"Черный замок Ольшанский" - читать интересную книгу автора (Короткевич Владимир)

ГЛАВА VI. «Где их следы, где твои следы? Кто их найдет, кто найдет тебя?»

Тихое, слегка заспанное, все в сером свете вставало над Ольшанкой утро. Трава была в росе — словно кто густо сыпанул студеной дробью. Я, как в детстве, нарочно шаркал ногами, чтобы за мной тянулся непрерывный темно-зеленый след. Хотя бы он сохранился одну минутку, пока не взойдет солнце. А оно должно было вот-вот взойти и своим ласковым и теплым, еще не жгучим, как в июле, дыханием за несколько мгновений подобрать росу, словно стереть недолговечный мой след с лица земли.

А ведь действительно, что от меня останется через несколько лет? Статьи, которые мало кто будет читать? Пара книг, которые помусолят в руках немного дольше? Круговорот вещества в природе? Ну, разве что. Однако никто не узнает меня ни в травинке, на сглаженном холмике, ни в багровой ладошке кленового листа, падающего на склон горы.

Но долго думать об этом не хотелось. Снова приходили ночи при молодой луне, которая взрослела и толстела и вот-вот должна была превратиться в полную луну, чтобы щедро отдать земле весь свой свет. Солнце отдавало земле благотворную ласку. Утром будил это солнце жаворонок, вечером усыплял соловей.

Все ученые — дуралеи, а зоологи, тем паче орнитологи — вообще вислоухие олухи, потому что они (орнитологи) относят соловьев к отряду воробьиных (правда, подотряда певчих), куда входят, по их милости, и вороны, сороки, сорокопуты и другие подобные субъекты. Довольно странно! Я никогда не сажал бы в клетку соловья, а что касается вороны — то и подавно.

…Вот так рассуждая, и шел я под этим небом, которое все больше голубело, обещая погожий теплый день.

Было еще так рано, что по дороге от плебании до Белой Горы я не встретил ни одной живой души. Никто еще даже не копался во дворах, никто не отдернул занавеску, провожая меня любопытным взглядом.

Я думал, что понадобится подниматься на городище, чтобы разбудить Сташку, однако, подойдя к подножию поросшей травой махины, — к своему удивлению, — увидел, что она уже там. Сидит на каком-то бревне, неудобно вытянув длинные ноги. В легком пестром платье, в тонкой кофточке, накинутой на плечи. Ожидает.

Глаза слегка запали, видимо, от усталости, губы слегка улыбаются. Никогда еще не была она мне столь дорогой, как в этот момент, никогда не была такой желанной.

— Доброе утро! Как твои?

— Дрыхнут еще все. А у тебя?

— Десятый сон дохрапывает Мультан. И Вечерка с ним. Нет, надо мотать отсюда. И в сторожку добираются.

— Так ведь все равно завтра уедешь.

— Эт-то я еще погляжу. Как некоторые будут себя вести.

— А Вечерка?

— Вечерку отошью. Это же вчера сидят, а тут жена Вечерки приплелась. «Ну, выпили. Хряпнули», — говорит дед. «Слишком частое твое хряпанье, — говорит жена Вечерки, — как бы не вылезло боком». Тогда Вечерка рукой махнул: "Слушай ты рапуху[168] эту, мало ли что она верещит".

— Ну, а вы что на это?

— А я сижу и думаю: «Вот это действительно мужское отношение к женщине. Не кто-нибудь, а пан и властелин».

— Д-да, мужики здесь серьезные. Чудо-богатыри.

Мы спустились на дно моего раскопа в третьей башне. Шесть плоскостей, шесть углов. Потолок — он же пол второго яруса — частично обвалился, как и часть внутренней облицовки стен.


Башни шестиугольные,

Снаружи — шестигранные.


Я промурлыкал это себе под нос, но она услышала, покосилась на меня.

— «Поэзия есть бог в святых мечтах земли», — процитировала она кого-то.

— Это еще что, — в тон ей сказал я. — Тут иногда люди с Олимпа, мэтры с устойчивой репутацией, такие бессмертные шедевры выдают, что начинающим поэтам и не снилось. К примеру, один тип, из-под Воложина, что ли…


Он взрастил рекордный лен

И за это награжден.


— Не верите? Сам читал. А размер вирша такой, будто рекордный лен взрастить, все равно что «Калинку» отбацать. Дают братцы.

— Ну, довольно зубоскалить. Начнем.

Под башни был засыпан, по всему было видать, нетолстым слоем щебенки, обвалившейся штукатурки и разного мусора, и посреди всего этого стояли на попа (одна немного наискосок) три гранитные плиты. Одна, очевидно, с облицовки, две — с потолка.

— Мы их не сдвинем, — сказала Сташка.

Действительно, плиты были приблизительно полтора метра на метр с четвертью каждая. И толщиной сантиметров шестьдесят.

— Не сдвинем, — повторила она. — Сбегать за ребятами, что ли?

