"Родные и знакомые" - читать интересную книгу автора (Киекбаев Джалиль Гиниятович)

Глава четырнадцатая

1

Фатима выздоровела. Внешне она стала такой же, какой была: в запавших и потускневших во время болезни глазах появился живой блеск, миловидное лицо вновь расцвело. Но в душе её затаились боль и чувство одиночества. Прежде радостная, с гордым взглядом, Фатима старалась теперь прошмыгнуть по улице незаметна, ходила потупившись. С подружками виделась редко; те, с кем виделась, смотрели на неё с каким-то испугом.

Усиливали душевную муку Фатимы не смолкавшие в ауле разговоры о том, что Сунагат якобы скрывается поблизости в лесу. То были пустые разговоры. Сунагат давно ушёл из родных мест, и Фатима ничего не знала о нём. Любовь её не угасла, жила в сердце, обернувшись изнуряющей тоской. Фатиме хотелось сходить к Салихе, но отец с матерью и братья не спускали с неё глаз. Отчий дом превратился для неё в тюрьму, ни один её шаг не оставался незамеченным. Аклима следила за старшей сестрой не таясь, без всякого стеснения. Куда сестра — туда и она. Остановится Фатима на улице перекинуться словом с подружкой — Аклима, вытаращив глаза, смотрит ей в рот.

Главной заботой родителей стало — поскорей выдать Фатиму замуж. За кого угодно, лишь бы нашёлся охотник. Ещё во время её болезни приглашённый из Карана лекарь Амин, которого люди почтительно называли «духтыром», то ли в шутку, то ли всерьёз сказал: «Самое лучшее лекарство для неё — замужество». Ахмади с Факихой и сами понимали, что пора решить судьбу дочери. Но откуда ждать сватов после того, как по всей округе пошла о ней худая слава? Из своего аула и ближних селений никто не посватается. Вон Усман-бай теперь при встречах даже не здоровается. Ахмади, распалясь, уже не раз говорил жене, что готов отдать дочь без всякого калыма любому проезжему, а заартачится — связать ей руки-ноги и кинуть в сани…

Однако нашёлся в конце концов человек, решивший высватать Фатиму. Нух-бай из катайского аула Туйралы подыскивал жену для сына Кутлугильде.

Нуху не раз случалось проезжать через Ташбаткан — то на базар в Гумерово, то в степные края. По пути он останавливался у Ахметши, хорошо знал именитых ташбатканцев, в том числе «сальмановых парней», как он называл Шагиахмета, Ахмади и Багау, и слышал, что у Ахмади есть дочь на выданье.

Позвав на совет брата своего Абуталипа и жившего отдельно старшего сына Якупа, Нух сообщил им о намерении породниться с ташбатканским подрядчиком. Намерение это было одобрено. Поддержала абышку [87] и мать жениха Гульямал. Только сам жених и не подозревал, что его собираются женить.

Когда на Инзере окреп лёд, Нух по санному пути отправился в Ташбаткан. Как всегда, заехал к Ахметше. Сели вдвоём пить чай, Нух объяснил, зачем приехал, и попросил приятеля взять на себя сватовство.

На другой день они съездили на базар в Гумерово, а вечером Ахметша выпустил согласно обычаю из носка штанину, взял в руку посох и пошёл на переговоры с Ахмади.

Встретили его уважительно. Факиха тут же захлопотала с самоваром. Но Ахметша приступил к делу не сразу. За чаем нёс всякую чепуху, балагурил, что называется, искал то, чего не терял. Лишь дождавшись, когда молодёжь улеглась спать, закинул удочку: как хозяин и хозяйка посмотрят, если Нух предложит им породниться? Ахмади приличия ради ответил, что должен посоветоваться с братьями. Однако ясно дал понять: он согласен. Ахметшу стали потчевать с ещё большим рвением и проводили, как дорогого гостя, до ворот.

Фатима видела, как к ним пришёл Ахметша, но не заметила, что у него выпущена одна штанина. Длиннополый чекмень скрыл от неё этот знак сватовства. К тому же девушке и в голову не приходило, что сейчас, в таком вот состоянии, её могут выдать замуж. Поэтому на приход Ахметши она не обратила особого внимания, подумала — зашёл по какой-нибудь житейской надобности.

