"Дворец и лачуга" - читать интересную книгу автора (Прус Болеслав)

Глава четвертая, в которой дворец выказывает много сочувствия лачуге

Вторник всякой недели почтеннейший Клеменс Пёлунович начинал и заканчивал торжественно. Проснувшись около шести часов утра, он сперва благодарил бога за то, что тот подарил ему внучку Вандзю и что во вторник, лет пятнадцать тому назад, помог ему выиграть 75 000 рублей. Затем он шел к своей возлюбленной девочке и поздравлял ее как с тем, что она родилась во вторник, так и с тем, что независимо от дня и даты она стала его внучкой. Затем он приказывал Янеку налить в душ целых два ведра воды, которую и выливал на себя до последней капли. Затем он надевал чистую сорочку, закуривал самую большую трубку и развлекался ею вплоть до вечера. И, наконец, отправляясь на покой, вторично благодарил бога и за внучку и за выигрыш, умоляя его при этом, чтобы он (раз уж этого нельзя избежать) призвал его душу на страшный суд именно в этот, а не в иной день, а затем поместил бы ее, вместе с трубками и душем, в том уголке неба, который когда-нибудь, после долгой и счастливейшей жизни, займет его дорогая Вандзюлька — самое лучшее дитя в мире.

Венец вторников составляли социально-научные сессии с горячим ужином. Ужином угощал хозяин, заседания же организовал некий пан Дамазий, лучший оратор во всем IX участке города.

Ни в научных, ни в социальных дебатах проворный старичок никакой особой роли не играл, оправдываясь своей склонностью к апоплексии. Но обсуждения он слушал внимательно, поднимая время от времени брови и внимательно следя, в надлежащий ли момент это сделал. Зато он угощал превосходным чаем и превосходным вином, жаркое на ужин подавали прекрасное, а сам он жил надеждой, что рано или поздно дебатирующие стороны разрешат ему употребить хоть частицу своего богатства на осуществление планов, которые созревали в его гостиной.

И только ради этого случая румяный старичок уже давным-давно составил маленький спич. Он собирался (согласно своему плану) стать среди зала, вынуть из кармана некий ключ и сказать присутствующим: «Господа! Вот здесь ключ, а там моя касса; половину того, что вы там найдете, оставьте для Вандзи, остальное берите и… баста!»

Ужели он это и исполнил бы? — неизвестно; однако сам он был уверен, что исполнит непременно. Душа человеческая переполнена такого рода уверенностями до самых краев.

Нынешний вторник до девяти часов вечера ничем не отличался от предыдущих. На лестнице, по обыкновению, горела лампа, а на кухне, по обыкновению, наряду с запахом варенья и пригоревшего масла, раздавалось шипенье поджариваемых блюд, шум самовара и преобладающая над всем этим перебранка кухарки с мальчиком, кухарки с горничной, мальчика с горничной и, наконец, всех вместе между собой.

Гостиная была полна мужчин, из которых одни расположились на диване у стены, другие на угловом диване, кто на шезлонге, кто в креслах и на стульях; все вполголоса разговаривали между собой. Светло было как днем, что иные приписывали двум лампам и восьми стеариновым свечам, пан Клеменс — своей внучке, разливающей гостям чай, а пан судья — присутствию пана Дамазия.

Хозяин обходил все группы, у одних спрашивая о здоровье, с другими заговаривая о политике или о видах на погоду. Он успевал бросать взгляды на свою коллекцию трубок, мимоходом целовать красневшую, как вишня, внучку и между делом поглядывал на свое спортивное оборудование в другой комнате, с видом человека, которого лишь серьезность момента удерживает от соблазна кувыркнуться разочка два вперед и разочка два назад.

Присутствующие между тем жужжали, как пчелы в улье, аккомпанируя себе звоном чашек и окружая себя клубами дыма.

Вдруг входная дверь скрипнула, гости замолкли, и среди зала появился нотариус в обществе высокого, красивого блондина. Гул в зале постепенно утих, хозяин вышел навстречу новым гостям, и нотариус сказал:

— Пан Густав Вольский, художник! Третьего дня вернулся из-за границы, и первое же знакомство — с вами, благодетель. Надеюсь, он попал удачно.

— Тысячу раз вам обязан! — ответил хозяин. — Вандзюня! Пан Вольский, художник… Сударь — моя внучка, Ванда Пёлунович. Подай, сердце мое, чаю господам…

В зале стало шумно. Раздался скрип отодвигаемых стульев и шарканье ног, обычно сопутствующее приветствиям. Затем прибыла новая партия стаканов чаю, и все вернулось в прежнее положение.

