"Любовь и Рим" - читать интересную книгу автора (Бекитт Лора)ГЛАВА VИ вновь перед глазами была она — белая лента бегущей по горному плато дороги. Вокруг расстилался пламенеющий ковер маков, виднелись мягкие очертания бесчисленных горный цепей, а вдали сверкала синяя полоска моря. А потом дикие отвесные утесы внезапно расступились, открыв пораженному взору путников покрытую изумрудными виноградниками долину. Селения, неловко прилепившиеся у подножья гор, казались игрушечными, а жители, навьюченные поклажей или впряженные в повозку мулы и маленькие ослики были похожи на медленно ползущих муравьев. После жизни на острове и путешествия по безлюдной горной дороге Афины ошеломили и оглушили Ливию. Греческие дома существенно отличались от жилых построек римлян: они не имели наружных окон, повсюду вдоль улиц тянулись унылые слепые ряды каменных оград. Но тем более оживленными казались публичные места: площади, рынки. Именно здесь путники узнали основные новости: в результате проскрипций только в Риме было уничтожено триста сенаторов и две тысячи всадников (среди казненных были и очень известные личности, в том числе, знаменитый оратор Цицерон), и это, не считая тех, кого убили по ошибке. А тем временем организаторы заговора против Цезаря, Брут и Кассий, формировали во Фракии армию республиканцев, причем при сборе средств не гнушались грабежом и насилием. И все-таки эта армия являлась последним оплотом Республики, к Бруту и Кассию примкнула вся старая аристократия… Решающая схватка была еще впереди. …Шла вторая половина месяца таргелиона, соответствовавшая римскому юнию (июнь), — к счастью, еще не самое жаркое время в Аттике. Ребенок Ливий должен был появиться на свет недели через три. Четверо беглецов временно поселились в Афинах, недалеко от гавани, близ Пирейской дороги. Ливия выходила из дома лишь по вечерам, спустив на лицо полупрозрачное покрывало. Гай не стеснялся сопровождать молодую женщину, несмотря на то, что даже свободные одежды не могли скрыть ее большой живот. Впрочем, их, конечно, принимали за супругов. Хотя Гай обращался с Ливией ласково, она не могла не чувствовать возникшего между ними отчуждения. Он замкнулся в себе и не стремился обсуждать с нею какие-либо важные вопросы. Он ждал. Чего? Появления на свет ее сына или дочери? Ливия видела, с каким вниманием он прислушивается к речам молодых нобилей, призывающих к войне за Республику. Что это могло означать? То, чего она ждала со смешанным чувством нетерпения и страха, случилось в греческом скирофорионе, в день Венеры, в римские ноны юлия, (пятница, 7 июля). Ливия почувствовала первые признаки начавшихся родов еще в полдень и послала Тарсию за врачом-греком, с которым познакомилась по приезде в Афины. Через пару часов Ливия уже лежала на кровати; в ее широко распахнутых глазах было напряжение, мужество и — безмерный испуг. Сидящая рядом Тарсия одной рукой нежно сжимала пальцы госпожи, а другой то и дело отирала пот с ее бледного лица. Было душно и жарко, на город наползла знойная мгла, небо превратилось в безжизненную блекло-голубую равнину, посреди которой пылало огромное жестокое солнце. Хотя комната была затемнена, это мало что меняло: вскоре Ливий стало казаться, будто ее постель насквозь промокла от пота. Ей было страшно неуютно и очень одиноко в этой чужой комнате, чужом городе — пусть даже в легендарных Афинах. В те медленно текущие часы и минуты, когда все должно было свершиться, она совсем не ждала появления ребенка, так, как того, наверное, следовало ждать. Она просто жаждала избавиться от душевного и телесного бремени, которое мучило ее, лишало сил, не давало покоя. Порой ей чудилось, будто она спала все это время и вот теперь проснулась в тоске и отчаянии; сейчас ей казалось, будто она всегда поступала неправильно. Почему она в Афинах, а не в Риме? Что ждет ее дальше? Каждое последующее мгновение жизни таило в себе мрак неизвестности. Ей ни за что не следовало выходить замуж за Луция, но и бежать с Гаем не нужно было тоже… Боль немилосердно впивалась