"Красная лошадь на зеленых холмах" - читать интересную книгу автора (Солнцев Роман Харисович)

6

Горяев узнал о смерти бригадира ОС Белокурова в тот же вечер. Ему мимоходом, среди прочих дел, сказали об этом по телефону.

В открытое окно дул сладкий свежий ветер — только что отбушевала гроза. Небо светилось розовыми, лиловыми, зелеными кусками. Трудно было определить, где само небо, где горят тучи. Все двигалось и темнело.

Во двор ОМ, рыча и разбрызгивая грязь, въезжали машины: грузовые, автоскреперы, бульдозеры С-100. И показалось Горяеву, что все шоферы сумрачны, ходят горбясь от этого горя, хотя, конечно, вряд ли уже они успели узнать о случившемся. Беда произошла только что. Притом в другой организации, не в ОМ.

Энвер тяжело вздохнул, стал черкать на бумаге. Он вспомнил, кажется, этого Белокурова. У него раньше работал Шагидуллин. Они вместе прошлым летом искали сварщиков, поиздевавшихся над лошадью…

Видимо, тот самый Белокуров. Бригадир. Нелепая, судя по всему, смерть. Настолько нелепая, что обидно, больно за сильного и умного парня. Его убило током. Он переключал растворный насос — и то ли замкнул сеть, то ли за голые провода рукой взялся. Сегодня был дождь. Наверное, парень стоял на мокром. Иначе разве убьет человека? Там трехфазный ток, триста шестьдесят вольт. Сопротивление человека — килоом… Энвер привычно стал писать формулы. Отбросил карандаш. Какая ерунда! Теперь не поможешь.

Конечно, ОС — чужая организация. Каждый год что-то случается на громадной стройке. Но вина, как сейчас показалось Горяеву, лежала и на нем. УММ-2 (управление малой механизации — растворные насосы, транспортеры и пр.) раньше принадлежало ОМ. Потом Сафа Кирамов выпросил эту группу людей себе. В данном конкретном случае его просьба была разумной. Мотористов подчинили ритму строителей. И небогатую их технику ОС взяло на свой баланс. Но разве от этого Горяеву легче?! Как могли бывшие его люди оставить без присмотра рабочее место? Куда смотрели?

И сам-то Белокуров — почему он взялся за чужое дело?!

Горяеву надо бы поехать сейчас на РИЗ. Но через час совещание, он будет вручать переходящее знамя Совмина бригаде Ахмедова, показавшей в труднейших зимних условиях верх мастерства. Энвер с представителями центра уже вручал на днях Ахмеду это знамя, днем на стане, в обеденный перерыв. Горячий ветер рвал фуражки, тяжелое полотнище хлестнуло и вытянулось, лишь бежали судороги по красному бархату, как под кожей напряженной лошади. Но сегодня вечером он вручал знамя Ахмедову вторично, уже в торжественной обстановке. А кроме того, нужно объехать и обойти несколько стройплощадок, посидеть на телефоне…

И все-таки Энвер думал о гибели парня. Какая нелепая смерть! У него самого в прошлом году при разгрузке железнодорожных платформ разбился крановщик Серов. Тоже весной. Дул сильный ветер. То ли ветер уронил кран, что маловероятно, то ли под колесами вагона не было башмаков, и он поехал — поволок только что застропленную балку. Стрела пошла косо разворачиваться, кран стал крениться. Молодые ребята. У них все было впереди: жена, сирень на заборе, луна, дети, счастье.

«Эх, Белокуров, Белокуров!.. Наверное, Алмаз сейчас плачет. А может, еще и не знает?..»

Горяев в восемь вечера приехал на совещание. Дома побывать он не успел, поэтому пришлось использовать НЗ — в портфеле, в полиэтиленовом пакете лежала белая свежая рубашка. Энвер, заскочив по пути к себе в партком, переоделся, обтер мокрым полотенцем лицо и появился во Дворце строителя молодой розоволицый. Он здоровался с руководителями соседних управлений, знакомился с новыми начальниками (они менялись чуть ли не каждые полгода!) — это были всевозможные Минмонтажспецстрой, ОС, БСИ, Металлургстрой, Гидрострой, Теплоэнергострой, Промстрой, УСГ и т. д. и т. п.