— А приоритет? — неудачно попытался пошутить я. — Нет, мы просто их не будем трогать. Выгребем мусор, даже просто отгребем его к стенам, потому что люк в подземелье, видимо, где-то посредине. Если плиты на нем — ничего не поделаешь, придется звать помощников. А нет — они нам не помешают, эти плиты.

Часа полтора мы упорно трудились. Она насыпала лопатой в дырявые ведра мусор и щебенку, а я относил все это и высыпал под стены. Потом мне показалось, что лопата движется очень медленно. Тогда я взял вторую лопату и начал отбрасывать к стенам из центра площадки штукатурку, куски кирпичин и все такое.

Но вот в конце второго часа моя лопата заскрежетала обо что-то. Раз, и второй, и третий.

Люк. Ну, не открытый люк. Просто квадратное отверстие, и на нем, почти полностью его прикрывая, толстая плита из гладкого, с виду чуть ли не отшлифованного песчаника. На плите крест с четырьмя закругленными лопастями, а в лопастях по непонятной букве (потому что забиты землей) На пересечении лопастей старинный шестиконечный Ярилов крест под «крышей», как на древнем кладбище, на староверских «голубцах».

Тут бы лом, но куда там бежать за ним. От нетерпения у нас перехватило дыхание: мы дышали коротко и сипло.

Просунули в щель лопаты. Нажали. Черенок Стасиной лопаты слегка прогнулся.

Но тут я, налегая грудью на черенок моей, просунул руки в эту трещину и опрокинул плиту на себя, назад, под широко расставленные ноги.

Открылось творило. Темное отверстие. Я зажег спичку и «стрельнул» ею вниз (так она дольше не сгорает, нежели когда ее просто бросить). Сводов и стен она не вырвала из тьмы, зато на миг осветила неширокие и очень крутые ступени из красного кирпича.

— Ну вот, — сказал я, — теперь можно и за ребятами сходить.

— А приоритет? — передразнила меня она.

Я плюнул. Это правду говорят не только про Польшу, но и про наши западные земли, что на все те земли весь отпущенный богом ум — комар принес. Да и тот разум местные бабы расхватали. С этими не поспоришь. Я из собственной жизненной практики знал это. Потому я достал свечу (две были еще в кармане), снял куртку и ступил на первую ступеньку.

— Оставайтесь здесь.

— Это еще почему? — удивилась она.

— А вы про «эффект собачьей пещеры», что в Италии, слыхали?

— Какой пещеры?

— А там есть пещера-яма. Человек зайдет, ходит там — и ничего. А собака или кролик подыхают через несколько минут.

— А почему?

— Из вулканической трещины выделяется углекислый газ. Сочится понемножку. Ну, а поскольку он тяжелее воздуха, то остается внизу. Голова человека выше этой зоны, а собачья — ниже.

— Сами говорите — выше. Мы ведь на четвереньках ходить не будем. И потом, там вулкан…

А тут могли быть трупы. И никакой, даже минимальной, вентиляции. И слой газа может быть выше. Тогда уже будут говорить про «эффект человеческой пещеры в Белоруссии». Только говорить будут другие, не мы. А нам останется слава первопроходцев. Посмертная.

Но она уже тоже стояла на ступеньках, нагибалась:

— Да нет, нормальный воздух. Затхлым не пахнет.

— От затхлого воздуха никто еще не умирал.

— Ну и что?

— А то, что углекислый газ затхлостью не пахнет… Если хотите знать, он имеет единственный запах — запах смерти.

— По-моему, углекислый газ это не совсем то, что окись углерода. Он — угольный ангидрид.

— Боже, до чего же вы ученая! CO или CO2 — вам это все равно… Наверное. Потому что химик из меня такой же, как…

Я спускался, и она спускалась за мной. И я уже плюнул на все. Пусть себе лезет, если ей так хочется, гадость такая. Я освещал только ступеньки вначале себе, а потом ей, чтобы случайно не ткнулась носом в кирпич.

И все же на последних ступеньках она оступилась, и я, стоя на ровном полу, едва успел ее подхватить.

Я страшно злился, что она лезет туда, куда не просят, хотя здесь было более безопасно, чем в старинных шахтах по добыче кремня под Волковыском. А она этот конец неолита на собственном животе весь исползала.

И все же я не мог удержаться:

— Все-таки пошли. Гонора у вас хоть пруд пруди. А на деле «кабы мы не поднялись да не встали, так вы бы поганую землю носом копали».

— А это что за перлы изящной словесности?

— А это когда москвич куражится перед нижегородцами и насмехается над ними, то те ему вот так ответствуют, огрызаются, Минина вспоминают.

— Ну, хорошо, хорошо, — по-видимому, смутилась она. — Светите… Минин.

Я поднял свечу и стал разглядывать помещение.