Нух, выслушав вернувшегося домой Ахметшу, удовлетворённо погладил свою козлиную бороду и толстый, как пчелиная колода с двойным летком, живот. Его бурое, лоснящееся от жира лицо расплылось в улыбке.

Шагиахмет и Багау, извещённые братом о сватовстве, восприняли новость благожелательно, против вступления в родственные отношения с Нухом они ничего не имели.

Утром Ахметша получил окончательный ответ. Разумеется, у Ахмади уже пропало желание отдать дочь даром, без калыма. Он запросил одну лошадь, четыре пуда мёду, пять фунтов чаю, пять-шесть пудов мяса и денег на свадебные расходы; ну и подразумевалось, что будут всякие мелкие подарки, полагающиеся в таких случаях.

Нух принял Ахмадиевы условия без возражений. Ему, человеку, имеющему табуны лошадей, известному в Катайском юрте своим богатством, скупиться было бы не к лицу. Если бы он нашёл, что калым чрезмерен и начал торговаться, то в Ташбаткане, и особенно в глазах свата Ахмади, его авторитет пострадал бы.

Договорились провести свадьбу на следующей неделе, и Нух уехал домой. Спустя пару дней Магафур с сыном Шагиахмета Гимраном отправились следом за калымом. В Ташбаткане в крепких бочонках забродила медовуха.

Фатима, узнав о предстоящем событии, отнеслась к нему безучастно. Ни сопротивляться, ни даже плакать у неё не было сил. Она жила словно бы в полусне, происходящее вокруг не задевало её.

В назначенный срок из Туйралов прибыл под девятью дугами санный обоз с гостями. Их разместили в приготовленных заранее домах. Нух остановился на этот раз в доме Ахмади.

Кутлигильде с братишкой, выполнявшим обязанности дружки, нарочно задержались и приехали в сутемень. Их ждали в доме Ахметши.

Решено было свести жениха с невестой у Багау в избе, в которой зимой держали телят и ягнят. Жена Багау прибрала в ней, на нарах за занавеской приготовила брачную постель.

По свадебному обряду невесту сначала полагалось спрятать, чтобы жених заплатил за неё выкуп. Как только по аулу разнеслась весть о приезде Кутлугильде, подружки увели Фатиму к Ахмади-кураисту. Туда потянулись и местные досужие парни, но отец невесты строго-настрого запретил пускать их в дом. Парни толклись у занавешенных окон, пытались лестью умилостивить девчат и проникнуть к ним, но напрасно. Из дому слышались причитания, всхлипывания: подружки прощались с Фатимой. Потом раздался дробный перестук каблуков — принялись плясать.

— Ну, откройте же! — умоляли парни. — Трудно вам, что ли, откинуть крючок?

— Не бойтесь! Тут нет Талхи. Невесту не умыкнёт…

Девчата не отвечали.

И вдруг с улицы донеслось:

— Сунагата тоже нет. Он в Идельбашы, опять в тюрьме сидит…

Безучастная ко всему Фатима, услышав этот злой выкрик, встрепенулась и впервые с тех пор, как не удалась её попытка уйти на завод, горько заплакала.

Прибежал с дрючиной в руке Гимран, нещадно обругал и разогнал назойливых парней.

Следом за ним подоспели самые близкие енгэ Фатимы. Женщины были подкуплены женихом, дабы помогли отыскать спрятанную невесту. В ответ на их требование открыть дверь в доме поднялся визг, несколько девчонок вцепились в дверной крючок: дескать, не дадут открыть. Девушки сдались лишь после того, как енгэ пообещали поделиться деньгами, полученными от жениха.

Пришедшие женщины обрядили Фатиму в новое платье, повязали ей на голову новый платок и накинули новую шаль. Подружки невесты тем временем изощрялись, строя всякие козни. То они, вцеплялись друг в дружку, загораживая Фатиму, то сдёргивали с женщин и прятали их шали. Это была игра, старинный обычай проводов невесты к жениху.

В конце концов, преодолев сопротивление плачущих и причитающих девушек, енгэ под руки вывели Фатиму на улицу…

Жених давно уже сидел там, где предстояла встреча с суженой, — за занавеской в скотной избе. Минула полночь, пропели первые петухи. Парня утомила дальняя дорога, утомило ожидание, веки отяжелели. Он начал клевать носом, и испуганно потёр глаза — сон отлетел.

