"Торговка" - читать интересную книгу автора (Истомина Дарья)

Глава 3 ЖУРЧИХИНСКИЙ ПОКОЙ

Из электрички я выбралась на платформу вместе с какой-то молодухой, которая тащила с собой из Москвы здоровенный рюкзак и две набитые сумки. Электричка гуднула и укатила. На почти неосвещенной голой платформе мы остались одни и быстренько состыковались. В дороге я немного поуспокоилась и уже могла почти нормально разговаривать с людьми. Оказалось, что женщина эта местная, журчихинская, родилась здесь, выросла и всех и все знает. Лет пять назад удачно вышла замуж в Москву, за участкового милиционера, с которым познакомилась в доме отдыха. Звали ее Вера. У нее была пухленькая, простая, как булка, мордашка и хорошо подвешенный язычок, работавший без умолку. Раз в месяц Вера ездила в деревню к деду, чтобы он тут не окочурился без припасов.

Я особенно не распространялась о себе, сказала, что здесь впервые, знакомые пригласили на грибы.

— Это кто ж у тебя там знакомый? — спросила она.

— Да есть… Рагозина такая…

— Теть Нина, что ль? — удивилась молодуха. — Да она ж городская! И леса боится! Хочешь, я тебя сама сведу! Я все места тут с рождения знаю!

— Если получится, так и сходим, — согласилась я.

От железнодорожной платформы, на которой останавливаются на минуту нечастые электрички, до деревни идти предстояло километров пятнадцать лесом, принадлежавшим какому-то заброшенному охотничьему хозяйству.

Рядом с петлявшей по березнякам грунтовой полудорогой-полутропой, годной только для тракторов, бежала как привязанная речка Журчиха. Мы, словно калики перехожие, медленно брели по старым гусеничным колеям, потому что Вера была нагружена припасами, как ломовая лошадь. Она тащила предку множество разностей, включая колбаску, сладенькое, кофе и чай, блок «Беломора», батарейки и даже спички и свечи: электричество в деревне отключается постоянно.

Когда-то в Журчихе жило много народу, были и молодые, работавшие в совхозе, и моя попутчица еще помнила, как по утрам в деревню приезжал крытый брезентом грузовик с лавками в кузове, на котором было написано: «Осторожно, люди!» Доярок и скотников отвозили куда-то за лес, на совхозные фермы, а по вечерам возвращали в Журчиху. Но это было очень давно, а теперь деревня почти обезлюдела. Если не считать летних дачников, в ней на постоянно остались только старцы и старухи, совхоз накрылся, пахотные земли, которые засевали овсами или травяной смесью на силос, поросли сорняками, и в этих джунглях паслось не больше десятка местных коров.

С большими осенними дождями дорога через лес раскисает, зимой ее никто не чистит, и ее заваливает снегами так, что добраться до деревни можно только на гусеничном тракторе. А если зимой случается какая-нибудь нужда, последние из аборигенов выходят в большой мир по льду замерзшей речки.

Речка мне неожиданно сильно понравилась. Быстрая и озорная, с прозрачной, очень чистой водой, она храбро прорезала невысокие увалы, на которых рос не только матерый березняк, но и сумрачно-черные ели.

Мы то и дело отдыхали, хлебали холодную, как жидкий лед, воду из ладошек, и моя проводница рассказывала, что дальше Журчиха впадает в Пахру, та, в свою очередь, втекает в Москву-реку, а Москва-река каналом соединена с Волгой, и в детстве Вера всерьез верила, что если идти за водой, то непременно дойдешь до Каспийского моря. Но чужое море никому не нужно, потому что у журчихинских есть свое. Когда-то в дальние эпохи речку чуть ниже избяных порядков перегородили земляной плотиной, она надежно подпружила течение, и деревня испокон веку смотрится всеми палисадами в зеркало громадного пруда, окаймленного ивами и рябинниками. Вода в пруду необыкновенно мягкая, и от нее любые волосы пушатся и становятся шелковыми. Вере явно страшно хотелось, чтобы мне понравилась ее родная деревня Журчиха.

День задался, как на праздник. Холодное небо было прозрачно-синим, без облачка, лес пока не сбросил листву, и она густо погудывала и шелестела под ветром и была как карнавальные флаги — желтой, оранжевой, красной. Березы стояли словно обвешанные золотыми монетками, которые изредка осыпались на дорогу. А ели, уже готовые к морозам, будто надели зеленые шубы и приукрасились шишками, как лиловыми свечками. Тучки пестрых дроздов обрабатывали щедрые рябинники, переругиваясь еще с какой-то птичьей мелочью.

