"Маленькая победоносная война" - читать интересную книгу автора (Бабченко Аркадий)

ХАНКАЛА

Ночью полет летящих в тебя трассирующих снарядов завораживает.

Маленькие красные точки медленно поднимаются далеко над землей и неподвижно зависают в черноте, чуть подрагивая. Когда видишь это впервые, невозможно оторвать глаз — настолько красиво. Все происходит в полной тишине. Все стоят и смотрят. Все это далеко и не страшно.

И когда фонарики вдруг, растянувшись в метровые линии, мгновенно падают с неба и с остаточной скоростью триста метров в секунду врываются в землю, ты ошарашенно летишь в грязь — что? как? откуда?

Энергия поражает. Все трясется, металл рвет воздух, в лицо ударяют волны жара, кирпичи кусками летают по небу, пространство наполняется холодными резкими вспышками разрывов. В их грохот вплетается рев новых снарядов.

Сложно признать, что все это наделали красивые фонарики.

Выложенные в два ряда стокилограммовые мешки с песком, которые можно поднять только вдвоем, вдруг становятся зыбкими и легковесными. Ты лежишь открытый со всех сторон и молишься только об одном — чтобы наводчик не опустил ствол на полмиллиметра ниже и на два миллиметра левее. Тогда он смешает этот песок с твоими кишками.

Со временем приходит и умение определять направление. Если точки чуть заметно смещаются влево — значит, уйдут влево. Вправо — вправо.

Вниз — недолет. Вверх — перелет. Чем сильнее смещаются, тем дальше уйдут в сторону.

Но если они висят совсем неподвижно — значит, летит прямо в тебя.

Под утро нас снова обстреливают. Из Грозного бьет скорострельная пушка. Метровые красные линии с ускорением втыкаются в наш дом.

Осколки битого кирпича веером осыпают землю. Я стою на фишке у подъезда. Это мертвая зона.

Обстрел довольно плотный. Хорошо, что та стена глухая, иначе внутри эти черточки понаделали бы кашу — люди лежат вповалку.

Несколько снарядов ударяют в трехэтажный дом справа. Следующая очередь чертит посреди двора.

Черт. Где-то между домами есть щель.

По лестнице спускается человек. Останавливается за моей спиной. Я не вижу его — темнота полная. Его дыхание касается затылка.

— Не ходи пока никуда, братишка. Обстрел.

— Спасибо, — говорит он таким тоном, словно я предупредил его о дожде.

Некоторое время мы стоим вместе и смотрим на разрывы. Затем человек шагает в просвет двери. Это офицер. Мне становится немного неловко за фамильярность. Он поднимает воротник, втягивает голову в плечи, как будто и впрямь собираясь шагнуть под дождь, еще раз говорит «спасибо» и выходит на улицу.

Пехотная бригада наконец уходит, и мы занимаем дома. Ханкала — это летный поселок в несколько домов. Две или три послевоенные трехэтажки (видимо, построены еще пленными немцами), пятиэтажка и чуть в отдалении длинная многоподъездная девятиэтажка — офицерское общежитие, видимо. Она сильно разбита и во многих местах сожжена.

Рядом небольшая усадьба — говорят, бывшая дача Масхадова. Ходить туда нельзя — заминировано все сверху донизу. Сквозь ворота виден бронированный джип на ободах.

Нам достается пятиэтажка. В ней не осталось ни полов, ни перекрытий, ни одного целого окна, и почти в каждой комнате навалено огромное количество куч дерьма, но нам это жилище кажется раем. Сегодня мы впервые будем спать в доме после бесконечной вереницы землянок и блиндажей. На войне очень четко осознаешь важность человеческого пристанища.

Выбираем наименее разбитую квартиру на втором этаже. Пехота уже заколотила окна фанерой и вывела в форточку печную трубу. Готовый дворец! Остается только завесить двери плащ-палатками и притащить кровати, которые я видел в соседнем подъезде. Кроватями необходимо заняться в первую очередь, пока их не унесли ушлые штабисты.

Собираем по всему дому шесть коек и ставим в два яруса. Получается настоящая казарма, на каждого по шконке. На некоторых даже есть армейские полосатые одеяла. Более того, нам удается найти целую дверь и повесить ее на петли! Так хорошо мы еще никогда не жили.

Игорь находит две книги и начинает отбивать свою койку, словно в учебке, — по твердости она не должна уступать асфальту, а по натяжению — батуту.

— Так и хочется выровнять их по ниточке, правда? — говорит он, работая «Поляризационной теорией мироздания» и сборником стихов Уильяма Блейка. — Этот парад коек, должно быть, для тебя как бальзам на раны, старшинская твоя душа.

— Да уж. Пожалуй, вечером вы этим и займетесь, товарищ гвардии мяса рядовой.

