"Торговка" - читать интересную книгу автора (Истомина Дарья)

Глава 4 «ГОРЬКО-О-О!»

Вскоре пошли приглашенные. Это были сплошь женщины, но не все из окончательных бабулек, были и средневозрастные, и даже две девчонки лет по четырнадцать. Эти к столу не приблизились, а стыдливо сели поодаль, лузгали семечки и смотрели. Гостьи приходили с «помочью» — чтобы не объедать хозяев, несли миски с соленьями, грибками, домашней выпечкой, с блинцами, вареными яичками и прочим. Основной градусной силой был эликсир деда Миши, но к нему прибавились и кое-какие наливочки. И даже фабричный пузырь «брынцаловки».

Что бы там ни говорилось по телику: то про грядущее благоденствие каждого, благодаря поголовному вступлению в царство свободного капитала, то про всеобщее обнищание, к коему приведет оно же, а Журчиха продолжала жить со своей земли, горбатилась на огородах и лугах круглогодично, отгородившись от всего на свете, как от татаромонголов. Правда, кое-какая цивилизация проникла и в эту глухомань. Одна из девчонок поведала мне, что у «тети Тони» есть даже забытый сыном из Петербурга видеомагнитофон, и, когда бывает электричество, у нее собираются желающие и в десятый раз смотрят фильмы «Девять с половиной недель», «Клеопатра и ее любовники». И еще сборники из кино-«Плейбоя», за которые городские платят громадные деньжищи. Все то же самое журчихинские видят друг у дружки в баньках совершенно бесплатно.

Заявилась тетка с баяном — с совершенно разбойничьей физиономией, беззубая, уже где-то тяпнувшая — и заиграла «Семеновну», притоптывая и выкрикивая частушку: «Эх, поеб…ся бы неплохо, голова не заболит, да у колхозника с картохи фуй невесело стоит!»

Ей ответили еще круче. Дед Миша заорал:

— Бабы, мать вашу, че вы интеллигенцию пугаете?! Рано еще…

В общем, застолье началось.

Очень скоро мне стало ясно, что появление моего экс-полковника и его «прописка» — только удобный повод для всей Журчихи гульнуть не бессмысленно, но как бы по значительной причине, тем более что огородные и иные работы были почти завершены. Но, тем не менее, все внимание было сосредоточено на моем Антоне Никаноровиче, вышедшем в отутюженном парадном полковничьем мундире с золотыми погонами и регалиями. Впрочем, Нину Васильевну изучали не менее пристально, выискивая «признаки», шушукались и хихикали исподтишка, замечая и черноту в подглазьях, и накусанность губ, и тот особенный отсвет в глазах, что бывает только после сладкой и бессонной ночки.

Мужиков кроме отца и деда Миши оказалось только двое. Одного, парнишку лет сорока, которого все звали «Славка», за руку привела мать. Пить ему много не давали, потому что он был совхозным электриком и оставался единственным человеком, разбиравшимся в столбах и проводах, по которым через лес притекало электричество. Без него Журчиха уже давно бы опрокинулась в тьму египетскую. Второй был крепенький пузанчик лет пятидесяти в железнодорожной фуражке. Его выперли когда-то из машинистов в тверском депо, потому что он по пьяни сшиб на своем маневровом тепловозе ограждение в железнодорожном тупике и проломил стенку этого самого депо. Мне он объяснил, что пребывает в Журчихе при жене временно и, хотя это временное пребывание длится с девяностого года, скоро вернется на новую высокоскоростную трассу Москва — Петербург через Валдай. А пока что этого паразита содержала разнесчастная жена. Впрочем, может быть, и не совсем разнесчастная, потому что он был все-таки существом в брюках, и супруга оберегала его, как клуша, ревниво озираясь на остальных журчихинских баб, и заталкивала ему в пасть самые вкусные кусочки.

Отец и Рагозина сидели во главе стола, как жених и невеста. Антон Никанорыч все больше вежливо молчал, а она постоянно вскакивала и бегала в избу за добавками. Дед Миша блистал за столом, толкая невнятные речуги, из которых проистекало, что Журчиха есть лучшее место на планете для пребывания полковников запаса и их верных подруг. Он то и дело поднимал ветеранскую кружку с державным орлом, врученную ему в военкомате по случаю пятидесятилетия Победы, и призывал пить как за всю армию целиком, так и за бомбардировочную авиацию в отдельности. Потом он заплакал, сказал: «Загубили державу, суки!» — уронил голову на грудь и заснул.

