"Оле!… Тореро!" - читать интересную книгу автора (Эксбрайя Шарль)

ГЛАВА 1

В моей молодости футбол не был еще популярен, как сейчас, и для мальчишек того времени не существовало других развлечений, кроме корриды. Мы знали наизусть имена великих тореро и любили их всех подряд, не выделяя даже андалузцев, которые были нам особо дороги. У нас редко бывало достаточно денег, чтобы попасть на плацца в день корриды, и мы пробирались туда, кто как умел. Скольких подзатыльников и пинков стоила нам любовь к корриде! Но, отдавая дань справедливости, нужно отметить, что гражданские и военные охранники с пониманием относились к нашему увлечению и чаще, чем сегодня закрывали на это глаза. Воскресная коррида в день Пасхи означала для нас начало года, самого насыщенного и, увы, самого короткого: с апреля по октябрь. В течение этих семи месяцев мы, подглядывая в газеты, читаемые родителями, следили за результатами соревнований и с видом знатоков устанавливали разницу между корридами в Сант-Изидоре и Мадриде, в Сант-Фердинанде и Аранхесе, Сант-Фермине и Пампелуне, посвященными Телу Господню в Толедо и дню Мерсед в Барселоне. Но больше всего нас привлекали бои в Сант-Михель, в Севилье, проходящие почти в конце сезона.

Мы не рассуждали о корриде, мы в нее играли. Каждый из нас, по очереди, становился быком, держа две ветки у головы. Самые ловкие занимали места бандерильеро. Те, у кого друзья были достаточно сильные, чтобы сесть на них верхом, становились пикадорами, а те, кого все считали наиболее способными, становились во главе квадрильяс. Вот тогда-то и появлялась возможность показать наше умение обращаться с плащом. Мы тщательно копировали настоящие "проход у груди", "фонари и мельницы", в которых если и было недостаточно техники, зато темперамента - огромный запас. Стоит мне закрыть глаза, и я вновь вижу, как тридцать лет назад под жарким севильским солнцем я вздымал грудь и принимал позу победителя, чтобы услышать аплодисменты публики, состоявшей, правда, только из девочек. Они прикалывали к волосам носовые платки или какие-нибудь лоскутки, чтобы походить на красивых сеньорит в мантильях, которые ехали по улицам на корриду в открытых экипажах. Среди этих девчонок неизменно была Консепсьон, которую я любил уже тогда…

Похоже, я всегда любил Консепсьон, всю свою жизнь. Как я ни старался, но никого не мог вспомнить, кто бы мне нравился до или после нее. Она тоже меня очень любила. После игр мы часто возвращались, взявшись за руки и подражая взрослым, которыми мы так мечтали побыстрее стать. Прохожие улыбались нашей детской серьезности, а умудренные опытом старшие говорили:

– Вот еще двое влюбленних. Мы еще увидим их рядом в церкви Санта Анна… Храни вас Господь, мучачос[2]!

Но в Санта Анна с Консепсьон вошел Луис.

Тогда же еще никто не знал о Луисе. Я провожал Консепсьон до дома ее отца, булочника с калле[3] Кавадонга, славного человека, которого искренне трогала наша привязанность друг к другу. Если в его лавке было только два или три завсегдатая, то, увидев нас, он кричал:

– Вот и наши влюбленные возвращаются… Так когда же свадьба?

Я отвечал серьезно, как это делают дети, свято верящие во что-то:

– Когда мы будем большими.

Как правило, раздавался доброжелательный смех, и папаша Меначепе заключал:

– Тогда, дети, поцелуйтесь, и будьте верны друг другу.

Я нисколько не стеснялся и, обняв Консепсьон, целовал ее в обе щеки.


* * *

Я хранил верность ей всю свою жизнь.

Нам исполнилось двенадцать, четырнадцать, шестнадцать лет, и всегда, на всех праздниках и прогулках, Консепсьон была рядом со мной. Ей нравилась коррида потому, что это было мое любимое занятие, и мое желание стать тореро придавало ей особую гордость.

– Эстебанио,- говорила она, вытирая мне мокрое от пота лицо после наших коррид, становящихся с возрастом все более жесткими,- ты будешь самым великим матадором Севильи, таким, как Бельмонте!

Мои родители ничего не предпринимали, чтобы пресечь мое увлечение корридой, даже наоборот. Отец работал городским подметальщиком, а мать зарабатывала, убирая в квартирах. Мы были бедны. Консепсьон, несмотря на лавочку отца, была не богаче нас. Но все это не имело никакого значения,- ведь мы любили друг друга. Я был всецело поглощен тренировками и работал лишь несколько часов в день, чтобы заработать песеты[4], необходимые для пропитания. Как правило, я подносил багаж богатых иностранцев на вокзале Кордобы, выделяя их в толпе с первого же взгляда. Я был худощав, ловок и улыбчив. Я знал это и пользовался своей внешностью, особенно при встрече с англичанками, для которых был воплощением типичного андалузца. По их мнению, для полноты впечатления мне нужна была гитара на широкой перевязи. Из иностранцев мне, почему-то в основном попадались старые девы, некоторые из них были чертовски красивы, но я любил только Консепсьон, самую удивительную девушку в мире.

Мои юные годы прошли замечательно. Я стал крепким парнем, а Консепсьон вскружила головы всем в Триане, но зная, что она любит только меня, никто не осмеливался приставать к ней. Когда я впервые участвовал в новильяде[5] в Кармоне, меня сопровождали обе наши семьи. Там я выступил достаточно хорошо, и по вечерам в кафе, где собираются за стаканом анисового аперитива любители корриды, обо мне заговорили. Если говорить правду, профессия тореро давалась мне легко. Я инстинктивно чувствовал быка и поэтому всегда догадывался, каким из рогов он нанесет удар. Мы с быком относились друг к другу примерно так, как два противника, испытывающих глубокое уважение один к другому. Я не ведал страха, и Консепсьон, зная это, никогда за меня не переживала. Она была уверена, что я с честью выйду из любой ситуации. Я же поклялся папаше Манчанеге, что женюсь на его дочери только после того, как стану профессиональным матадором.