По званию я старшина, Игорь — рядовой, между нами почти двадцать лет разницы, но это не имеет никакого значения — мы оба хорошие солдаты, и возраст или звания тут совершенно ни при чем. Разве что он меня все время подкалывает по этому поводу.

— Угу. Не забудь отполировать до блеска краники в ванной, служака.

С дровами здесь проблем не будет, во многих квартирах сохранились рамы и дверные косяки, да и паркет еще не везде выковыряли. Быстро ставим буржуйку, Пинча озадачен отоплением, и через полчаса у нас уже Ташкент. Раздеваемся до кальсон и заваливаемся на кровати, лишь распределив караул на ночь.

Мне достается середина ночи, с часу до четырех. Не лучшее время, придется ночь напополам ломать.

Через час из штаба приходят гонцы и предъявляют на шконки свои права. Ни подкупить, ни уговорить их не получается — начштабу нужны кровати, и они собираются забрать все. Приходится идти на компромисс и отдать им три шконки — на меньшее не согласны они, на большее — мы.

Ладно. Не беда. Все равно троих не будет — один на фишке, один в бэтэре на связи и один у печки.

С утра Игорь откопал где-то рукомойник, приспособил его на балконе, натопил бачок снега и теперь, голый по пояс, фыркает и брызгается горячей водой. Облако пара окутывает его тощую фигуру.

Ни одного выстрела, затишье.

Невдалеке синеют горы. Над ними белеют облака. Пробивается яркое солнце. Воздух морозен и свеж. Под балконом яблоневый сад.

Разрушенный город скрыт ветками деревьев. Вывороченную воронками землю устилает чистый снег. Осколки и битый кирпич тоже исчезли.

Рукомойник звякает совсем по-домашнему. Звук не из этого мира.

Я стою в кирзачах с автоматом на плече и смотрю, как в сгоревшем проеме двери на балконе разрушенной квартиры моется человек.

Ощущение времени уходит. Бряцанье рукомойника задевает вдруг во мне те струны, о существовании которых я и не подозревал. Или давным-давно позабыл. Этот звук ошарашивает, как ошарашивал когда-то первый выстрел в твою сторону и осознание того, что тебя хотят убить. Он рушит сложившееся уже мировоззрение, и оно летит в тартарары.

Нет, он не напоминает о мирной жизни. Ее нет. Ей здесь не место. И я не уверен, что она вообще когда-то была. Я родился на войне, всегда жил здесь и не знаю ничего, кроме войны. Иногда на ней мне снились сны о том, что у меня был дом, но это только сны. Я умею есть теперь только ложкой, спать в земле, ездить на броне и стрелять. Я знаю, куда нужно целиться, чтобы убить человека — это не так-то просто сделать, человек очень живучее существо, — и не представляю, что есть еще что-то кроме этого.

Я, Пиноккио, Мутный, Харитон — мы все стоим с открытыми ртами и смотрим, как Игорь моется. Как будто вместо сортира мы в своих кирзачах затопали в театр на волшебную пьесу. И в ложе увидели самих себя.

В смокингах и с бабочками. И дамы в воздушных платьях.

Все же возраст имеет значение. Игорю проще переносить войну, потому что в жизни у него уже была основа и ему есть за что зацепиться.

Есть куда вернуться. Он в состоянии психологически переступить через эту пропасть. Война для него всего лишь промежуток между двумя жизнями. Нам же возвращаться некуда — у нас не было ничего до войны, и мы понятия не имеем, что будет после. Для нас она безгранична, и за ее пределами не существует ничего, как для средневекового человека не существовало ничего за краем земной тверди. Да и пределов у нее нет. Мы не можем преодолеть ее даже мысленно. Рушатся логические связки.

Этот рукомойник источает какую-то новую опасность, но я никак не могу определить ее и, главное, никак не могу понять, как существовать теперь в изменившихся условиях, и от этого уверенность в себе уходит, как будто я вновь стал необстрелянным салабоном, и на ее месте появляется холодное осознание непоправимости происходящего.

— Чего застыли, как истуканы? — поворачивается Игорь в нашу сторону.

— Тащите воду. Кто следующий?

Пиноккио вдруг направляется к Игорю и со всей силы выбивает ногой рукомойник. Тот срывается с перил и, жалобно позвякивая, катится где-то по садам.

— Не надо… не надо этого, — Пиноккио не хватает слов, — так помоемся… в тазиках. Мутный! Тащи котлы!

Впервые в жизни Пинча командует, но Мутный подчиняется и идет за бойлерами.

Минометная батарея в садах дает залп. Через несколько секунд приходит звук разрывов. Где-то коротко поработал пулемет. Несколько пуль посвистывают в деревьях.

Я просыпаюсь. Все вернулось на свои места. Это всего лишь рукомойник.

Но вдруг, ни с того ни с сего, произношу непонятную фразу:

— Требования кредиторов удовлетворяются согласно очередности удовлетворения требований кредиторов.

