"Любовь и Рим" - читать интересную книгу автора (Бекитт Лора)ГЛАВА VСтоял ранний час: сонные дали горизонта едва начали окрашиваться в розоватые тона, в вышине бледнели последние серебряные звезды, а распластавшиеся на земле тени деревьев казались совершенно неподвижными. Тарсия быстро шла по лабиринту переулков, углубляясь в него все дальше и дальше. Здесь было темно и грязно, а местами скверно пахло, но гречанка не обращала на это внимания. Сейчас ее далеко и, казалось, безвозвратно унесло за пределы страха, тоски и душевной боли. Бесчисленные звуки и краски мира, мира, в котором она жила, несказанно радовали девушку, и она почти бежала, не чуя ног, точно несомая невидимыми крыльями. Ее великолепные рыжие волосы — главное украшение и богатство — были тщательно причесаны и уложены, складки дешевой туники, аккуратно разглаженные и умело подхваченные поясом, мягко струились по телу. Навстречу Тарсии попалось несколько устало бредущих с ночного промысла продажных женщин, пара бродяг — она даже не взглянула на них. Ей стоило немалого труда находить путь, пробираясь по узким улочкам, загроможденным низкими, приземистыми зданиями, построенными без всякой заботы о красоте архитектуры. Тарсия не хотела приближаться к гладиаторской школе: вчера, когда она подошла к воротам с робкой просьбой о свидании, ее осыпали грязными шутками. И сейчас девушка не была уверена, что стражники известили Элиара о том, что назавтра, на рассвете она будет ждать его в одном из соседних переулков. Они не обманули: Элиар вышел навстречу. Но, подойдя ближе, гречанка не увидела в его лице ни оживления, ни радости. Он выглядел каким-то странным, замкнутым в себе. Его плечо было перевязано, а взгляд не хранил даже слабого отблеска прежних чувств. Тарсия сразу ощутила внезапно возникшую между ними глухую стену отчуждения. — Привет, — неловко произнесла она. — Привет. Они молча побрели по улочке, мимо грязных домишек; улица шла параллельно Тибру, и чуть дальше тянулись вереницы складов с площадками для выгрузки судов — оттуда тянуло запахом сырости, смолы и тухлой рыбы. Собственно, им негде было остановиться и поговорить: всюду грязные стены и люди — в основном ремесленники в темных, не подпоясанных туниках и зачастую без обуви; иногда попадался воин в плаще из грубой шерсти, в великом множестве носились чумазые босоногие ребятишки. В конце концов Элиар и Тарсия обнаружили пустынный тупичок, где можно было немного постоять, не опасаясь чужих взглядов. — Болит? — спросила гречанка, кивнув на повязку. — Не особенно. — Он невесело усмехнулся. — Меня усердно лечат. И умолк; его отрешенный взгляд уперся в стену. Тарсии хотелось ощутить прикосновение его рук, которое согрело бы ее нежностью, но Элиар не делал попытки обнять гречанку. — Как тебе живется? — Девушка снова задала вопрос — ей было трудно выносить неведомо отчего возникшее напряженное молчание. Элиар слегка повел плечом. — Нас хорошо кормят, крыша над головой есть. — Ты с кем-нибудь подружился? — Нет. Как можно дружить с теми, с кем вскоре придется сражаться, сражаться, чтобы убить? — Потом прибавил: — Хотя среди них есть неплохие люди… И вдруг, словно о чем-то вспомнив, протянул Тарсии горсть сестерциев. — Возьми. Я получил их за то, что хорошо развлекал публику. Купи себе что-нибудь. Я сам хотел подарить тебе украшение, но не смог — нас редко выпускают за пределы школы. Гречанка растерялась — больше от того, с каким безразличием были произнесены все эти слова. — Да, но… Они наверняка понадобятся тебе… — На что мне тратить деньги? Что может быть нужно человеку, которого не сегодня-завтра отправят в Тартар! — Желанья богов переменчивы… — нерешительно начала девушка, но он перебил: — Все уже свершилось. Не будем об этом. Лучше я скажу то, что хотел сказать: золотоволосая, тебе придется найти себе другого. Тарсия почувствовала темную, холодную тесноту в груди, и это ощущение было настолько сильным, что ей хотелось кричать. Она не могла понять, что с ним произошло. Возможно, отталкивая ее, освобождаясь от уз любви, он создавал себе двойную броню? А Элиар продолжал: — Пойми, у