Мне страшно хотелось надраться и устроить скандал с битьем посуды, но, похоже, это было уже бессмысленно. Было зябко, кусок в горло не лез, и я потихонечку отчалила от стола, нашла в сенях старый кожух, накинула его и ушла в сад, под яблони.

Под липами уже отплясывали, с визгом и топотом. И орали: «Горька-а-а…»

Мне тоже было очень горько, и я думала о том, что сдуру сделала еще одну большую глупость и лучше бы мне вообще сюда не приезжать, чтобы не видеть, как отец виляет хвостом перед Катькиной мамочкой…

Я видела, как Рагозина выскользнула из-за стола, ушла в избу и появилась уже в китайском пуховике и теплой шали: видно, тоже стала замерзать. В руках у нее был какой-то узелок. Она почти прошла мимо, но тут, несмотря на темень, заметила меня, постояла в раздумьях, но потом, решившись, направилась ко мне, села рядом на яблоневый пенек.

— Сигаретки есть? — спросила она. — Угости, пожалуйста…

Я дала ей сигарету и зажигалку. Прикуривала она неумело.

— Катя… знает? — помолчав, напряженно спросила она.

— Откуда? Я сама ничего не знала, — ответила я.

— Это хорошо, что она не в курсе…

— Почему?

— Я ее… боюсь, — вздохнув, призналась Рагозина. — Понимаешь, она мне уже не один раз жизнь ломала… Думаешь, не ухаживали за мной? Всерьез? Я ведь не уродка, мозги не куриные, да и в том, что мужчине ночью надо, разбираюсь, справочники не требуются…

— Это я уже заметила, Нина Васильевна, — ужалила я ее смиренно.

— Ну не надо так со мной, Маша, — тяжело и угрюмо сказала она. — Я ведь знаю, она заявит: «Ты что, с ума сошла?» И опять будет — что? Ничего опять не будет… Не понимаешь? Ей лет восемь было, наметился у меня вариант… Приходит в дом человек — у Кати истерика! И не просто истерика, спеца по детской психиатрии приглашать пришлось! Она ведь сухую голодовку всерьез объявила! Ее это мамочка, больше ничья! Ну а что может быть для нормальной матери дороже ребенка? Больше никто из кандидатов в нашем доме не бывал… И все, что живой женщине положено, я на стороне прихватывала… Так, от случая к случаю! Думала, вырастет — поймет… Года два назад познакомилась с одним… Не алкаш, веселый, в разводе, болтается как топор в проруби… На «Мосфильме» работает. Техник по съемочной аппаратуре… Он меня в Дом кино повел, а после домой к нам зашли, просто чайку попить! Мы в дом — она из дому! Я до утра по Москве гоняла, все ее искала. А она, оказывается, в нашем дворе за кустиками просидела. Видела, как я мечусь, и даже не подошла. Наказывала меня, понимаешь? Я ведь, если откровенно, и не живу, Маша, я ведь ей служу… Будто перед нею виновата в чем-то… Хочешь заниматься музыкой с приходящим учителем — пожалуйста! Из кожи лезу, чтобы они мир повидала. Только бы в доме тишь да гладь и никого, кроме нас с нею. Пусть так!

Я молчала. Как ни кинь, а выходило, что и я, похоже, ничем не лучше этой ее жучки, Катьки Рагозиной. Нина Васильевна попала в цель с беспощадной точностью. Не случайно, конечно. Просто ее ключик к моему замку подходил абсолютно точно.

— А как же отец? — наконец спросила я. — Как с ним-то дальше? Не чужие же мы с ним… Покуда…

Она чиркнула зажигалкой, раскуривая погасшую сигарету, включила электрический фонарик, и яркое пятно высветило тропку через огород.

— Пойдем-ка.