Что значат эти слова, я не знаю. Наверное, когда-то читал в книжке по юриспруденции. Когда учился в институте. Во сне.

Квартира угловая, две стены выбиты, но балкон держится еще крепко, и получилось нечто вроде веранды. Расстилаем бушлаты, рассаживаемся в кружок и начинаем выбирать вшей. Солнце припекает искусанные тела.

Мы почти счастливы.

Войны сегодня не будет. Мы знаем это совершенно точно. Но спроси любого: «почему?» — никто не ответит. Это инстинкт. Десятое, двенадцатое, двадцатое чувство. Мы чувствуем опасность так же, как кошки чувствуют землетрясение. Иногда ты знаешь, что можно встать и перебежать несколько метров, даже если огонь очень плотный. А иногда наоборот — нужно лежать, даже если почти не стреляют. Ты можешь определить место разрыва еще до того, как туда упадет мина, даже еще до того, как ее становится слышно. Слух и зрение тут бесполезны.

Осколку нужно меньше времени, чем импульсу, чтобы дойти от глаза до мозга и оттуда передать команду ногам и рукам.

Иногда просыпаешься — светлый солнечный день, поют птички, но все ходят смурные и раздраженные и знают, что сегодня будет жопа.

И жопа обязательно случается. А иногда вешаешь рукомойник на балконе и плещешься на виду у всей Чечни. И ничего тебе за это не будет.

Среди яблонь виднеются «самовары» минометной батареи. Минометчики, тоже голые по пояс, давят вшей. Чумазая пехота во дворе варит что-то на кострах. Мирно дымит кухня. Зампотыл, матерясь во весь голос, устанавливает баню и обещает, что ни одна обезьяна у него не помоется, пока взвода не дадут людей на насос.

На войне обязательно наступает такое состояние, когда не хочется стрелять. Не хочется войны, а хочется только одного — спокойствия.

Как правило, это желание просыпается у обеих сторон одновременно.

Вшей так много, что давить их не имеет смысла. Работаем обеими руками и попросту кидаем насекомых за борт. Дело идет довольно споро.

Вши двух видов. Одни большие и белые, и когда насосутся крови, брюшко у них светится алой каплей. Я всем доказываю, что эту породу мы привезли с собой из полка, они были в сыром белье, которое нам выдали после единственной бани перед отправкой.

Другие маленькие, коричневые, с белесым крестом на спине. Очень твердые. Местные, видимо.

Игорь стягивает с себя кальсоны и остается совсем голым. Его отощавшая задница сильно искусана, расчесанный пах, подмышки, живот — все истыкано мелкими красными точками. Он выворачивает кальсоны наизнанку и несколько раз сильно встряхивает их. Две или три вши падают мне на грудь, зацепившись лапками за волоски. Я щелчком отправляю их обратно.

— Ты что делаешь! — возмущается Игорь. — Это ж наши земляки, из Москвы!

— Вот и забирай их себе, если они тебе так дороги, — парирую я.

— Не. Пускай отправляются на штурм Грозного, — смеется он. — Здравствуйте, товарищи вши! — обращается он к кальсонам, подражая голосу нашего командира полка. — Равнение на середину! От всей души поздравляю вас с прибытием в задницу! Напра-во! На штурм города-героя Грозного шагомарш! Всем обещаю медали и единовременное пособие на похороны, и пусть земля вам будет пухом! Оркестр, туш!

Мы ржем. У Игоря неплохо получается копировать полкана. Да вообще он выглядит смешно, стоя голышом навытяжку и командуя вшами.

— Ну и кони. — Аркаша поймал особенно здоровую вшу и с сочным щелчком давит ее ногтями. — И откуда они только берутся. Достаточно подцепить одну, как через два дня на тебе уже целая сотня. Никакая баня не помогает.

— Баня тут ни при чем, — возражает ему с умным видом Мутный. — Это бельевые вши. От них можно избавиться, только если постоянно прожаривать исподнее в вошебойке. А наше белье никто не прожаривает, вши в нем живые и голодные.

— Все-таки насколько лучше воевать, когда тепло. И почему нельзя было начать войну весной?

— Да, что-то тут начальство не просчитало. И правда, подождали бы еще полгодика, подготовились бы как следует и по теплу начали. Как ты думаешь? — спрашивает меня Мутный.

— Не знаю, — отвечаю я. — Может, нельзя было ждать, чехи закрепились бы, и тогда пришлось бы их выбивать из укрепрайонов…

— Мы их и так выбиваем. Они четыре года закреплялись, и никто их не трогал. А тут ни с того ни с сего вдруг полезли осенью по горам, да одной пехотой.

— Во всем виновата политика, — говорит Аркаша. — Ни одна война не начинается без политики. Скоро выборы, все дело в этом.

— А как война влияет на выборы? — спрашивает Пинча.