Подобно летучему призраку, мелькнул перед нами, пересекая дорогу, еще бурый по-летнему заяц, и Вера заорала и затопала ногами, свистя в два пальца. Потом похвасталась, что, после того как из-за разрухи совхозные перестали сыпать на поля химию, живность, которую совсем было выморочили в окрестностях Журчихи, переживает полный ренессанс. Зайцы расплодились, как саранчуки, в прошлую зиму пошли в атаку на сады и погрызли, к чертовой матери, все молодые яблоньки. К ее деду-ветерану забрался хорь и передушил почти всех наседок. А лично она, Вера, в прошлый заезд наблюдала, как среди бела дня через плотину брела лисица, таща в пасти жирную полевую мышь или суслика: теперь для лис в поле хвостатой нетравленой жратвы развелось до черта.

«А может, напрасно я на отца бочки качу? — озадаченно думала я. — Может быть, он сюда совсем не для того смылся… А просто охотиться?»

Но сердцем чуяла: какая там, к чертям, охота?

Вера все говорила и говорила. Я теперь точно знала, чего нет в Журчихе: телефона, магазина и медпункта. Если кто хворал, то вся деревня сообща ставила диагноз и волокла больному заначенные микстуры. Была, конечно, некая бабка Кишкиниха, которая заговаривала зубы и останавливала кровь, но она была так стара, что уже и самой себе не могла ничего заговорить. Все знали, что Верин дед Миша давным-давно выстрогал и держит в своем дровянике гроб для соседки, чтобы оперативно переправить ее на местное кладбище. По его мнению, Кишкиниха есть полная ведьма и пребывать ей после смерти среди оставшихся в живых девятнадцати журчихинских хозяек опасно: неизвестно, что она может выкинуть. Старик Вере на полном серьезе рассказывал, что лично видел, как Кишкиниха, когда была помоложе, летала в райцентр за пенсией на метле. Но теперь не летает.

Моя попутчица прошла на первое же подворье, где у избы стояла телега, а по двору бродила и щипала травку серая мосластая кобыла. Я пошла дальше.

Над серыми крышами горбатых бревенчатых изб, похожих на днища опрокинутых лодок, ветер разметывал хвосты белого и горького дыма. В огородах дожигали ботву и мусор, на плотине сидели местные собаки и смотрели на пруд, по черной, тяжелой, как машинное масло, ледяной воде которого шла рябь от ветра. Зрелище было интересное: на полузатопленных мостках отважно стояла полуголая и босая фигуристая особа в красном купальнике и розовой резиновой шапочке. Она приседала, вскидывала голые руки и старалась достать ногами до своей макушки. Изо рта женщины вылетал парок, и от одного вида на эту ненормальную меня пробрала дрожь. Рагозина-старшая моржевала!

Нина Васильевна картинно оттолкнулась от мостков, раскинула руки, наподобие Икара, и, завизжав, плюхнулась в воду. Собаки залаяли, а стая гусей, обсевших берег, возбужденно загоготала: даже им было понятно, что эта баба свихнулась. Рагозина вынырнула и бесстрашно поплыла, мелькая розовыми пятками и что-то призывно крича смеющемуся типу в сапогах и полувоенном линялом хаки, который стоял близ мостков, распялив на руках приготовленное байковое одеяло. Этот тип был мой собственный отец.

Только тут я поняла, что совершенно не знаю, что мне делать.

То есть я не сомневалась, что все это безобразие надо немедленно прекращать и вырывать Антона Никанорыча из цепких рук коварной соблазнительницы. Но вот как это сделать?

Отец принял мокрую Рагозину из ледяных вод, заботливо закутал в одеяло и вскинул на руки. Он уже почти донес ее до ворот подворья, когда я догнала их.

— Здрасьте вам, — сказала я им в спину.

Отец оглянулся и уставился на меня удивленно, но молча. Только усы раздул недовольно.

— Какая радость! У нас уже гости! — весело засмеялась Нина Васильевна. — Но я была бы не прочь, если бы вы отнесли меня к печке, Антон Никанорович! Мне же все-таки холодно!

