"Опоздавшая молодежь" - читать интересную книгу автора (Оэ Кэндзабуро)

Глава 2

Токио. Я просыпаюсь в слезах, дрожа всем телом. Токио. Промокший насквозь, как покрытая утренней росой холодная земля, придавленный серым небом Токио, слизывая шершавым языком остатки ночи, лежит, разметавшись, огромный, непропорциональный, абстрактный, как насильник, настигающий свою жертву. Поезд взвыл, нырнув в чрево затихшего Токио. Из ран утреннего токийского неба беспорядочно сочились облака в розовом обрамлении, точно окрашенные по краю разбавленной кровью. Рассвет. Я въезжаю в рассветный Токио на скорости сто километров в час, задыхаясь от влажных испарений. Время, когда все уродливое — от ночной красавицы и до огромного города — лезет в глаза своим уродством — облачный, пахнущий дождем рассвет. Уродству не под силу вынести пронзительный рассвет…

Токио. С волнением и ненавистью смотрю я, как мимо меня бегут, тяжело раскачиваясь, улицы. Токио, он кружит мне голову, вдохновляет, действует как допинг. Он возбуждает, вызывает аллергию, вселяет в сердце тревогу, заставляет обливаться потом и слезами, вздыхать. Пекин, Нью-Йорк, Берлин, Париж, Стокгольм, Москва, Нью-Дели, Лондон, Ванкувер — даже если наступит день, когда я побываю в этих огромных городах, все равно теплое чувство, которое я питаю к Токио, не наполнит моей обтянутой желтой кожей груди под дорожной одеждой. Токио делает меня эротоманом, делает жестоким, делает честолюбцем, делает страстным, заставляет почувствовать горечь смерти от неудовлетворенного желания. Токио. Я хочу тебя. Токио, я хочу наслаждаться тобой, хотя бы разглядывая твои фотографии. Токио. О-о, о-о, Токио. Если бы у тебя был облик женщины, ты стал бы для меня Сикстинской мадонной!

Токио. Ужасная, бешеная скорость, точно пульсом бьет изнутри. Поезд, вздымая невидимые вихри, проносится мимо платформы пригородных электричек. В вихре замер невысокий мужчина с маленькой головой и налитыми мускулами — ему приходится вставать слишком рано, и от недосыпания на его бледном обветренном лице будто чешуя налипла злость и тупость. Кто он, мелкий служащий или рабочий? Несчастный, до самой смерти он будет подниматься чуть свет. Жители Токио, огромное скопище людей, которые живут, любят, имеют прошлое и будущее, я должен всех вас покорить! Чужой — вот кто враг, обнаружил я еще в колонии, когда воспитатель ударил меня. И скопища этих чужих, угнездившись в Токио, превратили его в огромный муравейник. И я с грохотом врываюсь в это скопище, высасывающее последние капли сна, в это скопище чужих. Я овладею Токио, этой крепостью чужих. Я овладею собой в Токио, одинокий среди скопища чужих.

Токио. Раздаются чужие голоса. Тяжелый, твердый чемодан ударяет меня по плечу. Оборачиваюсь — по узкому проходу с трудом протискивается молодой парень, вспухший от обилия вещей, как нерестящаяся креветка. Он растерянно улыбается мне, как сообщнику. Я смотрю на него со всей злостью, на какую способен. Я люблю чувство полного освобождения, которое испытываю всякий раз, прибывая на токийский вокзал, люблю чувствовать напряжение от того, что вокруг чужие люди. Это та минута, когда я чувствую, что путешествие окончено, что я вновь возвращаюсь к настоящей жизни. Подъем, который я ощущаю от этого напряжения, достигшего предела, напоминает физическое возбуждение. Это ощущение переворачивает меня всего, оно наполнено новизной, заставляет сильнее биться сердце, напряженнее звучать голос. Новизна поля боя. Место сражения всегда ново.

Токио — конечная остановка. Многие годы ты все трудишься и трудишься — спасибо тебе. Я вспоминаю песню, которую слышал в вечерней радиопередаче. Долгое, долгое грустное путешествие. Спасибо за труд. Ты приехал не в зимнюю Калифорнию. Ты приехал в зимний лес, откуда улетели все птицы…


Как моряк, взвалив чемодан на плечо, я сошел в то зимнее утро на платформу. За неделю, что я путешествовал, Токио до костей пропитался зимней сыростью. Белесое солнце начало уже подниматься, но, чтобы высушить Токио, ему придется светить часов до трех. Скоро воздух, загаженный людьми и машинами, туманом застелет небо. И тогда, вместо грязи, сырости и остальной мерзости, которой пропитан Токио, город окутает нестерпимо знойное, лишенное всякой привлекательности лето.

Едва я сошел с поезда, у меня, точно билет при выходе, отняли и душевный подъем. Я сразу превратился в одинокого, озлобленного, угрюмого рака-отшельника, закрывшего голову панцирем — тяжелым чемоданом, готового проделать дыру в твердом бетоне платформы и уползти через нее.

— По дороге подумайте немного. Что значит: майонез в холодильнике?

