"Родные и знакомые" - читать интересную книгу автора (Киекбаев Джалиль Гиниятович)Глава двенадцатаяВ заводском посёлке готовились к торжествам: как и во всей России, здесь ожидались празднества по случаю трехсотлетия царствования Романовых. Местные власти — старшина, земский начальник, пристав — заранее продумали меры пресечения возможных беспорядков. Было решено провести манифестацию населения посёлка, но не на улице, а в рабочем клубе, что у базарной площади. Клуб принарядили. Главным украшением зала стал огромный, от пола до потолка, портрет государя-императора. Николай Второй был изображён в полный рост, с золотыми эполетами, при полном параде. Он смотрел в зал, будто ожидая, когда подданные запоют «Боже, царя храни». От всей его фигуры веяло величием, только залихватские усы несколько портили впечатление, придавая лицу самодержца легкомысленное выражение. Вокруг портрета царя в мелких рамках развесили изображения членов его семьи — жены, дочерей, а также великих князей. Всё это в целом обрамляли иконы. Портреты и иконы были украшены бумажными цветами. Над входом в клуб, на крышу, водрузили громадное изображение двуглавого орла. Некоторое представление о достоинствах этого творения местного живописца может дать выражение «топорная работа». Прохожим при взгляде на грозную птицу вспоминались пугала, выставляемые зимой на сараи для устрашения волков. Но как бы там ни было, начальство выполнило свой долг, позаботившись о символе несокрушимой мощи дома Романовых. Готовилась к празднику и церковь. Несколько дней подряд неумолчным перезвоном колоколов она напоминала прихожанам о приближении торжеств. В день манифестации полицейские вышли на службу в парадной форме, при саблях. Ещё ранним утром трое из них, горяча коней, принялись разъезжать по улицам; пешие стражи порядка в тревожном ожидании топтались возле рабочего клуба. Но тревога полицейских оказалась напрасной. Нарушать порядок, оказалось, некому: рабочие на манифестацию не пришли, отсиживались по домам. В клуб приковыляли из любопытства лишь древние старики и старушки, набежала гурьба ребятишек. Публику, кроме них, составляли местные чиновники, торговцы, служащие заводской конторы, мастера-иностранцы с толстыми, как тумбы, жёнами, а также управляющий заводом — тоже с супругой и дочерью. Не могли, понятно, не прийти старшина и становой пристав. Спели хором «Боже, царя храни». Приходский поп вознёс молитву во здравие самодержца и всей царствующей семьи, старушки, то и дело цыкая на балующихся ребятишек, подпевали попу жиденькими голосами. На этом долгожданная манифестация и закончилась. Власти остались довольны ею: всё прошло спокойно, без эксцессов. В домах состоятельных жителей посёлка были накрыты праздничные столы. В доме Вилиса, управляющего заводом, шли приготовления к банкету. Вечером из окон двухэтажного белого особняка, окружённого елями и соснами, на тёмную хвою полился электрический свет. Управляющий не пожалел средств, выписал динамо-машину и очень торопил рабочих, отлаживавших её, — хотел именно в этот торжественный вечер преподнести своим гостям сюрприз. К особняку подкатывали коляски с приглашёнными на банкет. Вот по деревянному мостику, перекинутому через канаву перед ворота ми, протарахтела коляска пристава. Навстречу кинулись слуги, взяли лошадь под уздцы. Вилис сам вышел встречать полицейского начальника, галантно приложился к руке его дородной супруги. Пристав, улыбаясь, подкрутил изогнутые наподобие перевёрнутого коромысла усы. Едва новоприбывшие поднялись по внутренней лестнице на второй этаж, как к ним подплыла хозяйка дома мадам Лизабет. — Бон суар, ма шер! Коман сава? [83] — пропела она, сияя наигранной радостью. Чуть отставшая от матери курсистка Люси поприветствовала полицейскую чету реверансом. Женщины затараторили по-французски, мужчины направились в соседнюю комнату, где пришедшие раньше мастера-иностранцы дымили за круглым столом дорогими сигарами. В некотором отдалении от преферансистов на диване сидели земский врач Орлов и судья Антропов. Они возбуждённо беседовали на какую-то