Три года я выступал в окрестностях Севильи, затем, по мере возрастания моей известности, меня стали приглашать на все более ответственные соревнования. Мои денежные запасы пополнялись, и я уже предчувствовал день, когда под давлением общественного мнения завсегдатаев корриды я буду принят в матадоры на нашей Пласо Монументаль. Моей мечтой было получить это звание от Доминиго Ортеги, матадора с седой головой, который должен был выступать у нас в сентябре. Будущее рисовалось мне в самых радужных тонах, и, казалось, весь мир радуется вместе со мной.

Но появился Луис…


* * *

С Луисом Вальдересом, который был младше меня на два года, я познакомился на одной из новильяд, проходившей недалеко от Альбасете. Родом он был из Валенсии. Луис сразу же покорил меня своей элегантностью и изобретательностью на арене, но в то же время я сразу понял, что парень испытывал страх перед быками, страх, который он пока сдерживал молодостью и гордостью, но который однажды мог сыграть с ним злую шутку. Он был очень красив. По сравнению со мной он казался более мягким и слабым. Мы, цыгане, больше похожи на сухие виноградные ветви и состоим из многих углов. Жители Валенсии более плавны. Говорят они нараспев, и их врожденная беззаботность делает их привлекательнее нас. Луис был мне симпатичен. А когда я спас ему жизнь в Куэнке, мы стали друзьями. Если бы не моя мгновенная реакция, которая позволила мне оказаться рядом с ним, когда он упал, бык насадил бы его на рога. Мой плащ ослепил животное, и оно с яростью бросилось на меня. Этого-то я и добивался. В этот же вечер Луис, рассказав, что на свете у него никого не осталось, предложил мне стать его братом. Я согласился, и мы вместе уехали в Севилью, где он познакомился с моими родителями и с Консепсьон. Целых шесть месяцев мы выступали на арене вместе и, очевидно, выступали неплохо, потому что журналисты довольно лестно отзывались о нас. Говорили даже, что мы станем матадорами в один и тот же день, что, не скрою, было пределом мечтаний для нас обоих.

В июне мы возвращались с корриды, проходившей в Сен-Хуан Аликанте. Домой добирались поездом, поскольку были еще не настолько богаты, чтобы нанять машину и водителя. Устроившись в купе, мы сидели молча. Во-первых, мы здорово устали, а кроме того, с некоторого времени между Луисом и мной стало нарастать какое-то отчуждение, о причинах которого я пока не догадывался. Случайно я перехватил его взгляд, остановившийся на мне и затуманенный слезами. Меня это очень удивило.

– Что случилось, Луис?

Он попытался было увернуться от ответа:

– Ничего, говорю тебе, ничего…

– Тогда почему же ты чуть не плачешь? (Известно, что валенсийцы плачут по каждому поводу). Я уже несколько недель хочу спросить, что с тобой происходит? Ты стал другим, Луис. Почему?

– Потому что мне стыдно!

– Стыдно?

– Ты спас мне жизнь! Я же теперь отнимаю твою!

И он расплакался. Из сказанного им я ничего не понял, но мне вдруг стало страшно. Я взял его за плечи, встряхнул и крикнул прямо в лицо:

– Говори, что случилось?

Луис молчал. Неясное подозрение укололо меня в сердце, и почти шепотом я сказал:

– Ты не о… Консепсьон?

Он с трудом выдохнул:

– Да.

Все вокруг меня завертелось, и в эту секунду я его возненавидел. Уняв дрожь от охватившей меня ярости, я почти спокойно произнес:

– Я убью тебя, Луис.

– Мне все равно… Для меня нет выхода…

– Какого выхода, хийо де нута[6].

– В любом случае, я одного из вас потеряю: либо тебя, либо Консепсьон. А я ведь люблю вас обоих. Наверное, мне нужно было бы уехать, но без меня она будет несчастна, а я буду несчастен без нее и без тебя…

– Она тебя любит? Она это говорила?

– Да.

Консепсьон… я не мог в это поверить. Как же ее обещания и вообще все долгие годы нашей любви? Череда ярких воспоминаний нахлынула на меня и привела к мысли, что все это - розыгрыш. Консепсьон не могла полюбить другого! Это было невозможно! Схватив Луиса за рубашку, я закричал:

– Ты врешь! Скажи, что ты врешь!

Сдавленным голосом он прохрипел:

– Нет. Мы давно хотели тебе сказать, но не решались.

Никогда прежде я не был так близок к тому, чтобы совершить убийство.

– Она - твоя любовница?

Он с ужасом посмотрел на меня.

– Как ты можешь, Эстебан, ведь ты же ее знаешь!

– Ты целовал ее?

– Ни разу! Я не имел права!

– А отнять ее у меня, по-твоему, ты можешь?

– Нет… Поэтому я и хотел с тобой поговорить.


* * *

Какую ужасную ночь я пережил… Я думал убить их обоих, хотя уже заранее знал, что не смогу поднять руку на Консепсьон… Я был уверен, что если захочу заставить ее выполнить свои прежние обещания, то она конечно-же подчинится моим требованиям. Но как можно жить с женщиной, которая будет все время думать о другом? Я пообещал себе назавтра встретиться с Консепсьон и сказать ей все, что думаю. Я хотел напомнить ей о нашем детстве, убедить в том, что не стоит жертвовать настоящей любовью ради чего-то проходящего, умолять ее… Я боролся с собой: все внутри меня восстало против такого унижения. Ведь Эстебан Рохиллья никогда и ни перед кем не становился на колени! В то же время я понимал, что если мы расстанемся врагами, то она уедет с Луи, и, значит, я ее больше никогда не увижу. А жить без Консепсьон я не мог! И когда утреннее солнце осветило комнату, я окончательно решил пожертвовать собой, чтобы не потерять ее.