Положив руку мне на плечо, со мной шутливо здоровается, подражая манере дикторши телевидения, Икуко Савада в серой замшевой куртке и темно-коричневых замшевых брюках, посиневшая от холода и жалкой растерянности, как две капли воды похожая на Дэви Кроккет. В опухших от слез и потерявших четкий рисунок глазах Икуко Савада отразилось мое лицо — грязное, украшенное бородой и злобно-скорбными покрасневшими глазами. Я шел, наклонив голову, делая вид, что погружен в свои мысли. Я сразу почувствовал, что Икуко Савада сеет в моей груди семена тревоги и сомнения, льет воду на всходы и даже заставляет их выбрасывать пышную листву. Кстати, почему Икуко Савада пришла встречать меня? По сравнению с этой загадкой ее шутка с майонезом — сущий пустяк. Шагая рядом со мной, Икуко Савада старательно жует резинку. Ее загадка с майонезом — одна из тех, что напечатаны на обертке этой американской жевательной резинки, пахнущей виски. Значит, и я их читал. Что значит: майонез в холодильнике? Close the door, I'm dressing![8]

— Нет желания посмеяться?

— А?

— Я понимаю, вы просто время выгадываете. Но сейчас это не обычная шутка — она непосредственно относится ко мне. — Икуко Савада говорит это шутливо, положив мне на плечо давно не мытую голову. Ее слова звучат в моих ушах до боли искренне. — Разве я не смеялась, когда услышала от вас эту шутку?

— Второй раз не смешно.

— Но это касается меня, и разгадка в заглавной «С». Я хочу посоветоваться с вами.

— Если с этой буквы начинается первое слово… — сказал я нерешительно, стыдясь своего хриплого голоса.

— Пойду подгоню машину. А вы пока попробуйте подобрать слова на букву «С», — сказала Икуко Савада с явным нетерпением и убежала, как мальчишка, расталкивая толпу плечами.

Может быть, «саама»? Это единственное из известных мне слов, в котором после «с» стоит две буквы «а» подряд. Ну что ж, начну, пожалуй, с него. Саама — серна или козел, обитающий в Южной Африке. Может быть, Икуко Савада едет охотиться на диких зверей? Уж не боднул ли ее вчера в темноте какой-нибудь серно-козел? Или, может быть, comrade — товарищ? А это что, проблема друга? А вдруг Икуко Савада решила обмануть отца и вступить в компартию? Carrot — морковь, cauliflower — цветная капуста. Не за тем же Икуко Савада ехала встречать меня в шесть часов утра, чтобы посоветоваться о приготовлении салата?

Я рассмеялся. Пассажиры рядом покосились на счастливого юношу и даже языком прищелкнули. Это напомнило мне почему-то еще одно слово: conception — зачатие. Нет, я решительно отверг его, к тому же у этого слова есть и другие значения, это не главное. Неужели она беременна? Нет. Тогда, может быть, condamne a mort, corruption[9]

Когда я взволнован, мне в голову лезут самые злосчастные, мерзкие слова. Приговоренный к смерти, развращение — эти слова пышно разрослись на корнях слова «зачатие». Я перестал искать слова. Потом с чемоданом на плече побежал. Миновав контроль, я увидел, как ветровое стекло машины Икуко Савада, блеснув в лучах утреннего солнца, неловко поворачивается в мою сторону. Серый «фольксваген», перепачканный в грязи, как собака. Постепенно ветровое стекло просвечивает, будто рассматриваешь дно реки, и сквозь него я вижу лицо Икуко Савада, еще более жалкое и некрасивое, чем обычно. Это от напряжения, она ведет машину, я понимаю, и от притаившегося в ее сердце горя. Во мне что-то жалобно застонало. Я почувствовал, что у меня не хватит духа посмотреть в глаза этой поверженной восемнадцатилетней девушке, лишенной стыда, не заботящейся о своей репутации. Я стал чересчур сентиментальным.

Не глядя на нее, я втиснул на заднее сиденье чемодан и, высоко подогнув ноги, сел рядом с Икуко и хотел уже было захлопнуть дверцу, как подбежал невзрачный, точно встрепанная птица, низкорослый мужчина с повязкой таксомоторной компании на рукаве, ухватился за ручку дверцы и, будто желая о чем-то предупредить нас, открыл свой грязный рот. Но тут Икуко Савада резко дала задний ход, мужчину отбросило в сторону, и со скоростью пятьдесят километров в час «фольксваген» ворвался в скопище машин. Я захлопнул дверцу.

Выехав на улицу, по которой ходили трамваи, Икуко повернула налево. Я стал думать об отброшенном в сторону мужчине, ругая себя и Икуко. Причинение боли такому слабому ничтожному человечку могло, конечно, помочь залечить раны в своем собственном сердце. Правда, ненадолго. Но все равно нельзя делать такого чужому человеку. Нельзя плевать на весь свет и делать такое. Даже если это и исходит от восемнадцатилетней отчаявшейся девчонки…

— Я не вылезаю из машины со вчерашнего дня. Правда, волнующая меня проблема — не car.[10] Я просто не сдержалась и сделала глупость, — сказала Икуко грустно. Девушка действительно страдала.

Наша машина, обгоняя трамваи, набитые рабочими и студентами, неслась в район Нихонбаси. Освещенные утренним солнцем дома выглядели не особенно безобразными. И машины, ехавшие рядом с нами, тоже имели свое лицо, и их тоже красило утро.

— Сначала я поехала в Иокогаму, потом в Камакура, затем вдоль моря до Фудзисава, оттуда возвратилась в Токио, промчалась по автостраде Косю, снова вернулась в Токио. Пока я носилась, машин становилось все меньше, улицы шире и удобнее, и на рассвете я неожиданно оказалась у вокзала. И, вспомнив, что как раз сегодня вы должны вернуться, поднялась на платформу.

Икуко Савада уже не говорила голосом дикторши телевидения. Она была слегка пьяна. В машине я уловил запах спиртного. Пошарив рукой под ногами, я обнаружил и бутылку шотландского виски. В ней еще оставалось примерно треть.