Кутлугильде — широкоплечий стройный парень с сухощавым лицом. Он в новом чёрном бешмете, на голове — чёрная бархатная тюбетейка, на ногах — белые войлочные чулки с красными узорами, чулки держатся на шнурках с кисточками. Взгляд у Кутлугильды не то, что у Талхи, — серьёзный, умный. В отличие от того же Талхи он был застенчив, маялся, не представляя, как повести себя при первой встрече с Фатимой; его до дрожи в сердце смущало даже то, что предстояло одарить деньгами женщин, которые приведут невесту.

Во дворе поднялся шум-гам. Кутлугильде, полулежавший на нарах, торопливо опустил ноги на пол, сел. В избу ввалилась гурьба женщин и девушек. За занавеску втолкнули Фатиму. Она вынуждена была сесть рядом с женихом, но тут же испуганно отодвинулась, закрыла руками заплаканное лицо. Кутлугильде некоторое время растерянно смотрел на неё, потом вспомнил, что должен отблагодарить своих новых родственниц — кайын енгэ и подружек невесты. Красный от смущения, он вышел из-за занавески, роздал приготовленные для этого деньги. Удовлетворённые женщины выдворили из избы девушек, следом вышли и сами. Дверь захлопнулась.

«Всё… Всё для меня кончилось… — думала Фатима. — Сунагат в тюрьме. А может… Не век же будут держать его там! Год… Или два года… Может быть, выйдет, услышит, что я в Туйралах, и придёт за мной? Ой, как же мне дожить до этого? А может, соврали парни? Ведь приходил он сюда, когда я болела, сказал, что он оправдан. Наверно, ушёл в Идельбашы искать работу. Узнает, что меня увезли в те же края, непременно найдёт…»

От этой мысли стало и радостно, и жутко. Сердце Фатимы бешено заколотилось.

За дверью слышались шаги и приглушённые голоса. К избе, где свели молодых, приставили сторожей…


2

Слушок о том, что Сунагат опять угодил в тюрьму, пустил Ахмади-ловушка. Пустил со зла, узнав, что парень побывал в Ташбаткане и ускользнул от него.

Ахмади осторожно расспрашивал проезжавших на базар жителей горной стороны, не встречался ли им кто-нибудь в пути. Один из проезжих сказал:

— На спуске с Ельмерзяка попались навстречу два егета. По одежде я было принял их за русских, оказалось — башкиры. «Откуда вы?» — спрашиваю. «Из безлошадного аула», — засмеялись они и пошли дальше…

«Определённо этот голодранец шёл с кем-то в Идельбашы», — решил Ахмади.

И в самом деле Сунагат с Хабибуллой побывали на Белорецком заводе, потолклись в посёлке несколько дней, но устроиться на работу не смогли: у них потребовали паспорта. В Каге им тоже не повезло. Авзянскому заводу нужны были углежоги, однако ни у Сунагата, ни у Хабибуллы к этой работе душа не лежала. Поразмышляв, пришли к мнению, что надо идти в Воскресенск, отыскать Тимошку — с ним не пропадёшь. И повёл их тракт Белорецк — Стерлитамак в степную сторону.

На высоком перевале, свернув на полянку, устланную опавшей листвой, путники сели отдохнуть. Подкрепились чёрствым, уже слегка заплесневевшим хлебом.

— Экая тут крутизна! — заметил Хабибулла. — Эх, спустить бы отсюда вниз того самого Кацеля! Покатился бы, как арбуз, а?

— Неплохо бы… Чтобы голову этому дунгызу вдребезги разнесло. С него всё началось. Ходим теперь, мытаримся… — поддержал Сунагат.

К вечеру они дошли до селения Саитово и попросились в дом на околице переночевать.

Хозяин, мужчина средних лет, полюбопытствовал:

— Куда направляетесь?

— В Воскресенку, — ответил Сунагат без утайки.

Хабибулла, решив на всякий случай напустить туману, добавил:

— Там мы на заводской работе…

— Ага… А родом из каких краёв?