* * *

Мы шли по берегу реки, где когда-то играли еще детьми. Шли рядом и молчали. Она решилась первая:

– Эстебанито… Луис говорил с тобой?

– Да.

– Тебе плохо?

Я постарался ответить как можно естественней:

– Немного.

Я заметил удивление. Безусловно она ожидала, что я стану выражать свое возмущение куда более громко. Разочарованно она спросила:

– Только немного?

– Ты его любишь?

– Да.

– Ты хочешь прожить жизнь с ним?

– Да.

– Что же ты надеешься от меня услышать?

Она была в растерянности и ничего не понимала.

– Но Эстебанито… Я думала, что ты любишь меня?

– Детское чувство, которое мы, как теперь стало понятно, слишком серьезно восприняли. А если говорить честно, то для меня нет на свете ничего важнее, чем коррида… Не беспокойся и выходи замуж за Луиса. Мы же с тобой останемся, как и прежде, братом и сестрой.

Для меня никогда не было боя труднее того, что я вел с самим с собой на церемонии бракосочетания женщины, которую я любил больше всего на свете. С этого дня я перестал интересоваться чем бы то ни было и даже потерял желание выступать на арене. Газеты сначала говорили о временной потери формы, потом их тон изменился, и они пришли к неутешительному выводу: я больше не был тем, кем был прежде… и уже никогда не стану тем, кем обещал стать. Луиса посвятили в матадоры без меня. Во время церемонии я стоял в каллехоне[7]: на этот раз слезы были уже на моих глазах. Получив мулету[8] и шпагу из рук Ортеги, Луис подошел и обнял меня под аплодисменты публики, которая меня еще помнила. В тот день Луис выступил успешно, но все-же я снова заметил дрожь в его ногах. Как и прежде, он боялся быков. По Консепсьон было видно, что она тоже боялась. Мне вспомнилось, как она была спокойна во время моих выступлений. Потому ли, что любила меньше, или просто была полностью уверена во мне?

Понемногу я стал прекращать свои выступления, и уже вскоре все обо мне позабыли. В это же время звезда Луиса Вальдереса становилась все ярче. Его грациозность, элегантность, мягкость и блестящая его фаэна[9] принесли ему прозвище "Очарователь из Валенсии". Как-то вечером я ужинал у него. Луис с Консепсьон были обладателями прекрасного дома в пригороде Санта-Крус, дома, полного солнца и покоя, тишину которого нарушало лишь журчание воды в фонтане да пение птиц, клетки которых висели среди листьев. Это великолепие было достойно счастливых хозяина с хозяйкой. В тот вечер я объявил о своем решении оставить выступления. После достаточно долгого молчания, заполненного тем, что Консепсьон разливала кофе, Луис спросил:

– Чем ты займешься?

– Я еще не знаю.

– Ты не сможешь прожить без корриды…

– Знаешь, Луис, нам часто кажется, что мы не сможем прожить без того или без этого, но потом все же живем…

– Слушай, мне очень нужно, чтобы рядом со мной на арене был человек, которому бы я полностью доверял. Эстебан, ты смог бы стать моим "человеком доверия"[10]?

Причина моего согласия была все та же: я не мог расстаться с Консепсьон, которую так долго любил…


* * *

Для работ по дому Консепсьон наняла прислугу - старую Кармен Кахибон, вдову пикадора. Однажды утром я пришел без предупреждения и нечаянно стал свидетелем их ссоры. Смутившись, я не решился выдать свое присутствие. Кроме того, мне было неприятно слышать глупые обвинения хозяйки, которые хоть и не сильно, но все-же портили образ той Консепсьон, которая навсегда осталась во мне. Не знаю, чем провинилась старая Кахибон, но Консепсьон решила ее уволить.

– Хорошо,- сказала вдова, - я уйду, но поверьте, сеньора, что в Триану я вернусь с поднятою головой!

Каким-то двойным смыслом это замечание особо задело Консепсьон, и она стала задираться, как девчонка:

– И я тоже!

– Вы? Вот уж никогда!

– Почему?

– Потому что там вам никогда не простят того, что вы погубили самого великого матадора, когда-нибудь родившегося в Триане!

Удар был неожиданным, и Консепсьон потеряла весь свой напор.

– Вы говорите чушь! Я никогда и никого не губила!

– Не губили? А Рохиллья? Эстебан Рохиллья, которому вы, и это знали все, давали слово? Каким он стал с того дня, как вы предали его ради этой куклы из Валенсии?

– Уходите!

– Конечно же, я уйду. И не нужно становиться в позу величия, ведь я служила у вашего отца еще до вашего рождения. Кстати, ваш отец тоже не может простить вам того, что вы сделали с Эстебаном.

Я на цыпочках вышел и вернулся через четверть часа, стараясь топать погромче. У Консепсьон были красные глаза. Она взяла меня за руку:

– Эстебанито! Это правда, что ты больше не выступаешь из-за меня?

– Ты об этом много думаешь?

– Да.

– Не мучай себя…


* * *

Целых шесть лет мы жили в бешеном ритме беспрерывных выступлений. С приходом сезона мы едва успевали переезжать с одной корриды на другую. Мы исколесили весь полуостров, от Саламанки и до Мурсии, от Севильи до Мадрида. Консепсьон, которая разбиралась в корриде не хуже меня, становилась все мрачнее: от нее невозможно было скрыть того, что Луис не становился уверенней в себе. Его ноги были по-прежнему слабы, и каждый раз можно было ожидать несчастья. "Очарователь из Валенсии" мог производить прекрасное впечатление на кого угодно, но только не на нас. Слишком много раз в жизни я видел страх в глазах матадоров, поэтому сразу же замечал его в лихорадочном взгляде Луиса, когда он подходил к баррера[11] за шпагой и мулетой. Вначале этот страх был довольно редким явлением: только два или три раза за сезон его одолевало такое состояние. Затем он стал появляться все чаще. Теперь каждый или почти каждый раз его охватывала настоящая паника. И когда в Аранхесе он стал на колени перед быком, что вызвало у публики восхищение, я понял, что он сделал это только потому, что ноги его больше не держали. Консепсьон, которая раньше нас повсюду сопровождала, перестала с нами ездить. У нее больше не было сил видеть натянутую улыбку этого человека, который неизвестно каким чудом находил в себе силы скрывать страх перед быком, маскируя его привычной элегантностью. Изгиб спины, напряжение рук и ног выдавали страх, уже ставший неотъемлемой частью его самого.