политическую тему, но с появлением пристава тему эту сразу отставили, повернули разговор на случаи из своей практики. — Рассматривал я недавно необычное и до вольно, знаете ли, забавное дело, — проговорил судья. — Некий Сальманов из селения… из селения… Запамятовал название! Но суть не в нём. Этот самый Сальманов, человек по местным представлениям состоятельный, украл из поставленной стариком-бедняком ловушки угодившего в неё медведя. Старик обратился в суд. Простодушный, доверчивый здесь народ. Чтобы поддержать доверие, я и занялся этим происшествием, хотя дело совершенно пустяковое. — Э, не скажите! — возразил врач. — Для здешнего населения охота — промысел очень серьёзный. С пустяком к вам не пришли бы, мелкие споры улаживаются общиной. — Не знаю, не знаю… Во всяком случае, с подобными делами мне до сих пор сталкиваться не приходилось. — Вы ещё молоды, господин Антропов. Вас впереди ждёт много всякой всячины. Возможно, со временем вы и сами увлечётесь охотой на медведей. Научитесь пить кумыс — чудо как хорошо делают его башкиры. Полюбите этот край, забудете и думать о Петербурге. Какая здесь природа! Может затмить многие прелести Швейцарии… — Да, природа превосходная, — согласился судья. — Мне очень нравится. Беседу прервал мастер Игнацо Кацель. — Каспадину доктору и каспадину герихмейстеру шелаю один кароший добрый вечер и прифет от глубин зертса, — проговорил он, угодливо улыбаясь. — А, господин Кацель! — отозвался доктор. — Как ваши раны, телесные и душевные? Заживают? — Бестен данк, бестен данк, доктор! — поблагодарил немец и, обрадованный тем, что нашёл, с кем перекинуться словом, сел рядом на диван. — Но, доктор, это есть ушасно. Ушасно! Как мошно свой шеф избивайт? Как мошно без разрешений каспадина упрафляющего делать штрайк? Это есть забастовка! Это будет сорок фосьмой год в Афстрии… Кацель пришёл в великое возбуждение, вытаращил глаза, замахал руками. — Что думайт русский царь и правитель? Это есть революцион! Это есть сорок фосьмой год!.. Судья сидел со скучающим выражением на лице: он недолюбливал иностранцев. Доктору тоже вскоре надоело изображать любезность. Немец, наконец, заметил это и, извинившись, поднялся, пошёл искать более внимательных слушателей. — О чём толкует этот толстяк? — не скрывая своей неприязни к мастеру, спросил Антропов. — Случился тут казус… Восемь рабочих подрядились выполнять какие-то ремонтные работы. Договаривались они вот с этим самым Кацелем. А когда пришло время получки, оказалось, что мастер рассчитал плату не так, как обещал. В свою очередь и бухгалтерия её урезала. Двум рабочим-башкирам начислили меньше, чем остальным, хотя все работали одинаково. Кацель объяснил: в колониях туземцам платят меньше, это общепринято, так должно быть и здесь… Ну, и случилась заваруха. Кацель прибежал ко мне, измазанный кровью. Тех рабочих, всех восьмерых, арестовали. Да вам, должно быть, известно их дело? — Дела, дела… — неопределённо ответил судья. Проплыла мимо всё с той же наигранной улыбкой мадам Лизабет: хозяйка, до этого развлекавшая разговорами женщин, почувствовала, что гости начинают скучать, и теперь старалась поспеть всюду, обласкать взглядом каждого. Ждали старшину, начинать банкет без него было бы, разумеется, бестактностью. Люси, выглядевшая в этом собрании цветком мака среди репейников, в меру своих сил помогала матери разгонять скуку. Но вскоре внимание девушки целиком сосредоточилось на новом госте. Это был молодой человек в юнкерской форме. Как только он поднялся по лестнице и вошёл в зал, Люси поспешила навстречу и занялась им. Женщины рассматривали его с откровенным любопытством, переговаривались: — Мне кажется, я где-то видела этого юношу. — И мне его лицо как будто знакомо. — По-моему, он хорошо воспитан. Люси беседовала с молодым гостем по-французски. — Комбьен дэ тан рестерэ ву иси? — Же ревьен а Оренбург данзюн смон. — Се доманж… [84] Судья, которому многие были незнакомы, спросил у доктора: — Не знаете, кто это? — Александр Кулагин. После смерти отца, содержавшего здесь торговое заведение, живёт в Оренбурге, поступил