в тело, потом отпускала, затем возвращалась снова и захлестывала еще более жестокой волной. Мысли кружились в голове, беспорядочно сталкиваясь, неясные, путаные, противоречивые… Гречанка утешала ее, как могла, а врач ворчал, упрекая роженицу в том, что она совсем ему не помогает. Промучившись более трех часов, Ливия попросила пить и пила с жадностью, точно после дня, проведенного в пустыне, а потом упала на подушки в новом приступе боли. Вдруг ее мозг пронзила вспышка света и одновременно тело словно бы опоясал огненный смерч… А после… все стихло так внезапно, что Ливия не была уверена в том, что не переселилась из окружавшей ее действительности в какой-то иной мир. Она лежала, не двигаясь, мысли являлись и улетали прочь, едва касаясь сознания, и все вокруг, казалось, пребывало в тишине и покое. Вдруг Ливия услышала взволнованный, радостный голос Тарсии: — Девочка! Она родилась в день Венеры — хороший знак! Молодая женщина открыла глаза и увидела, что ей показывают ребенка, маленького, красного, кривящего рот в первом жалобном крике. Она понимала, что это ее ребенок, но не могла в это поверить. — Ты нашла кормилицу, госпожа? — спросил врач по-гречески. — Нет, — слабым от утомления голосом отвечала Ливия. — Я решила… сама. Неизвестно, где я окажусь в ближайшее время, а ребенок должен иметь пищу. После ее обтерли водой и укрыли, и она спала усталым, но спокойным сном, а когда пробудилась, ребенок был уже выкупан, крепко спеленат и снабжен необходимыми амулетами. Ливия приподнялась на подушках, и Тарсия подала ей девочку. Тельце ребенка казалось совсем легким и согревало каким-то особым уютным теплом, кожа была желтовато-смуглой, а глазки — жемчужно-серыми. Редкие волосики на голове имели светло-русый цвет. «Она будет похожа на Луция», — подумала молодая женщина. Пока что она не испытывала к дочери какой-то особой нежности, но ей было приятно держать ее на руках. Когда ребенок насытился и уснул, Тарсия унесла его, чтобы положить в колыбель, и тогда в комнату Ливий вошел Гай Эмилий. Она не ожидала его прихода и потому напряженно мочала. Гай смотрел ей прямо в глаза, и она тоже не отводила взгляда. И видела свое отражение, точно в темном стекле. Он присел на край кровати и спросил: — Все в порядке? Ливия безмолвно опустила ресницы. Ее глаза тихо светились, в них не было ни печали, ни вызова, ни упрека, лишь какое-то непонятное настороженное выражение. — Я боялся за тебя, — сказал он, и в этих словах отразились те многие чувства, которые он почему-то скрывал от нее столь долгое время. Потом спросил: — Как ты хочешь назвать ребенка? — Зачем ты спрашиваешь? Как бы я ни хотела ее назвать, хоть Афиной, она — Аскония,[20] Гай. Они помолчали. Взгляд его красивых, темных, задумчивых, с оттенком грусти глаз блуждал где-то далеко, сейчас Гай мысленно находился там, куда Ливия не могла последовать за ним. — Хорошо, что это девочка, — заметил он после неловкой паузы. — Мальчик — гордость, наследник, хотя девочка… тоже собственность Луция. На ее лице появилось выражение, говорящее о поистине безграничном терпении нести бремя судьбы и одновременно — о непокорности, твердости духа, приверженности тому, что она избрала для себя сама и только сама. — Она — моя. Только моя. Я не знаю, хотел ли Луций иметь детей, мы никогда об этом не говорили. Теперь уже неважно, что он думал на этот счет. Наверное, я поступаю неправильно, но… я не стану ему сообщать. Пусть все останется, как есть. Пока… Она ждала, что скажет Гай, но он молчал. Хотя желал сказать ей так много… О том, что еще не до конца справился с тем, что обрушилось на него, что считал обладание деньгами, землями, рабами чем-то самим собой разумеющимся и сейчас боится даже подумать о том, что станет делать после того, как весь его мир рухнул, развалился на части, превратился в пыль! И все-таки он произнес другое: — Скажи правду, сейчас ты не жалеешь о том, что тебе пришлось покинуть Рим? Ливия долго молчала, натянув покрывало до самого подбородка. На ее бледном, осунувшемся лице ярко