— Хрен его знает. Но как-то влияет. Вот тебя шлепнут здесь, а Путин из-за этого станет президентом.

— По телевизору говорят, что Ельцин вроде бы как определился со своим наследником.

— А что, президент может назначить себе наследника? — хитро щурится Пинча. — Зачем же тогда выборы?

— А зачем у коровы сиськи между ног?

— Да ладно вам, — говорю я. — К тому же сейчас не так уж и холодно, воды только очень много. Было бы поморознее.

— Это да, — говорит Олег, — и солнце не помешало бы. Я где-то читал, что от солнечного света в организме человека вырабатываются гормоны счастья. Теоретически мы сейчас должны быть счастливы. Пиноккио, ты счастлив?

— Да, — говорит Пинча. По-моему, он не врет. Пиноккио счастлив всегда.

Пинча единственный из нас, кто не разделся на солнышке. Он сидит скукожившись и натянув шапку на глаза. Руки в карманах, голова вжата в плечи, как у столетнего деда. Возможно, он хочет раздавить всех вшей сразу.

— Пинча, гад, если я от тебя снова нахватаюсь, получишь по уху, — предупреждает его Игорь.

Пинча в ответ только лыбится.

— Чего ты ржешь, Буратино, — орет на него Мутный, — кому сказали, снимай шмотье!

Мы наваливаемся на Пиноккио. Мутный стягивает с него китель, затем берется за исподнее. Когда он сжимает белуху в кулаке, ему на кисть начинает переползать серая цепочка. Мутный отдергивает руку, словно от ожога, и с матом отбегает на несколько метров.

— Бросьте эту гадость! — кричит он нам. — Он заразный!

Мы отпускаем Пинчу и заставляем его раздеться пинками.

Когда он стаскивает с себя рубаху, то ахаем. На Пиночете сплошная серая шевелящаяся масса, вши проложили дороги из подмышек к животу и перемещаются табунами. Как лангусты. Я по телевизору видел — они тоже ходят по дну такими вот ниточками, друг за другом.

У Пинчи вши облепили даже смертный медальон, они сидят на нем, словно пчелы на сотах.

— Пинча, сука, они ж тебя скоро к чехам унесут!

Пучками рвем сухую траву и, как вениками, смахиваем с него насекомых. Пол под ним оживает. У меня такое ощущение, что рубаха сейчас сама поползет по земле и напрыгнет обратно на теплого Пинчу.

Кальсоны, портянки, шарф и даже шнурок от смертника выкидываем, это больше не пригодно. Китель и штаны он надевает прямо на голое тело.

Вши живут только на том белье, которое прилегает к телу, но в волосах у Пинчи еще остались гниды, и если он в ближайшие день-два не получит у зампотыла новый комплект белья, то вши оккупируют и китель с бушлатом. Тогда их уже не вывести.

Мы говорим ему об этом. Он согласно кивает. Но все знают, что к зампотылу он не пойдет.

Мутный настрелял где-то с десяток голубей. Тушки маленькие, чуть больше лягушачьей. Насаживаем по три штуки на шомпол и жарим на костре. Мясо вкусное, напоминает чуть жестковатую курицу. Едим с косточками. Поливаем соусом из сухпайков, чавкаем и хвалим Мутного.

Он доволен. Чувствует себя кормильцем. Да так оно и есть, никто из нас не может попасть голубю в голову, а тело пуля разрывает в пух.

На следующий день решаем заняться коммерческим промыслом голубятины.

Птицы живут в свинарнике по соседству, их там сотни. Запускаем внутрь Мутного и запираем за ним дверь. Мы не намерены выпускать его, пока останется хоть одна живая птица. Деться им некуда, они лишь перелетают с балки на балку. Весь световой день Мутный бьет их в голову. Время от времени долбится в калитку и кроет нас матом. Мы отгоняем его пинками.

Аркаша притаскивает металлический лист, ставит его на четыре кирпича и жарит голубей, как на противне. Жир скапливается во вмятине посередине, и голуби в нем получаются самые вкусные, с хрустящей румяной корочкой. Вопрос с солью обязуется уладить Игорь. Он берет десяток самых подрумяненных тушек, идет на кухню и возвращается оттуда с узелком.

Вскоре у костра вырастает целая куча тушек. Мутный стреляет их одного за другим, он извел уже три магазина, это девяносто патронов, и почти каждый послал в цель. Мы ощипываем, Аркаша жарит, Игорь организует сбыт. У нас настоящая артель.

Я предлагаю Игорю не тратить напрасные усилия на ощипывание и продавать голубей прямо так.

— Ты мал и глуп, — говорит он. — И не видал больших… лопат. Кто купит у тебя эти жалкие перья с блохами и клещами? Зато ты посмотри на это чудо кулинарии в ощипанном виде! Красавец! Гусь! Да что там — фазан! Особенно когда Пинча так аппетитно чавкает.