— Выпьем? — сказала Икуко Савада.

— Угу.

Я отхлебнул. Потом передал бутылку Икуко Савада и она, приложив ее к губам, не отрываясь, сделала несколько глотков. Я понял это по движению ее бледной, тонкой шеи, в складках кожи скопилась грязь. Откровенно говоря, мы с Икуко Савада никогда не были так близки. Зажегся зеленый свет. Задние машины сигналили нам. Я отобрал у Икуко бутылку. Пробка была сделана с большим вкусом. Один из самых выдающихся в мире способов использования металла.

Я подумал об этом, ощутив в желудке приятное тепло. Но все равно я не мог думать ни о чем другом, кроме этой проклятой «С». Ну и задала мне загадку Икуко Савада. Мне было горько сознавать это. Горько еще и потому, что бутылка шотландского виски стоила дороже моего трехнедельного заработка репетитора. Это виски подешевле, чем «Блэк энд уайт», чем «Джонни Уокер», чем «Олд па». И все равно некоторое время после того, как выпьешь, оно издает приятный аромат. Но мне не следовало упиваться этим ароматом. Даже если девушка и будет время от времени прикладываться к бутылке, валяющейся у нее под ногами…

— Так что же все-таки означает заглавная «С»? Я знаю слово на эту букву, но вы-то не забеременели…

Я сказал это и тут же раскаялся. Мне не следовало вот так рубить с плеча. Икуко Савада, точно ее облили презрением, молчала, дрожа всем телом. Мне захотелось перечеркнуть эти злые слова, продиктованные горечью, которую я испытывал. Но Икуко Савада и не думала о моем раскаянии, хотя я сидел растерянный, красный. Не дав мне кончить, Икуко сказала спокойно:

— Кажется, я действительно забеременела. Попалась.

Я почувствовал тошноту. И решил, что это от виски. Когда пьешь неразбавленное виски, нужно хотя бы запивать водой. Я этого не сделал, и вот теперь мне плохо…

— Я хочу, чтобы вы мне помогли выбраться из этой истории, — сказала Икуко Савада.

— Разумеется, — сказал я после долгого раздумья.

— Спасибо. Теперь я спокойна.

В моем сознании до смешного отчетливо отпечаталась психологическая пропасть между мной и Икуко Савада. И мне сразу стало гораздо легче. Я глотнул еще виски, горячо молясь в душе, чтобы ничто не помешало развитию событий. Горло горело, на глазах выступили слезы, а мне все хотелось пить. Казалось, организм вконец обезвожен. И это состояние никак не проходило.

— Но, может быть, все не так серьезно, чтобы прибегать к моей помощи, — сказал я тоном дурашливого юнца. Я прекрасно понимал всю бессмысленность своих слов.

— Нет, мне нужна ваша помощь…

Икуко Савада посигналила замешкавшемуся грузовику и тут же, резко приняв вправо, обогнала его. Она вела машину так, будто изо всех сил торопилась, чтобы вовремя успеть в условленное место. Стрелка металась по спидометру, как истеричка, подумал я. Временами стрелка уходила за цифру 100.

— Моему парню шестнадцать лет, он глупый, как Джери Луис, и такой же горячий. Когда я ему сказала, что хочу сделать аборт, он точно взбесился, убить меня хотел. Прежде всего я хочу, чтобы вы уговорили этого Джери Луиса.

— Ладно, попробую.

— Только бить его не надо. Он ни в чем не виноват. Я сама его совратила.

— Но до этого ты была девушкой? — сказал я. И мои уши уловили, как голос от желания и низменного любопытства стал хриплым и противно дрожал.

Икуко Савада не ответила. Я рассмеялся, намеренно вызывающе и цинично. Ненависть к себе, ревность, отчаяние точно свинцом налили мое тело. Я представил себе близость этих двух неоперившихся птенцов, и мне стало так противно, что я чуть не ударил ее.

— Во-вторых, я хочу, чтобы деньги на аборт вы взяли у моего отца, будто для себя, — сказала Икуко Савада усталым голосом, не скрывая своего отвращения. — Двести тысяч иен. Потом мы во всем признаемся. Я хочу сделать аборт в самой лучшей больнице. Мне совсем не улыбается загнуться из-за какой-то глупости. На зимние каникулы я собираюсь поездить по Кансаю, отдохнуть после операции в первоклассном отеле Кобэ. Вы не откажетесь поехать со мной? Расходы войдут в сумму, которую вы одолжите.

— Ага, значит, путешествие по Кансаю — компенсация за мою услугу? — раздраженно сказал я. — Первоклассный отель?! Просто ты не хочешь, чтобы домашние видели твое лицо после операции. А отдохнув и снова превратившись в чистую, невинную восемнадцатилетнюю девицу, ты преспокойно вернешься в Токио.

Оторопев от моего тона и моих слов, Икуко Савада в замешательстве молчала какое-то время. Видимо, она решила, что это одна из моих обычных вспышек, приступ безудержной ярости, нападавшей на меня иногда от дурного настроения, которое я вымещал на ней, когда учил ее спряжению французских глаголов. Но скоро она оправилась от замешательства и обрела дар речи. В общем, хорошо воспитанная девица, ничего не скажешь.

— Беременность, выкидыш — для незамужней девушки в этом есть что-то животное, действительно животное. Но ведь животные не чувствуют себя от этого несчастными. И женщина, совершающая нечто животное, не должна чувствовать себя несчастной.