Это была абсолютно пустая камера не камера, склеп не склеп, подвал не подвал. Подземелье? Помещение, чтобы в нем что-то хранить? Но тут было пусто, как в студенческом кармане накануне стипендии (я, конечно, имею в виду настоящего, стопроцентного студента).

Пол из огромных каменных плит. Стены и своды как бы слоеные: толстые пласты дикого камня чередовались с более узкими полосами кирпича.

По форме — удлиненный эллипсоид вращения (в центре его мы и находились) с усеченным нижним концом. Ну, а проще — яйцо, которое сварили, очистили, срезали один конец и на этот срез поставили. Метров четырнадцать в окружности, метра три с половиной в высоту.

Только в одном месте (метра два с чем-то над землей) какое-то темное пятно размером с тетрадь. Отдушина? Просто так не разглядишь. Подставить бы что-нибудь. А что? Спину Сташки? Не хватало еще, чтобы держала на спине мой «чуть ли не центнер». Подставить ей свою спину? Еще лучше: «А я у этого доктора на спине стояла да пританцовывала». Наконец, все это чепуха. Подставлю, если понадобится.

И вот, выше, почти под сводом, еще одно пятно.

Ясно, делать тут нечего.

— Ну что же, — сказал я, — становитесь мне на спину, вот вам свеча. Посмотрите, что там такое темнеет, и айда отсюда. Как видите, мы ошибались. Точнее, ошибался я.

На ее лице было такое разочарование, что мне стало жаль ее.

— Может, простучать пол, стены?

— Напрасно. Сразу видно — строилось на века.

Я старался не смотреть в ее сторону. Впрочем, мог бы смотреть и не смотреть, все уже было все равно.

И тут я услышал какой-то шорох вверху. Потом оттуда через люк поползла, извиваясь, словно питон, толстая, серая, какая-то отвратительно-живая струя щебня, штукатурки и песка.

— Оплывает! — крикнул я и бросился к лестнице, увлекая за собой Сташку.

В этот момент наверху что-то тупо и тяжело ухнуло, сотрясая стены и загородив почти весь дневной свет, скупо сочившийся в люк.

Словно в ответ, струйка песка, битого кирпича, щебенки, каких-то щепок мгновенно переросла в мощный поток, толстый, как дерево. Все это обрушилось вниз, я был уже в этом потоке, но лестница превратилась в сплошную свалку, в которой ноги не могли найти опоры. Мне засыпало лицо, в рукавах было полно мусора.

Снова тяжело ухнуло. Остался лишь узенький, как лезвие ножа, лучик света, и в этом лучике я увидел, как скользнуло по поверхности пылевого потока стекло, довольно большой кусок. Хорошо, что не в голову.

А потом грохнуло что-то в стороне, и лучик исчез. Словно в ответ на это сотрясение, от которого, казалось, содрогнулась вся земля, что-то опять, в третий раз, бабахнуло над головой, дуновением воздуха погасив язычок огня.

— Что там? — крикнул голос снизу.

— Обвал! Плиты рухнули на лаз.

Я сполз вниз и стоял по колено в этой осыпи из разного паскудства.

— Где вы?

— Здесь я.

— Идите на голос… Я здесь… Ближе… Ближе… Ага.

Мы соприкоснулись. Потом моя рука нашла ее руку. Так мы и стояли.

— И ничего нельзя сделать?

— Вряд ли. Метр с четвертью на метр и шестьдесят сантиметров… Это… это… если я не ошибаюсь… каждая плита ноль целых шесть десятых кубометра. Удельного веса гранита я не помню. Но попытаемся представить себе столб метр на метр и высотой… Нет, наверно-таки, я ошибусь. Но такого веса мне не поднять. Слышите?

Сверху послышался шорох, легкое рокотание, шелест.

— А это что?

— А это на плиты сплывает песок, который мы так легкомысленно отбрасывали «немного в сторону»… И надо же — никакого рычага! Можно было бы попытаться.

— Так что мы будем делать? — спросила Стася тихим голосом.

— Погодите. Нужно зажечь свечу, чтобы оглядеться. Без огня совсем каюк.

Я похлопал себя по карманам и ощутил ледяной холод в позвоночнике.

— Ч-черт! Холера на мою голову!

— Что это вы?

— Спички остались наверху. В куртке.

— Та-ак.

— Да, веселая перспектива.

— И что делать?

— Сидеть. Ожидать. И думать.

— Над чем?

— Над тем, что каждая плита ноль целых шесть десятых кубометра. А если точнее, то даже ноль целых шестьдесят девять сотых кубометра… Я вспомнил, кубометр гранита весит от трех до семи тонн. В зависимости от плотности.

— Значит…

— Умножьте это на три. Так вот, если посчитать весьма приблизительно, даже в лучшем случае этот завал, вся эта бандура весит шесть тонн. Мы не сможем даже на толщину волоса сдвинуть плиты с места.

— Значит, нам могут помочь только снаружи?

— Да. И необходима техника. Им не обойтись без техники.