— Кажется, все уже в сборе, — шепнул кто-то.

Пан Дамазий откашлялся, а пан судья многозначительно высморкался.

— Таким образом, мы можем теперь продолжить, — прибавил кто-то.

Хозяин хотел было ответить, что продолжение еще на плите, но, к счастью, вовремя спохватился.

— Осмелюсь возразить против предложения, — сказал на это пан Петр, — и по той причине, что у нас прибавился новый член.

Взгляды присутствующих обратились на Вольского, который в эту минуту похож был на человека, ожидающего небесного откровения.

— Дамазий, пан Дамазий! — зашептали в зале.

Хозяин приветливо улыбнулся гостям, полагая, что таким образом он удачно ответил на требования, предъявляемые серьезностью момента, а пан Дамазий, слегка откинувшись в кресле, как это водится у испытанных ораторов, сказал:

— Я придерживаюсь мнения, что наш уважаемый гость лучше, всесторонней и подробней всего ознакомится с характером наших собраний, вслушиваясь в ход прений. Поэтому предлагаю считать заседание открытым и просить нашего уважаемого хозяина, чтобы он соблаговолил на сегодняшний вечер занять председательское кресло.

Он умолк.

…а всем казалось,Что Войский все трубит, но то лишь эхо отдавалось.[1]

— Осмелюсь возразить… — начал было пан Петр.

— Просим, просим!.. Пана Пёлуновича в председатели! — раздались голоса.

— Итак, — подхватил пан Дамазий, — просим уважаемого хозяина занять председательское кресло.

Уважаемый хозяин был близок к апоплексическому удару; однако, придя в себя, застенчиво сказал:

— А нельзя ли мне… этак… на ходу?

— Отчего же нет? — ответил нотариус. — Мы уважаем ваши привычки.

— Смею обратить внимание, что я не вижу колокольчика, — прибавил Петр.

— Колокольчик!.. Где колокольчик? — закричал хозяин. — Вандзюня! Вандочка!.. Где же колокольчик, сердце мое?

Девочка вспыхнула.

— Ах, дедушка!.. Я дала его той больной даме наверху, знаете, которая обеды…

— Наказанье божье! — сердился дедушка.

— Можно пока звонить ложечкой о чашку! — предложил нотариус и разогнал грозу.

Заседание открыли.

— Не соблаговолите ли, господин председатель, в нескольких словах представить пану Вольскому окончательные итоги наших дебатов? — спросил пан Дамазий.

— Гм!.. Насколько мне помнится, мы что-то говорили о необходимости гимнастики?..

— Осмелюсь заметить, что на последнем заседании мы говорили о строительстве дешевых квартир для бедных, — прервал пан Петр.

Пёлунович посинел.

— И о страховании жизни, — прибавил пан Дамазий.

— О необходимости создать опытную станцию, — добавил кто-то со стороны.

— О мерах к поднятию ремесел, — прибавил еще кто-то.

— Клянусь честью, сударь, — шепнул сияющий Вольский нотариусу, — я никогда не думал, что среди варшавского общества есть кружки, занимающиеся подобными вопросами.

— И их осуществлением, сударь! — шепнул Дамазий.

Вольский и Дамазий взглянули друг другу в глаза и, вдохновленные одним и тем же чувством, протянули друг другу руки. Они поняли друг друга.

— Напоминаю вам, господа, что на сегодняшнем заседании я должен был прочесть свой меморандум о пауперизме, — промолвил в это мгновение пан Зенон, человек, несомненно обладающий самыми глубокими знаниями и самым высоким лбом в Европе.

— Совершенно верно! — сказал Дамазий. — Мы слушаем.

Вольский смотрел на присутствующих с неописуемым восторгом. В его голубых глазах сияло чувство, которое, несомненно, можно было бы перевести следующими словами: «Я знаю вас всего несколько минут, но пусть меня черти возьмут, если за каждого из вас я не дам изрубить себя в куски».

Между тем пан Зенон, развернув рукопись, стал читать.

— «Меморандум о пауперизме.

Не касаясь уж того вопроса, подлинно ли наши прародители вначале вели райскую жизнь…»

— Прошу слова!..

— Слово имеет пан Петр, — сказал Дамазий, видимо чувствуя себя признанным заменять председателя.

— Осмелюсь заметить, что, принимая во внимание низкий уровень просвещения в нашей стране, к вопросам о догматах следовало бы подходить осторожнее. Слушаем.