— Ты что такой хмурый? — спросил у Энвера вечно язвительно-радостный Салеев, толкая Энвера локтем в бок. Он нес под мышкой толстую пачку адресов и грамот. — Твои отобрали знамя, твои вышли на первое место. Радуйся. А ты хмурый.

Энвера выбрали в президиум, он сидел в первом ряду за длинным красным столом. Опустил голову — Энверу вдруг показалось, что под этим длинным столом, обтянутым густо-красным пружинящим бархатом, лежит сейчас навытяжку погибший Белокуров. Наваждение было настолько нелепое и сильное, что Энвер разозлился на себя, надул щеку и, приподняв край красного бархата, глянул под ноги — там, конечно, ничего не было.

Горели юпитеры. Ахмедов вышел получать знамя, моложавый, усатый, истинный горец, умница — ничего не стал говорить, обещать, а только приложил руку к сердцу и поклонился ближайшему к сцене окну, за которым зеленели майские сумерки, потом залу, потом президиуму, пояснил:

— Я поклонился рабочим, которые сейчас после трудового дня отмывают черное масло с рук, они там — на улице, в домах; затем я поклонился бригадирам, низшему начальству, которому больше всех достается: мы между рабочими и руководством, как цыплята-табака между двумя раскаленными кирпичами… и поклонился с благодарностью вам, глубокоуважаемые наши руководители, инсультники и инфарктники, от каждого слова и распоряжения которых зависит грандиозно много… Спасибо вам, товарищи!

И зал, и президиум одинаково дружно хлопали, когда он принял знамя. Ахмедов отнес его бережно за черные бархатные кулисы.

Выступил Морозов — в тонком цветном свитере, белоголовый, черная борода лопаточкой. Он говорил, а в зале смеялись. Больше всех заливался в первом ряду, краснея и кашляя от усердия, старый человек, тоже с белыми волосами — Сафа Кирамович Кирамов.

«Морозов-то молодится… — думал Энвер. — Кто знает, не последняя ли у него эта стройка. Не поверю, чтобы легко и воздушно жил эти годы. А Сафа угодливо смеется, подняв лицо, — чтобы Морозов увидел, как он смеется и хлопает в ладоши. Одет подчеркнуто скромно: потертый костюм, полувоенная зеленая рубашка, старомодный в крапинку галстук. О, остроумные начальники. О, льстивый смех подчиненных! Начальникам нравится, когда они такие остроумные, и подчиненным нравится находить юмор даже там, где его нет… Знает ли Сафа, что Белокуров погиб? Во всяком случае, глаза у него не покраснели от слез. А какого черта я пристаю к нему?! Вот, мол, я хороший, думаю о «чужом» человеке… Стыдно, Энвер. Сафа — заслуженный человек. И уж смертей он навидался. На той же войне. Пусть посмеется своему солнцу — Анатолию Валентиновичу Морозову. Морозов-то действительно гений».

После главного инженера выступил товарищ из Москвы. Он хвалил некоторые управления, в том числе Объединение механизаторов, повернулся к президиуму, пожал руку Энверу. Энвер, насупившись, кивнул. А тот сказал удивленно:

— Видите, товарищи? Недоволен! Значит, есть резервы… Значит, — он потряс согнутым пальцем, — есть что и дополнительно спрашивать! А? Я шучу, — добавил он с улыбкой после того, как Горяев замер («Неужели план повысят?..»), а в зале прошел веселый шум. — Товарищи коммунисты! Начинается самая трудная пора стройки, и с вас прежде всего спрос! Желаю вам успехов, дерзости в деле и — довольно дефицитной вещи, чего нет на складах дирекции Каваза, ни в сейфе глубокоуважаемого Салеева — желаю вам… отменного здоровья!

«Все шутят, — думал Энвер, тем не менее довольный, что его люди — первые. — И я шучу. Мне ведь тоже приходится быть с людьми как можно более веселым, когда у самого кошки иногда скребут на сердце!.. А какой молодец Ахмедов!»

Горяев с нежностью смотрел, как пробирался он, уходя, сквозь толпу, клюя горбатым носом, выслушивая поздравления. Знамя оставалось на сцене — его увезут и поставят в парткоме.

Уже поздней ночью они с Салеевым и представителем из Москвы вышли на улицу.