— С Яика. Как раз у своих побывали, — солгал теперь и Сунагат. И дабы хозяин не докучал расспросами, объяснил: — Туда шли через Красную Мечеть [88]. Потом в Идельбашы к родне завернули. Идти обратно тем же путём — больно большой крюк получается. Тут, нам сказали, поближе. Ты, агай, должно быть, знаешь, как отсюда выйти на Воскресенку?

— Одна от нас дорога. Вон она — как струна натянутая, — усмехнулся хозяин. — Повернись лицом к закату и шагай да шагай!

Киньябыз — так звали хозяина — пустил парней переночевать и пригласил их поужинать.

— Забирайтесь на нары, мусафиры [89], — сказал он, когда вошли в дом. — Немалый путь проделали и, верно, проголодались. Ну, кто из вас в передний угол? Ты, мырза? — Это относи лось к Сунагату. — А ты подсаживайся к товарищу.

Хозяйка расстелила скатерть, в большой чаше, вырубленной из корневища дерева, принесла суп и разлила его сначала в миски ребятишкам, которых рассадила тут же.

Суп с мелко нарезанными потрохами оголодавшим за последние дни парням показался необыкновенно вкусным. Наелись так, что по лицам горошинами покатился пот.

Киньябыз ел не спеша, рассказывая нечаянным гостям, что далее пойдут они по берегу Нугуша, поднимутся на какую-то гору, а там попадут на яйляу…

Наутро, проводив отдохнувших путников за ворота, он повторил уже слышанное ими:

— Дорога от нас одна. В горах не то, что в степи, — развилок нет. Держись лицом в закатную сторону и шагай да шагай…

Облокотившись об изгородь, он долго смотрел вслед уходящим парням.

Друзья бодро зашагали вдоль Нугуша на запад. Дорога не давала скучать: то подъём, то спуск. Несколько раз пересекли вброд петляющую среди гор реку.

Миновали заброшенный хуторок. Жители, видно, давно уже покинули его: полусгнившие строения разрушились, ветер снёс с них кровли; на месте одной избушки торчала только сложенная из плитняка печь, на потолке другой буйно разрослась конопля; брюшина, которой были затянуты окна, изодралась, и по её клочьям стучались сейчас редкие капли дождя. Ни души кругом. Лишь какая-то встревоженная путниками птица — кажется, коршун — снялась с дерева и тёмной точкой закружилась над ржавой скалой. На полянках близ хутора кошмой лежала нескошенная трава — летом, должно быть, она вымахала коню по уши. А когда-то её косили, об этом свидетельствовал сгнивший на склоне горы стог сена. Унылая картина! Уныние нагоняли и глухой шум ветра в соснах, и вид мокрых скал, и уже белеющий на вершинах снег.

У Сунагата и Хабибуллы на душе чуть повеселело на яйляу, о которой говорил им Киньябыз. На берегу Нугуша в один ряд стояли крытые лубками лачуги. Двери их были подпёрты где полешком, где чурбаком, и загоны пустовали, — люди уже угнали скот и сами ушли зимовать в аулы, — но из трубы самой дальней лачуги курился дымок. Друзья направились туда.

— Баи дома? — шутливо спросил Сунагат, подойдя к двери.

— Дома, дома, айдук! — послышался басовитый голос.

Парни вошли, отдали салям. В лачуге сидели двое охотников. Один из них набивал патроны — рядом на нарах лежали гильзы и сделанная из коровьего рога пороховница. Другой у огня, перед очагом, обстругивал палочку — как оказалось, ему потребовался шомпол.

Охотники не стали допытываться, что привело парней в эти места и кто они такие. Короткий ответ: «Идём в Воскресенку», — удовлетворил их. Сунагат попросил у них котелок, вскипятил воду. Согрелись чаем, уточнили, как идти дальше, и снова — в путь.

До Воскресенска дошли на следующий день, ещё раз переночевав в глухой деревушке на выходе из гор.

Отыскать в посёлке дом рабочего медеплавильного завода Никанора 3айцева, брата Тимошки, не составило труда. Труднее оказалось вытянуть из Никанора что-нибудь о его братишке: прикинулся ничего не знающим. Тимошка, мол, как уехал из посёлка, так больше тут не показывался.

