароматом полевых цветов.

Приходя с работы, Колин дядька уходил к пчелам отдыхать, успокаиваться. Часами задумчиво просиживал у стеклянной стенки улья. Иногда звал Николая.

– Погляди, как сегодня трудяги матку обхаживают… Ни споров, ни разногласий. Каждый старается свое дело сделать. Поперек другого не лезет и себе куска побольше не тянет… Учиться надо.

Николай наблюдал жизнь маленького государства разумных, трудолюбивых существ. Их неутомимую суету, в которой не сразу можно понять и строгую согласованность и отсутствие лишних, не рабочих движений. Каплю за каплей сносили пчелы в общие кладовые драгоценный нектар земного цветения, кормя прожорливых трутней, оберегая царицу-мать, заботливо возводя колыбели потомству.

Однажды, под вечер, потемневшее за Птичью небо раскололось косой огненной трещиной. Всполыхнуло над лесом. Испуганно прижались к земле луговые цветы и травы, по их спинам пробежал не по времени холодный ветер. Через минуту ударило над крышей и по жести дружно рассыпались крупные, тугие горошины града. Зазвенев по стеклу, градины влетели в окно, покатились по крашеному полу. В комнату вбежала Колина тетка, на ходу вытирая передником мокрые руки, крикнула:

– Что стоишь, як слуп?.. Окна закрой!

Град барабанил по стеклу. Николай смотрел, как белые горошины отскакивали от наружного подоконника, падали в траву, еще хранившую дневное тепло, и уменьшались.

Вдруг о стекло ударилось несколько пчел. За ними еще и еще… Они бились о светлые квадраты окон, цеплялись мохнатыми лапками и падали на жестяной подоконник.

Пока Николай сообразил что это возвращались застигнутые внезапным градом рабочие пчелы, их налетело несколько десятков. Спасаясь от ледяного дождя, они защищали друг друга. Сбившись в кипящий клубок, перемещаясь по спинам, закрывая собой щели, пчелы сгрудились на узкой площадке. Теперь открыть окно, впустить их к улью нельзя было, не повредив многих.

Схватив с дивана какой-то журнал, Николай обежал дом и прикрыл пчел шалашиком. Придавил края журнала камнями, чтобы не сорвал ветер. Пчелы загудели ровней и спокойней.

Так бедняги и заночевали в двух шагах от своего дома. Утром Николай снял журнал и с радостью увидал, что все пчелы живы. Он открыл окна, пчелы полетели к улью и… тут случилось непонятное.

У летка шел бой. Уже упали на коричневый пол несколько обескрыленных, судорожно дергающих лапками пчел. Некоторые храбрецы, взяв разгон от дальнего угла комнаты, пулями пробивали заслон, врывались в улей. Там на них набрасывались десять на одного.

Николай метнулся из комнаты.

– Дядя! Дядя! Скорей… Пчелы с ума посходили!

Когда на его крик сбежалась вся семья и побледневший дядя медленно подошел к улью, бой был окончен. По комнате еще носилось несколько пчел, но они уже не рвались к летку, а выжидали момент, когда, избавившись от преследователей, можно будет юркнуть в открытое окно.

Дядя поднял с пола несколько мертвых пчел. Молча подержал их на темной, шершавой ладони, потом поднес к носу и втянул в себя воздух.

– Ясно, – сказал он с горькой улыбкой, – пахнут… Ты закрыл пчел новым журналом… Пахнут типографской краской. Чужим запахом. Они стали чужими…

Сидя на бревнах, Николай вспомнил слова, даже интонацию дяди. Может быть, он и не вспомнил бы так подробно, если бы забылись другие слова, сказанные штабным: «Проветриться тебе надо, дух ихний выветрить…» Он даже поднес к носу согнутую в локте руку и понюхал рукав куртки.

– Осиротили меня, товаришок, – заговорил наконец старик, опираясь на вилы и сокрушенно глядя на побитые колоды.

– Четыре семейки как ветром сдуло… Вон они, порожняком стынут. Осталось две маломощных.

– Когда ж это? – спросил Николай.

– Аккурат за день, как наши пришли… Им бы трошки поторопиться, и как раз уцелели бы мои пчелки… Ладно бы мед забрали, восчину повытаскали, а пчелу навошто губить? Ить она, кромя пользы, никому вреда не приносит… Холера его забери, того Гитлера…

– Значит, опоздали наши? – неизвестно зачем спросил Николай. – И медку партизанам не досталось?..

Старик, словно бы удивившись, посмотрел на Николая.

– Говорю, два семейства остались… Ну не той силы, конешно, а все ж… Даст бог, разживемся… Свои-то разве будут последнее из улья брать? Ить там только на прокорм оставлено… А вы сами за медком ко мне или по другой надобности?