блестели полные особой глубины и неисцеленной печали зеленовато-карие глаза. — Не знаю, — тихо промолвила она. — Ладно, — мягко произнес Гай, — поправляйся. Думаю, мы еще вернемся к этому разговору. Прошло чуть больше месяца. Девочка хорошо спала и ела; поскольку ребенком самозабвенно занималась гречанка, на долю Ливий выпадало не так уж много забот, и она очень быстро поправилась. Стояли жаркие, настолько ослепительно-солнечные дни, что невозможно было поднять взор наверх, туда, где застыло неподвижное море густейшей синевы. Чуть легче становилось ночью, волшебной греческой ночью с несметными звездами и благоуханием цветов, когда жар раскаленной почвы, казалось, стихал и могучий ветер нес свежесть и прохладу близкого моря. Афинские ночи не были похожи на римские, в глубине их непроницаемой черноты таилось нечто необузданное, дикое. Возможно, из-за морского воздуха или же оттого, что здесь Ливия чувствовала себя свободной от обычаев, традиций, слухов и сплетен. Теперь ей приходилось вставать очень рано, но она любила эти утра, лучезарно-ясные в зените, со сгущавшимся на горизонте солоноватым туманом, с прозрачным, без малейшего волнения воздухом и щекочущей тело прохладой. Глядя на круживших в недосягаемой вышине птиц, Ливия обхватывала руками обнаженные плечи и слегка сжимала пальцы. В такие минуты ей хотелось жить и любить с новой силой. Однажды поздно вечером, когда она уже легла спать, но еще не заснула, ей вдруг послышался неясный шорох, как будто кто-то осторожно крался, почти бесшумно ступая по каменному полу. Ливия тревожно замерла, зажав в кулаке край легкого покрывала. Из-за жары она спала обнаженной, чего никогда не стала бы делать в Риме. Вряд ли в дом мог проникнуть чужой, но… Она напряглась, готовая закричать. — Тише! Это я! — прошептал знакомый голос, и почти в тот же миг Ливия увидела темную фигуру, которая быстро пересекла небольшое пространство комнаты. В следующую секунду легким уверенным движением откинув покрывало, он скользнул в постель и сразу же прильнул к Ливий горячим, жадным, раскованным телом, сжав ее в объятиях так, что она едва могла дышать. — Ливилла! — прошептал он. Он искал ответа у ее губ, и губы дали ответ, и тело дало ответ, какой оно почти никогда не давало Луцию. Ливия не стала подавлять желание быть с Гаем, не стала, потому что чувствовала: ей никогда не вырвать из сердца безмерную тягу к нему — корни все равно останутся, и появятся новые ростки. Она не помнила, что говорил ей Гай, но она знала, что своими словами он зачеркнул все, что прежде могло их разъединить: непонимание, неуверенность, страх. В эти мгновения прошлое, равно как настоящее и будущее, потеряло значение, Ливия не чувствовала себя стесненной ничем: ни стыдом, ни совестью, ни моралью. Действительность распалась на множество ярких осколков, разум склонился перед страстью и замер, померк. Гая сводило с ума зрелище ее запрокинутой головы, гибкой шеи, приоткрытых, словно в безмолвном стоне губ, живой волной рассыпавшихся по постели волос… Однажды, будучи еще совсем юным, он спускался верхом с высокой горы. Вокруг были опаленные, изъеденные солнцем и ветром рыжие вершины, и камни с шуршанием сыпались из-под копыт коня… Тогда его охватил безумный восторг, чувство полноты жизни, свободы, слияния со всем, что существует на свете. Он был это солнце, и эти горы, и этот ветер… Сейчас он ощущал почти то же самое, ему чудилось, будто он вернул то главное, что, казалось бы, утратил навсегда: яркость красок и свет в душе, любовь к жизни и неиссякаемую надежду. Это была первая ночь, которую они с вечера до рассвета провели вместе, в постели, и, проснувшись, Ливия откинула покрывало и села на кровати, и все было так ясно, что не требовались никакие слова. Но Гай должен был сказать и сказал, взяв ее за руки и слегка притянув к себе: — Теперь ответь, что мне делать, Ливилла? Она смотрела непонимающе, тогда Гай продолжил: — Я все объясню и… еще раз попрошу прощения за то, что держался с тобой несколько холодно и даже, как