в военное училище. Видимо, решил во время каникул побывать в родных местах. В зале зазвучала музыка: для увеселения гостей были приглашены два скрипача и пианист. Люси объявила дамский вальс, пригласила на танец Александра, и они прошли несколько кругов. Гости — за исключением увлечённых игрой преферансистов — расположились в расставленных вдоль стен креслах, наблюдали за единственной вальсирующей парой. После окончания танца поаплодировали. Появились слуги со сверкающими подносами, разнесли прохладительные напитки. Снова зазвучала музыка. Один из слуг подошёл к Вилису и негромко сообщил: старшина прислал человека сказать, что быть на банкете не сможет. Вилис слегка поморщился, дал знак музыкантам, чтобы прекратили играть. — Господа! Прошу к столу! — пригласил он. Предложив руку жене пристава, управляющий возглавил шествие в столовую, где гостей ожидали официанты в белых перчатках. Над богато приготовленным столом ослепительно сияла огромная люстра — предмет особых забот и гордости хозяина. Люстра произвела впечатление. — Мон дье! Кель шарман! Кель шарман! [85] — воскликнула супруга пристава. Расселись за столом в соответствии с занимаемым в обществе положением: во главе стола — пристав, рядом — судья и адвокат, далее — доктор, начальник почты, мастера-иностранцы. — Господа! — провозгласил Вилис. — Позвольте открыть наше небольшое собрание по случаю величайшего торжества Российской империи! Гости бурно зарукоплескали. — Мы живём далеко от Петербурга, в глухой провинции, затерянные среди лесов, — напыщенно продолжал Вилис. — Но возвышенные наши чувства сливаются с тем, что испытывают сегодня члены венценосной семьи, блистательная столица и вся торжествующая империя. Я предлагаю, господа, первый тост за государя-императора! Ура! С грохотом отодвинув стулья, гости поднялись и опорожнили рюмки стоя. Последовали тосты за государыню-императрицу, за великого князя — дядю царя, за каждую из царских дочерей. Звенели хрустальные рюмки, наполняемые безмолвными официантами. Чем больше хмелели гости, тем громче становились голоса и чаще звучал пьяный смех. Приставу пришлось долго стучать вилкой о бутылку, требуя внимания: оказывается, ещё не пили за здоровье его превосходительства генерала Дашкова — хозяина завода. Выпили. И за здоровье господина управляющего — тоже. И здоровье самого господина пристава — опоры престола и порядка — стоило того, чтобы опрокинуть за него рюмку. Правда, после этой рюмки за столом начался полный разброд: теперь уже почти невозможно было сплотить разгулявшуюся компанию, подчинить её единой воле: образовались группы и группки, соседи по застолью пили за здоровье друг друга и сидящих рядом дам. Собеседники напрягали голоса, чтобы перекрыть общий гомон, отчего шум ещё более усиливался. Окна особняка из-за духоты распахнули, и возгласы пирующих, взрывы смеха стали слышны в посёлке. Будь управляющий и пристав потрезвей, они сообразили бы, что сейчас, когда рабочие раздражены арестом восьми своих товарищей и предъявленным им обвинением в действиях противоправительственного характера, столь шумное веселье власть предержащих вызовет в посёлке озлобление. Но пьяным, даже приставам — море по колено. К тому же Вилис происшествию в цехе, хотя сам же и назвал его злонамеренным бунтом, особого значения не придавал, серьёзной тревоги по этому поводу не выказал. Когда оправившийся от испуга Кацель донёс ему, что на заводе ведутся опасные разговоры, управляющий громко — в конторе многие это услышали — ответил: — Поговорят и перестанут. Тем более — если выставить с завода ещё пару говорунов. С поклонами придут проситься обратно, и остальные будут работать как миленькие… Слова управляющего дошли до рабочих. Пристав нюхом чуял, что обстановка накалилась, потому очень беспокоился за исход манифестации. Теперь, когда праздничный день миновал благополучно, он позволил себе расслабиться. А в посёлке, на скамеечках у ворот, и в этот вечер продолжались приглушённые разговоры об угрозе Вилиса: — Стало быть, решил нас напугать. Посмотрим… — Пообщипали наши заработки