Пан Зенон продолжал:

— «Мы должны все же обратить внимание на то, что через всю, так сказать, полосу истории вьется черная нить бедности и горя. В Спарте раб получал вдвое меньше пищи, чем человек свободный; во времена Людовика Четырнадцатого десятая часть народа жила милостыней, а в Кантоне и по сей день тысячи людей живут на барках, питаются ужами и крысами и… не довольствуясь этим, топят к тому же новорожденных детей…»

— Почтеннейший председатель! — шепнул судья.

— Слушаю, любезнейший мой судья, — ответил Пёлунович.

— Я все хочу спросить, почтеннейший, сколько может стоить ваша коллекция трубок?

— Около пятидесяти рублей…

— «Там же множество рабочих клянчат на улицах работу.

А в Восточной Индии бедняки едят падаль и червей, в Бенгалии же в конце восемнадцатого века третья часть населения вымерла от голода…»

Тут последовало описание всякого рода несчастий, преследующих род человеческий. Это описание заняло примерно три четверти часа. Присутствующие сидели как на иголках; наконец пан Дамазий прервал:

— Прошу слова!

— Слово имеет пан Дамазий!

— Хотя подробности, так трудолюбиво собранные уважаемым паном Зеноном, без сомнения чрезвычайно важны в теоретическом, экономическом и, наконец, историческом отношениях, я все же полагаю, что для того, чтобы предупредить нищету среди наших граждан, местную нищету, которая нас больше всего интересует, они не имеют серьезного значения. Я бы полагал, таким образом, что эту интересную и поучительную историческую часть мы могли бы сейчас пропустить, вернее, отложить до нашего следующего заседания.

Пан Дамазий снова умолк, и снова

…всем казалось,Что он трубит еще, но то лишь эхо отдавалось…

— Значит, я должен сразу перейти к современности? — спросил пан Зенон, стараясь прикрыть испытываемое неприятное чувство внешним безразличием.

— Просим, просим!

Пёлунович приблизился к Вольскому и шепнул:

— Вы, сударь, в настоящее время пишете?

— Да, — с улыбкой ответил Вольский.

— А мою Вандзюню напишете?

— С величайшим удовольствием!

— А меня?

— Разумеется!

— Но знаете, в сидячей позе, за этим вот столом, на котором будет стоять колокольчик. Я сейчас велю его принести.

Пан Зенон начал:

— «Согласно таблицам Оттона Гибнера в тысяча восемьсот шестьдесят седьмом году из десяти тысяч жителей Бельгии две тысячи пятьсот жило милостыней, в Пруссии четыреста пятьдесят семь, в Австрии триста тридцать три, во Франции двести восемьдесят…»

И опять длинная, нашпигованная цифрами речь, которая могла внушить слушателям убеждение, что на всем земном шаре есть лишь две категории людей: просящие милостыню и подающие ее.

— Полагаю, что и это можно было бы отложить до следующего заседания.

— Почему же, уважаемый? — спросил слегка обиженный пан Зенон.

— Потому что, по моему мнению (которого я, однако, не смею навязывать уважаемому собранию), цифры эти, хотя сами по себе в высшей степени интересные, не имеют все же непосредственной связи с тем, что нас занимает.

— Ну уж, извините! — ответил пан Зенон. — Из этих цифр я могу вывести заключение о состоянии нищеты у нас.

— Слушаем!

— Очень просто. Если в Бельгии, например, на каждые десять тысяч человек живет милостыней две тысячи пятьсот, то у нас, в стране несравненно менее цивилизованной и зажиточной, на десять тысяч душ населения должно приходиться по крайней мере пять тысяч нищих.

Нотариус подскочил на стуле.

— Это еще откуда?

— Оттуда, почтеннейший, что в стране, менее цивилизованной, менее зажиточной…

— Хорошо, хорошо! Разрешите, однако, сударь, спросить, которое из двух государств стоит выше в смысле цивилизации: Австрия или Бельгия?

— Разумеется, Бельгия.

— А сколько нищих в Австрии на десять тысяч человек населения?

— Триста тридцать…

— То есть почти в восемь раз меньше… Ваше рассуждение, следовательно, не выдерживает никакой критики!..

Зенон потерял всякую сдержанность.

— Ну, раз так, — воскликнул он, — то мне придется умыть руки и отстраниться от дел, касающихся человечества!

Поднялся шум. Хозяин заклинал пана Зенона не уходить до ужина. Пан Дамазий громовым голосом доказывал, что «Меморандум о пауперизме» — это величайший литературный труд XIX века, а пан Петр осмеливался возражать и пану Зенону, и нотариусу, и даже Дамазию. Наконец во всеобщей сумятице приняли решение, в силу которого нотариуса, под бренчание ложечки о чашку, призвали к порядку, а пана Зенона упросили, чтобы он отложил чтение своего во всех отношениях превосходного меморандума до следующей сессии.