«Ни фига себе, делишки!» — злобно думала я, плетясь за ними по жухлой траве через дворик к крыльцу. Но в избу сразу заходить не стала, сняла рюкзак, вытащила сигареты и закурила, чтобы слегка прийти в себя.

Для начала я огляделась. Картошка, видно, уже была выкопана и снесена в здоровенный дворовый погреб, древний, но капитальный, из белого известкового камня. На огороде лежали горки золы от сожженной ботвы и сорняков. Под тремя громадными вековыми липами, закрывавшими кронами полдвора, были свалены на брезенте тугие кочаны капусты и отмытая красная морковь. На столе стояло хитроумное деревенское корытце, в котором настругивают капусту для квашения, а рядом — два запаренных и отмытых бочонка. Да они тут, кажется, всерьез занимаются заготовкой запасов на зиму, вон даже зеленую тугую антоновку собрали.

Я отошла на несколько шагов и осмотрела неплохо сохранившуюся здоровенную избу. Окна в резных наличниках на жилой половине сруба были вымыты до блеска, из трубы выхлестывал белый дым. К дому сбоку был пристроен открытый сарай-дровяник, рядом с ним высилась гора березовых хлыстов. Часть из них уже разделали на чурбаки бензопилой «Дружба», лежавшей на пиленом. Впрочем, и уже наколотых дров в поленнице под крышей сарая сложено было немало.

Я прошла в сад, тесно обступавший постройки. Яблоки с кряжистых яблонь уже были сняты и лежали горками близ крыльца, но и на ветках еще оставались плоды, и они то и дело смачно плюхались о землю. Я подняла яблоко и стала грызть. От ледяной мякоти заломило зубы.

Из избы вышел мой Корноухов, деловито надевая на ходу брезентовые рукавицы, посмотрел на меня как бы мельком и спросил:

— Из-за чего сыр-бор, Машка? У тебя случилось еще что-нибудь?

— Да нет… У меня порядок, пап!

— Какое совпадение. И у меня тоже! — сказал он невозмутимо, легко завел движок пилы и врезался отточенной цепью в очередной очищенный от веток здоровенный ствол.

Мотор ревел, пила визжала, струйкой били опилки, и только тут я заметила, что вдоль изб на той стороне пруда высыпали чуть ли не все уцелевшие тут еще хозяйки. Припараденные, в торжественных платках и шалях, они пристально наблюдали за тем, чем занимается на подворье «Рагозинихи» неизвестный мужчина. Похоже, что для обезмужичевшей Журчихи Антон Никанорович был волнующим событием. Он что-то прокричал мне, скалясь и кивая на избу, слов я из-за визга пилы не разобрала, вздохнула, подняла рюкзачок и пошла через «холодные» сени в дом.

В избе было крепко натоплено, пахло засушенными травами и дымком. Сооружение, вокруг которого в деревнях складывается вся жизнь, то есть русская печка, с припечками, главной топкой, открывавшейся в челе печи, со встроенной сбоку малой плитой, десятком заслонок и полатями под самым потолком, где можно греть ревматизмы и дрыхнуть в самые лютые холода, — это сооружение, видно, совсем недавно было реанимировано, подбелено еще сыроватой белой глиной и погудывало тягой в трубе так, словно изба была неким судном, уже отчалившим в края взаимного счастья Никанорыча и Рагозиной. На плите в кастрюлях и чугунках что-то парилось и булькало — Рагозина явно занимается серьезной готовкой, уже как бы на семью. Здесь все было отмыто, вышоркано и выскоблено, вплоть до бревенчатых стен, на которых для красоты и запаха были развешаны пучки сушеной мяты, пижмы и полыни.

Внутренних стен в избе не было, сруб. делился на спаленку, «залу» и прочие отсеки дощатыми перегородками, не доходящими до потолка, чтобы тепло от печи свободно проникало в любой угол. Мебель была бросовая, такая, что уже не годилась для Москвы, но в спаленке стояла капитальная высоченная двухспальная кровать с никелированными спинками, украшенными шарами.

Раскрасневшаяся хозяйка, с румянцем во все щеки, растершись после купания, сидела на кровати, свесив босые ноги, в наброшенном на голое тело халатике и расчесывала волосы щеткой. Меня остро резануло то, что на подоконнике стояло походное командирское зеркало со всем бритвенным набором, от помазка до безопаски, и флакон классного мужского парфюма, а на спинке кровати висела линялая тельняшка отца.