нас никогда не появится общего дома, и я не смогу быть ни твоим мужем, ни отцом твоих детей. Нам даже негде встречаться — скоро осень, потом зима, станет холодно и сыро: куда мы пойдем? Не в одну же из тех грязных таверн, где собираются продажные женщины, бродяги и всякий сброд? К тому же едва ли мы сможем часто видеться. — Я могу считать себя свободной? — с вызовом спросила гречанка, глядя на него в упор своими чистыми, серыми, с проблесками лазури глазами. Элиар безучастно кивнул, и тогда она не выдержала: — Что тебе нужно, ответь? Чего ты хочешь? Свободы? А может, богатства и власти, которых у тебя никогда не было? Элиар усмехнулся: — Как сказать! Мой отец имел власть среди своих, у нас было и золото, и оружие, и много лошадей. Меня с детства воспитывали как воина, учили сражаться, хотя никто не думал, что мне придется показывать свое умение на арене римского амфитеатра! — Так ты из знатной семьи? — произнесла пораженная Тарсия. — Тогда твой отец мог бы неплохо жить под властью римлян! — Свою власть, как и все то, что принадлежало ему по праву, он не захотел делить ни с кем. Его казнили как одного из зачинщиков бунта, старших братьев тоже распяли. А что стало со мною, ты знаешь. — Ты никогда не рассказывал о своем прошлом. — Зачем? Что осталось от той жизни? Ничего. — Однако ты все еще любишь… ту жизнь. — Как можно любить то, чего больше нет! Они помолчали. Потом Элиар сказал: — Мне пора идти назад. — Мы больше не увидимся? — тихо спросила Тарсия. Он хотел что-то ответить, но потом просто кивнул головой. Девушка немного постояла, согнувшись под тяжестью внезапно нанесенного удара, после чего пристально посмотрела в его непроницаемое лицо, повернулась и пошла прочь. — Пусть боги будут милостивы к тебе! — сказал он ей в спину. …Тарсия шла по улицам, и слезы застилали ей глаза. Элиар отверг ее! Почему?! Она слышала об опьяненных бесчисленными кровавыми победами удачливых гладиаторах, посещавших дешевые трактиры и покупавших там вино и женщин, но это было так непохоже на Элиара… Хотя, как знать, во что могут превратить человека невзгоды и безжалостное время! Она надеялась, что они вновь обретут друг друга в этом мраке чужой жизни, но случилось иначе: что-то разделило их и, похоже, навсегда. Гречанка вспомнила о своей столь печально закончившейся беременности, о том, чего Элиар не знал и уже никогда не узнает, и заплакала с новой силой. Что ей осталось? Броситься в Тибр? «Рим убил его душу, — говорила она себе, — уничтожил что-то такое, без чего он уже не сможет стать прежним». …Пройдя привычной, погребенной под слоем белой пыли дороге по лабиринту из белых стен, Мелисс ступил в желанную прохладу внутреннего дворика, потом поднялся по лесенке наверх. Он никогда не ходил тем медленным шагом, со спокойным, величественным видом, как все эти римляне, он скрывался, таился, проскальзывал, как змея, как скитающиеся по ночам неуспокоенные души усопших — лемуры. Остановился на галерее с колоннадой, возвышавшейся над двором под защитой плоской крыши, и на мгновение замер, глядя на широко раскинувшийся, сверкающий на солнце город, на большой синий квадрат неба и слушая доносившиеся из глубины комнаты странные звуки. То была греческая кифара — кто-то наигрывал на ней печальный, легкий, отрывистый мотив: звуки летали как птицы, не сливаясь друг с другом, пение струн то замирало, то начиналось снова. Мелисс вошел; к его удивлению, в передней комнате никого не было, даже рабыни-нумидийки по прозвищу Стимми (сажа), по обыкновению встречавшей гостей. Тогда он направился прямо в спальню Амеаны, и там нашел гречанку, эту богиню из плоти: она полулежала, держа в руках инструмент, на круглом столике рядом с ложем стоял большой серебряный кубок с вином, и были разбросаны какие-то коробочки. У нее всегда был нежный, матовый оттенка слоновой кости цвет лица, придающий ей сходство со статуей, однако сегодня это обрамленное яркими белокурыми волосами лицо выглядело усталым и бледным. — Это я, — сказал Мелисс, против обыкновения нерешительно останавливаясь на пороге. — Вижу, — промолвила Амеана, — входи. Он глядел