Я не чувствовал ненависти к Луису, хоть он и отнял у меня Консепсьон. Он был моим другом, моим товарищем по оружию, и всякий раз, когда я наблюдал за его поединком, тревога сжимала мне горло: с каждым днем для меня становилось все очевидней, что однажды "Очарователь из Валенсии" не сможет уберечься от корнады[12], против которой будут бессильны и Пресвятая Дева, и хирурги. По мере того, как у Луиса накапливались миллионы песет, я все больше желал, чтобы он ушел с арены в зените своей славы и поселился в красивой усадьбе, купленной недалеко от Валенсии.

Через десять лет после посвящения в тореро Луис считался одним из лучших матадоров Испании. Он сохранил стройную фигуру и бархатный взгляд, напоминающий нашим матерям о нежных взорах Рудольфо Валентино, запечатленного крупным планом на экране. Я же, наоборот, постарел, и Консепсьон тоже. Она всегда так сильно переживала, когда мы ехали выступать, что садилась у телефона и не отходила от него до моего звонка и сообщения о том, что все прошло хорошо и что ее муж был великолепен. Это давало ей несколько дней передышки, потом все начиналось снова. С каждым годом я замечал все больше морщин у ее глаз, и, главное, она окончательно потеряла веру, столь необходимую для супруги тореро.

Еще одно горе Консепсьон заключалось в том, что у нее не было детей. Быть может это случилось из-за того, что Луис постоянно был в разъездах? Я, со своей стороны, несмотря на нежность к подруге детства, не очень сожалел об отсутствии ребенка, который стал бы осязаемым воплощением любви, когда-то принадлежавшей мне. Родись у Консепсьон мальчик - он заставил бы меня переживать, что это не мой сын; если бы была девочка - она бы напоминала мне ту девчонку, для которой я когда-то устраивал представления на берегу Гвадалквивира.

Когда в нашу жизнь вошел Пакито, все изменилось.


* * *

Луис постоянно отказывался от выступлений в Мексике. Он считал, что достаточно устает во время сезона в Испании и едва успевает отдохнуть за зиму. Но однажды ему сделали такое заманчивое предложение, что его уверенность поколебалась. И когда еще, в довершение, Консепсьон согласилась его сопровождать, он уступил. У нее уже, очевидно, не было сил надолго оставаться одной и ожидать уже не телефонных звонков, а писем и телеграмм. Итак, она ехала вместе с нами. Мы взяли с собой старшего пикадора Рафаэля Алохью, который должен был сделать все возможное, чтобы "Очарователь из Валенсии" блестяще выглядел на арене. С нами следовали два бандерильеро, которые выступали с Луисом с самого начала - Мануэль Ламорилльйо и Хорхе Гарсиа. Короче говоря, у нас получилось нечто вроде семейного путешествия.

Мексиканцы, которые отдают предпочтение именно зрелищной стороне корриды, высоко оценили манеру ведения боя Луиса. Это были триумфальные гастроли. Быки попадались легкие и бесхитростные, а публика, богато украшенная золотом, была щедрой и радушной.

Однажды февральским вечером, который я запомнил на всю жизнь, мы сидели во внутреннем дворике небольшой гостиницы в Гвадалахаре[13], где незадолго до этого блестяще выступал Луис. Консепсьон смеялась, на время избавившись от своих переживаний, и ее смех воскрешал в моей памяти наше детство. Луис отдыхал, устроившись в кресле, а я готовил статью для мадридских журналистов.

Он появился совершенно незаметно. Это был мальчик лет двенадцати, худощавый, красивый, со сверкающим взглядом. Как загипнотизированный, он смотрел на Луиса. Одежда ребенка свидетельствовала о том, что он пришел к нам вовсе не за милостыней. Консепсьон спросила первой:

– Чего тебе, малыш?

Он даже не повернул голову в ее сторону. Продолжая неотрывно смотреть на Луиса, он вдруг упал перед ним на колени и стал горячо умолять:

– Возьмите меня с собой, сеньор Вальдерес! Я хочу стать таким же великим матадором, как вы… Возьмите меня!

Мы с большим трудом успокоили паренька, и только после этого он смог рассказать нам, что зовут его Пакито Лакапаз и что живет он в пригороде Гвадалахары вместе с матерью. Подарив ему платок с вышитыми инициалами Луиса Вальдереса, мы наивно решили, что избавились от него. Когда он ушел, Консепсьон предалась мечтаниям, в которых нам, очевидно, не было места. Хорошо зная ее, я понимал, что в то время, как Луис говорил о своих прошлых и будущих выступлениях, она думала об этом мальчике, который мог бы быть ее сыном.

Назавтра Пакито опять появился. Все уговоры Консепсьон оказались напрасными. Он приехал за нами даже в Вера-Круз, и, как оказалось, совершил это путешествие на подножке товарного вагона. Мы усадили совершенно уставшего мальчугана в большую американскую машину, предоставленную нам для переездов, и объявили Пакито, что он допущен в мир корриды, чему он был несказанно рад. Я чувствовал, что Консепсьон все больше привязывалась к нему, и стал замечать, что даже во время выступлений она чаще смотрела не на Луи, а на Пакито, стоящего со мной в каллехоне. Он сопровождал нас и в Монтеррей, и в Мериду, и в Тампико, а во время последнего выступления "Очарователя из Валенсии" даже подал Луису мулету и шпагу в последнем терцио[14]. Собираясь уезжать из Мексики, мы решили отметить наш последний вечер в этой стране, пригласив единственного гостя, которому завидовали все афисионадос[15] - Пакито. Луис как раз завязывал галстук, когда Консепсьон спросила:

– А Пакито?