— Что ж, — сказала она, — будем смотреть правде в глаза: помощи извне тоже не будет.

— Почему? — Я начал уже догадываться.

— Мы ушли, когда и ваши и мои спали. Никто нас не видел. Мы не предупредили ни о чем ни детей, ни коллег, ни хозяев. Мало того, мы навели на ложный, фальшивый след даже Хилинского с Лыгановским. Курганное захоронение, неизвестно где, пятое, десятое. Нас можно искать в лесу, по всему району, но только не здесь… И даже след на росе: «взойдет солнце — росу высушит».

— И все же мне подозрителен этот обвал. Плиты стояли крепко. Я пытался сдвинуть — ни одна не сдвинулась.

— Так что вы думаете?

— Думаю, что это очередная попытка избавиться, очередное покушение на тех, кто много знает.

— Что ж, будем ждать… Вы говорили, без еды…

— Я говорил, сколько дней может прожить человек без еды, но я не говорил, сколько он может прожить без воды. А воды у нас нет ни капли. Даже капели со сводов.

А про себя подумал: «Дня три».

Руки мои все еще искали в карманах то, чего там не было. Носовой платок, ножик, сигареты, шариковая ручка. И вдруг в самом уголочке правого кармана, почти наполовину под подкладкой, пальцы нащупали что-то тонкое и хрупкое, даже на ощупь похожее на спичку. Потянул, еще боясь верить.

— Сташка, спичка!

— Ну и что? Спичка без коробки.

— Глупенькая, если только…

Я лихорадочно думал, сжимая в пальцах драгоценность, равной которой не было.

Можно, можно было добыть огонь и без коробка. Есть несколько способов.

Ну, во-первых, согнуть ногу так, чтобы брюки плотно обтянули бедро, и чиркнуть спичкой по бедру. Можно, но я не знал, из чистой шерсти мои брюки (тогда огонь!) или с примесью какой-нибудь синтетической дряни.

Шершавая стена? Но достаточно ли она мелкозернистая и сухая?

— Ага… Сташка, где твоя рука? На, держи. И упаси бог уронить.

— Что ты хочешь делать?

— Погоди.

Я вспомнил, как блеснул в последнем лучике света кусок стекла, скользнувшего по струе мусора, сыпавшегося в люк.

— Кусок стекла!

Я подполз к обвалу, в куче мусора у лестницы (благодарение богу еще, что я не отошел далеко) и начал руками, сантиметр за сантиметром, ощупывать мусор, даже слегка перекапывать его.

Это была почти безнадежная затея. Стекло могло отлететь далеко в сторону, могло оказаться глубоко засыпанным. Но я перебирал и щупал мусор в полном мраке так упорно, словно это была последняя наша надежда. Хотя что нам могло дать это стекло? Возможность одной-единственной неудачной попытки? А что мог дать нам свет, даже если мы и добудем его?

Но я шарил, щупал, чуть не нюхал эти отбросы. И вот… вот… не оно… Вот еще… Оно… оно, черт меня и всех побери!

— Сташка!

— Я здесь… Ползи… Сюда… Что ты нашел?

Я приложил стекло к щеке — слава богу, сухое. Ни грана влаги на нем. Видимо, лежало в песке.

— Дай спичку.

Я осторожно водил спичкой по волосам, к счастью, также сухим. Сухие волосы лучше самой лучшей промокашки.

— Держи свечу… Так. Здесь держи. И упаси тебя бог даже дышать.

Прижав пальцем головку спички, я сильно и быстро чиркнул ею по стеклу. Раз… Второй… Третий…

Зашипело…

И вот на кончике спички расцвел чудесный, синий внизу, оранжевый выше и желтый на конце волшебно-живой цветок.

Вспыхнул фитиль свечи.

Новыми глазами смотрел я на нашу тюрьму, на перемежающиеся полосы камня и кирпича, на конус мусора, засыпавшего лестницу. Я воткнул в этот мусор свечу, а две другие положил рядом.

— Ненадолго хватит, — сказал я. — Будем зажигать одну от другой.

— Мы не знаем, — сказала она, — можем ли мы позволить себе даже такую роскошь? Хватит ли у нас в этой ловушке воздуха? А вы еще закурили, Антон.

— Потому и закурил. Видите, дымок тянется к тому темному пятну и к тому, что выше. Здесь есть тяга, есть воздух. По крайней мере, мы не задохнемся. И я попытаюсь сделать трут. Пускай себе не из древесной губы, а из собственных брюк.

Я глубоко затянулся и выдохнул очередную струю дыма. И снова ее потянуло к темному пятну на стене.

Отдушина. И тяга. Сильная тяга.

— И все же, в чем дело, что все так неожиданно обрушилось? — задумчиво сказала Стася.

— И тут не докопаешься. Может, та подточенная стена рухнула и удар отдался сюда… А может, и скорее всего это так, кто-то следил за нами. Кто-то постарался нас тут замуровать. А вместе с нами и свое прошлое.