Афоризм Икуко Савада неожиданно вывел меня из себя. Ненависть прожгла мое тело. Мечтая стать политиком, мечтая использовать для этого Тоёхико Савада, я впервые почувствовал, что освобождаюсь от неудовлетворенного желания, от любви к Икуко Савада. И вот теперь эта ненависть совсем отвратила меня от нее. Я почувствовал, что рядом со мной самая мерзкая, самая глупая девчонка из всех, которых я знал в своей жизни, и меня охватило садистское желание оскорбить, растоптать эту отвратительную беременную женщину, желание было сродни вожделению.

— Да, ты вела себя как животное. Ведь самое отвратительное — именно это. Девушка, как ты, если у нее есть хоть капля стыда, старается сдержать свои желания — это свойственно человеку. А ты поступила еще отвратительней, ты совратила ребенка. То, что ты сделала, даже хуже совращения. Обезьяна, вот, пожалуй, кто мог бы так поступить. И ты еще набираешься нахальства советоваться со мной! Может быть, ты и меня считаешь обезьяной? Может быть, ты считаешь, что я сродни твоему шестнадцатилетнему сопляку? Если б забеременела крестьянская девушка, она бы покончила с собой, потому что она в тысячу раз достойней тебя. Ты такая же, как твой отец, бесстыдная.

У меня был один-единственный выход — ругать и ругать ее. Но Икуко Савада, гнавшая автомобиль со скоростью шестьдесят километров, вдруг выпустила руль, перегнулась через спинку сиденья, и ее вырвало. Отбросив ее ногу (я потом часто вспоминал, что налитые икры ее ног, туго обтянутые замшевыми брюками, показались мне в ту минуту удивительно возбуждающими, хотя психологически это никак не было связано с тем, что происходило. Может быть, это произошло из-за полумрака в машине или из-за того, как она изогнула ногу. Уже потом, когда мы с Икуко стали близки, я искал и искал эту ее позу, но ни разу не испытал больше такого неутолимого желания, как в то опасное для жизни мгновение. Правда, через секунду возбуждение исчезло, и я о нем долго совсем не вспоминал. Это чувство было тем более удивительным и в какой-то степени даже необъяснимым, что за секунду до этого я питал к Икуко острую ненависть) …так вот, отбросив ее ногу, я нажал на тормоз. Я не знал точно, тормоз это или газ, но, к счастью для Икуко и меня, я нажал на нужную педаль. «Фольксваген» взвыл, как кошка, которой прищемили хвост, наскочил на барьер, ограждающий линию городской электрички (правая фара вдребезги!) и замер под углом шестьдесят градусов к дороге. Ударившись грудью о приборную доску и лбом о ветровое стекло, я застонал, а Икуко, с тупым звуком стукнувшись затылком и спиной о руль, что-то истошно прокричала. Точно снегом в метель, нас засыпало осколками ветрового стекла.

Это случилось в районе Канда, на улице Дзимбомати, рядом с полицейским постом. Тут же подбежал полицейский, маленький человечек лет сорока с противным крохотным носиком. И я, и Икуко Савада были в сознании. «Фольксваген», если не обращать внимания на впечатление, которое он производил на окружающих, мог бы проехать еще сто километров. Да и не на кого нам было производить впечатление. Люди, которым приходится рано вставать, не страдают чрезмерным любопытством. Страдающие любопытством рыскают по ночам и, обессилев, залегают на рассвете в холодную постель. У любопытных не остается сил рано вставать. Вот почему вокруг нас почти не было зевак. Лишь сухо шелестели обрывки бумаги и листья, валявшиеся на утренней мостовой. Остановилась равнодушная электричка и снова уехала.

Икуко Савада, очищая с костюма грязные потеки, но тем не менее не теряя присущего ей достоинства дочери богатого человека, назвала имя отца. И все разрешилось.

Покалеченный «фольксваген» стал взбираться в гору, направляясь к университету Отяномидзу. И Икуко Савада, и я вдруг сразу выдохлись, и нам не хотелось разговаривать. Я вспоминаю, что, глядя сквозь разбитое стекло на пустую, равнодушную утреннюю улицу, я думал, что где-то на свете существует женщина, которую я буду любить и телом и душой, которая будет также любить меня; что эта женщина беспредельно добра и, не делая из себя жертву, доставит мне полное удовлетворение; и что эта женщина (возможно, она старше меня) живет ради меня, ждет меня. Эта женщина — полная противоположность Икуко Савада. Я должен посвятить всю свою жизнь, чтобы найти эту золотую женщину, если нужно, отправиться за ней даже в Африку. И вместо этого я только что едва не погиб в бессмысленной автомобильной катастрофе с этой противной, отчаявшейся девчонкой. Если б мы погибли, патологоанатом, наверно, написал бы, что я, по всей вероятности, отец зародыша. Я вспоминаю, что почувствовал грусть и негодование оттого, что мог так бездарно расстаться с жизнью.

В «фольксвагене» воняло рвотой, и даже ветер, врывавшийся через разбитое стекло, не в силах был убить этот запах.

Со следующего дня я начал действовать. Нет, я не давал объявлений в газете и не покупал тридцати секунд в местных известиях по радио, чтобы найти золотую женщину. Вместо всего этого я делал прямо противоположное — горячо взялся за устройство дел Икуко Савада. Это были действия чуть ли не посланца с Марса, прибывшего, чтобы уничтожить все человечество. В своем рвении я, казалось, готов был перейти на медицинский факультет и, вооружившись скальпелем и ножницами, залезть под серо-коричневую полосатую юбку Икуко Савада.