Теперь на середину вышел председатель, он же хозяин, и, отирая выступившие на лбу крупные капли пота, сказал:

— Да, вот что… Я тоже… я тоже собирался сделать вам, господа, любопытное сообщение.

— Осмелюсь спросить, имеет ли оно какую-нибудь связь с целями наших собраний? — прервал пан Петр и взглянул на окружающих с видом человека, который при случае умеет направить меч оппозиции и против самых высокопоставленных лиц.

— Я хочу сказать об одном очень любопытном изобретении.

— Слушаем! Просим!

— Послезавтра будет тому неделя, — рассказывал старичок, — сижу я, государи мои, в своей комнате у окна, с этой вот трубкой…

Глаза присутствующих обратились к стойке с трубками.

— Гляжу себе, знаете, на сады и курю, как вдруг — бац! Трубка моя падает и — угадайте, на что?

— На пол!.. На мостовую!.. В сад!.. — наперебой гадали присутствующие.

— Нет! Падает на шапку какого-то старичка и, представьте себе, не разбилась, даже не погасла!..

Пан Петр, как это свойственно всякой оппозиции, хотел было прервать, но остальные удержали его.

— Ну, думаю себе, тут и разговаривать нечего — провиденциальный человек! Приглашаю его, как водится, к себе, тары-бары, он собирается уходить. «Куда?» — спрашиваю. «Иду за колесиком». — «За каким колесиком?» — «К моей машине». — «К какой машине?» — «А к такой, что заменит локомотивы, ветряные мельницы, ну… все решительно! Будет несколько винтов, несколько колесиков, и, чем крепче их завинтить, тем больше она сработает…»

Теперь собрание распалось на две группы: одни слушали внимательно, другие недоверчиво.

— «Кто вы, сударь? Как ваша фамилия?..» — «Я, говорит, Фридерик Гофф, у меня участок и домик по ту сторону улицы, и я уже двадцать лет работаю над своей машиной. Люди зовут меня сумасшедшим…»

— Это очень важно! — вставил пан Дамазий.

— Всех великих людей называли сумасшедшими, — добавил нотариус и взглянул на пана Зенона.

— Осмеливаюсь предостеречь, что это может быть лишь ловкая мистификация! — предупредил пан Петр.

— Ну, вот уж и мистификация! — прервал его хозяин. — Этот человек совсем не был похож на обманщика. Вандзя! Вандочка!

— Слушаю, дедушка!

— Скажи, дитя мое, как тебе показался Гофф?

— Мне кажется, что… что он очень беден… — ответила девочка, вся пунцовая от смущения.

— Голос ангелочка имеет решающее значение! — сказал пан Дамазий. — Впрочем, мошенник не стал бы тратить всю жизнь на одну машину.

— А сами вы, сударь, не видели машины? — спросил нотариус. — Опасаюсь, как бы это не оказалось обыкновенным перпетуум мобиле.

— Еще не видел, — отвечал Пёлунович, — но увижу, потому что он пригласил меня к себе. Он как будто должен ее совсем закончить на этих днях и только тогда… повторяю, только тогда — хочет просить нашей протекции.

Из дальней части квартиры донесся звон серебра и фарфора.

— Почтеннейший председатель, прошу слова!

— Слово имеет наш любезнейший пан Дамазий.

— Я полагаю, мы можем теперь подытожить результаты наших сегодняшних дебатов.

— Просим! Слушаем! — отвечали гости, поднимаясь с мест, вероятно чтобы лучше слышать.

— Итак, милостивые государи, прежде всего мы упросили и обязали уважаемого нами пана Зенона, чтобы на будущем заседании он прочел нам свой достойный внимания меморандум о пауперизме. Затем мы ознакомились, правда поверхностно и недостаточно, с новым изобретением некоего господина Гоффа. Что касается этого последнего пункта наших дебатов, то я осмелюсь сделать два предложения: во-первых, подробно и всесторонне исследовать само изобретение, дабы убедиться и удостовериться, заслуживает ли оно поддержки. Во-вторых, после предварительного исследования изобретения ознакомиться с имущественным положением изобретателя, дабы предложить ему, разумеется, если он окажется того достойным, денежную поддержку в форме дара или займа.

— А нельзя ли с этого начать? — робко спросил хозяин.

— Господин председатель, вы позволяете себе проступок против дисциплины. Постановления наши обязательны для всех, с другой же стороны, трудно предположить, чтобы человек, владеющий домом и участком земли, находился в столь исключительно тяжелом положении.

— Медленно и систематически, вот как надо действовать, — прибавил нотариус.