Луис удивленно обернулся.

– Что Пакито?

– Мы берем его с собой?

– Берем? Ты хочешь взять его с нами в Испанию?

– Да.

– Ты с ума сошла?!

– Думаю, что с ума сойдет он, если мы его оставим.

– Но у него же есть мать, Консепсьон!

Она ответила с присущим любящим женщинам эгоизмом:

– Ну и что?

– Мы не имеем права отнимать у нее сына!

– Мы его не отнимаем, ведь он едет по собственному желанию.

Спор обещал стать бесконечным, и Луис, сдавшись, обернулся ко мне:

– Что ты об этом думаешь, Эстебан?

Если быть честным, то я думал, что огорчение Пакито рано или поздно пройдет, но очевидно, из желания угодить Консепсьон, я солгал:

– Проще спросить у него самого.

Мнение Пакито было совершенно однозначным. Он хотел сразу же бежать домой за вещами, но Луис заметил, что, будучи несовершеннолетним, он не мог выехать из страны без согласия матери и разрешения властей. Мне было дано неприятное поручение сообщить сеньоре Лакапаз, что мы забираем у нее сына.


* * *

Сеньора Лакапаз жила в маленьком домике с голубыми, цвета неба, ставнями на опушке одичавшего сада, ставшего похожим на небольшой лес. Несмотря на седые волосы, мать Пакито была еще нестарой женщиной. Очевидно, жизнь у нее была не из легких. Я говорил с ней стоя, держа Пакито за руку. Она выслушала меня, не проронив ни слова. Когда я закончил, она подняла на нас глаза, и в ее зрачках появился блеск, напомнивший мне что-то давно забытое. Сеньора Лакапаз обратилась к сыну:

– Ты хочешь уехать, Пакито?

– Да, мама.

– И тебе не трудно меня оставлять?

– Трудно, мама, но я же вернусь!

– Нет, ты не вернешься. Твой отец тоже обещал вернуться. Он уехал семь лет назад. Я умру женой без мужа и матерью без сына. На мне лежит какое-то проклятие!…

Она говорила все громче, потом голос ее сорвался на крик. За дверью послышались осторожные шаги любопытных.

– Ты - неблагодарный сын, Пакито! Эти испанцы тебя обманут! Предать свою землю - большое преступление, а украсть у матери ребенка - еще большее, сеньор! Уходите! Вон! Будьте вы прокляты! И ты, Пакито, достойный сынок своего папаши! И этот матадор со своей женой, и все эти люди, которые живут за счет смерти животных, и ты, посланник несчастья! Я проклинаю вас! Вы сдохнете в крови и от боли! Будьте прокляты!

Выйдя на улицу в холодную мексиканскую ночь, мы прошли мимо мужчин и женщин, молчание которых не скрывало их враждебности. Я суеверен, как и каждый цыган, и проклятие этой матери нависло надо мной тяжелой глыбой. В эту ночь страх оставил глубокий рубец на моем сердце. С этого момента он никогда не покидал меня, но скоро я, наконец, от него избавлюсь. Когда дверь моей комнаты откроется, чтобы впустить смерть, с ней вместе уйдет и мой страх.


* * *

Три года мы жили по-иному. Консепсьон, казалось, позабыла о своих привычных волнениях и жила только для ребенка, по ее словам, посланного ей небом. Луис не вполне понимал все происходящее, хотя было видно, что Пакито стал вытеснять его из сердца Консепсьон, которой хотелось быть больше матерью, чем женой. Я бы солгал, если бы сказал, что не ревновал ее. На какое-то время присутствие Пакито придало новый импульс "Очарователю из Валенсии", который старался все время блистать перед своим "сыном", являющимся одновременно и самым горячим из его поклонников. Луису было уже тридцать пять лет, и пресса стала реже хвалить достоинства Вальдереса. А после крайне неудачной корриды в Виктории, когда Луис буквально зарезал троих быков, вал критики обрушился на него. Через несколько дней после этого скандала мы прибыли для выступлений в Севилью. Гуляя по Сьерпес[16], Луис вдруг взял меня под руку и прошептал:

– Хочешь услышать новость, Эстебан… Я решил уйти!

– Это правда?

– Я поклялся перед Макареньей. Вот выступлю последний раз по контракту в Линаресе, и мы займемся сельским хозяйством.

– Мы?

Он по-дружески толкнул меня в бок.

– Надеюсь, ты нас не бросишь?

– А что я буду делать на вашей гасиенде[17]?

– Прежде всего, составишь нам компанию, ну а потом мы все вместе будем давать советы Пакито.

– Советы! В чем? Ты же знаешь, что я разбираюсь только в корриде!

– Именно в этом! Я уверен, несмотря на возражения Консепсьон, что Пакито все равно будет выступать на арене.

Я полностью разделял его точку зрения.

Решение Луиса окончить свою карьеру в Линаресе, городе, где погиб великий Манолете, гордость Кордобы, мне очень не нравилось. Я ведь суеверен, как все цыгане…