Мы прошли через огороды, потом немного по лугу — луч плясал на мокрой от росы прижухлой траве. Потом перед нами встала дубовая роща. Пространство под ночными матерыми коренастыми дубами было чистым, идти было легко, под ногами похрустывали опавшие желуди. В глубине дубравы что-то светилось. Это оказалась лампочка на строительном вагончике на колесах, которого из деревни за стволами видно не было. Здесь строился какой-то коттедж, и хотя кладка была еще невысокой, выведенной только по цоколь, было понятно, что заложен целый дворец, под который уже вырубили полрощи. Возле штабелей кирпича (видно, очень дорогого, потому что каждая темно-красная кирпичина была в пленочной обертке) лежали на поддонах гранитные плиты для облицовки цоколя. Под временными навесами громоздились ящики и бочки со стройматериалами, брезент прикрывал металлические и пластмассовые трубы, а на самом виду стоял блистающий унитаз рубиновой керамики, выброшенный, вероятно, потому что его раскокали при разгрузке.

Наворочено здесь было уже немало. Чернели незасыпанные траншеи, куда-то далеко вниз уходила забетоненная ямина котлована, а вокруг стояли желтого цвета механизмы — небольшая бетономешалка, дизельный компрессор на колесах, лебедки и дисковая пила. Стройлес — весь этот брус, пиленка, вагонка — был заштабелеван и прикрыт толем отдельно.

В вагончике кто-то был, потому что из жестяной трубы над крышей вился дымок, внутри играло радио и противный воющий голос пел заунывно и протяжно что-то арабское.

— Вон там у этого хмыря будет теннисный корт, — махнула рукой Рагозина. — А вон в той стороне — бассейн. Видишь, сколько земли отхапал? Но обещает асфальт проложить от самой железки до деревни, пруд экскаватором прочистить и в каждую избу — газ… Врет, конечно!

— Кто?

— А черт его знает! Я его не видела… С ним вчера твой отец разговаривал… Он сюда на таком вездеходе приезжает, который из любой грязи вылезет… Внедорожник, да? Красивенький такой, с фонариками. Женщины говорят, этот тип вроде как по таможенной службе. Видно, много нахапал, есть чего бояться. Иначе бы в такую глушь не залез. Ему все это дело летом турки наворочали, как будто наших нету… Только турки морозов боятся, прикрывают на зиму лавочку… Этот вот последний остался. — Рагозина постучала в стенку вагончика кулаком и позвала: — Эй, Ахмет!

Музыка прервалась, и из вагончика вылез сильно простуженный, немолодой брюнет с усами, закутанный по макушку в шерстяное одеяло, в клетчатом платке вроде бабьего. Поверх платка была нахлобучена солдатская ушанка. Он был застарело небрит, печален и отрешен, улыбался усиленно и как-то испуганно.

— Видишь, еще и зимы нету, а он уже синий, — сказала Нина Васильевна. — Самогонку пить ему вера не позволяет, но насчет пожрать — мы его подкармливаем… Кушай, радость моя! Угощайся…

Рагозина протянула турку узелок с выпечкой, какими-то кастрюльками и мисочками, и он обрадовано закивал:

— Спа-си-ба!

— Бог спасет… То есть Аллах! — усмехнулась Рагозина. — Посуду только притащишь…

Турок ушмыгнул торопливо в вагончик, а Нина Васильевна постучала ботинком по унитазу:

— Тут барахла на тысячи несчитаные. Деревенские мужики этого хмыря, владельца, не устраивают: пропьют все, к чертовой матери, на сторону продадут или растащат по своим избам. А отец твой уже перетолковал с хозяином. Тот жутко доволен, военный человек, полковник, офицер — не хухры-мухры. Дисциплина. И при ружье опять же. Заработок обещан очень приличный, двести долларов в месяц чистыми, из рук в руки, а весной, когда зимовка кончится, премия… В общем, полная охрана всего хозяйства!

— В сторожа, значит, нанялся.

— Как колобка ни назови, только в печь не сажай… Так что, Маша, как я его тут на зиму одного оставлю? Вот в этом вагончике, что ли, вместо турка мерзнуть, когда дом есть? Конечно, он аккуратист, привык по службе сам себя обихаживать, только без меня все равно грязью по уши зарастет. А кто его кормить будет, готовить, стираться… Мы как прикинули? Его пенсия да моя — уже жить можно! Картошка своя, капустка, огурчики… Дед Миша обещал четырех несушек дать. С петухом!