Никанор сидел на крыльце, дымя самокруткой. Сунагат растерянно топтался перед ним, пытаясь втолковать, что им позарез надо повидаться с товарищем.

— Да что ты привязался ко мне? — рассердился Зайцев. — Кто вы такие?

И только тут, сообразив, что Никанор не доверяет им, Сунагат выложил начистоту, как у них с Тимошкой обернулось дело на стекольном заводе. Никанор хмыкнул, придавил каблуком окурок.

— Ну, коль вы его приятели, заходите в дом, гостями будете.

Дома он что-то тихо сказал жене. Та выставила из печи на стол горшок с горячей картошкой, нарезала хлеба,

— Поешьте, — велел Никанор, а сам, сев в сторонке, сосредоточенно принялся скручивать новую цигарку.

Вскоре на столе запел самовар. Тогда и хозяин подсел к гостям. Мало-помалу он разговорился, порасспрашивал про стекольный завод.

Никанору можно было дать лет тридцать пять. Лицом он очень напоминал младшего брата, но ростом удался выше и в кости — шире. Глаза у обоих синие, но взгляд у Никанора — задумчивый, пытливый, нет в нём Тимошкиного озорства.

Разговор за столом, видно, окончательно убедил Никанора в том, что Сунагат и Хабибулла — товарищи Тимошки.

— Вот что, братцы… — сказал он. — О заварухе на вашем заводе я слышал. Тимофей был здесь. Ночью пришёл и ночью же ушёл. Сейчас он в Оренбурге. Вам тоже лучше отправиться туда. Тут стало припекать. Жандармские прихвостни принюхиваются к каждому. На днях один остановил меня на улице, о Тимофее расспрашивал, как де живёт, где он сейчас. Приятелем прикидывается, а мы его, каналью, давно знаем — прихвостень он жандармский…

Сунагат с Хабибуллой встревожились и вознамерились было уйти на следующий день затемно, но Никанор отсоветовал: появившись на улице слишком рано, как раз вызовешь подозрения, надо дождаться, когда народ пойдёт на работу.

Утром он дал адрес, по которому можно было найти Тимошку, наказал:

— Случится — не найдёте его по этому адресу, так идите на станцию, спросите у кого-нибудь из железнодорожников Тихона Иванова. Запомните: Тихон Иванов. Привет ему от меня передадите. Он вас сведёт с Тимофеем…

Простились по-дружески. И опять зачавкала под ногами Сунагата и Хабибуллы осенняя дорога, повела их в далёкий город Оренбург.

Когда переправились через Белую и выбрались на прямой — тут уж в самом деле, как натянутая струна, — тракт, открылась им бескрайняя равнина. Там и сям виднелись на ней неказистые, серые — без единого деревца — селения. По обеим сторонам тракта тянулись поля; побуревшую — стерню убранных хлебов порой сменяли зелёные лоскуты озими. Лента дороги уходила вдаль, становясь всё уже и уже, и пропадала у горизонта.


3

Каждую неделю Кутлугильде приезжал в Ташбаткан, навещал жену [90]. Хоть неблизок и нелёгок путь через горы, эти поездки не были ему в тягость, а, наоборот, доставляли большое удовольствие. Он мог бы ездить так сколько угодно, но спустя месяца три после женитьбы его родители завели речь о том, что пора перевести сноху в Туйралы. А родительская воля по-прежнему была для него законом.

Нух-бай заблаговременно известил Ахмади о своём решении. В Ташбаткане начали готовиться к проводам Фатимы.

Фатима хорошо понимала, что отъезд её неотвратим. Ей не оставалось ничего другого, как примириться со своей участью, но душа её бунтовала против жестокости судьбы. Её выданные замуж сверстницы оставались в родных местах — если не в самом Ташбаткане, так поблизости. Оставшиеся в своём ауле могли каждый день видеться с родными и близкими, заглянуть к ним по житейской надобности или просто так, без всякого дела. И те, кого увезли в соседние селения, чуть ли не еженедельно приезжали в Ташбаткан. Одной Фатиме выпало на долю уехать в чужедальную сторону.