* * *

До самой смерти я буду помнить эту корриду. Своим посредственным боем с первым быком Луис вызвал крики негодования в свой адрес. Второй бой был несколько лучше, но как только на арене появился третий бык, публика затихла. Это было небольшое нервное животное, полное задора, с высоким лбом и угрожающими рогами. Все понимали, что бой с этим быком будет трудным. Страх, притаившийся в Луисе, дал о себе знать с небывалой силой. Стоявший рядом со мной Пакито побледнел. Мы оба догадались о панике, охватившей Луиса. Он стоял в нескольких шагах от нас, за ближайшим бурладеро[18], и я хорошо видел его профиль и даже капли пота, появившиеся на виске. Рафаэль и Хорхе заставили быка пробежаться, чтобы было видно, каким рогом он атакует. Вальдерес, похоже, старался как можно дольше оттянуть момент, когда ему придется выйти на арену. Наконец, он решился и издалека стал дразнить быка, чтобы заманить его в угол. Животное сразу же среагировало, и, видя первую веронике[19] "Очарователя из Валенсии", мы даже подумали, что он обрел прежнюю грациозность. Но, увы!… Пробегая в пятый раз, бык толкнул его, в седьмой - Вальдерес споткнулся, и, не удержавшись, упал. Животное неумолимо надвигалось, опустив низко рога. Вдруг Пакито перепрыгнул через барьер и, вырвав из рук одного из бандерильерос красный плащ, бросился прямо к быку. Тот удивленно остановился, чтобы рассмотреть нового противника, и почти сразу напал на него. Вальдерес подвел быка слишком близко к барьеру, и у Пакито не было необходимого пространства для отступления. Я хотел оттащить его в сторону, но бык оказался быстрее меня. Он буквально пригвоздил Пакито к барьеру, когда тот уже почти выпрыгнул за бурладеро. Несмотря на дикий вопль толпы, я отчетливо услышал, как рог ударился о дерево, пронзив живот мальчика. Этот звук сидит у меня в ушах до сих пор, и заглушить его можно только вином.

Пакито умер на операционном столе. Луис, который был лишь контужен, проклинал судьбу, а я вдруг отчетливо вспомнил проклятье сеньоры Лакапаз: "Вы все сдохнете в крови и от боли!"


* * *

Больше недели мы буквально следили за Консепсьон, боясь, что она покончит с собой. Она очень тяжело перенесла смерть мальчика. Мы с Луисом заливали свое горе вином и курили крепчайшие сигареты. Луис считал себя виновником смерти Пакито, я же опасался за жизнь Консепсьон. Так продолжалось до воскресенья. В этот день Консепсьон сама вошла в нашу комнату. Она подошла к нам почти вплотную, и я заметил, как она постарела. Сеть морщин покрыло ее лицо, щеки впали. Она посмотрела на нас обоих и произнесла усталым голосом:

– Кончено… Мы больше никогда не будем о нем говорить… Мы больше никогда не будем говорить о корриде.

Мы поклялись в этом, не зная, что самое страшное было еще впереди.

– Прежде, чем навсегда закрыть дверь в прошлое, я должна сказать, что считаю вас убийцами. Пакито погиб из-за твоей трусости и неумелости, Луис! А ты, Эстебан, никогда не любил его и не захотел спасти из-за своей ревности!

Я порывался возразить, но она меня остановила:

– Молчи! Закончим на этом!

В тот же вечер я уехал в Мадрид.


* * *

В начале года я узнал, что Луис и Консепсьон покинули Севилью и устроились в своей усадьбе недалеко от Валенсии. Итак, Вальдерес вернулся к родным местам. Я решил поступить точно так же, потому что никак не мог привыкнуть ни к Мадриду, ни к кастильцам[20]. Тем более, что мне всегда казалось, что в Мадриде я люблю Консепсьон меньше, чем в Севилье, родных местах, напоминающих о счастливом прошлом. Возможно, мне все это только казалось, и, тем не менее, я твердо решил вернуться домой.

Сойдя с поезда на вокзале Кордобы, я сразу же почувствовал прилив бодрости, несмотря на ночь, проведенную в вагоне третьего класса[21]. В холодном воздухе января носились едва различимые запахи, которые волновали меня больше, чем все приветствия на свете. С тощим узелком в руках я медленно шел по проспекту Маркез де Парада. У меня было чем заплатить за такси, но мне хотелось самому пройти по вновь обретенной андалузской земле. Я смотрел с улыбкой на всех прохожих, и они улыбались мне в ответ, очевидно, просто видя счастливого человека. Я свернул на улицу Католических королей, и оттуда, с моста Изабеллы Второй, я увидел Триану, мою Триану. От нахлынувших чувств у меня перехватило дыхание, и я вынужден был опереться о стену. Какая-то девушка сразу же подошла ко мне и озабоченно спросила:

– Вам плохо, сеньор?

Мне показалось, что она была похожа на Консепсьон.

– Спасибо, сеньорита, дело не в этом… Я разволновался, увидев Триану - мой родной квартал…

– Вы цыган?

– Да, сеньорита.

– Я тоже.

Было глупо задавать ей такой вопрос, но это было сильнее меня:

– Ваше имя случайно не Консепсьон?

Она с удивлением посмотрела на меня, рассмеялась, а потом снова стала серьезной.

– Мне очень жаль, но меня зовут Ампаро… До свидания, сеньор! И радостного вам возвращения в Триану!

Радостного возвращения… Я смотрел, как она удалялась, и сразу же вспомнил, как всегда смотрел вслед Консепсьон, когда мы расставались после свидания. Правильно ли я поступил, вернувшись сюда? Быть может мне придется страдать еще сильнее в этом квартале, в этом городе, где призрак любви будет повсюду следовать за мной? Каждая улица, каждый сад, каждый памятник будет напоминать мне о Консепсьон. Но разве не за этим, пусть не совсем осознанно, я приехал в Севилью?

Я знал, что родители Консепсьон давно уже почивают на кладбище под кипарисами, но не мог удержаться, чтобы не пройти перед булочной на улице Кавадонга. Я долго смотрел на мальчишек и девчонок, входящих и выходящих из лавки, куда их послали за покупками, и мне казалось, что это маленькие Эстебаны и Консепсьон… Я ушел только тогда, когда на пороге появился хозяин, удивленный моей неподвижной позой. В конце улицы Евангелистов я вошел в дом матери. Увидев меня, она сложила руки в немой молитве, очевидно, чтобы поблагодарить Святую Покровительницу Трианы за возвращение сына. Я сжал ее в объятиях.