— Так ведь здесь ничего нет. Какое прошлое? Где?

Я как раз заканчивал обстукивать камнем пол.

— Так. Никакого другого подземелья под этим нет. Значит, мы не там искали. Значит, надо искать в другом месте.

— Искать? Вы ведь собирались бросить?

— Дудки, — сказал я. — Теперь уже дудки. Найду.

— Вы вначале выберитесь отсюда.

— Выйду. Не знаю как, но выберусь. Сквозь стену пройду, а буду там. В землю зароются — из-под земли достану. Вместе с их прошлым, настоящим и будущим, которого у них — я уж постараюсь — не будет.

Эти слова словно что-то сдвинули во мне. Говорил я их более подсознательно, чем думая над их смыслом.

Почему я был уверен, что нас завалили? Во-первых, сотрясение от какого-то там обвала не могло свалить плиты. Нужно было приложить к ним еще и какое-то механическое усилие, чтобы они обвалились. Во-вторых, мусор мы отбрасывали все же довольно далеко. Не мог он так легко начать сыпаться вначале между плитами, а потом на них, хороня нас. Ясно, что тут было. Тут было что-то наподобие рассуждения в древнем восточном гимне, приведенном, кажется, в книге «Душа одного народа» некоего английского офицера Филдинга. Книга рассказывала про Бирму, и было ей около ста лет. Как там было сказано?


Где их следы, где твои следы?

Кто их найдет, кто найдет тебя?


Да, кажется, я читал это там. Сто против одного, что этот «обвальщик» и «настоящего» Филдинга не читал. Но рассуждать он должен был приблизительно так.

А что это так взволновало меня в собственных словах: «Я достану их, даже если в землю зароются. Вместе с прошлым и настоящим»?

События, слова, факты, слухи — все они совсем недавно были горстью разноцветных стеклышек, а теперь, словно помещенные в какой-то волшебный калейдоскоп, который стал медленно вращаться, постепенно начали складываться в геометрический рисунок, имеющий и симметрию, и даже кое-какой порядок.

Я опять прошелся по нашей тюрьме: следов, кроме наших, не было. К сожалению, спускаясь, я не посмотрел, были ли они на ступеньках. Если были, значит, те, немного спустившись по лестнице, самого подземелья не рассматривали и могли не заметить отверстий, через которые приходил к нам воздух.

По их расчету, мы не должны были умереть от жажды на какой-то там третий или четвертый день. Мы должны были умереть от удушья через каких-то там несколько часов.

Они не хотели рисковать. Несколько дней — это слишком много. Вот катастрофа, пара часов и удушье — это был верняк.

Холодная ярость охватила меня. Погибать из-за какой-то сволоты? Ну, н-не-ет! А калейдоскоп работал и работал, и стеклышки с тихим щелканьем занимали свои места.

Все. Во всяком случае многие. Вплоть до слов про «страшные яйца», которые говорили над пьяным Вечеркой те, неизвестные. Мои, и Сташки, и всех нас враги. Стоило лишь взглянуть на яйцеобразную форму подземелья. А одно ли оно здесь такое?

Так, калейдоскоп складывался в рисунок. Но кто, кто из живых узнает, что он сложился в моей голове во что-то логическое?

Никто.

Я взял свечу и пошел к отдушине. Язычок огня все больше оттягивало в ту сторону. Значит, откуда-то поступал воздух. Может, плиты не так уж плотно завалили люк.

Отставив руку со свечой, я начал ощупывать кладку. Да, в ней действительно была отдушина с ржавой крестообразной решеткой. Куда она вела? А черт его знает! Может быть, в другой такой же подвал. «Допустим, ты пробил головою стену. И что же? Ты оказался в соседней камере…»

— Возьми, Сташка, свечу, — сказал я. — Держи в стороне от тяги.

Освободив правую руку, я подпрыгнул, ухватился за решетку и начал раскачивать ее (или, может, качаться на ней?).

Все это было пустым делом. Даже выломай я проржавевшее железо, кто бы пролез в дырку размером двадцать на двадцать пять сантиметров? Но я был неспособен рассуждать логично ни о чем, кроме моего «калейдоскопа». И я качался и качался, то подтягиваясь к решетке на руках, то отстраняясь, с силой распрямляя согнутые ноги, которыми упирался в стену.

Показалось, что ли, но в какой-то момент мне сдалось, что решетка и нижний камень кладки в самом деле слегка «ходят», как шаткий зуб.

Я спрыгнул немного отдохнуть и увидел, что от вертикальной перекладины решетки вьется, бежит среди камней узкая трещинка.

И тут я понял, что поступил правильно, начав эти «экзамены на обезьяну». Так она и вмуровывалась в свое время, решетка, в каменную кладку: минимум два камня были двойные или с большими выемками. Два конца «креста» входили в выемки, а два других просто всовывались в проемы, а потом эти проемы заполнялись крепкой цемянкой. Цемянка не выдержала.