и, вишь, на банкетах пропивают. Да ещё иди к ним с поклоном! — Ходили один раз в Петербурге в девятьсот пятом. Теперь учёные…. Судили-рядили об иноземцах, получающих на заводе самую большую плату и не скрывающих своего презрения к местным жителям. С особой ненавистью говорили о Кацеле — блюдолизе и доносчике, непосредственном виновнике ареста восьми рабочих. …В эту ночь, воспользовавшись тем, что охранники тоже были в подпитии, арестованные бежали из тюрьмы. Когда завод остановили на ремонт, Рахмет нанялся на лето сторожить пасеку Алексея Шубина. Пасека расположена в лесу в нескольких верстах от посёлка. На большой поляне посреди липняка выстроены рядами разноцветные ульи — синие, красные, жёлтые. Тут же — омшанник и дом для сторожа. Неподалёку в глубокой балке журчит речка Тургаза. Попетляв по лесу, речка выбегает на открытую местность, где течёт под крутыми глинистыми берегами, затем, миновав густые камышовые заросли, вливается в заводской пруд. К правому берегу речки подступает та часть посёлка, которую называют Новосёлкой. Здесь улица широкая, поросшая гусиной травкой, дома по преимуществу — пятистенные, добротные, крытые железом, с палисадниками. Лишь на спуске к речке порядок нарушается: вкривь-вкось лепятся к яру дома победней. Жители Новосёлки тяготеют более к крестьянскому, нежели к заводскому делу, многие сеют хлеб. Их полоски, начинаясь на задворках, уходят вверх по склону горы и обрываются у окраины леса. Шубин живёт в Новосёлке. До поступления на завод Рахмет несколько лет батрачил у него, да и теперь в летнее время, если выпадает такая возможность, прирабатывает у прежнего хозяина. Рахмет плечист, весь налит зрелой силой, работает — словно играет, и усталость его не берёт. Взгляд у Рахмета свирепый, но сердце мягкое, отзывчивое. Рахмет научился бегло говорить по-русски, а это — при его трудолюбии — с точки зрения Шубина, тоже немалое достоинство: такой работник и дело наилучшим образом сделает, и разговором душу хозяина утешит. Словом, для Шубина Рахмет — сущий клад, тем более, что старик в последние годы сильно сдал, и хозяйство его, особенно после того, как дочери повыходили замуж и разъехались, пришло в расстройство. Старик старался сберечь хотя бы пасеку и вздохнул с облегчением, когда Рахмет с женой на всё лето переселились туда. У Рахмета и нашли на первое время приют бежавшие из тюрьмы рабочие. Сначала пришли на пасеку Сунагат с Хабибуллой, сутки спустя — балагур Тимошка и сдержанный, немногословный Пахомыч. Пахомыч — к нему обращались только так, по отчеству — выделялся среди собравшихся на пасеке и уверенностью, с какой держался, и возрастом: всем остальным он годился в отцы. Лет ему было, пожалуй, около пятидесяти, волосы у него уже поредели, на голове обозначилась лысина, морщинистое лицо излучало спокойствие и доброту. Жена Рахмета, Гульниса, сразу признала в нём старшого и, приглашая гостей пить чай, окликала Пахомыча — само собой разумелось, что приглашение касается всех. Тимошка переночевал на пасеке две ночи. Утром третьего дня пришла его жена, принесла узелок с припасами для дальней дороги. Попрощавшись с товарищами Тимошка — он намеревался вернуться на Воскресенский завод — наказал жене: — Набери маленько черёмухи, а то начнут расспрашивать, куда ходила да зачем… — И уже перебравшись через речку, весело крикнул: — Ох, и люблю я летом по лесу гулять! Да к тому ж, что ни говори, а на свежем воздухе лучше, чем в кутузке. Ну, бывайте!.. В тот же день на пасеку забрели двое охотников. Одного из них, Алексея, правильщика из своего цеха, Сунагат хорошо знал; лицо другого ему тоже было знакомо, только имени не мог припомнить. Гульниса повесила на крюк над костром чайник, вскипятила воду, и охотники с Пахомычем сели в доме пить чай. Сунагат с Хабибуллой в их разговоре не участвовали, беседовали меж собой, лёжа на травке у шалаша. — Странно устроен мир, — рассуждал Хабибулла. — Ты просишь плату за свою работу, а тебя — в тюрьму. Где ж справедливость? — Видно, для таких, как мы с тобой, её нигде нет. Правильно говорит Пахомыч: все хозяева — на