тебе, наверное, казалось, равнодушно. На самом деле я любил тебя и люблю, просто тогда я еще не принял окончательного решения… Думал, возможно, нам придется расстаться. Я собирался вступить в республиканскую армию, сделать попытку отвоевать то, что у меня отняли не по праву, но… Эта ночь взяла меня всего, целиком, и теперь я думаю: есть другой выход. Ты что-нибудь слышала о Сексте Помпее, сыне Помпея Великого? Он основал на Сицилии морскую державу и принимает к себе изгнанников и беглых рабов. Если ты решишься поехать со мной и перед отплытием из Афин пошлешь Луцию сообщение о том, что разводишься с ним, мы сможем пожениться в Сиракузах. Девочку я удочерю и дам ей свое имя. Что ты выбираешь? — Конечно, я поеду с тобой, Гай, — спокойно и серьезно отвечала Ливия. — Мы начнем все с начала, верно? — произнес он, стараясь улыбаться как можно беззаботнее. — Ведь недаром говорят: прошлое никогда не бывает ценнее будущего. Она не спорила, но и не соглашалась, просто смотрела ему в глаза, и Гай вдруг понял, что никогда не сможет владеть ею так, как владел раньше — ее помыслами, ее душой, ибо она утратила девическую доверчивость, наивность, мягкость сердца и стала женщиной — нежной, но твердой, любящей, но мудрой. Никогда уже она не придет к нему сама и не скажет: «Увези меня, Гай! Бежим вместе!» И он должен это помнить. …Не прошло и двух недель, как они уже стояли на палубе грузового корабля (которые, как правило, перевозили и некоторое количество пассажиров), следующего в Сиракузы. Это было обычное широкое трехгребное судно с двумя парусными мачтами и открытой верхней палубой, под которой размещался заполненный грузами трюм. Видимость была великолепная: справа тянулась волнистая стена Пелопоннеса вся в зеленой пене сосновых лесов, кое-где мелькали причудливо изогнутые красновато-рыжие мысы; исполинские скалы вздымались, точно строгие стражи одиночества и тишины, и не было счета маленьким, уютным, таинственно-пустынным бухточкам. Слева простирались голубые дали моря с редкими золотыми вкраплениями островов, а над головой — небо, небо, небо… Странный, заколдованный в своей неизменчивости мир. Как у большинства греческих кораблей, на «Орифии» не было внутренних помещений для пассажиров и матросов, все ночевали на палубе. Ночь… Властная греческая ночь, она отнимала у мира все краски, только море отливало темным серебром в свете огромной луны, зато запахи — соли, смолы, каких-то далеких таинственных растений — становились острее: могучий ночной воздух врывался в легкие, мысли путались, словно бы менялась вся жизнь, а главное — отношение к ней. В Риме существование человека было подчинено заботам и тревогам о будущем, тогда как здесь царило настоящее. Наступало утро, и море казалось светлой бирюзой, а хребты далекого горного кряжа, четко вырисовывающиеся на фоне бледного неба, золотились от нависшего над ними огромного красного солнца. Утром все было сложнее, в сознании вновь всплывали вопросы, на многие из которых Гай Эмилий так и не нашел ответа. Собственно, принятое им решение было навязано судьбой. За недолгие двадцать шесть лет своей жизни он так и не сумел примириться с тем, что нельзя жить, никого не угнетая и никому не подчиняясь, и вот теперь, поневоле склоняясь перед неким непонятным, всевластным законом, повелевавшим ему идти дальше, приняв прошлое и будущее как данность, он не мог не роптать. Гай любил Ливию, но сейчас он не оставил бы ее даже в том случае, если б потерял к ней всякое чувство, он не смог бы отправить ее в Рим, к Луцию, хотя понимал, что она пережила бы и это. Ливия с интересом расспрашивала его про остров. Что он мог ответить? Жестокое солнце, жара, унылое безводное пространство, горбатая иссушенная земля. Гай знал и другое: даже если человек, к которому он собирался обратиться за помощью, согласится принять участие в его судьбе, самое большее, на что он может рассчитывать, — скромное существование без угрозы голодать и носить одну единственную тунику, но и без малейшей возможности чего-то добиться в жизни. Гай