— Сперва закончим с изобретателем, а затем уж перейдем к человеку, — дополнил пан Зенон.

— Дедушка… Ужинать! — позвала Вандзя.

Гости двинулись к дверям.

— Позвольте! — спохватился нотариус. — А кто же отправится к этому господину Гоффу изучать его изобретение?

— Надо бы послать специалиста, — ответил кто-то.

— Пан Пёлунович живет ближе всех, — предложил судья.

— И уже знаком с ним.

— Стало быть, — сказал Дамазий, — попросим нашего уважаемого председателя изучить вопрос на месте.

Гости вошли в столовую и расселись вокруг огромного стола.

Пан Дамазий вдруг вспомнил что-то и, обратившись к некой весьма мрачной личности, сказал:

— А вы, пан Антоний, сегодня совсем не принимали участия в дебатах?

— Не хотел нарушать общей гармонии, — ответил спрошенный, поднося ко рту огромный кусок мяса.

— Ваши взгляды неоднократно способствовали оживлению дебатов.

— Постольку поскольку!.. Я привык подозревать всех изобретателей в сумасшествии и не верю, что кто-нибудь может устранить нищету в этом мире.

— Но облегчить, сударь! Облегчить…

— Разве только затем, чтобы сделать пребывание на земле приятным для лентяев и мерзавцев…

Он не кончил, ибо был чрезвычайно занят поглощением жаркого.

— Я предлагаю, — заговорил пан Зенон, — чтобы пан Антоний сопутствовал нашему уважаемому председателю в посещении этого механика. У уважаемого председателя слишком доброе сердце.

Поправку приняли единогласно.

— Дедушка, — сказала в эту минуту Вандзя, — дедушка! Выйдите ко мне, пожалуйста…

— Что тебе, сердце мое?

— Пожалуйста, на минуточку.

— Но я не могу выйти; говори громче.

— Можно мне взять рубль из письменного стола?

— Это еще на что?

— Так, ничего…

— Говори сейчас, маленькая, что случилось?

— У этой дамы наверху нет на…

— Ага! Ладно, возьми, возьми!

— Панна Ванда! — заговорил Дамазий. — Ужели вы не разрешите нам узнать о секрете?

Девочка наклонилась к его уху и шепнула:

— Видите ли, дело в том, что у той дамы нет на лекарство…

— Бедняжка! И вы хотите ей дать?

— Осмелюсь предложить, чтобы дело бедной женщины, которой протежирует панна Ванда, было доложено на ближайшем заседании, — прервал пан Петр.

— Такого рода вопросы лучше всего разрешать, не откладывая, — сказал молчавший до сих пор Густав и открыл кошелек.

— И я так думаю! — поддержал его Дамазий. — Панна Ванда! Извольте взять в ручки поднос и устраивайте сбор.

Девочка так и сделала; для начала пан Дамазий положил три рубля, и вскоре поднос наполнился банковыми билетами.

Маленькая сборщица подошла к Густаву.

— Это от меня, — сказал он, кладя серебряную монету. — А это я даю от имени своего дядюшки, — добавил он, понизив голос, и положил десятирублевку.

Присутствующие переглянулись.

— Вы, сударь, должно быть, очень любите своего дядюшку? — прошептал Пёлунович.

— Я люблю его, как родную мать! — ответил Вольский.

Вандзя, увидев такую уйму денег, подаренную бедной больной, опустила уголки румяных губок, заморгала глазами, сперва медленно, потом все быстрей, наконец расплакалась и убежала.

Присутствующие встали.

— За здоровье хозяина и его внучки! — провозгласил кто-то.

— Да здравствуют! — грянули хором гости.

— Господа! Сердечно вам благодарен, — ответил старик, весь в поту, — и пью за здоровье нашего нового друга, пана Густава, который, должно быть, очень благородный человек.

— По плодам его узнаете дерево, — вставил пан Дамазий, — а дядюшку по племяннику. Да здравствуют!

Вольский кланялся, глубоко растроганный. Он хотел было сказать что-то, но вдруг умолк, словно впал в задумчивость. Он сидел напротив открытого окна и смотрел во мрак, заливающий пустырь. Было уже два часа ночи, и лишь в двух отдаленных окошках блестел свет. Вольскому казалось, что в одном он видит тень склонившейся над шитьем женщины, а в другом — тень склонившегося над каким-то станком мужчины.

Странное, неприятное чувство пронизало его при этом зрелище. Почему? — этого он не знал, равно как даже и не догадывался, что одна из двух неясных теней принадлежала Гоффу, другая — его дочери.

Тост, провозглашенный в честь пана Дамазия, привел Густава в себя.