Пиночет и впрямь лопает так, что слюнки текут. Глядя на него, устоять невозможно. Двигатель торговли.

Игорь выменивает на голубей курево, консервы и хлеб, и вскоре уже весь батальон сидит около костров и жарит эти лягушачьи тушки.

Фиксированной таксы у нас нет, берем сколько дают, не торгуясь.

Друзей и земляков, понятное дело, угощаем бесплатно. И все равно за день набиваем под завязку два вещмешка куревом и еще два вещмешка утрамбовываем харчами. Это наш стратегический запас.

Обозники пытаются перебить у нас промысел. Они направляются к свинарнику со скучающим видом, но мы перехватываем их на полпути.

Они делают вид, что просто проходили мимо.

— Ага, — говорит Аркаша, — с пустыми вещмешками. А ну валите отсюда, пока не накостыляли.

Вообще-то с обозниками лучше не ссориться, но если дело касается жратвы, то тут не до церемоний.

К вечеру Мутный слегка глохнет. Весь день он стрелял в закрытом помещении, и его барабанные перепонки не выдерживают.

— Фигня! — кричит ему на ухо Игорь. — К утру пройдет!

К утру и вправду все проходит.

Мы недолго живем в этом райском квартале. Вскоре нас отправляют на передовую. Впрочем, понятие «передовая» на этой войне весьма условное. Здесь нет четкой линии фронта, как нет и тыла, враг может быть везде — сзади и спереди, снизу и сверху, и это держит в постоянном напряжении.

Но все же сейчас какая-никакая передовая обозначилась — чехи стоят в городе, мы готовимся его штурмовать, и линия фронта пролегает по железнодорожной насыпи и дороге.

Занимаем дачи. Перед нами дорога, за ней такие же дачи, но там уже чехи. Между нами метров сто пятьдесят. Вот и все, что мы знаем.

На этих дачах теряем одного человека — бэтэр налетел на «монку», и сидевшему на броне лейтенанту оторвало кисть. МОН — паскудная такая мина в форме изогнутой полукругом пластины. Ее корпус сделан из пластика, но внутри она начинена маленькими стальными цилиндриками, которых может быть до двух тысяч. Кроме того, «монка» дает направленный взрыв. Когда она срабатывает, скашивает даже траву.

Раненый лейтенант — невероятный везунчик. Отделался всего лишь раздробленной кистью. Его перевязывают и отправляют в тыл.

Еще три цилиндрика вошли полукругом в открытую крышку люка, прямо над головой водителя. Один над макушкой и два над ушами.

На дачах, оказывается, пытали наших солдат. Обнаружил это Аркаша, когда залез в один из домов. В подвале он нашел присыпанный кирпичами черный мешок из-под мусора, в нем две ссохшиеся ноги в камуфлированных штанах, обутые в кирзовые сапоги.

Идем впятером — Аркаша, Игорь, Олег, Леха и я. Берем побольше магазинов, карманы набиваем гранатами. Дачи тянутся километра на полтора, и если что-то случится, нам никто не успеет помочь. Аркаша и Игорь идут в первой паре, мы с Олегом — во второй, Леха замыкает.

До дома добираемся без проблем.

Солдат высох, словно мумия, и почти ничего не весит. В штанах только кости, обтянутые коричневой затвердевшей кожей. На ногах сохранились волосы. Леха прыгает в подвал и осторожно разбирает рукой мусор. Луч света косо падает через окно, в нем светится пыль. Наконец Леха находит еще два ребра и кость черепа. Больше ничего нет. Мы складываем все это в пакет и идем к следующему дому. Аркаша несет через плечо пакет, сложенный, как лист бумаги, маленький усохший солдат легко раскачивается от его шагов. От солдата осталось не более метра, но он все равно не умещается в пакете, ноги торчат наружу, и кажется, что они сломаются от тяжелых кирзачей.

Мы прочесываем еще с десяток домов, все они оказываются пустыми.

Наконец находим сразу двоих. Их даже не закапывали, просто прикрыли листом железа. Тела остались почти целыми, но голов нет. На одном кроссовки, наверное, это был контрактник, второй босой. Когда мы достаем их из подвала, из бушлата того, кто был убит босым, выпадает смертный медальон на зеленом шнурке. Этого парнишку похоронят дома, остальные, вероятнее всего, так и будут числиться пропавшими без вести. Какое-то время тела пролежат в ростовской лаборатории, потом их захоронят в безымянной братской могиле.

Кладем тела вдоль стены, молча курим, сидя на корточках. Два высохших тела без головы и ноги в кирзовых сапогах.

— Этим летом убили, — говорит Аркаша. — Жарко было. Тела лежали в сухой земле.

— Откуда ты знаешь? — возражает ему Игорь. — Может, они здесь с девяносто шестого года.