– Насчет квартиры… Нельзя ли мне вот… с женой, мы с ней только сегодня прибыли… – трудно выговорил Николай, чувствуя, как щеки его стали жаркие-жаркие. Лучше бы сказал, что она скоро приедет, но сказанного не вернешь…

– Семейный, значит?

– Вроде бы так…

– Вроде, – насмешливо повторил старик, – все у вас вроди Володи. Стоял у нас командир с женкой, тоже вроди. Спросишь его: «Когда Гитлера выгоните?» – «Вроди скоро». – «То правда, что к нам в Земляны большая военная часть движется?» – «Вроди правда». А через три дня смылся тот вроди Володи, и остались мы ждать, ни живы ни мертвы. Вроди опять фашист вернется, вроди наши откуль подойдут… Вот как получилось. Слава богу, дождались. Вроди крепко пришли, так что зараз можешь располагаться. Иди договаривай с моей старухой. Вон она, парсюку понесла…

Старик ткнул вилами в сторону двора. Низкорослая, сгорбленная старушка с ведром быстро пересекала двор, помахивая оставленной для равновесия свободной рукой.

Николай побежал к ней, обрадовавшись, что так легко все складывается и сейчас он договорится о квартире.

VIII

Люба:


Я загадала: «Если узнает меня секретарь обкома, значит, сбудется мечта. Останусь в зоне. Либо в отряд пойду, либо в семейный лагерь. Сына к себе заберу… Гляжу и думаю: „Что ж вы не узнаете меня, Василий Иванович? Сколько раз и в районе бывали и к нам заходили“.

А он трясет мне руку:

– Спасибо, Семенова, большое спасибо, товарищ Люба, за людей, что к нам добрались, и за больничное оборудование. Оно нам очень кстати.

Отошел к столу, заговорил со штабными. Штаб размещался в сельсовете, в холодной, разделенной надвое хате.

– Думаю, товарищи, надо оборудование это в Налибокскую пущу направить, в семейный лагерь… Какие будут мнения?

Я обрадовалась и, может быть, немного поторопилась:

– Конечно, мы там стационар откроем.

Он улыбнулся, а незнакомый мне круглолицый мужчина в командирской фуражке сказал со смешком:

– Клизмы ставить – стационар не нужен.

– Ну все-таки, – возразил другой, аккуратно причесанный на пробор, с тонкими, обгоревшими бровями, – со временем остальное добудем. Сейчас, чем богаты, тем и рады. Все людям помощь… Детишки болеют…

– Верно, Наумыч, – поддержал его Василий Иванович и снова обратился ко мне: – Медикаментов не хватает, перевязочных средств тоже… Старух заставляем корпию щипать, рушники на бинты резать, горе одно. Из-за пустяка иной раз боец неделю мучается. Уж не говоря о семейных. Дети там, старики… И доктора у нас есть, да ведь голыми руками много не сделаешь. Надо бы какой-либо медицинский склад накрыть… Есть такая возможность?

– Есть, – ответила я машинально, не подумав, и спохватилась. Ведь это же опять задание для меня. Опять в Минск. – Василий Иванович, мне с вами поговорить надо.

Видно, голос мой дрогнул. Он пододвинул мне табурет.

– Вы не волнуйтесь, говорите. Здесь все свои.

Вокруг старого канцелярского стола, залитого чернилами, исписанного какими-то цифрами, сидели усталые мужчины. Знала я немногих, Василия Ивановича да еще начальника разведки штаба Алексея Григорьевича. Он сидел в углу, прислонившись к стене, вытянув по скамейке толстую, укутанную холстиной ногу. Да, бинтов не хватало… По бледному, худому лицу начальника пробежала неуловимая дрожь, как тихая зыбь на чистом пруду. Глаза смотрели пытливо, выжидающе.

Мне вдруг стало стыдно своей мечты. Я прошептала:

– Сын у меня на хуторе у одного лесника…

Алексей Григорьевич кивнул головой, а Василий Иванович спросил:

– Где? У какого лесника?

– Ну, у брата Катерины Борисовны Цыркун. Она работала в райисполкоме. Мальчика она без меня отвела…

Василий Иванович молча повернулся к Алексею Григорьевичу, тот тихо ответил:

– Она здесь была… о брате справлялась.

– Кто? Катерина Борисовна? – Я вскочила, чуть не опрокинув табуретку. – Одна или?..

– Одна, – ко мне подошел тот, кого звали Наумычем, – одна… Вчера с отрядом ушла. Брат ее погиб, ну вот и решила…

– Боже мой! Что же с Аликом?

– Все в порядке, не беспокойтесь…

Я почти не слышала его. Как же так? Тетя Катя была здесь, в этой самой деревне, и мы не встретились…

– Почему она не подождала меня?

– А почему она должна была ждать вас? – все так же тихо спросил начальник разведки.