Я снова повис на решетке. Длилось это целое столетие. Во всяком случае первая свеча уже догорела, и Сташка зажгла вторую.

Первый камень выпал снизу… Второй, зараза, держался, словно у него были корни. Тысячи корней. Но наконец хлопнулся мне под ноги и он.

Камень на камень.

— Становитесь, Сташка. Я вас подниму и, простите, протолкну, ногами вперед.

В первый и последний раз я держал ее на руках. В стороне горела воткнутая в мусор предпоследняя наша свеча. Чувствовал сквозь легкое платье теплоту и округлость ее ног. Потом, когда они исчезли в бреши, твердую округлость груди.

А у глаз моих, в полумраке были ее глаза, и прядка ее волос легко щекотала мне висок.

— Стали?

— Кажется, утвердилась, — шепотом ответила она из-за стены.

Я пошел за огнем, потом двинулся к пролому. И вдруг услыхал приглушенный крик. Оглянулся. Завал вверху за моей спиной угрожающе прогибался. И тогда я бросился бегом, сунул свечу в ее руку.

— Отступите.

Должно быть, так прыгают сквозь огненный круг львы в цирке. Во всяком случае пролом я почти пролетел, приземлился на четвереньки, и целое море пламени охватило мою голову, рассыпавшись потом огненно-зелеными искрами.

— Живы?

— Жив. Руку, кажется, слегка подвернул.

Мы, как сговорившись, глянули назад в пролом и ужаснулись. Нижняя плита держалась одной стороной. Едва держалась.

Достаточно было кинуть в нее камнем, — да что там, — даже просто, казалось, кашлянуть или крикнуть, и все это обрушилось бы вниз, мозжа и давя все живое. Путь к лестнице был отрезан. И даже если бы мы специально вызвали эту лавину — неизвестно, не засыпала бы она тот пролом, через который мы попали сюда. А куда попали? Мы обошли вокруг точно такое же подземелье, такое же «страшное яйцо», только глухое и с сильно разрушенной лестницей. И никакого выхода. И здесь была отдушина, только вдвое меньше и без решетки. И, значит, расширить ее было нельзя никак.

И еще — слабая надежда — окошко вверху размером с ладонь. Это окошко не было темным. Это было слабое пятно света, дневного света, который падал откуда-то сверху и освещал даже какую-то достойную жалости былинку, росшую, по-видимому, на дне какого-то колодца или просто ямы, куда и выходила отдушина.

Обессилевшие, мы сели прямо на плиты и, честно говоря, пали духом настолько, что опустили головы. Это было уже действительно все.

В самом деле, слабым утешением было то, что они, если они были, не знали о существовании соседних камер, и потому мы не задохнулись и не были уже мертвы, похоронены под обвалом.

Наша удача означала только более медленную смерть. И если мои кошмары несли в себе хоть зерно правды — ну что ж, у того, что было похоронено здесь разными людьми, теперь будет четыре стража.

— Ничего, ничего, Сташка, — сказал я. — Ну, перестань, перестань. Все еще не так уж плохо. Мы придумаем что-нибудь, чтобы выбраться. Наконец, мы сожжем на последней свече что-либо из одежды. Неужто не найдут, хотя бы по струйке дыма? Да найдут. Конечно, найдут.

— Не утешайте меня, — тихо сказала она. — Здесь сотни дымов из печных труб… Кто обращает на них внимание? Нет, надо смотреть правде в глаза. Это — конец.

Плечи ее задрожали. Мне показалось, что она плачет, что вообще вся ее маленькая фигура есть живое воплощение отчаяния.

— Не плачь, — сказал я и погладил ее по голове. По этим чудесным волосам цвета красного дерева с золотом, которые никто в мире — а я первый — не решился бы назвать рыжими. Да они и не были такими.

— Я не плачу, — неожиданно твердым и даже сухим, возможно, от безнадежности, голосом сказала она. — Мне обидно другое.

— Что?

— Теперь уже можно сказать. Потому что все равно ничего не изменится.

— Что такое? — одними губами спросил я.

— Мне обидно, что ты не заметил… Не заметил, что я едва не с самого начала люблю тебя…

— Перестань, — сказал я. — Это я, это я не хотел, чтобы ты заметила. Я прожил больше тебя, так много, так бесстыдно много, что не имею права…

— Ты на все имел право… Я очень, очень люблю тебя. И мне все равно, что ты этого прежде не знал — теперь знаешь. И мне все равно, что мы здесь и не выйдем отсюда. Потому что это мы здесь. Ты и я. И других у нас, даже если бы случилось непоправимое и я перестала бы любить тебя так, как любила, уже не будет. Не думай. Я счастлива этим.

— И я счастлив, что помогло горе, что я услышал это. Потому что я никогда бы не решился сказать тебе… Хотя я желал бы, чтобы ты жила долго-долго, пока существует этот проклятый, этот благословенный мир. Больше всего на свете хотел бы, чтобы ты жила. Я очень, очень люблю тебя. И мне легко сейчас признаться в этом.