чувствовал, что никогда не сумеет заставить себя выслуживаться, даже ради семьи. Семья… Хотя Ливия уверяла, что ей не нужно ничего большего, чем быть рядом с ним, Гай не был в этом уверен. В Риме она жила совсем иначе: он видел украшения, которые Ливия прихватила с собой, убегая из дома. А ребенок? Гай сказал то, что должен был сказать: что он удочерит девочку и даст ей свое имя, но… Все-таки это был не его ребенок, и он не испытывал к нему никаких чувств. А если появятся свои дети? Что он сможет сказать, а главное — что оставит сыну? Клеймо изгнанника? Элиар довольно охотно согласился плыть в Сиракузы, после того Гай Эмилий сообщил ему, что Секст Помпей зачисляет беглых италийских рабов в свою армию на правах свободных воинов. Правда, Гай подозревал, что гречанка ничего не знает об этом разговоре, потому как она по-прежнему выглядела спокойной и счастливой. Он посмотрел на девушку, лицо которой в обрамлении похожих на золотую пряжу волос выглядело удивительно просветленным. Ливия поведала по секрету, что перед отъездом Тарсия ходила к известной афинской прорицательнице, и та предсказала гречанке, что та воспитает двоих сыновей, один из которых сумеет снискать признание и славу при будущем правителе Рима. Гай посмеялся и заметил: «Лучше б она сказала, кто будет этим правителем!» Потом он взглянул на Ливию, на ее уже позолоченное солнцем, едва прикрытое легкой туникой тело, улыбку и взгляд, словно бы ускользающий куда-то вдаль и, чувствуя тепло руки молодой женщины, думал о том, что ее присутствие дарит ему ощущение чего-то бесконечно надежного, близкого и родного. Она казалась такой открытой, чутко откликающейся на властный зов любви и жизни, по-своему очень уверенной и смелой… И он говорил себе: «О, боги, сейчас я имею то, что воистину обретаешь только раз в жизни. Глаза Ливий — зеркало, в котором отражается весь этот мир с его противоречиями, и я должен принять его таким, каков он есть, хотя бы ради нее. Я просто обязан быть счастливым». Они уединились в укромном уголке в задней части палубы и стояли, держась за руки, внимая соленому дыханию бескрайнего моря. Сейчас, во второй половине дня, оно потемнело, приобрело насыщенный сине-зеленый цвет, волны казались тяжелыми, они перекатывались одна за другой, и весла вздымали в них ослепительно-белую бурлящую пену. Без конца тянулась заунывная песня гребцов, созвучная плеску волн, — точно разматывался огромный клубок пряжи, виток за витком, медленно, ритмично, спокойно. По лицу Ливий скользили быстрые тени, а ее зеленовато-карие глаза казались неожиданно прозрачными. — Странная страна Греция, — сказала она, глядя на тонущие в синей дымке знойного воздуха, поросшие можжевельником далекие плоскогорья. — Безмятежность, чистота, четкость форм… Между тем все это обманчиво — жизнь здесь сурова: летом зной, зимою ветра, много голого камня и слишком мало воды. — Зато обитателям этого края свойственно особое, молчаливое, даже не всегда осознанное понимание истины. Нам, римлянам, этого не дано. Ливия не ответила. О чем она думала? Гай не решался спросить. Он знал, что перед отплытием на Сицилию она нашла человека, который ехал в Рим, и передала с ним письмо Луцию. Что она написала? Сообщила, что разводится с ним и только, или попыталась что-либо объяснить? Гай невольно сжал ее руку. Его ли вина, что жизнь так измельчала? Он не хотел, чтобы все свелось только к борьбе за убогое, голое существование, когда повседневные дела вытесняют все мысли о красоте, любви, о том вечном, что так или иначе присутствует в жизни. — Я не желаю проживать деньги, которые ты взяла у Луция, — с едва заметным вздохом произнес он. — Будет лучше, если мы постараемся их вернуть. — Это возможно, — ничуть не удивившись, отвечала Ливия. — Собственно, мы потратили не так уж много. Драгоценности по праву принадлежат мне. Чтобы собрать недостающую сумму, продадим несколько украшений и перешлем деньги в Рим, а оставшегося нам хватит самое меньшее на несколько месяцев. Наверное, придется купить дом и пару рабов? — Мне