— Вы, Нина Васильевна, еще и коровку заведите! — не выдержала я. — Будете за сиськи дергать, творожок, сметанка… Вы хоть соображаете, придурки городские, что это такое — деревня? Не на лето, а всерьез?

— Вот что, Маша. — Рагозина отшвырнула окурок. — Я не знаю, что у него там с тобой случилось, и не мое это дело. Только ты на него, пожалуйста, больше не рассчитывай. Не вернется он в Москву. Ему, похоже, там больше делать нечего. Он сам так сказал мне. Ну, может быть, подскочит забрать кое-что из вещей. Не в Сибири же, электрички — вон они! Так что ты теперь сама себе голова!

Я одно понимала: отца больше нету. То есть он, конечно, есть, но рядом со мной его больше не будет. Как было все последние годы. Привычно и незыблемо.

И так мне все показалось странно и дико: и этот ночной лес, и навороты кирпичей и глины, и черное небо в звездах, и заунывный голос азиата, который вновь взвыл в вагончике, что я, задохнувшись, рванулась в бег слепо и отчаянно. Нырнула в темень дубравы, но почти сразу же ударилась плечом в ствол дуба, споткнулась и упала вниз лицом в мокрую палую листву.

Рагозина догнала меня, присела, затрясла испуганно за плечи:

— Что? Что? Тебе больно? Где? Здесь?

Я молча поднялась. Она приткнулась ко мне всем лицом, прижалась щекой к моей щеке. Лицо было мокрое. Она плакала.

— О господи, господи! — отчаянно шептала она. — Ну так выходит… Счастливая я, Машенька… Думала, уже никогда-никогда! Ну, сколько мне еще в жизни отпущено? И не только в ноченьках дело, хотя, конечно, и в этом. Не одна я теперь, и он не один. Я ведь пою, Маша! Вот он не слышит, а я во двор ночью выскочу, к липе прижмусь, мурлычу… Хорошо мне, как никогда прежде! Стыдно, самой почти смешно. Только что я видела-то? Все чужие куски подбирала… А вот теперь — все мое! И он — мой. Ну, так отдай ты нам хотя бы последние наши сроки… Не мешай!

— А как же дочечка-то? Без вас? — не сдержалась я. Она примолкла и вдруг сказала жестко и бесповоротно:

— Двадцать один год — не ясельная. Пора и самой на себя попахать! Может, так даже лучше будет. Пусть поймет кое-что. Без меня. Только я за нее уже почти не боюсь. Она, Маша, только с виду слабенькая — чтобы все ее жалели. А в действительности — железо! И все просчитывает — будь здоров. Своего не упустит. Работает же с тобой — и ничего… Только ты ей сразу ничего не говори… Что мы тут надолго… Пусть привыкнет. Постепенно так… А к Новому году мы, может быть, и сами в Москву погостевать выберемся… Или вы — к нам! Хорошо бы, а? Елку в лесу вырубим, холмы крутые, пруд замерзнет, можно и на лыжах, и на коньках даже… Для нас сейчас с Антоном главное — дрова! Но мы ж тут не одни… Как ни крути, люди-то зимуют…

Ночь мы с нею почти не спали, прибирались после гостей, воду на печке грели, посуду мыли.

Под утро вышли на крыльцо покурить. Погода менялась, небо заволокло сплошь, луна едва просвечивала.

Показался отец, потоптался, покашлял.

— Тебе все понятно, Маша? Дополнительных разъяснений не надо? — спросил он.

— Нет, папа. Не надо.

— Ну и добро… Полину поцелуй, особенно не распространяйся. Нашел, мол, удачную работу.

— Я все понимаю, Никанорыч! По-моему, он тоже почти не спал.

На следующее утро нас с Верой отвез до железки на своей телеге похмельный дед Миша. Рагозина натолкала в рюкзак банок с вареньями и соленьями, хотела всучить мне полмешка картошки, но я отказалась: слишком тяжело по Москве тащить. Вера тоже затарилась деревенским, улеглась на соломе и сразу заснула. Утро было совсем не похоже на вчерашнее. Беременное не то дождем, не то уже первым снежком серое бессолнечное небо прижималось к лесу, мокрый холодный туман лежал меж деревьями. Все молчало, и только колеса скрипели да старик бубнил, то и дело надсадно кашляя.