на нее с обычной настороженностью и проницательностью. Мелисс и сам не понимал, почему его влечет эта женщина, напрочь лишенная таких качеств, как привязанность, постоянство, скромность, — того, что является залогом счастья мужчины. Она не была для него редкостным предметом роскоши, возбуждающим аппетит тонким яством, — скорее, колдовским видением, видением, обретавшим в его объятиях силу и нежность плоти. — Что случилось? Она ответила прямо и просто: — Я беременна. Он сел и уставился на гречанку сверкающими черными глазами. — Как это произошло? — А ты не знаешь, как происходят такие вещи! — Амеана произнесла эту фразу, не церемонясь, с раздраженными, надрывными интонациями — она никогда не стала бы так говорить с другими поклонниками. — Я имею в виду, что этого не должно было случиться, ведь так? — Не помогло. — Она кивнула на одну из коробочек с подозрительно пахнущим темным порошком. — С тобой уже бывало такое? — Он расспрашивал ее бесстрастно и деловито, как расспрашивал своих заказчиков о приметах тех, кого должен был отправить в подземный мир. — Нет, — грустно сказала Амеана. — никогда. — Чей это ребенок? — спросил Мелисс, уже зная ответ. — О, да чей угодно! — Я часто посещал тебя в последнее время, — медленно произнес он. — Тогда, быть может, признаешь его своим! — бросила она, злобно прищурив глаза, и тут же ощутила на себе беспощадную пронзительность его взгляда. — Ну уж нет! Щенка какого-то патриция?! Тебе надо избавиться от него! — Я попытаюсь. А если не смогу? — Тогда сделаешь то, что делают другие женщины, — родишь. Амеана заплакала злыми слезами, потом воскликнула, размазывая их по лицу: — О нет! Два-три месяца я еще смогу принимать мужчин, а потом?.. — Переждешь. У тебя много ценных вещей, украшений, тебе хватит на жизнь. — Что я буду делать без всего этого! Мелисс понял: она не могла существовать без окружения красивых, хотя и бесполезных предметов и преклонения мужчин, того, что возвеличивало ее в собственных глазах. — Я тебе помогу, — немного поколебавшись, произнес он. — А после? Куда я его дену? Он пожал плечами, а между тем в голове Амеаны зародилась темная мысль. Она подумала об общих кладбищах Эсквилина, о его свалках и глубоких колодцах, хранивших не одну мрачную тайну. Ее глаза забегали, она заговорила привычным вкрадчивым голосом: — Помоги мне избавиться от него, когда он родится, Мелисс! Унеси его, выброси, утопи… И, клянусь Юпитером, я никогда не возьму с тебя никакой платы, можешь приходить и делать со мной что угодно. Только обещай мне… К ее удивлению, он брезгливо поморщился. — Я не даю таких обещаний. Ребенка еще нет, вот когда он появится, тогда и решим, что с ним делать. Амеана скрыла разочарование притворной улыбкой. — Мне понадобится другая квартира. — Об этом можешь не беспокоиться. Она сникла: — За эти долгие месяцы меня все забудут… — Ты заставишь их вспомнить о себе. — А если моя красота увянет? — Этого не может быть. Они еще немного поговорили. Мелисс видел, что Амеана почти успокоилась. Сиюминутные проблемы были решены, а заглядывать в будущее она не привыкла. Мелисс задумался, продолжая смотреть на гречанку холодным взглядом. Он опасался всякой привязанности, он не хотел брать на себя заботу о чьей-то судьбе, тем более о судьбе совершенного чужой (как ему казалось) женщины. И в то же время он знал, что придет сюда снова, ведомый чем-то несравненно более сложным, чем влечение плоти, и сделает все, чтобы помочь Амеане. …Все, что существует на свете, должно развиваться, чисты и прозрачны бывают привольно текущие реки, стоячие воды чаще мутны и затхлы. Хотя Ливий нисколько не наскучило проводить время с Гаем, любуясь природой и восхищаясь греческой поэзией, она смутно ощущала необходимость перемен. Их любви следовало перейти в новое качество или умереть, исчезнуть, растаять, как тает в воздухе дым притушенного костра, раствориться, как брошенная в воду пригоршня соли. Когда Тарсия рассказала госпоже о последней встрече с Элиаром, Ливий показалось, что она понимает галла: видя свершившееся, он не представлял будущего, его жизнь лежала в руинах, и