— Может, — пожимает плечами Аркаша.

До войны он работал опером в милиции.

Со стороны города слышна стрельба. Наш второй батальон уже третьи сутки штурмует крестообразную больницу и никак не может ее взять.

У них двенадцать погибших. Трассера рикошетом взлетают в низкое небо и пропадают в облаках. По садам иногда шлепаются мины. Стреляют наши, для острастки.

На мгновение из-за туч появляется солнце и освещает мокрые стволы кривых яблонь. Вдалеке светятся синевой горы. Здесь красиво.

— Летом плохо умирать, — говорит Леха.

Смерть страшна не всегда одинаково сильно. Сейчас зима, и убийство людей кажется более естественным делом. Зимой воевать как-то… понятнее. Война тогда серая и смерть серая, какой она и должна быть.

Эти сады нужно чистить постоянно, здесь нужно прочесывать каждый дом, каждый подвал. Но никто не ищет.

— Ну что, как понесем?

Сложить всех троих в один пакет у нас не получится, тела рассыплются. Аркаша берет пакет с ногами, Леха с Олегом — тела. Они несут их как манекены, осторожно обхватив за пояс и стараясь не раскачивать, чтобы не переломить посередине. Я несу автоматы.

В роте уже ждет мотолыга. Медики заворачивают тела в серебристые мешки, кладут на носилки и подвешивают на ремешках внутри машины.

Ноги лежат отдельно, они коротенькие, и от этого кажется карикатурным, что их везут на носилках как настоящего человека.

Дожди шли еще неделю, а потом показалось солнце, и снайпер убил Мухтарова. В отличие от нас, легкомысленных, Муха всегда носил бронежилет, верил — спасет, если что. Он даже спал в бронежилете. Но снайпер попал в него сбоку, пуля прошла навылет. Славка говорил, что было видно, как бушлат вмялся от удара на левом боку и выгнулся справа. Муха упал, даже не вскрикнув.

Он жил еще минут сорок, но пока искали дымовые шашки, пока затащили его с открытого пространства за угол — метров десять, не больше, — пока бинтовали, Муха умер.

На войне всегда так, расстояние не имеет никакого значения, человек может стоять рядом с тобой, он может прижиматься плечом к твоему плечу, но он умрет, и ты ничем ему не поможешь.

— Слева маленька дырочка такая, — рассказывал потом Славка, — я справа начал бинтовать, а там нет ничего, рука аж провалилась…

Артиллерия уже третий день обрабатывает частный сектор за дорогой.

Снаряды рвутся в ста метрах, дом вздрагивает от каждого разрыва, его подбрасывает вместе с землей. Кажется, что огромный великан-ребенок играет нашим домиком и пытается разломать его на части. Подвал трясется, цемент осыпается и хрустит на зубах.

— Пидарасы, — говорит Аркаша.

Сырое дерево никак не хочет гореть, и он поставил в печку миску со смоченной в солярке тряпкой. Она дает сильный жар, но чертовски коптит, сажа оседает в легких, и мы все время отхаркиваемся.

Мы молча лежим на нарах и смотрим, как на его лице пляшут красные отблески. Подвал, какие-то тряпки на досках, плащ-палатка на входе, скукожившиеся или распластанные в неподвижности тела, мрак, освещаемый лишь отблесками соляры, копоть, черные осунувшиеся лица, больше похожие на озлобленных зверьков, ожидание и безумие нервного напряжения в глазах. Это мои товарищи.

Иногда у артиллеристов случается недолет, и снаряд рвется на дороге.

Тогда дом подбрасывает особенно сильно. Мы синхронно летим на пол.

Осыпается цемент. Где-то что-то рушится. Одна асфальтовая плита проламывает черепицу и падает в комнату на втором этаже. Но дом выдерживает. Молча заползаем обратно на нары.

Мы не знаем, сколько прошло времени, счет дням утерян, наши жизни освещает лишь коптящая соляра, мы перестаем умываться и чистить зубы — нам попросту негде это делать, — не моем за собой котелки и облегчаемся на лестнице, не поднимаясь наверх. Вонь испражнений, темнота, холод и грязь, руки покрыты коростой, гнойные язвы на ногах, всеобщее озлобление и грохот, грохот, грохот снаружи. Этот грохот вытягивает жилы, с каждым разрывом в тело ощутимо вползает безумие. Мы превращаемся в животных. Ни о чем не говорим. Мы привыкли видеть в темноте, и когда мы меняем друг друга на фишке, свет режет глаза. Слух постоянно ловит шелест очередного снаряда.

Сто метров — для саушки не расстояние, одно неверное движение наводчика — и на месте нашего подвала будет огромная воронка, так что и собирать нечего. Ожидание промаха слишком велико, мы начинаем ненавидеть друг друга, еще немного — и дойдет до поножовщины. Люди больше не люди, а затравленные кусочки жизни, которым нет дела уже ни до чего, кроме самих себя.