вовсе не хочется, чтобы ты отказывалась от своих драгоценностей. Ливия улыбнулась: — Не думаю, что они понадобятся мне в Сиракузах! К тому же при виде этих украшений меня охватывают не слишком приятные воспоминания. На самом деле эти воспоминания, скорее, можно было назвать тревожными, внушающими чувство вины. Ливия сухо, в двух строчках, сообщила Луцию о разводе, написать же отцу и вовсе не достало сил. Это было несправедливо, жестоко, и иногда молодой женщине даже хотелось, чтобы муж не получил ее послание. Пусть все умрет, растворится в безвестности — и его вопросы, и возмущение, и обида. И ее вина. Погруженный в раздумья Гай продолжал молчать; он рассеянно следил взглядом за двумя странными кораблями, идущими со стороны открытого моря наперерез «Орифии». Откуда они взялись? На юго-востоке была кучка небольших, по большей части необитаемых островов — они могли приплыть оттуда, но… Спустя мгновение Гай сжался от неумолимого предчувствия беды. Это были обыкновенные греческие триеры, но ведь пираты никогда не строят своих судов, а используют те, что удалось захватить в боях. Во время успешной морской кампании Гнея Помпея в 731 году от основания Рима пиратство в Средиземноморских водах было ликвидировано, но после смерти Цезаря, во времена политической неразберихи и агонии Республики пираты вновь подняли голову. Лишенные былой организованности, растерявшие прежнюю уверенность и дерзость, они прятались в лабиринтах островов, изредка совершая внезапные стремительные вылазки. Теперь пиратские команды состояли из избежавших наказания преступников, беглых италийских рабов, разного рода ссыльных, словом, из всякого сброда. Вскоре опасения Гая подтвердились — он услышал, как начальник гребцов приказал увеличить скорость; также было велено поднять запасной парус. Почти до боли сжав руку Ливий, Гай коротко поведал ей о том, что случилось. Она глядела с безмерной тревогой, но не поддалась смятению чувств и слушала доверчиво, внимательно, не перебивая. Они вместе нашли Тарсию и Элиара — Ливия забрала у гречанки ребенка. Дурная весть стремительно облетела судно — пассажиры сгрудились у края палубы и глядели на приближавшиеся корабли. Расстояние между ними неуклонно уменьшалось — пиратские галеры были несравненно легче грузового корабля, а пользы от парусов почти не было — дул слабый бриз. Гай Эмилий ждал — что еще оставалось делать? — неминуемой трагической развязки. Будущее вновь представлялось ему страшной бездной. В одночасье потерять то, ценность чего он еще не успел до конца осознать! К мрачному признанию действительности невольно примешивалось чувство недоумения. Почему, за что? Хотя, наверное, он понимал. Гай помнил, чем утешался последнее время. «Что такое Рим? — спрашивал он себя. — Это могущество, лишенное божественного разума, богатство без совести, правосудие без справедливости. О нем не стоит жалеть». Он решил сотворить из несчастья счастье, превратив место изгнания в убежище; все обдумав и взвесив, предъявил богам свой счет, решил, что взамен потерянному богатству они даруют ему полную радости и восторгов любви жизнь с Ливией. Он забыл о том, что боги смеются слишком жестоко, их смех — смертоносное оружие для тех, кто возомнил, будто способен использовать волю бессмертных по своему разумению. Между тем та горстка мужчин, что имела оружие, приготовилась к защите. Хозяин корабля, грек, призывал их отказаться от своего намерения и умолял сдаться без боя: «Иначе они перебьют нас всех!» Охваченный душераздирающим волнением, Гай невольно поймал его взгляд. — Что они делают с пленниками? — Вам нечего бояться, — торопливо произнес грек. — Ведь вы римляне, у вас наверняка есть друзья и покровители, которые внесут выкуп, и вы обретете свободу. Мне хуже — я лишусь корабля, груза и рабов. Лишь бы сохранили жизнь… Когда стало совершенно ясно, что «Орифии» не уйти от преследования, гребцам было велено сложить весла. Ливия с ребенком на руках и Гай Эмилий застыли на палубе в мрачном ожидании среди других пассажиров. Прошло