внутреннее состояние можно было определить словами: «Я уже умер». Это удивляло Ливию, поскольку ее воспитывали в уверенности, что варвару, рабу в жизни достаточно еды и питья и крыши над головой, да еще хозяйской благосклонности. Как ни странно, случай с гречанкой заставил Ливию заподозрить, что ее отношения с Гаем могут иметь столь же непредсказуемый конец. Она замечала это по некоторым признакам. Например, случалось, когда она что-то говорила, он смотрел в сторону, покусывая травинку, и, казалось, думал о своем, и лишь вежливо улыбался ей на прощание. Возможно, ему надоели невинные полудетские поцелуи и в то же время он не мог претендовать на большее. О большем не смела думать и Ливия, с детства усвоившая непреложную истину: благочестие дает право на счастье, отступление от правил ввергает в бездну горя. Недаром ее отец так любил повторять: «Причина горестей и неудач — наш собственный изъян». Как всякая порядочная римская девушка, она покупала покровительство богов не только молитвами и жертвами, но и послушанием, скромным поведением, поскольку помнила: кого любят боги, тому удается все. Тем не менее Ливий следовало признать: чтобы сохранить любовь Гая, она пошла бы на многое, ибо ею владела исходящая от него неотразимая сила, сила внутреннего обаяния, голоса, улыбки; она уже не могла существовать отдельно от всего этого. Как-то раз девушка спросила Тарсию: «Ты отдалась своему галлу только потому, что тебя домогался хозяин, ты приняла такое решение холодным разумом или ты желала этого, желала телом, желала душой?» «Я хотела этого», — сказала гречанка, и было видно, что она говорит правду. И Ливия не могла не согласиться с тем, что в данном случае рабы куда более свободны от условностей: для них не существовало ни официальных форм брака, ни связанных с ними проблем. «Никакой границы нет, — призналась Тарсия, — все это неведомо зачем придумано людьми, мужчинами ли, женщинами, не знаю. Просто ты познаешь еще одну сторону жизни и получаешь возможность по-новому выражать свою любовь. Прежняя жизнь не кончается, она продолжается дальше. Что может помешать?» «Чувство вины», — отвечала про себя Ливия. Девушке было немного досадно оттого, что подобного рода беспокойство овладело ею именно сейчас, поскольку в эти дни, одни из последних дней секстилия (август), она обрела невиданную свободу: занятая приготовлениями к свадьбе Юлия не появлялась у подруги, уверенный в своем будущем Луций Ребилл тоже не давал о себе знать. Марк Ливий срочно отбыл по делам в Кампанию, а Децим пользовался отсутствием отца и почти не появлялся дома. За пять дней до календ септембрия (26 августа) Ливия и Гай Эмилий собрались на долгую прогулку в сторону Капенских ворот, где на окраинах Рима еще сохранилось несколько прекрасных, не тронутых цивилизацией уголков. Они отправились туда ранним утром совершенно одни, прихватив немного еды и вина, поскольку рассчитывали вернуться обратно не раньше, чем наступит вечер. К сожалению, в тот день небеса вдруг подернулись густой серой пеленой, и подул прохладный ветер. Ливия закуталась в теплую паллу, а Гай Эмилий облачился в некое подобие греческого гиматия — кусок мягкой ткани был наброшен на плечо и обернут вокруг пояса. Для Ливий было настоящим приключением идти по обочине великой Аппиевой дороги, мимо всех этих вилл и роскошных гробниц, глядя на несущиеся в клубах пыли колесницы и повозки, идти, держа за руку Гая Эмилия. Возможно, их видел кто-то из знакомых, но вряд ли узнал… Вскоре они свернули в сторону, и девушка испытала облегчение — тут не было едкой сухой пыли, щекотавшей ноздри и оседавшей на одежде и волосах. После недолгих поисков они обнаружили хорошее местечко под темным шатром листьев: вдали шумели океанским прибоем вершины деревьев, здесь же царило оцепенение густых зарослей. Неподалеку протекал большой ручей, и свежий запах листвы перемежался с острым запахом влаги. По другую сторону ручья тянулась сплошная стена цветущих трав: цикория, клевера, гвоздики. Гай Эмилий расстелил на земле кусок ткани, и они с Ливией сели рядом. Разговор не клеился, — возможно, из-за