Я стал вести прежнюю жизнь, встречался с постаревшими друзьями, которые, вспоминая прошлое, избегали говорить со мной о Консепсьон. Чтобы зарабатывать на жизнь, я вновь вернулся к корриде, ведь ничего другого я не умел. Меня хорошо приняли в маленьких кафе, где собирались и афисионадос, и знаменитые тореро, и те, кто безнадежно искал контракты. Мне удалось содействовать многим удачным начинаниям и помочь кое-кому из молодежи, подающей надежды О деньгах я почти не заботился и зарабатывал ровно столько, сколько было нужно, чтобы скрасить последние годы жизни матери. Все остальное не имело для меня никакого значения. Единственным моим удовольствием было приходить на берег Гвадалквивира, на то самое место, где я когда-то сражался с вымышленными быками под восхищенными взглядами Консепсьон. Я часами мог стоять на этом месте, вспоминая счастливое прошлое.

Вскоре умерла моя мать. Траурная процессия была небольшой: в мое отсутствие население Трианы успело значительно омолодиться. Я узнавал отдельные лица, но не всегда мог вспомнить имена. После смерти матери я опять остался одиноким. Правда, я сам избрал это одиночество в тот самый день, когда Консепсьон ответила "да" Луису в Санта-Анне.

Для уборки квартиры и стирки белья я нанял старушку. Сам же вставал поздно и, как правило, выходил из дому только к полудню. Медленно доходя до своего кафе около Сьернес, я садился за стол, пил манцапиллью[22], ел чуррос[23] и рассказывал о корридах.

В одно мартовское утро ко мне подсел человек, которого я не сразу узнал, и хлопнул по плечу.

– Как дела, дом Эстебан?

Присмотревшись, я узнал в нем Пабло Мачасеро, с которым я когда-то познакомился в Мадриде. Он тоже занимался корридой, будучи менеджером. Его прогрессия навсегда запечатлела на ею лице выражение крайней любезности.

– Привез, Пабло. Какими ветрами в Севилье?

– Вы не поверите, если скажу!

– Попытайтесь.

– Я приехал, чтобы встретиться с вами.

– Действительно?

– Да.

– Слушаю вас!

Он запнулся, явно тяготясь присутствием людей, сидевших со мной за одним столом.

– То, что я должен сказать вам,- сугубо личное.

Я извинился перед друзьями и вместе с Мачасеро сел за укромный столик - излюбленное место влюбленных, иногда забредавших в наше кафе.

– Итак…

– Вот что… В Мадриде я познакомился с одним очень состоятельным человеком по имени Амадео Рибальта, который, как и все богатые люди, хотел бы стать еще богаче. У Рибальты есть две страсти: игра и коррида.

– И что же?

– Он хотел бы соединить их и организовать выступления необычных тореро.

– Необычных?

– Иначе говоря, людей, появление которых удивит и тем самым привлечет публику. Рибальта решил даже рискнуть своим состоянием, чтобы ею желание исполнилось.

– Это его право, но я не понимаю своей роли в этом проекте. Я почти не нуждаюсь в деньгах, и у меня нет волшебной палочки, могущей явить на свет неизвестных, но способных достойно выступить на арене тореро.

Я понимал, что Мачасеро еще не все сказал.

– Ну, Мачасеро, выкладывайте все! Ведь вы проделали этот длинный путь не для того, чтобы молчать?

– Конечно, нет. Хорошо, дело вот в чем: дон Амадео хотел бы вернуть на арену "Очарователя из Валенсии"…

Это меня огорошило.

– Вы что, смеетесь надо мной?

– Вовсе нет, дон Эстебан. Рибальта прежде был в восхищении от Вальдереса. Он не может поверить в его окончательный уход и совершенно правильно считает, что все афисионадос будут стремиться его увидеть.

– Какая чушь! Послушайте, Мачасеро, вы давно связаны с корридой. Неужели же вы до сих пор не поняли, что тореро, который покинул арену, никогда не возвращается обратно!

– Да, но только если он больше не может выступать. А Вальдерес ушел после несчастного случая, сам не пострадав при этом…

Имя Луиса Вальдереса всегда напоминало мне о Консепсьон. Разлука с ней была невыносимой, и поэтому, даже понимая тщетность подобного предприятия, я был готов уступить в надежде увидеть любимую.

– Почему вы обратились именно ко мне?

– Потому, что мы знаем о вашей дружбе с Луисом Вальдересом и думаем, что только вы сможете его убедить вернуться на арену.

– Но у меня нет такого права! Ведь арена - это всегда риск погибнуть или, по крайней мере, получить опасную рану. Я сомневаюсь, чтобы Луис согласился.

– Должен вам признаться, что перед тем, как что-то предпринять, мы навели в Альсире кое-какие справки. Так вот, дон Луис изображает из себя фермера только потому, что не знает, чем бы ему заняться.

– Неужели?

– Именно так… Каждый день он бесцельно обходит свои владения и оживает только вечером, когда встречается с друзьями в кафе. И знаете, о чем они говорят? О корриде, дон Эстебан!

Он сделал секундную паузу, выжидая, какой будет моя реакция, но поскольку я не отвечал, добавил:

– От корриды невозможно выздороветь, дон Эстебан…

Вполне возможно, что Луис не был счастлив, хоть я и не понимал, как можно жить с Консепсьон и быть несчастным. Правда, он не любил ее так безумно, как любил я.

Анализируя предложенное, я пришел к выводу, что проект этого Рибальты не такой уж и идиотский. Правда, мой внутренний голос пытался протестовать, подсказывая, что я поступаю нечестно, преступно, и только для того, чтобы опять увидеть Консепсьон. Я придумывал массу оправданий для своего решения, главным из которых было то, что я не собирался силой тащить его на арену. Он сам должен был все решить. И я сдался.

– Нужно подумать…

Мачасеро издал вздох облегчения. Похоже, он всерьез опасался, что его миссия может провалиться.

– Я должен вам сказать, дон Эстебан, что сеньор Рибальта хотел бы, чтобы вы стали "доверенным лицом" дона Луиса в случае, если он решит вернуться на арену. Так же мне поручено сообщить, что вам будут отчисляться пять процентов от доходов. К концу сезона это может составить круглую сумму.