— Что он тут у вас делает, Нина Васильевна? — тупо произнесла я. — Зачем вы его зазвали? В вашем-то возрасте?

Вопросики были идиотские, я сама понимала это, но остановиться уже не могла.

— Возраст как возраст, — совершенно спокойно сказала она. — «Любви все возрасты покорны», Маша! Разве вас в школе не учили? Может, это еще и не любовь… А там — кто знает? Только никуда я его не зазывала… Так, намекнула только, где буду… И очень хорошо, что ты к нам в гости приехала! Гость к гостям. У нас сегодня большой прием. И ты очень даже кстати! Так что я думаю, у нас еще будет время потолковать, верно?

Я смотрела на нее и думала, что такой я ее еще не видела. Это была какая-то новая, не московская Рагозина, а будто отмытая в живой воде, углубленно задумчивая, отрешенная, словно все время ведущая сама с собой какой-то очень важный разговор. Я стояла рядом с нею, но она глядела сквозь меня, как будто меня и нету тут, неясная улыбка трогала ее губы.

Она вдруг сняла тельняшку со спинки кровати, сфокусировала на ней взгляд и рассеянно пробормотала:

— Слушай, а ты случайно порошок не прихватила? Я же на него не рассчитывала! Уже выстирала весь…

Я собралась с духом и только-только открыла рот, чтобы выложить этой женщине, что в ее лета положено уже о вечном подумать, а не укладывать в койку единственного у дочки отца, престарелого хилого старичка-предынфарктника, которого незапланированные страсти в гроб сведут, но тут в избу с деревенской бесцеремонностью, без всякого стука, опрокидывая ведра в сенях и покачиваясь, вперся поддатый старец. Я поняла, что это и был Верин дед Миша. Он волок за красноватые лапы здоровенного гусака, принесенного в жертву только что, а к груди прижимал четверть с чистой, как слеза, самогонкой. Позже он похвастался мне, что для изготовления своего фирменного напитка раздобыл у военных электронщиков армейские противогазы с угольными и прочими суперфильтрами и какие-то медные засекреченные трубки. Дед страшно гордился тем, что его напиток горит, как бензин, и может свалить с ног хоть министра обороны.

— Ага! — оглушительно заорал старик. — Еще одна невеста для меня заявилася! Нинка, гуся шпарить надо, под шкварочки, со всей процедурой! Воду скипятила? Тебя как зовут? Маша? Давай, Машка, щипли этого бандита… Мы его с картохой да яблочками! А уголья где? Ну кто ж так под гуся печку топит? Обучаешь вас, обучаешь… Щас мы тут все по законному порядку переиграем! Ну что ты застыла как мумия, Маруся?! Давай помогай людям! Тут тебе не Москва! Ахвициантов нету! Что натопаешь, то и полопаешь!

Вот так помимо воли, а может, и оттого, что еще не определилась ни в стратегии, ни в тактике решающей битвы за возвращение в родные стены блудного отца, я включилась в подготовку застолья. По-местному оно называлось «прописка» и обычно происходило, когда в Журчихе появлялся не просто случайный гость, но человек долговременный, которого аборигенам предстояло изучить и определить ему место в уже почти порушенной деревенской иерархии.

Приодевшаяся Нина Васильевна меня словно не замечала и командовала только отцом. Она заставила его оставить дрова и отправила в избу помогать ей с закусью.

Всем в доме распоряжался горластый дед Миша. Он решил, что в избе будет слишком тесно, потому что не принять кого-либо из журчихинских будет смертельной и незабываемой на долгие годы обидой. Ночи уже были холодные, но он заявил:

— У нас бабы, как пингвины… Ничего с ними не сделается! А после стакашки им уже будет все одно, как в жаркой Африке!

У него все ладилось как-то бойко и весело, никто оглянуться не успел, как под липами встал длинный стол из досок, уложенных на козлы, который Рагозина накрыла клеенками. Под скамьи пошли те же доски на дровяных чурбаках. Дед Миша разложил костерок чуть поодаль, не столько для тепла, сколько для света, и в темноту полетели искры. Желтые липы заколыхались от игры теней. Все окна горели электричеством, освещая травяной пятачок перед крыльцом.

Ветер совсем стих, небо вызвездило, огни деревни, рассыпанные над прудом, маячили редко, потому что большинство изб было уже заколочено на зиму.