Почему я с таким рвением взялся за это грязное дело? (Я считаю аборт грязным делом. Это не имеет никакого отношения к религиозным убеждениям — просто половой акт и все связанное с ним с начала и до конца грязны, и единственное, что может очистить его, — рождение ребенка. Беременная женщина, вяжущая для ребенка, который еще только должен родиться, дурацкие чепчики, тоже выставляет напоказ то, что в начале своем стыдно, но ничуть не стыдится этого. Но сильнее всех стыдятся полового акта, точно это страшное преступление, беременные женщины, обращающиеся в больницу сделать аборт.) Почему я взялся за все это? Скорее всего, чтобы искупить вину, извиниться за ругань, которой я обливал Икуко Савада.

Брань, которую я без конца выкрикивал тогда, превратилась в теплый душ, отмывший мне тело и душу, отмывший вожделение, отмывший любовь и злобу к Икуко Савада, отмывший безотчетную ревность. Как ни странно, я не собирался сделать Икуко Савада своей любовницей, даже не подумал о том, что это, может быть, мой долг. У меня было чувство, будто я все это делаю для попавшей в беду младшей сестры.

Видимо, слишком сильно презирая человека, мы тем самым устанавливаем с ним связь, похожую на кровную. Когда враг повержен в грязь и злость прошла, нам хочется протянуть ему руку помощи. Это, видимо, закон сбалансированности чувств. Я обругал Икуко Савада. И у меня уже не было другого выхода, кроме как целиком посвятить себя служению ей.

Икуко Савада, после этой моей вспышки, казалось, наоборот, глубоко уверилась в моем стремлении помочь ей. Мы ни разу не вспоминали о моей ругани и об инциденте, к которому она привела. Мы спокойно и практично обсуждали грязное дело, которое нам предстояло совершить. Я стал думать об Икуко Савада как о заурядной, пустой девчонке и совсем забыл о ее высокомерии, от которого я так страдал раньше, когда был ее репетитором. И как это ни смешно, мои университетские товарищи, увидев, как мы обсуждали наши дела в кафе около университета, прониклись уверенностью, что мы с Икуко Савада любовники.

Как и предсказывала Икуко Савада, убедить шестнадцатилетнего лже-Джери Луиса, который в благодарность за то, что Икуко совратила его, создал все эти неприятности, оказалось делом нелегким. Да к тому же еще делом скучным и противным. В ту секунду, когда все было кончено, меня захватила странная и печальная мысль, что я тоже совратил этого беспутного мальчишку.

Мы встретились с ним в кафе, где играл джаз, это в Асакуса. Было первое воскресенье декабря, и утром шел первый снег. В тот пасмурный, холодный вечер, как мы и условились, он обмотал шею красным шарфом и без стеснения читал вечернюю газету, специализирующуюся на порнографии. Из-за фикуса у кассы я некоторое время наблюдал за ним. В кафе стояла сырая духота. Стены, казалось, колеблются вместе с влажным воздухом, наполнявшим полумрак, они были покрыты холодным потом. Мое пальто отсырело и сразу стало тяжелым. Лже-Джери Луис тосковал в одиночестве. Пять-шесть развлекающихся юнцов, вытянув длинные ноги, сидели перед музыкальным автоматом, опустив головы, некоторые дремали, другие насвистывали совсем не то, что играл автомат. Моя настороженность исчезла, и я отказался от первоначального плана увести лже-Джери Луиса в какое-нибудь другое кафе. К тому же лже-Джери Луис оказался гораздо моложе и гораздо ниже ростом, чем я представлял себе. Он не столько был похож на американского комика, сколько на японского джазового певца — обыкновенный шестнадцатилетний юнец с ямочками на щеках и пухлыми губами, с красивыми зубами и бровями вразлет. У него, должно быть, красивые и испуганные, как у птицы, глаза, подумал я и, подойдя к столику, сел напротив него. Он зло посмотрел на меня, как я и думал, красивыми карими глазами.

— Интересная газета? — сказал я. — Ты с таким увлечением читаешь. Может, начнем с того, что поговорим об эротических статьях в этой газете — это поможет нам установить контакт?

— Тебя не касается, что я читаю. Ты мне голову не морочь. Зачем я тебе понадобился?

Лже-Джери Луис сказал это хриплым, каким-то старческим голосом, глянув на меня волчонком и судорожно сжав свои влажно-блестящие розовые губы. Он мне чем-то напомнил плаксивого мальчишку из воспитательной колонии, был один такой, я его опекал.

— Икуко Савада мне все рассказала. Она хочет сделать аборт. Думаю, что, допустив неосторожность, ты не станешь ей препятствовать.

— Постороннему нечего вмешиваться в наши дела.

— Нет, посторонний вынужден вмешиваться в дела человека, который в шестнадцать лет хочет стать отцом. Потому что твой ребенок не только бессилен возразить тебе, он даже не знает, что должен родиться.

— Хочешь, чтобы я врезал тебе? Будет больно.

— Икуко Савада просила не бить тебя. Сравни, кто из нас сильнее? Твое преимущество только в одном, в том, что в некотором смысле — ты отец.

Юнцы у музыкального автомата громко расхохотались. А лже-Джери Луис, оставшись в одиночестве, весь задрожал от переполнявшей его злости. Но он стерпел и, глотая слезы, опустил голову. И я понял одно — он ужасный трус. Может быть, действительно лучше всего было бы стукнуть его как следует. Но человек, лишенный сил сопротивляться, может от этого замкнуться в себе. И я уже ничего не смогу от него добиться. Напуганный, он в отчаянии обретет твердость.