Я пожал плечами. Ни Мачасеро, ни человек, которого он представлял, очевидно, не могли понять, что мне было наплевать на деньги. Я бы даже совершенно бесплатно но постарался бы испытать случай, приближавший меня к Консепсьон, которая была мне нужней, чем хлеб и вода.

– Когда можно будет увидеть этого Рибальту?

– Он остановился в гостинице "Колон"… Я договорился с ним, что, возможно, приведу вас к обеду.

– Вы сомневались что я соглашусь?

Мачасеро засиял профессиональной улыбкой.

– Мы надеялись, дон Эстебан.


* * *

Амадео Рибальта оказался большим, красивым и сильным мужчиной, которого уже начинала одолевать полнота. Я дал бы ему немногим более пятидесяти лет. Встретил он меня с изысканной любезностью и был искренне рад, что я принял его предложение. Мы сели за стол. После эмпадильяс де полло[24], который мы запили белым Борнанским, нам подали сальмотес фритос[25], вслед за которым дон Амадео заказал бутылку красного старого Риоха[26], чтобы легче было справиться с фаршированной рисом уткой. Окончили мы обед бразо де хитана[27] и бутылкой хереса. Наш хозяин подождал, пока принесут кофе, и перешел к основной теме нашего разговора.

– Дон Пабло поставил вас в известность о моих планах, сеньор Рохиллья?

– Конечно, иначе я бы не пришел сюда, сеньор.

– Что вы об этом думаете?

– Я оговорил с доном Пабло некоторые вопросы. В частности, вы, очевидно, знаете, что вся история коррид свидетельствует о том, что возврат тореро на арену после более или менее продолжительного перерыва всегда кончается фиаско.

– Как вы думаете, почему так происходит?

– Потому, что в них нет прежнего азарта.

– Получается, если я вас правильно понимаю, что тореро, поддерживающий хорошую физическую форму и не потерявший любви к корриде, может вернуться на арену?

– Теоретически, да.

Я сказал вовсе не то, что думал, но мне так хотелось опять увидеть Консепсьон…

– Вы уже знаете, что сведения, собранные нами в Альсире, свидетельствуют, что Вальдерес тоскует по корриде и ничуть не оброс жиром?

– Как бы там ни было, но пока мы не переговорим с ним, все эти расчеты не имеют никакого смысла.

– Я точно такого же мнения, сеньор. Поэтому я хотел бы попросить вас как можно скорее отправиться в Альсиру и встретиться с доном Луисом. Если он откажется и у вас создастся впечатление, что его отказ окончателен, мы с доном Пабло останемся здесь. Если же дон Луис согласится, то мы приедем сразу же после вашего сообщения и поговорим с ним о тренировках, программе и… конечно, о песетах.

– Вижу, что ваши планы хорошо рассчитаны.

– Дон Эстебан, я должен открыть вам то, о чем пока не говорил дону Пабло. Надеюсь,- он меня простит, узнав об этом одновременно с вами. Я был очень богат, но теперь мои дела идут не так хорошо, как хотелось бы. Я ставлю все, что у меня есть, на возрождение "Очарователя из Валенсии". Если он провалится, я погибну вместе с ним. Чтобы этого не случилось, я приложу все силы. Прежде всего, необходимо вызвать к этому событию как можно больший интерес. Кстати, дон Эстебан, вы не знаете, живы ли еще люди, входившие когда-то в квадрилью дона Луиса?

Из тех, кто повсюду сопровождал дона Луиса и меня, остались только пикадор Рафаэль Алохья и двое бандерильерос.

– Хорхе Гарсиа и Мануэль Ламорильйо.

– Как, по-вашему, можно ли будет их разыскать?

– Конечно… но зачем, черт возьми?

– Мне бы хотелось, чтобы дон Луис чувствовал себя как можно уверенней, хотя бы поначалу. Ему будет легче войти в прежнюю форму, если вы станете помогать ему советами. Кроме того, рядом будут его старые товарищи - пикадор и бандерильерос.

– Может быть, вы и правы…

Рибальта вынул из кармана какую-то бумагу.

– Сегодня 5 марта. Необходимо, чтобы через неделю мы определились. В случае положительного решения дон Луис немедленно должен будет приступить к тренировкам. Я рассчитываю провести первую корриду во Франции в июне.

– Выбор хорош, и время мне кажется реальным.

– После этого, в июле, мы за весьма умеренный гонорар выступим в Пампелупе с единственной целью - показать, чего стоит дон Луис. А вообще я считаю, что не стоит требовать слишком многого от первого года.

– Вот с этим я целиком согласен, дон Амадео.

– Если в Пампелупе все пройдет гладко, мы попытаемся показаться в конце июля в Валенсии. В августе в Сан-Себастьяне много иностранцев, и это сделает нам хорошую рекламу. Я попытаюсь устроить так, чтобы мы выступили 15-20-го в Толедо и 28-го в Линаресе.

– Нет! - сказал я так резко, что Мачасеро и Рибальта пораженно уставились на меня.

– Нет, только не в Линаресе!

– Объяснитесь, дон Эстебан, ведь арена в Линаресе - прекрасный трамплин для прыжка к успеху! Не мне вам это объяснять.

– Для Вальдереса арена в Линаресе - проклятое место!

– Из-за Манолете?

– Нет, из-за Пакито…

И мне пришлось рассказать им грустную историю, которая положила конец карьере "Очарователя из Валенсии". Они с молчаливой серьезностью выслушали меня. Когда я окончил говорить, то почувствовал, что вновь пережил кровавые события того рокового дня, восстановившие против меня Консепсьон. Дон Амадео положил мне руку на плечо.

– Хомбре![28] Я понимаю вас, но не думаю, что о том же следует напоминать дону Луису. Триумф в Линаресе избавит его от всех переживаний и предрассудков. Но прежде он сам должен все решить.


* * *

В этот же вечер впервые после моего возвращения в Севилью я зашел в церковь Сан Лаученцо, чтобы попросить Пресвятую Богородицу защитить меня от себя самого