Временами обстрел стихает, и тогда чехи возвращаются в частный сектор и начинают обстреливать нас. Мины с резким свистом вылетают откуда-то из развалин и рвутся на дороге, во дворе, в садах. Мы не видим, откуда стреляют, в городе по-прежнему нет никакого движения.

Словно крысы, живем в темноте и перебегаем открытое пространство, согнувшись в три погибели. Быть увиденным — значит быть убитым.

Солнце никак не сходит с неба, и никак не начнется дождь.

Мы ненавидим солнце.

Когда чехи надоедают окончательно, комбат снова вызывает по рации артиллерию. Опять начинается эта чертова круговерть. Снаряды падают в ста метрах. Земля стонет и дрожит, гул давит на уши и вжимает головы в плечи. Опять в темноте блестят глаза да тлеют огоньки папирос. Ждем, когда нас накроет. За эти три дня мы вряд ли сказали друг другу десяток слов.

— Пидоры. Все пидоры, — говорит Аркаша. — Все пидорасы, — повторяет он.

Убили еще двоих. Заснули в окопе охранения, разморило на солнце.

Отключились — как сидели: автоматы между колен, головы склонены на грудь. Из развалин вышли двое, перешли дорогу, выстрелили обоим в затылок, забрали автоматы и ушли. Все было просто.

В роту снова приходит мотолыга. Тела заворачивают в пакеты и вновь подвешивают на носилках внутри.

Кровь студнем лежит на дне окопа. Кровь совсем не такая, как показывают в кино. Это сгустки, это живое. Это было внутри. У нее есть свой запах. Он так же тошнотворен, как и ее вид. Кровь надо бы тоже собрать и отправить домой, ведь эта кровь — тоже они.

Нас переводят в депо. Ушлая пехота тут же снимает с вагонов таблички «Грозный — Москва» и прикрепляет их на борта своих бэтэров. Когда они проезжают мимо, просим подкинуть до Курского вокзала. Скалятся.

Ротный прикрепляет на башне еще и милицейскую мигалку. Подсоединяет ее к бортовому питанию. Табличка у него тоже непростая, с фирменного поезда «Терек». Эта кличка моментально прилипает к нему, и теперь в батальоне его иначе не называют. «Терек» с проблесковыми маячками носится по депо как угорелый.

Здесь хуже, чем в частном секторе, жить совсем негде, только разбитые вагоны.

— Это неспроста, — говорит Игорь. — Долго мы здесь не задержимся, вот увидите.

Строим времянку. Большой лист гофрированного железа одним концом кладем на забор, а второй подпираем двумя досками. Получается нечто вроде открытого гаража. Посередине костер. На что-то более серьезное уже нет ни желания, ни сил. Места как раз хватает на наш взвод. Все черные, в гнойных язвах, озябшие. Спим урывками прямо на земле.

Батальон похож на прифронтовой концлагерь — по всему полю горят костры и три сотни человек в военной форме бродят от одного огня к другому, пытаясь выбрать себе место поближе к теплу. Солдаты лежат прямо на земле, в жидкой глине, загородившись от ветра снятыми с петель дверями, ветер выдувает тепло из этих загонов, и народ по очереди переползает в стелющийся по земле дым, греется там несколько минут, пока не начинают слезиться глаза и кашель не перекрывает дыхание, а потом снова забирается в кучу ворочающихся тел под составленными клином дверями.

Двигатели бэтэров работают, и мы надеваем на выхлопные трубы варежки и шапки, чтобы набрать в них тепло. Выхлоп идет влажный, варежки быстро намокают, но мы все равно натягиваем их на трубы, чтобы пару минут погреть руки в вонючем бензиновом выхлопе.

На железнодорожной насыпи за рельсами лежат наблюдатели. Иногда пули ударяют в рельсы, и тогда раздается мелодичный звон, словно какой-то безумец звонит в колокол посреди всего этого бардака.

Через головы артиллерия бьет по белеющим в Грозном девятиэтажкам.

Хавать нечего. Забиваем пустые желудки папиросным дымом, от этого голод кажется не таким сильным. Пиноккио разламывает ногой снарядный ящик и кидает доски в костер. Это последний. Дров больше нету.

— Дай закурить, — хрипло просит он.

Я достаю из нагрудного кармана размокшую пачку, пытаюсь вытряхнуть из нее папиросу. Долго не удается. Кожа на кистях растрескалась до самых костей и сочится лимфой. Шерстяные перчатки пропитались коростой насквозь, я их не снимал уже несколько недель, и они фактически вросли в мясо. Оторвать их можно теперь только с кровью.

Я и не отрываю. Лишь иногда мажу поверху свиным салом, мне выдали кусочек в медвзводе, но это плохо помогает. Каждый раз думаю, что по уму надо бы это сало сожрать, но там и жрать-то особо нечего — грамм тридцать, все черное, в земле. Гниют все, у каждого что-то подобное.