Над городом, за Камой, все еще светило зеленоватое весеннее небо, ходили тучи, дул сильный влажный ветер. Машины ехали в сумраке по грязи медленно, издали тормозя перед светофорами, чтобы не забрызгать переходящих улицу рабочих.

Салеев посмеивался, позвал Энвера к себе, но тот отказался. Энвер пришел домой, включил свет в прихожей — жена, видимо, только что вернулась с занятий — мокрые сапожки ее стояли у порога, белая широкая сумка со школьными журналами лежала на столе.

Жена на кухне пила чай.

— Ужинать будешь?

Он покачал головой и ушел в свою комнату. Сел за стол, ничего не раскладывая, и долго так сидел.

За окном медленно ползли по ночным равнинам желтые и белые огни машин, над ними летели красные мигающие лампочки самолетов. И словно больше ничего не было, словно отсутствовала сама стройка, но она существовала в темноте, необъятная, железная, великая!..

Энвер вставал, ходил по комнате, садился. Он развертывал газеты, бегло просматривал, улавливая суть событий.

«Что со мной? — думал он. — Как будто ничему не учился, ни в школе, ни в институтах, а как будто я мальчишка, с зажженной спичкой в руке вышел к звездам и задумался: что же такое жизнь? Что меня ждет? Как мне жить? Наверное, я плохой политработник, если думаю о смысле жизни. Это еще куда ни шло — старику на завалинке! Мне тридцать шесть, жизнь прожита, то есть не прожита, но уже неуправляема, я подлетел к трамплину — я уже в воздухе, и лечу — теперь вся разница лишь в том, где я упаду. Это зависит от того, как я буду летать — скорчившись или раскинув руки, и какой ветер, попутный он или встречный, или боковой, а направление, скорость, высота — все уже есть…»

Энвер услышал шаги в соседней комнате — встал, светлея лицом, и вышел в коридорчик, остановился.

Жена готовилась к занятиям, она ходила по комнате, что-то бормотала, а на столике был магнитофон, играла музыка.

Второй год собирала Амина литературу по психологии, книги о преподавании в Индии, а недавно решила ввести на свой страх и риск музыку и юмор на занятиях в вечерней школе. Чтобы усталые люди могли переключаться легче с вопроса на вопрос, свежо усваивать новое.

Энвер купил Амине крохотный японский магнитофон с исключительно чистым звуком. Собралась большая фонотека, десятка два программ. Амина могла бы уже давно оформить свои наблюдения как диссертацию. Она перед занятиями ставила на пять минут легкую музыку, вроде фортепьянных этюдов Цфасмана или записи ансамбля «Роллинг стоунз», в зависимости от того, какая группа, какой класс, очень старые люди или не очень. В середине урока, когда они начинали уставать, Амина включала на три-пять минут Райкина — «Лекцию о самогоне» или «Диссертацию о смехе». Рабочие веселели, глаза их оживали. Амина призналась, что некоторых она перестала узнавать, как будто пришли совсем другие люди, только с фамилиями ей знакомыми. Рабочие острили сами, слушали урок внимательнее, решали задачи несравненно быстрее!

Энвер стоял в коридоре, а жена ходила по спальне, вполголоса рассказывая урок, потом щелкала переключателем — и, быстро-быстро мяукая, программа перематывалась…

Амина на днях призналась — директор школы Щерба заглянул на ее занятия. Она волновалась, краснела, но провела уроки, как подготовила — с музыкальными заставками. Чувствуя ее волнение, рабочие особенно хорошо просидели эти часы по физике и математике. Потом Щерба пригласил Амину к себе в кабинет и неожиданно начал хвалить. И сказал, глядя на нее в упор:

— Оч-чень любопытно… Почему бы нам не попробовать это же на других занятиях? И как-то потом обобщить?