настроения Гая: дело в том, что этот скромный пейзаж вновь напомнил ему родные края. Он вспомнил, как впервые увидел Рим. В пламенном блеске яркого дня перед ним простирался манящий неизвестностью великолепный город. Прозрачный золотистый свет придавал призрачность и расплывчатость архитектурным линиям зданий, воплощению изящества и красоты, — на их белых, точно изваянных из слоновой кости стенах алмазной россыпью сияли радужные блики… Тогда он не питал сомнений в том, что в ослепительно прекрасном, величественном вечном городе живут люди, рожденные для того, чтобы править миром, и был в восторге оттого, что может поселиться здесь. А теперь… Теперь не проходило и дня, чтобы он не вспомнил размах луговых далей, тихое сияние облаков над полями, водопад листвы в лесах родного края. Он чувствовал, как сильна в нем любовь к своей земле, та первая и самая истинная любовь, что умирает только вместе с самим человеком. — Я хочу домой, — произнес он вслух. — Недаром говорят, что чувство кровной связи укореняется с годами. Кажется, я наконец-то повзрослел и готов отправиться назад, чтобы продолжить то дело, которому посвятил себя мой отец. Пусть труд земледельца — не мой идеал, но ведь я родился на этой земле, значит, должен заботиться о ней. — Почему же ты не уезжаешь? — спросила Ливия. Гай ответил — его слова показались девушке наполненными горечью несбывшегося счастья: — Потому что я хочу уехать с тобой. Любовь к тебе — то единственное, что могло бы придать смысл моей жизни в поместье. Ты стала бы работать бок о бок со мной, поддерживать меня в дни несчастий и разделять мою радость. И у нас родились бы дети… Знаешь, еще прежде, лежа среди высокой травы, я, случалось, думал: уж если умереть, то только так — не на поле сражения, совершая очередной подвиг, не в бесконечной борьбе за власть, а в тихом и скромном счастье среди этих вечных красот. Ливия покачала головой. — Так не будет, — сказала она. — Ты думаешь? — Все это слишком удивительно и прекрасно, чтобы сбыться. Он тяжело вздохнул. — Я сто раз говорил, что сейчас же пошел бы к твоему отцу, если б не знал, что он прогонит меня, а тебя запрет в доме, и мы больше не сможем видеться. Поверь, я не спал много ночей, обдумывая, как быть, но увы… — Я знаю, что делать, — сказала Ливия. Гай внимательно посмотрел на нее, впрочем, едва ли придав слишком большое значение ее словам. Привлекательность лица Ливий никогда не была постоянной: она зависела от настроения, освещения, времени суток. Сейчас, когда приглушенный свет накладывал на все окружающее печальную дымку, бронзовая теплота ее волос потускнела, черты лица были полны строгости, даже, пожалуй, некоей суровой простоты, и лицо уже не казалось мягким и нежным, а во взоре застыла какая-то пленительно-сумрачная сила, как у неведомой воительницы. И Гай с изумлением увидел, насколько она похожа на своего отца. — Знаешь? — тревожно повторил он. — Да. Надо сделать так, чтобы Луций Ребилл сам отказался от меня. — Он никогда не откажется от тебя. — Откажется, если узнает, что покупает не благодатные луга, а бесплодную пустошь, лишенную и цветов невинности, и цветов любви. Сказав это, она потупилась, не в силах выдержать его взгляд. Наступила пауза. Гай Эмилий замер, точно пораженный громом. Услышать такое! И от кого! От девушки-римлянки из аристократического семейства! Римляне — прекрасно обученные выживать, безоговорочно принимающие законы своей среды! Каким же надо обладать характером и… как нужно любить, чтобы добровольно покинуть лоно условностей и разорвать собственные внутренние узы! — А твой отец? — прошептал он. Ливия резко мотнула головой: — Да, я боюсь гнева отца, пожалуй, больше, чем гнева богов, и еще мне бесконечно жаль его, но… надеюсь, я уговорю Луция молчать, я скажу, что отец ничего не знает… Гай Эмилий смотрел на нее с глубокой, почти мучительной печалью, придававшей его темным глазам особую выразительность и красоту, отчего у девушки сладостно защемило сердце. — Это очень опасно, Ливия, ведь неизвестно, кто и как себя поведет, и потом… твое решение… странное, не по своей сути, а потому