четверть часа — пиратские галеры не спеша, деловито окружили «Орифию» с двух сторон, с их бортов были перекинуты абордажные мостики, и на палубу ринулась разношерстная громкоголосая орава морских разбойников. Их численность вдвое превышала количество мужчин на «Орифии», тем более что последние не имели почти никакого оружия. Пираты сразу взялись за дело: разоружили немногочисленную охрану, развели по сторонам мужчин и женщин, вытолкнули на середину хозяина корабля, кормчего и начальника гребцов. Во избежание неожиданностей рабов наспех приковывали к решетчатым стенам в подпалубном пространстве корабля. Внезапно какой-то человек (Ливия с изумлением узнала в нем Элиара) мощным рывком прорвался сквозь неприятельское кольцо и с разбегу бросился в море. Проплыв под водой довольно значительное расстояние, он вынырнул далеко в стороне от корабля и теперь быстро, не оглядываясь, удалялся прочь. Главарь пиратов набросился на своих подчиненных с бранью, но вскоре с усмешкой махнул рукой. Гай понял, что он имел в виду: до суши было не меньше двухсот стадий,[21] к тому же вдоль берега почти сплошь тянулись отвесные скалы. Дошел черед и до Гая; тогда он выбросил вперед руку с инстинктивным презрением к покорности существам низшего порядка и крикнул: — Не прикасайтесь ко мне! — А кто ты такой? — тотчас спросили его. Гай молчал; он слышал о неистребимой ненависти пиратов к римским патрициям. Иногда их швыряли в море, даже пренебрегая предложенным выкупом. — Это римские граждане, — поспешил заявить теперь уже бывший хозяин «Орифии», — он и вон та женщина. Глаза главаря, плотного мужчины лет сорока, говорящего как на греческом, так и на хорошей латыни, сузились и потемнели. — Римлянин? — С этими словами он схватил Гая за одежду так, что ткань затрещала и поползла. — Не желаешь ли за борт?! Пираты одобрительно загудели. — Нет! — выдавил Гай, подумав о Ливии и ее ребенке. — За нас могут дать выкуп… Требуйте что угодно, только не трогайте женщину. — Десять талантов[22] за каждого из вас! Согласны? — Да. Главарь небрежно кивнул — Гая и Ливию отвели в сторону. Их оставили под охраной двух человек, тогда как часть остальных пассажиров перегнали на пиратское судно, связав попарно. Хозяина корабля и двух начальников команды бросили за борт, крепко скрутив ремнями, после чего разбойники принялись исследовать груз и отбирать у пленников ценные вещи. Собственно, добыча была невелика: на «Орифии» не оказалось ничего такого, что можно было бы с выгодой продать на берегу, не считая, конечно, рабов. Самое страшное, Тарсии предстояло разделить участь этих несчастных. Ливия озиралась в поисках своей гречанки, но ее не было видно. Одеревеневшими пальцами она прижимала к груди ребенка, — к счастью, девочка недавно поела и теперь спала безмятежным сном. Выбрав момент, Гай произнес, глядя прямо в глаза молодой женщины: — Послушай меня, Ливилла! Возможно, скоро нас разлучат, потому я скажу сейчас: ты должна написать своему отцу. Десять талантов — очень большая сумма, но, думаю, Марк Ливий не пожалеет ничего, чтобы тебя спасти. Внезапность несчастья подействовала на него отупляюще, сейчас он даже не чувствовал отчаяния. Возможно, было бы лучше, если б Ливия испытывала то же самое. Но ее губы дрожали, а потемневшие от душевной боли глаза были полны слез. — И мне придется ехать в Рим без тебя?! — Не знаю. Но даже если и так, ты должна это сделать хотя бы ради своего ребенка. — А как же ты?! — Думаю, для меня тоже найдется какой-нибудь выход. На самом деле Гай не видел никаких путей к спасению: у него не осталось родственников, друзей, надежных знакомых, никого, к кому он мог бы обратиться за помощью. Но он старался об этом не думать. Сейчас нужно было позаботиться о Ливий. Пираты могли потерять терпение, разозлиться и тогда… Придется тщательно следить за собой — ни одного неосторожного слова, движения, взгляда. Постепенно они оба впали в оцепенение, словно бы спали с открытыми глазами, не шевелились и молчали. Так начался тягостный путь в неизвестность. |
||
|