«Ну, чего она мучается? — думал Энвер, прислушиваясь к шороху ее шагов. — Работала бы по инструкции и берегла свое здоровье. Нет, ей хочется большего… А у нее ведь тоже одна жизнь. И тоже совершенно нехитрый человек. Директор защитит вместе с ней диссертацию. Ну и пусть. Может, меньше мешать будет. Оттого, что будет одним диссертантом больше, ничего не случится. А если он будет мешать Амине работать, Амина заболеет и умрет… Для нее это смысл жизни — чтобы школа оставалась школой, чтобы люди там учились, чтобы не было показухи. Наверное, мы не плохие люди… Милая Амина! Не встретила б меня — жила бы где-нибудь, красивая, смуглая, рожала бы детей, сидела у них в изголовье, застенчиво улыбаясь… Милая Амина, как я виноват перед тобою! Прости меня, сандугач (соловей)…»

Энвер прошел, стараясь не стучать ногами, на кухню, попил холодного чаю и долго сидел там.

Он ждал, когда жена ляжет спать. Наконец щелкнул выключатель, Амина затихла. Энвер подождал еще немного, неслышно открыл дверь и лег рядом.

Глаза Энвера бежали вдаль, в темноту ночи, за Каму, за Москву, за океаны, — и видел он, обогнув планету, жену, которая смотрела ему в глаза. Она не спала и думала. Может быть, о нем. Они уснули…


На следующий день город хоронил Белокурова.

К строительным бригадам, отпущенным с работы, присоединилось столько народу, что дружинникам пришлось перекрыть движение на проспекте Джалиля.

Энвер не смог постоять у гроба в белокуровском общежитии — с утра ездил по стройке. В глазах рябило от лиц, от вспышек электросварки, от оранжевых кранов ДЭК-50, полузатонувших в зеленой глине…

Он догнал на машине толпу, растянувшуюся на два квартала, попросил шофера подъехать через час к кладбищу и пошел дальше пешком, торопясь, обгоняя людей, наступая на ветки белой и красной сирени.

Кладбище располагалось на высоком берегу Камы, слева от Красных Кораблей, между поселком Энтузиастов и Красными Кораблями. Можно было Белокурова отвезти напрямую — через поле, но он был один из тех, кто начинал Каваз, и поэтому ему оказали такую честь — провезли через весь город Красные Корабли, а дальше понесли — вдоль берега — на руках. А слева, по полю, прямо от вагончиков, по дороге среди низенькой зеленой ржи, тянулась вереница людей… Все, кому в ночь, кто свободен, кто на больничном, собрались проводить Белокурова.

Толпа медленно шла под звоны и вздохи духового оркестра. Внезапно разразился ливень. Все вокруг потемнело. Но колонна не распалась.

Гром забивал звуки труб и фанфар. Гром перекрывал голоса. Но музыканты играли.

Люди шли по яру, над грузовым портом, над бесконечными кранами и трубами белых пароходов. В воздухе крепко пахло электрическими разрядами и черным дымом солярки. Канатами и лодками.

Догнав колонну, Энвер увидел Шагидуллина.

Алмаз нес по правую сторону, в середине, гроб. Он сутулился, все никак не мог соразмерить свой рост и длину полотенца, мокрого, перекрученного, как сверло. То чересчур перетягивал его, забирал в правую руку — и, чтобы край гроба не поднимался выше нужного, приходилось сгибаться, клонить шею вниз, то немного отпускал, косясь влево, и тогда можно было выпрямиться, тихонько отдышаться. Он был без кепки, мокрый. Мимо его лица тянулись руки. Они раскрыли большие черные зонты — над Белокуровым.

Впереди медленно катился грузовик с темно-красной крышкой гроба, с венками и звездой на алюминиевом шесте. Ботинки людей криво ступали, скользя в желтой глине. Визгливо и хрипло играл духовой оркестр.

Дождь прекратился, подул сильный ветер с Камы. Кама была темная, взъерошенная, но по ней бежали гладкие дугообразные полосы. Плоская необъятная река кружилась, как старая патефонная пластинка. Оркестр играл траурный марш Шопена: Та-там та-та-там… та-та-там та-та-та…

Труба дребезжала, плакала. Бас рычал глухо и сипло. Тарелки грохотали так, что птицы, мелькнувшие над берегом, свернули, как от ветра, в сторону. А ветер дул как раз им навстречу — с Камы, влажный, пахнущий первыми цветами земли.

Энвер шел рядом с Алмазом, но Алмаз не видел его. Он, наверное, сейчас вообще ничего не видел. Нос от холода стал красноватым, возле губ залегли две складки, фиолетовые губы кривились, подбородок дрожал. Лицо юноши было бледное, скуластое, со впалыми щеками, это было лицо уже взрослого человека.