что… Она не дала досказать. Ее голос срывался, а выражение лица было таким, словно, уже падая в бездну, она вдруг умудрилась схватиться за что-то основательное, прочное, как морской канат. — Еще я подумала: если нам суждено расстаться, то пусть мы познаем друг друга раньше, чем… И умолкла. Гай улыбнулся; его лицо было полно внутреннего света. — Так гораздо лучше, Ливилла. Он резко встал и подал ей руку: — Пойдем, пройдемся немного. Она поднялась, не глядя на него; ее лицо пылало, но, как показалось Гаю, то была краска вдохновения, а не стыда. Они пошли вперед и вскоре обнаружили неподвижную пересохшую мертвую речку с берегами, заросшими столетними ивами. Здесь была усеянная мелкими камешками и обломками веток грубая песчаная земля, в которой увязали ноги. Когда Гай, держась за дерево, заглянул вниз, склон медленно пополз, осыпаясь с глухим шумом. Ливия стояла молча — ее охватило ощущение таинственности от ожидания неизвестного. Что теперь будет? Когда она обдумывала этот шаг, ей вовсе не было страшно, но сейчас… Гай повернулся и смотрел на нее с открытой и, как казалось, беспечной улыбкой. Потом вдруг прочитал хорошо известные ей строки: Будем жить и любить, моя подруга! Воркотню стариков ожесточенных Будем в ломаный грош с тобою ставить! В небе солнце зайдет и снова вспыхнет, Нас, лишь светоч погаснет жизни краткой, Ждет одной беспросветной ночи темень.[6] — Раньше мне казалось, — сказала Ливия, — за такими стихами спрятался заманчивый мир, в котором мне никогда не жить, мир, прекрасный именно своей отдаленностью. — Тебе и теперь так кажется? — Не знаю. — Мы уже живем в нем. Можно видеть, но не признавать, Ливилла, все зависит только от нас. Постепенно какое-то одно главное чувство становится частью тебя — это может быть разочарованность, надежда или любовь. Было время, когда я жил с постоянным предчувствием потери, проводил дни в поисках смысла будущего… — А сейчас? — Сейчас нет. Сейчас для меня существует лишь настоящее. Ливия стояла, опираясь рукою о шершавый ствол дерева; теперь она прислонилась к нему спиной. Гай не сводил с нее глаз, и она никогда не видела у него такого полного напряженного ожидания взгляда. Ее губы пересохли, сердце громко стучало. Гай сжал плечи Ливий немного крепче, чем хотел, все еще борясь с какими-то внутренними запретами, однако он уже был охвачен исступленным огненным желанием, перед которым оказались бессильными все доводы разума. Его пальцы были горячи, и горячим было тело Ливии под тонкой тканью туники. Гай целовал ее совсем не так, как прежде, страстно и властно, и это было как поток, сметающий все на своем пути. Ливия не заметила, как рассыпались освобожденные от шпилек волосы и пояс змеею скользнул в траву. Она не смела открыть глаза, а между тем Гай бережно и в то же время повелительно опустил девушку на расстеленный плащ и на мгновение застыл: нагота ее невинного тела ослепила взгляд куда больше, чем сияние обнаженных тел мраморных богинь, некогда поразивших его в Греции. Ливия по-прежнему не открывала глаз; в ее голове не было никаких мыслей, только какой-то дурман: временами ей чудилось, будто она идет по темной комнате, натыкаясь на незнакомые предметы, так были новы и несколько страшны своей откровенностью и неожиданной приятностью прикосновения Гая. Он все еще был полон иссушавшей, нестерпимой жаждой обладания и сгорал от восторга, утоляя до поры казавшуюся запретной страсть, тогда как Ливия уже вернулась из потаенной комнаты в реальный мир, мир, где есть боль и стыд. Она испытывала неудобство оттого, что плечо упиралось в оказавшийся рядом камень, а волосы смешались с песком, но продолжала обнимать Гая и услышала, словно сквозь сон, как он прошептал, покрывая поцелуями ее лицо: — Ливилла! Любимая! Потрясенная до глубины души, она молча смотрела на него, не в силах даже пошевелиться. Итак, это случилось, причем каким-то неожиданным диким образом, в лесу… Внезапно ее разум затопил холодный страх: что теперь будет? Ливия знала, что ей придется за все отвечать самой — перед отцом, богами и людьми. «Чем я лучше Тарсии?» — подумала она. Гай лег рядом