— От тебя забеременела девушка. Ты что, действительно хочешь иметь ребенка? Ты еще сам ребенок. Девушка протягивает тебе руку, чтобы вытащить тебя из болота, а ты тянешь ее за собой? Почему ты мешаешь Икуко Савада выпутаться из этой истории? Почему ты делаешь абсолютно бессмысленные вещи?

— Не разрешу никакого аборта. А если она сделает это, я продам в газеты и еженедельники такой материальчик… Для ее папаши это обернется хорошим скандалом, — сказал мальчишка. — И я напишу, кто заставил ее сделать аборт.

— Грязный прием. Выбрось это из своей дурацкой башки. Грязный тип. Лучше бы Икуко Савада бросила тебя. Да, собственно, вы уже расстались. И чем скорее она поставит на тебе точку, тем лучше.

— Мы не расстались. Еще вчера я спал с ней.

Юнцы, пялившие на нас глаза, просто скорчились от смеха. Лже-Джери Луис, не в силах вынести этого, сказал, обернувшись к ним:

— Ну чего вы, одурели, что ли? Нечего сказать — друзья. Ну, чего вы? Это не ваше дело. Ладно, я вам это припомню. Нечего сказать — друзья!

— Не плачь, не плачь, папа, — сказал один из юнцов.

— Может, пойдем? Оставим здесь папу и пойдем. Он теперь не компанейский, — сказал другой.

— Озверели совсем. Я вам это еще припомню.

— Наш бог припомнит нам.

— Папа, не плачь! Папа, не вой, мы еще поспим с тобой, — во все горло орали юнцы.

— Разве мы не друзья? Ладно, теперь все, и больше ко мне не обращайтесь! Я вам это припомню. Бесчувственные типы. А я еще верил вам. Эх вы, бесчувственные типы. Ну, ничего, я вам это еще припомню.

Юнцы поднялись и, надевая пальто и обматывая шеи шарфами, беспорядочно затарахтели и задвигали столами и стульями. Потом они, подпрыгивая на носках, будто боксируя с воображаемым противником, веселой ватагой вывалились на оживленную улицу кинотеатров, над которой уже опускалась ночь.

Мне оставалось лишь, посмеиваясь, смотреть на позор и негодование лже-Джери Луиса, преданного товарищами. Чуть раньше я готов был пролить слезы сочувствия, но его неожиданное признание, похвальба о вчерашней близости с Икуко Савада уязвили меня, и я весело смеялся, чтобы мое лицо не выдало моего состояния.

— Брошенный друзьями, ненавидимый любимой женщиной, ты, шестнадцатилетний отец, останешься один в этом горьком мире. Нет, тебя ждет хуже, чем одиночество, за спиной у тебя будет болтаться вечно мокрый, вонючий крикливый младенец.

— Катись отсюда! Я хочу, чтобы она родила мне ребенка. Сама она мне противна. А аборт я ей все равно не дам сделать! Катись отсюда! И не суйся не в свое дело. Катись отсюда! Катись и передай ее отцу, который тебя подкармливает, что обрюхатил я ее не насильно. Она сама прямо взбесилась — ложись с ней, и никаких! Она сделала почище, чем любая шлюха… Я с ней спал, а самого с души воротило. Но зато я получил пять тысяч. И вчера раньше, чем лечь с ней, получил пять тысяч. Раньше, чем лег. Так что помалкивай и катись отсюда!

Лже-Джери Луис неожиданно снова обрел почву под ногами. Переполненный возбуждением и гордостью, он вдруг коротко рассмеялся. В глазах у него стояли слезы, яркие лиловые зрачки на карей радужной оболочке — сверкали. Щеки покраснели, губы, вокруг которых выступили капельки пота, дрожали.

Негодование и злоба смели, растоптали мое самообладание. Во мне вспыхнуло чувство зависти, похожее на жгучую ревность. Лже-Джери Луис похотливо раздул ноздри, приоткрыл пухлый рот и обнажил свои красивые влажные зубы и розовые десны. Я пришел в бешенство. Как это бывало со мной еще в колонии, во мне проснулся садист и я стал по-бандитски коварен. Я быстро огляделся по сторонам. От шума, который подняли юнцы, убрались посетители. Официантки и хозяин собрались у кассы и, делая вид, что не смотрят в нашу сторону, превратились в слух.

— Катись отсюда! Ни за что не дам делать аборт этой похотливой шлюхе! И если хотите, чтобы Тоёхико Савада победил на следующих выборах, не идите против меня! Помалкивай и катись к своему хозяину, и скажи ему это! Совесть у тебя есть?

Я вытянул ноги под столом и изо всех сил сжал ими ноги лже-Джери Луиса. Потом чуть приподнял стол, одну из ножек поставил на его ногу и, упершись о стол локтями, навалился на него всей тяжестью. От кассы, должно быть, ничего не видели. Лишь неожиданное молчание могло показаться подозрительным. Но лже-Джери Луис, видимо, привык терпеть боль, даже очень сильную.