заводе ли, в деревне ли — на одну колодку; главное для них — урвать как можно больше… Сколько поту я у Кулагина пролил, а с чем ушёл? С тремя рублями в кармане. Глупый был, радовался, что хоть кормит. Разве ж за пять лет я ему на три рубля наработал? В ауле у нас то же самое: у Усман-бая там или Багау-бая люди только за еду день и ночь работают, денег и вовсе не видят. И мы здесь Дашкову богатство копим, а он хоть бы показался — живёт себе в Петербурге и горя не знает. — Погоди, как его, Пахомыч назвал? Слово такое мудрёное, вспомнить не могу… — Эксплуататор. Мироед, значит. — Верно, Сунагат, верно! — раздался голос Пахомыча. Парни, разговорившись, не заметили, как он подошёл. Старый рабочий понимал по-башкирски, как и многие другие русские, живущие в этих краях. Глаза Пахомыча светились улыбкой. — Только вот какое получается дело: хоть вы сами и не эксплуататоры, придётся и вам немного пожить за чужой счёт. Небось голодны, а? Нате-ка, подкрепитесь, гостинцев нам принесли… Он развернул на траве чистую тряпицу, в которую были завёрнуты варёное мясо, кусок свиного сала и солёные огурцы. Парни смущённо потянулись к еде. — Ну, куда вы думаете держать путь? — спросил Пахомыч, присев рядом на корточки и сворачивая цигарку. — Я — в свой аул, Ташбаткан. Хабибулла тоже хочет вернуться в родные места. — Да, ты же из Ташбаткана! И, конечно, знаешь тамошнего хальфу Мухарряма? — Знаю… — удивлённо ответил Сунагат. В разговорах он упоминал название своего аула, и Пахомыч мог его запомнить. Но откуда ему известно имя ташбатканского учителя? И почему спросил именно о нём? Однако старый стекловар ничего не объяснил, лишь кинул: «Ну, ешьте, ешьте», — и ушёл в дом. На следующее утро, когда Сунагат собирался в дорогу, на пасеку снова заглянули те же два охотника, о чём-то пошептались с Пахомычем. — Что это Лешка каждый день на охоту ходит? Вроде бы не время сейчас? — полюбопытствовал Сунагат, когда охотники ушли. — Ах, головы садовые! — всплеснул руками Пахомыч. — Ведь и впрямь сейчас не время для охоты! Ах, сыщики-разбойники! И мне на ум не пришло, что так они скорей укажут наш след, кому не надо. Ну, ничего, я им завтра скажу, чтоб больше ружьями глаза не мозолили… А дело тут, ребята, такое. В посёлке народ разозлился, работу на ремонте бросили. Полная забастовка, одним словом. Рабочие нас не забывают, встали в нашу защиту. Требуют от управляющего снять с нас облыжное обвинение и расценки за работу увеличить. Так вот дело обернулось. Но вам пока всё ж лучше отсидеться в своих деревнях. В омшаннике висит мешочек со снедью — возьмите оттуда себе на дорогу. К тебе, Сунагат, есть у меня особая просьба. Погоди-ка немного… Пахомыч сходил куда-то за омшанник и вернулся с небольшим бумажным свёртком, протянул его Сунагату. — Тут кое-какие книжки. Ты ведь сказал, что знаешь хальфу Мухарряма. Отдашь ему. Обязательно — в собственные руки и без лишних глаз. Понятно? Передашь ему от меня привет. Скажешь — тут всё, что удалось достать. Писем пока пусть не пишет. Сделаешь?.. — Сделаю, Илья Пахомыч! — пообещал Сунагат, сунув свёрток во внутренний карман тужурки. …На пасеке теперь остались трое. И потянулись дни, похожие один на другой. Рахмет с Гульнисой обычно копошились возле ульев. Пахомыч, не искушённый в пчеловодстве и побаивавшийся пчёл, изнывал от безделья. Он часами сидел на крылечке дома, дымя козьей ножкой, погружённый в какие-то свои думы. Или лежал в полудрёме на омшаннике под низеньким навесом, на котором Гульниса сушила связанные в пучки кисти черёмухи. Порой он протягивал руку к сморщенной чёрной ягодке, машинально бросал её в рот. О чём он думал? Скорее всего, о своей семье, полагала Гульниса. Жена, наверно, из сил выбивается с детьми, а он, глава семьи, вынужден скрываться. И нет пока никакого другого выхода… В полдень Гульниса приглашала его пить чай. Чай главенствует на её столе: он и утром, и в обед, и вечером. Всё остальное прилагается к чаю. Рахмет перед тем, как сесть за стол, открывал какой-нибудь улей и срезал с рамки лишние соты с мёдом. — Вот вам «хлыст», чтобы воду