и прижался щекою к ее щеке. — Ты ничего никому не скажешь, я завтра же пойду к твоему отцу и попрошу тебя в жены. — Он уехал, — тихо напомнила Ливия, — вернется через несколько дней. — Тогда — как только он приедет. А пока все дни будут принадлежать нам двоим! Ливия не помнила, сколько времени они пролежали, обнявшись, потом поднялись и, кое-как одевшись, побрели к тому месту, с которого начали путь. — Не поесть ли нам? — с улыбкой предложил Гай, увидев корзину с провизией. Ливия ничего не хотела, она была как в тумане, но, послушно кивнув, опустилась на траву. Когда она взяла кружку с вином, ее руки слегка дрожали. Гай ласково говорил с нею, но до нее плохо доходил смысл его слов. Между тем птицы перестали петь, и серый небосвод на горизонте казался каменной стеной. — Будет гроза, — сказал Гай Эмилий, глядя на небо: прямо над головой возвышалась обрамленная длинной сизой бахромой громада туч. И верно: в следующий миг сверкнула молния, разорвав небеса пополам яркой огненной вспышкой, а потом прогрохотал громовой удар. Ливия вскочила на ноги; ослепленная блеском молнии и содрогнувшаяся от грома, она бросилась в объятия Гая. — Юпитер! — в ужасе вскричала она. Это был дурной знак: им с Гаем вовек не видать ни радости, ни покоя. Гай схватил ее за руку, увлекая под прикрытие большого дерева. Дождь хлынул с неба сплошным потоком и теперь хлестал по земле сотнями тонких серебристых струй. Их одежда мгновенно превратилась в мокрые тряпки, с волос текло, но Гай смеялся. — Это не та гроза и не тот дождь, — говорил он, прижимая к себе испуганную Ливию, — он смоет все прежнее, и наступит новая жизнь. Ливия молчала. Да, возможно, что-то изменится в их отношении к жизни, но саму жизнь им не изменить никогда. Вскоре дождь стал понемногу стихать, а потом и вовсе перестал. Небо незаметно очистилось; теперь оно отливало прозрачной нежной синью, а воздух казался промытым родниковой водой. Листва была полна влажного блеска, и капли дождя на прилипшей к ветвям кустарника, похожей на тонкую золотую пряжу паутине выглядели чистейшими бриллиантами. Гай проводил Ливию так далеко, как это было возможно, и все-таки она не могла понять, как расстанется с ним, как он уйдет, исчезнет, пусть даже они и увидятся завтра. Хотя он нежно обнимал ее на прощание, говорил слова любви, это было не то, как если бы они вместе уснули и вместе встретили рассвет. …Как ни старалась Ливия проскользнуть в дом незамеченной, на одной из дорожек сада столкнулась с Децимом. — Ливия Альбина?! — изумился он. — Где ты была? — Гуляла. — Одна?! — Одна. — Она изо всех сил старалась держаться естественно и спокойно. — Я попала под дождь. Децим смотрел на перепачканный подол ее туники и башмаки, к которым пристала земля, и Ливия дрожала от волнения, боясь, как бы он не заметил еще чего-нибудь, указывающего на то, где она была, а главное — что делала в этот день. — Я поскользнулась и упала, — поспешно произнесла она, и собственные слова камнем упали ей на душу. — Судя по твоему виду, ты совершенно не в себе. — Децим покачал головой. — Похоже, в отсутствие отца все мы сошли с ума. Ливия опрометью бросилась домой, сняла мокрую одежду и, отослав всех рабынь, кроме Тарсии, велела последней приготовить теплую ванну и согреть молока с медом. Гречанка быстро исполнила все, что было приказано; если она о чем-то и догадалась, то не подала виду. Ливия пролежала весь остаток дня и вечер, свернувшись клубочком под одеялом, не меняя позы, и думала. Порою ее мысли были темны, неуловимы, как ночные птицы, а порою — ясны и остры. Она размышляла о гневе богов: вспоминала, как следом за Юлией обвинила Тарсию в разврате, но потом поняла, что ошибалась. Возможно, так же поступят и боги — по отношению к ней, Ливий Альбине? Неужели жизнь человека похожа на приговор, который выносят жестокие высшие судьи в то время, когда он еще не родился на свет? «Жизнь — это темный лабиринт, — говорила она себе, — и если ты случайно увидел свет, не уходи, иди к нему, не возвращайся во мрак!» Они с Гаем будут вместе. Они уже вместе, как сказал он. Остального просто не существует. |
||
|