Больше всего я боялся, что мальчишка поднимет крик. Если б он завопил, мне бы пришлось выметаться. Мне не хотелось иметь привод в полицию или попасть в руки заправил Асакуса. Хозяева кафе и баров, пользующихся сомнительной репутацией, не вмешиваются, пока конфликт между посетителями не выходит за определенные рамки. Но если б мальчишка поднял крик, хозяин решил бы, что я преступил границы допустимого и…

Вопреки моим опасениям, мальчишка молча терпел боль. Глядя со злорадством, как щеки мальчишки из розовых стали мертвенно бледными и лицо, точно пластиковое, потеряло всякое выражение и покрылось капельками пота, я, весь напрягшись, еще сильнее надавил на стол и еще сильнее сжал ноги. Лже-Джери Луис невероятно долго терпел боль. Я весь дрожал от возбуждения. Мои глаза, захваченные страдальческим лицом мальчишки, белым и невыразительным, даже лишились способности моргать. Мне не выдержать еще и тридцати секунд, подумал я в неожиданно нахлынувшей на меня кромешной тьме. И в это мгновение лже-Джери Луис, прошептав что-то тихо и нежно, как шепчут любимой, обняв ее, потерял сознание и упал лицом на стол.

Чутье подсказало мне, что хозяин послал одну из официанток за полицейским или вышибалой. Я встал и прямиком направился к кассе, бросил тысячеиеновую бумажку и выскочил наружу в уличную толчею. Насилие, совершенное мной через много лет после выхода из колонии, наполняло меня, пока я бежал, пробираясь сквозь толпу, возбуждением и отвращением к себе. Потом меня охватило отчаяние.


Совершенная мною жестокость на целую неделю погрузила меня в болото отчаяния. С утра до вечера я валялся, небритый, в своей комнате, не встречаясь с Икуко Савада, не посещая университета, и все читал какие-то сборники документов по истории политики, журналы, взятые у соседа, а у самого было чувство, будто голова набита ватой. Это была ужасная неделя усталости от безделья.

А потом меня стала мучить мысль: почему этот мальчишка, утверждая, что он не любит Икуко Савада, готов пойти на скандал, лишь бы не допустить аборта? И товарищи бросили его как-то уж слишком равнодушно. Да, у этого шестнадцатилетнего юнца привлекательная внешность, и он сознает это. В нем есть что-то больше, чем обычная физическая привлекательность, что-то скрытое, погруженное в самую глубину его существа.

Через неделю я снова отправился в Асакуса. Мне кажется, я сделал это, чтоб освободиться от подозрения, подобно червяку, копошившемуся в моем воспаленном мозгу. За неделю сильно похолодало, и теперь уже промозглая зима висела над вечерним Асакуса. Остановившись перед черной дверью, я вдруг вспомнил, что кафе называется «Адонис». Я толкнул плечом дверь и тут же увидел лже-Джери Луиса за тем же столиком, что и неделю назад. Я посторонился, давая дорогу молодому человеку, нервно толкавшемуся у меня за спиной. У него, как у лже-Джери Луиса, была тонкая шея, густые волосы, покатые плечи и узкие бедра. Проходя мимо неуклюжей косолапой походкой, он внимательно посмотрел мне в лицо. Я бессознательно напрягся, будто он женщина, а я Дон-Жуан, подкарауливающий его, чтобы соблазнить…

Я ушел из «Адониса», размышляя о том, что, как и неделю назад, кроме официанток, там были одни мужчины. «Адонис»! Лицо перекосилось и покраснело, губы начало сводить судорогой, точно их вывернули розовой слизистой оболочкой наружу, по спине забегали мурашки, и я, замерев в уличной толчее, постарался поплотнее упрятать в пальто живое тепло своего тела. Из горла вырвался веселый смешок. «Адонис»? «Вот, наверно, в чем дело?» — подумал я и, скорчившись, затрясся в смехе.

— Чудной какой-то. Кривляется, как обезьяна, — обругала меня спешившая с работы девушка, чуть не налетев на меня.

Я остановился у рекламного щита с авторучками у магазина канцелярских принадлежностей, наискосок от «Адониса», и стал наблюдать за этим заведением. Скучное, требующее выдержки занятие. Неожиданно воздух стал сухим, поднялся ветер. Посыпалась колючая, как песок, снежная крупа. Коснувшись мостовой, снежинки снова взмывали вверх. Было семь часов вечера. Я замерз, стал терять и любопытство, и злонамеренность. «Понаблюдаю минут тридцать, а потом брошу», — сказал я себе.

В семь часов двадцать минут из «Адониса» вышли в снежную пургу лже-Джери Луис с высоким худым мужчиной лет тридцати пяти. Лже-Джери Луис слегка хромал. Наверно, это я повредил ему ногу. И во мне снова шевельнулось отвращение к себе. У мужчины было угрюмое, иссиня-бледное длинное лицо, впалые щеки, и весь он был какой-то жалкий, беспомощный, как близорукий человек, снявший очки. Очки он, видимо, снял, чтоб его не узнали. Наверно, он учитель средней школы и ужасно стыдится своих дурных наклонностей. И жена так до смерти и не узнает, что ее мрачный муж половину денег, которые прирабатывает в подготовительной школе, тратит на таких вот юнцов. Я поежился и свернул за ними в плохо освещенную улицу. Я услышал их вкрадчивые голоса. Мужчина говорил сдавленным, хриплым от вожделения и настороженности полушепотом:

— Мальчик, который был мне как младший брат, умер от воспаления легких. Он был ласковый, такой ласковый. Мне грустно.

— В гостинице называйте меня именем того человека, который был вам как брат.

— Очень ласковый был мальчик. Может быть, я не должен вам этого говорить, но после смерти этого мальчика на свете нет человека, который мог бы мне его заменить. Грустно. Как мне грустно.

— Если вам действительно грустно, можете называть меня его именем. Пожалуйста. Конечно, если все это чистосердечно.

Юноша шагал энергично, но хромал и чуть отставал от мужчины. Время от времени он неловко ускорял шаг и, догнав мужчину, шептал ему глупые нежные слова. Я протянул руку и дотронулся до его плеча. Юноша испуганно обернулся, а мужчина в тот же миг убежал.