Правда, она не чувствовала привязанности к отчему дому, тем более — к отцу. В детстве она любила его, потом боялась, ходила перед ним на цыпочках, теперь ненавидела. И не только потому, что не забывала страшного избиения, — Ахмади обрёк её на жизнь в чужом краю среди чужих людей, лишив всего, что ей было дорого. Теперь Фатима не испытывала страха перед отцом, страшнее того, что сделал, он уже ничего не мог сделать, да и ни в чём теперь она от него не зависела: отныне она не ташбатканская, а туйралинская.

Узнав, что Фатиму готовят к отъезду, несколько бойких женщин пришли к ней с советом отвести на прощанье душу, выложить отцу то, чего он заслуживает. Случай для этого представлялся удобный: по обычаю молодая в прощальном плаче — сенляу — должна попенять на родителей за то, что они отдают её в чужие руки; вольна она высказать и другие свои обиды, и никто — ни старшие, ни младшие, ни даже мулла Сафа с его обгаженным тараканами кораном — не могут воспретить это.

Фатима, немного поколебавшись, согласилась с бойкими енгэ, но она лишь однажды, ещё семи или восьмилетней девочкой, слышала сенляу и помнила услышанное смутно, — к обычаю этому в Ташбаткане обращались не часто. Предприимчивые женщины живо научили её всему, что нужно: и мотив напели, и слова старинных причитаний подсказали — Фатиме оставалось, только подновить их и кое-что сочинить самой.

Из Туйралов на трех санях приехала новая родня. Некоторое время спустя в лёгкой кошевке, в которую был впряжён редкой красоты рыжий жеребец, примчался Кутлугильде.

Два дня гости пировали в доме Ахмади.

И вот наступил для Фатимы день прощания с родным аулом.

С утра в Ахмадиевом дворе толклись любопытные. В женской половине дома возле Фатимы, словно пчёлы возле матки, суетились её подружки. Старшие родственницы принялись наряжать молодую. Надели на неё новое платье. На шею, прикрыв высокую грудь, повязали тяжёлый нагрудник — хакал, он был украшен коралловыми нитями, медными бляшками и серебряными монетами с изображениями невесть каких царей. Поверх платья надели зелёный елян с позументами по бортам и двумя рядами монет по подолу.

Ах, как порадовал бы Фатиму этот наряд всего полгода назад! А сейчас она ничего не видела, глаза её затуманились от слёз.

Рядом плакали в голос, заливались слезами её подружки.

Подошла мать, зашептала на ухо:

— Веди себя там, доченька, пристойно. Свекрови не перечь, без спросу на улицу не выходи…

С другого боку подступилась свекровь, зачастила:

Нет нужды — не плачь, не вой, Не чуди, невестушка, И рассерженной совой Не гляди, невестушка! Наподобье челнока Не мечись, невестушка…

Фатима и слышала, и не слышала припевки свекрови, ни разу не взглянула на неё. Гульямал поджала губы — обиделась: она, старшая, ломает себя, старается угодить невестке, вон и подарки свои — стёганое одеяло и перину — показать сюда привезла, а эта неблагодарная даже глаз не поднимет!..

Между тем во дворе запрягли лошадей. Заволновались, забегали ребятишки. Несколько молодаек схватили лошадей под уздцы, дабы вытребовать у главного свата выкуп.

День выдался тёплый, из низких туч медленно летели редкие снежинки.

Фатиму под руки вывели на крыльцо. Она подняла лицо к небу, постояла так мгновенье, затем шагнула на плотно утоптанный снег и решительно направилась к отцу, столбом торчавшему посреди двора.

Ахмади, хотя он и знал, что дочь в первую очередь должна проститься с ним, смотрел на неё несколько растерянно.

Остановившись в несколько шагах от отца, Фатима взглянула ему в глаза и запела:

Не на той ли на Магаш-горе Я срывала вишни, атакай? [91] Увезут меня за сорок гор — Стала дома лишней, атакай. Из колоды вылетает рой — Пчёл летящих, атакай, не счесть. Как мне жить среди чужих одной? Что же это — кара или месть?

Только что усердно рыдавшие девушки, мгновенно притихнув, переглядывались. «Вот так Фатима! — говорили их взгляды. — У кого она такому научилась? Кто подсказал ей столь складные слова?» А енгэ, подучившие Фатиму, с замирающими сердцами следили за выражением лица Ахмади: как-то он поведёт себя?