– Мой сын у нее…

– Сын ваш на хуторе, у хороших людей, а о том, что вы придете, она знать не могла. Да и вас она не знает.

– Ну что вы говорите, как это так не знает?

– А так. – Алексей Григорьевич улыбнулся. – Не знает она, кто такая Семенова Любовь Николаевна, товарищ Люба, и знать ей это пока не надо.

Если бы Наумыч не поддержал меня, я, наверное, упала бы. Что-то говорил Василий Иванович, кто-то гладил меня по голове, как девочку, предлагал воды, а я цеплялась за один вопрос: почему она не подождала меня?

– Я догоню ее, помогите мне… Я только спрошу о сыне, и все…

– Не надо, – успокаивал Василий Иванович, – нельзя, дорогая.

Ну да. Нельзя даже спросить о сыне, потому что нет сына у Любы Семеновой, а Варвара Каган умерла. Сын мой при живой матери сирота… Я отдала все: сына, мужа, имя свое… Ничего нет. Есть товарищ Люба, которой нельзя волноваться, и есть командиры, члены обкома. Есть чьи-то больные дети, им нужен аспирин, йод, примочки… Есть раненые бойцы, для которых старухи по ночам щиплют корпию и режут полотенца, и есть до удушья невыносимая больница в Минске. Там я должна жить…

– Брата своего не встречали в городе? – спросил Алексей Григорьевич.

Я не сразу поняла.

– Какого брата?

– Ну, Павла Романовича… Он теперь в Минске. Ищет вас… Надеюсь, вы понимаете, что при вашей работе…

– Нет у меня брата, – оборвала я командира, – и бояться вам нечего. Я Семенова, Люба Семенова, и никого у меня не осталось.

Все помолчали.

Потом Василий Иванович сказал:

– Мы верим вам. Поможем и от брата защититься… Вы подумайте, кого подобрать на ваше место. Пока что вы там еще очень нужны.

На том и кончили разговор.

Никогда еще я не покидала партизанский лагерь с таким тяжелым грузом предчувствия. Тяжко было думать о сыне. Если раньше я жила надеждой с первыми теплыми днями забрать его в лагерь, то теперь все как бы снова сугробами замело. Пока я в Минске, пока я Люба Семенова, мне можно только думать о сыне. Вспоминать и плакать тихонько, чтобы никто не спросил: «Отчего ты, Любочка, плачешь?» Возвращаюсь в темное царство. В кармане бабьего кожуха фальшивая справка о том, что направляюсь на лечение в городскую больницу. Под двумя юбками зашиты адреса новых явок, новых связных на случай провала… Что меня ждет? Кто меня ждет?.. Брат, родной брат Павел… За что мне еще эта мука?


Покидала Люба Земляны. Покидала одна…


На рассвете в лощине у брода заяц варил пиво. Варил, видать, на сырых прошлогодних листьях, иначе с чего бы потянуло оттуда таким сизым, как дым, туманом?

У стариков приметы точные. Пасечник так и сказал:

– Заяц варит пиво.

Но Николаю было не до шуток. И попытка хозяина развеселить его только раздражала. Приперся, старый, когда никто его не просил. Сушеных грушек Любе принес, медку глиняный горлачок… За это, конечно, спасибо. Ей там не сладко живется. Ну и ушел бы. Так нет, до последней минуты торчал. Не дал попрощаться как следует. Хотелось-то ведь не просто ручку пожать, сказать «счастливой дороги»… Смутно стало на душе у Николая. Один остается… Одинешенек… Он смотрел, как легкий командирский возок с расписной спинкой увозил одетую по-деревенски Любу. Возок довезет ее только до Медвежина и вернется. Люба пересядет в простые крестьянские сани, а возок вернется.

Караковый жеребец шел ровной иноходью, отбрасывая комья вырванного подковами слежалого снега. Люба уплывала все дальше и дальше, то окунаясь, то на мгновение выныривая из белесых косиц тумана.

Вот она повернулась, помахала рукой и, наклонившись на бок, смотрит на Николая. Смотрит долго, пока дорога не ушла вниз, в закрывшую все серую мглу. Николай передернул плечами, сбрасывая с себя холодную дрожь.

– Слушай, папаша, – глуша досаду, спросил стоящего рядом старика, – где тут у нас этот заяц пиво сварил? Самый раз бы сейчас…

Старик понял его.

– Я, товаришок, этим не занимаюсь, а по деревне найти можно. Да, говорят, для вас строгий приказ вышел?

– Меня пока это еще не касается…

Сказал, и самому стало противно оттого, что сказал как чужой, которого еще не касаются партизанские порядки.

– Ладно, обойдемся и без вашего зайца.

Ушел, сдвинув фуражку на лоб. Ушел не в хату, а на улицу, в сторону, противоположную той, куда уехала Люба.