Наконец мне удается выбить папиросу из пачки. Пиночет сжимает ее грязными руками, прикуривает и заходится в кашле. Его колотит крупная дрожь.

— Пинча, ученые говорят, что от курева становится только холоднее.

Смола забивает сосуды или что-то в этом роде.

— Брехня, — хрипит Пиночет. — Попробовали бы эти ученые полдня потрястись на броне под мокрым снегом. Мне от курева теплее.

Особенно когда жрать нечего.

Догорают последние доски. Тепла больше не будет.

— Сегодня шестое число. Рождество, — говорит Старый после долгого молчания. — Снег пошел. Прямо как у Шевчука в песне. В эту войну снег выпал тоже только на Рождество.

— Ну и что? — спрашиваю я.

— Да ничего, — говорит Старый. — Пошел снег, а мы опять входим в Грозный.

Он встает, отворачивается от костра и мочится под ноги Мутному.

Мы протягиваем к углям грязные растрескавшиеся пальцы.

Снайпер, сука, все-таки попадает. Отрывает одному парнишке ногу — пуля вошла сбоку между суставом и коленной чашечкой.

Он где-то рядом, за насыпью, но засечь его никак не получается. Кукс пробовал закрыть дырку бэтэром, но его вскоре пришлось убрать — снайпер бьет по колесам. Одна пуля пробивает резину насквозь и застревает в протекторе на выходе. Кукс пытается вытащить ее пассатижами, но они соскакивают с заостренного кончика. Он так и ездит с пулей в колесе, и на большой скорости она образует светящийся желтый круг, как если бы покрутили зажженной сигаретой в темноте.

После очередного залпа на крышу времянки с ужасным грохотом падает задница от снаряда. Времянка качается и заваливается набок, одна палка подламывается, осколок скатывается с крыши на замерзшую глину.

Он огромный. Задницу снаряда оторвало целиком, как стакан, и весит она килограмма полтора, не меньше. Если такой попадет в голову даже на излете, убьет сразу.

— Надо уходить, — говорит Аркаша, глядя на осколок.

По одному бежим в дирекцию. Дырку в заборе перебегаем толпой, но снайпер не стреляет.

Каждый день потери. Каждый день кого-нибудь ранит или убивает. Пинча пришел с кухни и рассказал, что в седьмой роте накрыло сразу шестерых. Граната разорвалась прямо в толпе. Всех сильно посекло осколками. Коробок, командир роты, ходит мрачнее тучи.

Гаубицы круглосуточно долбят по городу. Из города отвечают. Мы наугад обрабатываем дома через дорогу из всего, что есть. Я расстреливаю с десяток гранат из РПГ. С темнотой Кукс подгоняет БТР, и Мутный с криками «Иисус Христос круче!» выпускает всю коробку.

Неожиданно ему отвечает все та же блуждающая БМП. Дело перерастает в перестрелку. Нам мешает забор. Но он нас и скрывает.

Напряжение нарастает. Обе стороны активизировались. В штаб батальона прибыл генерал Булгаков. Зачитывают приказ. Все местные жители старше двенадцати и моложе шестидесяти, независимо от пола, являются боевиками. Тринадцатилетняя девочка и пятидесятидевятилетний старик — тоже. Хоть женщина, хоть ребенок, хоть старик, хоть слоник.

Офицер, зачитывавший приказ, так и сказал: «Хоть старик, хоть слоник». Никто этот идиотский приказ выполнять не собирается.

Аркаша из снайперки убил кого-то в городе. Несколько человек шли цепочкой, он выстрелил в первого, но тот свернул, и пуля попала второму под горло. Мирные не мирные, черт его знает — вроде без оружия. Аркаша не парится по этому поводу. В принципе, кому там еще быть, кроме чехов. Но разговаривать с ним я больше не могу.

В разъезженной траками грязи валяются трупы араба и негра, которые притащила из города разведка. Рубашки задраны, штаны на коленях.

Негр — здоровенный кабан. У араба борода лопаточкой закручена в колечки. В животе дырка. Трупы закапывать запрещено. Такое отношение к смерти никто не одобряет. Ночами их жрут псы. Мы расстреливаем псов из автоматов. Но они хорошие солдаты. При попадании даже не визжат, убегают бесшумно. Каждую ночь возвращаются. Эти псы безумны, как и люди, — им приходится пожирать трупы своих божеств, и психика не выдерживает. На них страшно смотреть. За несколько дней от трупов остается лишь почерневшая грудная клетка. Ее сталкивают ногами в канаву и в конце концов присыпают землей. Ожесточение и взаимная ненависть правят людьми по обе стороны дороги.

И все же никто упорно не хочет называть эту войну войной.

Контртеррористическая операция, и точка.