— Нинка говорила, что ты по торговой части шуруешь, что ль? Тогда растолкуй мне такую хреновину: почему у вас в столице все есть, а чуть от Москвы отъедешь — будто пустыня, где и люди не живут… Вот раньше на Ноябрьские в Журчиху приезжала непременно потребсоюзовская автолавка с Матвей Соломонычем, которого все знали, с Мотей, значит… Торжественный спецрейс! С «Московской», конечно, пивком, колбаской полукопченой, селедочкой, пряниками, монпансье и всем прочим, что полагается. И всех он знал, наш Мотя, и тетрадочка у него была, куда он записывал, кому что требуется. Никогда не подводил! Кому ботики резиновые, кому сапоги-кирзачи, платки там, пальто-ратин… Все привозил — от батареек для фонарика до приемника «Спидола». И все ему можно было заказать, чтобы самому не трепыхаться… Но помимо праздника каждую субботу на плотине — ихний фургон! Ну, без главного торгаша, без Мотьки, шофер сам рубли с копейками считал… И было там тоже все, что человеку надо в обыкновенной жизни: хлебушек с пекарни, свеженький, черняшечка и беленький… Это чтобы женщинам самим с квашней не чухаться. Молочное с совхоза было? Было! Прямо тебе сельпо на колесах! Макароны разные, подсолнечное на заправку, курево со спичками, ну и втихаря ее, мамочку, мужикам шофер припрятывал, в кабине под задницей. Потому что считалось: не положено принимать просто от жажды, а не по праздничной радости, чтобы не нарушать производительность труда! Вот и разъясни мне, девушка Маша, куда же все это, к чертовой матери, подевалося? Товару не стало? Да Москва-то им по глотку завалена! Денег на деревне нету? Так ведь курочка по зернышку клюет… И если ты коммерцию понимаешь — так крутись, правильно? Какие-никакие, а пенсии плотются, детки да внуки подкидывают. Да и с огорода бабы кое-чего настригают, покуда дорогу снегом не завалило, считай, каждую неделю до шоссейки на Ленинград подторговывать добираются. Летом зеленуха всякая, ягода-клубника, к осени — грибочки, птицу бьют, сметанка, яйца курячий… Водится копейка, это только по привычке все хнычут. Раньше как было? Чем больше хнычешь, тем больше тебе государство отслюнивает. Вон Тонька сынку с Питера на одних грибах «жигуля» давеча купила, сама хвасталась… Вот я и думаю: какой-никакой поворот в жизни все одно идет! И тот, кто соображение имеет, хорошие дела крутить сможет. До кого дойдет, значит, что напрасно нашу Журчиху торгаши забыли. А сколько таких Журчих крутом?

Дед Миша все талдычил и бубнил про свое, где-то его слова откладывались в моей потайной памяти, но, в общем, я пропускала все это мимо ушей, и пройдет еще немало времени, прежде чем умозаключения престарелого деревенского ветерана вдруг вернутся ко мне в совершенно неожиданном виде и подвигнут меня на такие новые повороты в жизни, о которых я и думать не думала, сидя в телеге, прыгавшей по колдобинам и корневищам лесной дороги.

Сейчас меня мучило совершенно другое: впервые дома меня не ждет мой Никанорыч. И я совершенно одна теперь. Но, самое странное, страха перед тем, что теперь будет со мной там, в Москве, уже почти не было. Было почти спокойное ожидание чего-то неизвестного. Будто я подошла к незнакомой двери, должна ее непременно открыть и открою, конечно, что бы там ни было за нею — темень или свет. В последние недели что-то копилось во мне, набирало незаметно силу и прорвалось именно здесь, в деревне, за прошлый день и прошлую ночь, словно в Журчиху вошла одна Маша Корноухова, а возвращается абсолютно иная.

Мне всегда казалось, что я уже взрослый человек, который полностью отвечает за себя, за свою жизнь, свои слова и поступки. Но, похоже, я ошибалась.

По-настоящему взрослой я стала только теперь. В одни сутки. В этой самой нелепой Журчихе.