Фатима продолжала:

Отбелила я в пруду холсты, Высушили белые в тени. В стороне немилой, атакай, Ждут меня безрадостные дни. В белых кадках заварили мёд — Рад ли ты напитку, атакай? Будешь иль не будешь сожалеть, Дочь послав на пытку, атакай?

В толпе провожающих начали перешёптываться: «Аллах мой, надо ж так уметь! В самое сердце бьёт…» — «А отец-то терпит». — «Ничего, пусть потерпит! Позлей бы ещё надо!» Многие пожилые женщины, вспоминая горькие дни, пережитые Фатимой, и представляя, что её ждёт впереди, утирали уголками платков невольные слёзы. А там, где сбились в кучку девушки, вновь послышались рыдания. Голос Фатимы, поначалу негромкий, окреп, и зазвучал в её плаче гнев:

Дров подкинешь, атакай, в очаг — Мне не сесть у твоего огня. Не оттянет ли тебе плечо То, что получил, продав меня?.. Чем катаец улестил тебя? Разве мало ты имел добра? Впрямь ты мне за что-то отомстил, Обменяв на горстку серебра. Не на те ли деньги, атакай, Ты купил мне камень-сердолик? Лучше б, к шее камень привязав, Утопил — убыток невелик!

От изумления у Ахмади глаза полезли на лоб, — то, что он слышал, вроде уже не походило на освящённый обычаем сенляу, — но прервать дочь он не решался.

— Ай, не могу!.. Исстрадалась, бедняжка! — вырвалось у кого-то.

Голос Фатимы чуть смягчился, теперь взяла в нём верх глубокая печаль.

Знать, недаром люди говорят: Слаще мёда соль родной земли. Тяжки думы о разлуке с ней — Горьким горем на сердце легли. Изведёт тоска в чужом краю, Там, зачахнув, сгину, атакай. Конь катайский запряжён. Прощай, Еду на чужбину, атакай!

Что-то промелькнуло в вытаращенных от изумления глазах Ахмади. Жалость, что ли, шевельнулась в нём? Растопырив корявые пальцы, он, точно вилы, протянул руки к дочери, выдавил из себя глухо:

— Прощай, дочка!

Фатима в ответ лишь склонила голову и тут же повернулась к матери. И снова полилась грустная мелодия прощания.

Ярко ал французский [92] твой платок, Отсвет пал на щёки, эсэкей [93]. Разлучают, разлучают нас — Люди так жестоки, эсэкей! К милой речке больше не спущусь, У пруда не расстелю холсты. Вспомнив о тебе, заплачу я, Вспомнив обо мне, заплачешь ты.

— Уй, доченька моя! Уй, доченька!.. — вскрикнула Факиха и, шагнув к дочери, припала к ней, зарыдала. Фатима, поглаживая мать по спине, закончила сенляу:

Холод лют в катайской стороне, Горы круты, от снегов белы. То ли стужа муку оборвёт, То ль сама я брошусь со скалы? Выезжая из родных ворот, Кнут я обронила, эсэкей, Только не о нём моя печаль — Не вернуть, что было, эсэкей…

Плечи Факихи затряслись ещё сильней. Она и сама когда-то вот так же уходила из родного дома и понимала, как тяжело дочери. Сострадание разрывало ей сердце.

— Деточка… Деточка… — только и могла вымолвить Факиха.

Фатиму посадили в сани, завернули в стёганое одеяло. Её подружки вцепились в это одеяло, ребятишки повисли на спинке кошевки, а самые быстрые заняли кучерское сиденье.

Гвалт, визг, плач…

Гульямал, напялившая на себя столько одежд, что стала почти круглой, как мяч, оделила деньгами молодаек, и те отпустили уздечки, отошли от лошадей. Кутлугильде сыпанул по двору горсть трехкопеечных монет и медных пятаков, кинул на снег несколько горстей конфет. Мелюзга бросилась подбирать деньги и лакомства. В санях остались только те, кто должен был в них ехать.

Едва Кутлугильде тронул вожжи, напуганный суматохой жеребец рванулся и стремительно вынес кошевку за ворота. Следом тронулись остальные подводы, провожаемые возбуждённой толпой.