Она придвинулась и положила голову мне на колени.

— Я очень… я все отдала бы за тебя. Правда. Правда, потому что судьба поставила нас перед невозможностью лгать. Ни словом.

— Я и так никогда не лгал бы тебе. Этим тяжелым волосам, морским глазам, этим ресницам невозможно было бы лгать. Спасибо тебе за все. Будь благословенна.

И так мы сидели в плену неразрывных, слитых в единое целое последних объятий, ожидая последнего исхода.

А иного нам не было дано.

Прошли минуты, может, часы, а может, и столетия. Мы боялись пошевелиться. Мы жили переполненной, высшей жизнью.

Потому что просто уже не жили.

* * *

…Я вскинул голову. Мне послышался крик. Детский? Или крик взрослого, приглушенный каменной толщей?

Крик этот как будто блуждал: звучал то ближе, то дальше, то совсем исчезал, то бился в каких-то запутанных лабиринтах. Бубнил, как из-под земли, и вдруг долетел так ясно, словно был в нескольких метрах, под открытым небом.

— Сташка, слышишь?

Наверное, она не слышала. То ли спала, то ли просто находилась в прострации.

— Дяденька! — Словно комариный писк, звучал откуда-то голос.

И тут же как бы взрывался в паутине катакомб:

— Я сейчас!

И снова как сквозь вату:

— Сейчас…

Что это было? Галлюцинации? Так быстро? А наконец, чего и ожидать от этого куска земли, испокон веков отравленного ненавистью, вероломством, подлостью, смертельным ужасом и самой смертью?

Последняя свеча уже наполовину сгорела. Поблекло пятнышко света в отверстии. Ничего. Теперь уже скоро. Серый, черный камень вокруг, камень измены и убийства выпьет наши жизни.

Мне показалось, что мы здесь не одни, что чей-то взгляд остановился на нас. Я приподнял голову, стараясь не пошевелиться, не потревожить девичьей головы на моих коленях…

…Из зарешеченного окошка на меня смотрело человеческое лицо. Смотрело пристальным и, может, мне это показалось, недобрым взглядом. Блестели глаза, большие-большие в темных провалах глазниц. Цвет кожи от свечи, горевшей там, за стеной, был пергаментно-желтый, мертвый. А на тонких, всегда таких приятно-насмешливых губах была холодная, злорадно-издевательская, безразлично-изучающая улыбка.

Ксендз Леонард.

Смотрел зловеще, как ворон потопа[169], когда этот потоп начал спадать, открывая глазам Ноя и его, ворона, трупы допотопных людей и зверей.

Окликнуть его? Я не решился. Тяжелее всего была бы эта последняя ошибка: увидеть, как улыбнется и уйдет, а с ним исчезнет последнее пятно света, последняя надежда.

А оно и в самом деле улыбнулось и исчезло, это лицо. Угас свет.

Неожиданно очнулась Сташка.

— Здесь кто-то был? — спросила она диким, словно после беспамятного сна, голосом. — Был здесь кто-нибудь или нет?

— Нет, — сказал я безжизненно. — Никого здесь не было. Сиди тихо. Вздремни еще. Сыростью тянет от камней… Нет, я не ожидал такого. Мой калейдоскоп рассыпался. В него попало лишнее стеклышко… Не мешало бы поинтересоваться, откуда оно появилось и каким образом испортило рисунок?

— Ты что? Заговариваешься? Темное, непонятное говоришь. — В ее голосе теперь слышалось нервное возбуждение и напряженность.

— Тихо. Тихо ты.

И тут я услышал вначале легкое царапанье, как будто мыши где-то скреблись, затем скрежет. Потом этот скрежет усилился, переходя в пронзительный визг.

В неописуемом удивлении — потому что до сего времени я слышал о подобном только в сказках, а видел лишь в кино — я не спускал глаз с вертикальной линии в стене. Она становилась все шире под этот визг, и я таращил глаза на то, как эта линия стала щелью, которая ширилась и ширилась, а затем превратилась в темную, широкую расщелину, в которую мог пройти человек.

Отъезжал узкий прямоугольный кусок стены. Глазам открывались полукруглые желоба. Видимо, такой желоб был и в стене, и она отходила, откатывалась на каменных шарах (похожий механизм я видел когда-то в тайном ходе одного из старинных замков крестоносцев. Как любят теперь говорить, — взаимообогащение. Не по этому ли принципу действуют наши подшипники).

А вообще, не горожу ли я вздор? Так все путается в голове после этих нескольких часов в подземелье.

Я осторожно взял Стасю под мышки и поднялся.

К нашим ногам уже катились из темноты щели две маленькие фигурки, Стасика Мультана и Василько Шубайло.

— Дядя Антось! Вы тут?! Тетя Стася! И вы?