Мы шли молча, глядя друг на друга. Темный, засыпанный снегом переулок зимнего ночного Асакуса. До гостиницы, представляющейся ему раем, еще далеко. Мы остановились у входа в кабаре со стриптизом.

— Икуко я ничего не скажу. Но и ты забудь о ней. Понял?

— Я… — Он начал после минутного молчания и продолжал с жаром, и все лицо у него было залито слезами. — Я очень боялся. Боялся, что, если буду заниматься этим, постепенно скачусь в пропасть. А если у меня будет женщина, все пойдет хорошо. Это, конечно, совсем не то, но зато страха нет, никакой ад не грозит. И я боялся, что, если она сделает аборт, я до самой смерти не освобожусь от этой привычки.


На следующий день я сидел напротив Тоёхико Савада в гостиной номера люкс на последнем этаже огромного отеля. Лучи солнца разлились в бескрайнем просторе за огромным окном, и в гостиной клубились дымом. Немудрено вспотеть. Эта роскошная, чистая, дышащая богатством, закрытая для простых смертных гостиная заставила меня почувствовать, что такое власть. Грохочущий, кишащий людьми Токио потонул где-то в глубокой сточной канаве, и втоптанные в грязь пять миллионов человек старались, чтобы здесь был мягкий свет и тишина.

Тоёхико Савада, прочитав рекомендательное письмо Икуко, поднял голову, большую и свирепую, как у быка, и великолепную, как эта гостиная в номере люкс. Величественное лицо японца-люкс и в то же время лицо мертвого короля с налепленными на нем, точно комки грязи, глазами. Глаза Тоёхико смотрели не на меня, существующего как индивидуум, а фокусировали какую-то точку за моей спиной, они видели постороннего, которого нужно завоевать.

— У вас ко мне дело? — спросил политик.

— Хочу попросить вас одолжить мне двести тысяч иен, — сказал я, вложив в эти несколько слов всю суть и прекрасно понимая, насколько моя просьба смехотворна в этой гостиной, насколько мизерна сумма для ее хозяина. И в то же время я понимал, что могу ее и не получить.

Тоёхико Савада сразу же понял, что мой рэкет чертит совсем не ту орбиту, которая стала для него привычной. Любопытство превратило его глаза из комков грязи в глаза дохлой рыбы, а потом, точно поток очистил их, я увидел, что они живые. Жизнь все отчетливее проступала в них, как проступают на обратной стороне мокрой бумаги написанные чернилами иероглифы.

— Одалживать деньги у постороннего человека все равно, что дразнить кота. Как вы собираетесь приступить к этому, будете щекотать в паху или тянуть за хвост?

— Вы же не кот. Зачем такие сравнения, — сказал я с улыбкой. Когда пожилой человек, у которого воображение усохло, использует для аллегории животных, я к такому человеку испытываю доброжелательность. Во всяком случае, это доказательство, что он хочет остаться человеком.

— Это связано с Икуко? — сделал он первую попытку. Политик пытался нащупать доступные пониманию мотивы моей просьбы.

— Нет, — сказал я. И это не было ложью, мне начинало казаться, что я стараюсь помочь Икуко в своих собственных интересах. Это было необходимо для меня самого, чтобы сохранить уважение к себе.

— Шантаж? Собрали компрометирующие данные?

— Нет.

— Не собираетесь же вы заставить меня пожертвовать деньги студенческой лиге?

— Не собираюсь.

— Хорошо, но почему вы думаете, что я вообще дам деньги?

Тоёхико рассмеялся. Рассмеялся и я. Эгоист, толстый и обаятельный эгоист — так оценил я Тоёхико. Я отказался от мысли получить у него деньги. Я решил, что своими силами смогу помочь Икуко Савада. Таково было мое решение. Я совсем забыл, что не люблю Икуко, что хотел руками Тоёхико Савада обеспечить себе карьеру. Существовало лишь мое решение: «Я освобожу Икуко Савада от ее ужаса так, чтобы она испытала как можно меньше душевных мук. Я сделаю это по своей свободной воле, а не потому, что она принуждает меня, не потому, что меня завораживает сияние славы Тоёхико Савада. Я получил возможность проверить, свободный я человек или нет».

В дверях гостиной появился секретарь, подошел к Тоёхико Савада и что-то зашептал ему на ухо. Хитрый смазливый человек лет тридцати с небольшим. Не знаю почему, но я почувствовал к нему до боли острую ненависть. Он всем своим видом старался показать, что докладывает о чем-то важном и опасается, как бы это не дошло до моих ушей. Но мне показалось, что ведет он свою игру недостаточно убедительно. Тоёхико Савада почти не слушал его и все время с удивлением поглядывал на меня.

— Послушайте, у нас нет времени. Давно бы пора откланяться и уйти, просто нахальство какое-то, — перешел в атаку секретарь.

Я поднялся со стула, самого удобного из всех, на которых мне приходилось сидеть в моей жизни.

— От разговора с вами я получил удовольствие, которого не испытывал уже много лет. Я впервые встречаюсь с юношей, отвечающим на вопросы таким неожиданным образом. Нужно чаще говорить с молодыми людьми! Иногда они бывают правдивы, — заявил на прощание политик.

Впервые после воспитательной колонии я почувствовал себя совершенно свободным. Игнорируя укоризненный взгляд секретаря, я гордо покинул гостиную номера люкс. «Я сделаю это ради Икуко. Не прибегая ни к чьей помощи. Таков мой свободный выбор».