погонять, — шутил он. За чаем Пахомыч тоже шутил, старался не выдавать свою тревогу за семью. Если Гульниса или Рахмет заводили речь о ней, то Пахомыч даже успокаивал их: мол, товарищи о его близких позаботятся, в беде не бросят. Несколько раз вечером Пахомыч уходил с пасеки и возвращался в полночь или перед самым рассветом. Рахмет полюбопытствовал, куда он ходил. — В гости! — засмеялся Пахомыч. «Должно быть, ходит домой», — решил Рахмет. Поздним вечером, вернее, — уже в начале ночи — на тихой улице Новосёлки появился прохожий. В большинстве домов люди спали, лишь несколько окон ещё светилось. Запоздалый прохожий свернул в проулок, ведущий вниз, к речке, подошёл к калитке одного из домов у самого спуска. Окна дома были занавешены, но сквозь занавески пробивался свет. Во дворе всполошилась было собака, но тут же с крыльца раздался женский голос: — Цыц! Кто там? — Это я. — А-а… Здравствуй! — негромко поздоровалась женщина. — Заходи. В доме, как можно было определить с первого взгляда, шла гулянка. За столом, уставленным закусками, сидела весёлая компания: Хозяин дома, Михеев, обрадовано поднялся навстречу новому гостю. — Здорово, Пахомыч! Лёгок ты на помине. Айда к столу. Ждали тебя, как из печки пирога. Пахомыч снял картуз, повесил на гвоздик, обошёл стол, пожимая руки сидящим за ним. Здесь все были ему знакомы: Леонтий Калачев, Алексей Мухин, Евдоким Тюрин… В стороне, у кровати, возле четырнадцатилетней дочери хозяина сидел доктор Орлов. — Это всерьёз или тоже для отвода глаз? — спросил Пахомыч, поздоровавшись и с доктором. — Всерьёз, но теперь она идёт на поправку. — Не очень складно всё у нас пока получается, — огорчённо вздохнул Пахомыч, присаживаясь к столу. — То с ружьями охотнички не вовремя ходят, то гулянка при больной… Да, а посылочку я переслал с парнем, который про ружья надоумил, с Сунагатом. Сообразительный парень. Думаю, не подведёт. Со временем получится из него что надо. — Это хорошо, — отозвался доктор. — Расскажи-ка, Пахомыч, что тогда в цехе произошло. Мы ж подробностей не знаем… По взглядам остальных Пахомыч чувствовал, что и они ждут его рассказа. — Управляющий старается выдуть из мухи слона, — начал Пахомыч, потыкав вилкой в тарелку с грибами. — Чувствует, что на заводе стало неспокойно, и решил припугнуть народ расправой. Ну, это понятно. Непонятно, почему он зачинщиком бунта выставил меня. Что-то о нас унюхал, что ли? Представил дело так, будто по моему наущению Тимошка и Сунагат избили Кацеля. Но, во-первых, я был в стороне от них. Во-вторых, австрийца не били. Тимошка перед этим сходил в контору справиться насчёт получки, узнал там, что заплатят нам как за обычную, а не сверхурочную работу, притом Сунагату с Хабибуллой — меньше, чем остальным. Сунагат спросил Кацеля, почему так расчёт сделали. Тот с усмешкой говорит, что, мол, туземцам в колониях тоже меньше, чем белым, платят. Тимошка разъярился, замахнулся на мастера — что было, то было. Кацель попятился и, споткнувшись, упал. А на полу — битое стекло. Порезал руку, кровью выпачкался… Побежал в контору. Что он там напел — не знаю. Скоро подоспели жандармы… — Да, им был нужен повод… — задумчиво сказал доктор. — После Ленского расстрела им бы немного поумнеть надо, а они совсем ошалели, всякое соображение потеряли. Рабочее движение опять пошло на подъём, это они чувствуют, вот и хотят нагнать страху. Определённо здесь из кожи вылезут, чтобы устроить суд. Наша задача — не только уберечь бежавших товарищей. Надо разъяснять на заводе, в посёлке и во всей округе, что происшествие с расценками не случайность, а столкновение классовых интересов. Тут каждый может отчётливо увидеть расстановку сил: с одной стороны — хозяин завода, капиталист и его прислужники вроде управляющего и Кацеля, с другой — рабочие… Кацель прямо-таки услугу нам сделал своим откровением. Это многим башкирам раскроет глаза. Если уж вероучитель помогает нам, то такие люди, как Сунагат, осознанно пойдут за нами… На кровати беспокойно шевельнулась больная девочка. Доктор умолк, озабоченно взял её руку, чтобы посчитать пульс. |
|
|