У меня сжало горло, в нем стоял твердый ком. Возможно, я закричал бы. Но сдержался.

Потому что за мальчишками из мрака выступала фигура ксендза. Черная тень и два пергаментных пятна: рука со свечой, вся облепленная маленькими сталактитами воска, и лицо, на котором застыла все та же вопросительно-безразличная усмешка, которая словно издевалась и испытывала.

— Вы живы? — шевельнулись губы.

Во мне как бы еще сильнее укрепилось подозрение.

— Благодарение пану богу, — сказал он. — Идемте.

…Мы вышли «коридором» в небольшую камеру. Ксендз толкнул стену, и она с прежним рокотом и визгом покатилась на свое место.

Мы повернули за угол и очутились в длинном и низком коридоре-катакомбе.

— Здесь недалеко, — сказал Жихович, — и слава богу, что здесь есть ход.

— Слава богу, что они не знали о нем и о втором подземелье.

— О том, в котором вы были? О нем не знал и я, — сказал ксендз. И добавил, помолчав: — Спасибо вот им. Они столько кричали о подземельях, когда вы исчезли, что я пошел с ними, лишь бы отвязаться. Остальные ушли на поиски какого-то неизвестного «городища» и «курганного могильника» с час назад… Нехорошо, идя на встречу с возможной опасностью, направлять людей на ложный след. Из небольшой лжи иногда рождается непоправимое. Как из лжеучения — смерть духа, а из нарочитой фальши — смерть.

Он мог бы и сам являть пример воплощения фальши, если бы не горький сарказм в тоне его слов.

— Достаточно уже смертей на этом несчастном уголке земли. Просто какой-то Бермудский треугольник: Кладно — Ольшаны — Темный Бор. Гибнут надежды, без следа исчезают люди, их мечты и надежды.

— А кто в этом виновен? — Я все еще не мог избавиться от подозрительности.

— Не знаю. Наверное, предки и потомки, недавние и сегодняшние. И я виновен. В том, что живу, когда все друзья… и подруги давно погибли.

Он шел по коридору, как живое привидение. Воистину так.

— Было бы ужасно, если бы погибли еще и вы. На пороге какого-то открытия, — он многозначительно покосился на меня, — или на пороге поражения, которое только и определяет, мужественный человек или нет.

Мне стало немного стыдно. Ведь если принимать во внимание его прошлое, то он был выше подозрений.

— Послушайте, — сказал я, возможно слишком резко, не в силах забыть ту усмешку в отверстии, — возможен ли стопроцентный христианин первых лет христианства? В наши дни, с нашим прошлым? Не лги даже в мелочах, не прелюбодействуй даже оком? Нет, вы, кажется, такой или хотите быть таким. Объясните мне, как это?

— Да ну вас.

— А я не верю. Не верю, потому что у большинства людей двойное дно.

— Не слушайте его, — тихо промолвила Сташка, — просто у него был стресс, и он никак не может очухаться.

— Двойное дно. Возможно, и тех замуровали, как в моем сне. Моему калейдоскопу недостает лишь одного стеклышка.

— Какого?

— Что означали те слова из кошмара: «два стража неотпетые и один некрещеный»? Кто они были, эти трое?

— Послушайте, — сказал ксендз, — у вас в самом деле нервная неуравновешенность.

Мы вышли на свет. Зеленела трава. Низкое уже солнце бросало апельсиновые отсветы на листву. Из-за ворот, с пыльной деревенской улицы, долетал спокойный и мирный хорал вечернего стада: мычание коров, жалостно-гнусоватое блеяние овец.

Я взял Сташку за руку, и тут меня затрясло. Так, что я боялся произнести даже слово, чтобы оно не прорвалось рыданиями облегчения. Не за себя, можете мне поверить.

— Ты не сожалеешь о сегодняшнем дне? — шепотом спросила она.

— Нет. Кто-то сказал: «Я не знал, как выглядит мой родной дом, пока не вышел за его стены. Я не знал, что такое счастье, пока не прошел безднами беды…» Я не сожалею о сегодняшнем дне.

И, однако, мне довелось под конец пожалеть о нем.

Возле дома навстречу мне бросился Мультан.

— Слава богу, живы. Слава богу, хоть вы живы. Потому что троих в один день…

У меня сжалось сердце.

— Кто?

— Вечерка сегодня вытаскивал шнур возле Дубовой Чепы[170] (черт его знает, чего он всегда его среди этих пней ставит) и вытащил…

— Лопотуха?

— Он. Милиция увезла уже. Наверное, упал в темноте с крутого обрыва. Виском о пень или о мореный дуб — вон сколько их там торчит у берега. И готов!

Я вспомнил достойного жалости, безобидного человека-страдальца, его беззащитное «мальчик, не надо» и как он пытался напугать меня, чтобы не шлялся у замка, не посягал на «его дом». Вспомнил свои подозрения и представил последнее стеклышко из калейдоскопа: тело утопленника.

И тут я понял, что я — осел.