«Давно я его не видел, — подумал Энвер. — Когда знамя вручал, его не было. Глаза-то какие. Черные — не черные, а как смородина в осенней паутине… Изменился парень. Вот и первые его похороны. Да какие! Это же был его друг. Как я его понимаю…»

Рядом с Алмазом шли девушки, тоже вымокшие, без плащей. Они плакали. Одна несла мастерок.

Над грузовиком выросла красноватая туча кладбищенских сосен. Стволы тускло сияли, как омертвевшие молнии. Топорщили крылья вороны. Толпа молча вошла за ограду. Алмаз еще ниже наклонил голову.

Энвер на секунду увидел землю — черную-черную, богатую черноземом, мягкую, мокрую, страшную.

Грянул оркестр. Нарочно они фальшивят или так, по их мнению, сильнее пробирает?

С Белокуровым прощались. Председатель постройкома ОС Дрожжин сказал очень тихим голосом:

— Я его мало знал… только за последнее время разглядел. Скромный был командир… избегал всего этого… — Дрожжин кашлянул. — Сегодня мы хороним Анатолия Белокурова… лучшего строителя Каваза… Прощай, Анатолий Белокуров. Лучший строитель Каваза… Кхм… хотели тебе… вам квартиру… да вот… — Дрожжин махнул рукой и суетливо закурил.

Горяев увидел в толпе тех девушек, что шли рядом с гробом.

Одна бросила в могилу мастерок и цветы. Другая закусила губу и щурилась, и слезы без конца текли по ее лицу. Третья уткнулась в грудь пожилой женщине. Наверное, невеста… Алмаз курил поодаль. Ах, да, он же не с ними работает. Интересно, прилетели ли родители? Горяев негромко спросил у людей поблизости:

— А где его родители?..

Шепот пошел по толпе. И вернулся:

— Одна мать у него. Прислали телеграмму. В больницу увезли… А отец еще в прошлом году умер. Вот не повезло-то семье!

Энвер услышал разговор за своей спиной:

— И зря он так. Толька-то взялся… ударит — не разожмешь. Надо проверять вот этой стороной ладони. Если ток есть, рука в кулак, а контакт-то с той стороны! Вся хитрость.

— Он не знал, Серега. Откуда ему. Эх, парень был.

Энвер опустил глаза и увидел в могиле черный слой земли, а ниже — глинистый желтый слой, с камнями, привычно определил: «Трудно и бульдозерами брать такой грунт… четвертой-пятой категории, наверное. О чем я думаю?! Тут человека хоронят, а я — о категориях… Прости, Белокуров».

Оркестр снова заиграл тягостное и оглушительное — на весь мир.

Та-рам, пам, па-пам. Та-ра-рам, па-па-пам!..

Алмаз, удивленно вскинув черные тонкие брови, смотрел в яму, куда Белокурова должны были сейчас положить. Оркестр застонал. Его можно было слышать всем телом, как он был жуток и грозен; ухали медные тарелки; молча сидели на деревьях черные, грузные вороны.

Через несколько минут все было кончено.

Толпа по обрывкам цветов, по черно-красным повязкам побрела с кладбища. Молодежь молча надевала кепки. Энвер подумал: «Возле каждого кладбища обычно юродивые и старухи нищие. Здесь же никого. Здесь нет стариков. Город молодых».

Энвер приехал в партком. На столе лежали бумаги. Энвер закурил, стал читать. Но глаза не слушались его. Жаль, что он не поговорил с Алмазом Шагидуллиным. Наверное, парнишке плохо.

Горяев вышел, сел в машину и поехал в общежитие строителей.

Дежурная у него спросила документы. Он отдал ярко-красное удостоверение — его положили в общий ящик с черными, грязными, распухшими, облезлыми удостоверениями и паспортами рабочих.

Пол в коридоре был затоптан. Дверь открыта. Здесь было невозможно дышать из-за синего табачного дыма. Люди стояли, сидели на стульях и кроватях, кроме одной, возле левой стены, — строго заправленная, пустая, она резко выделялась. Возле двери расположились на корточках. Девушек не было.

— Здравствуйте, товарищи… — сказал негромко Энвер. И пожалел. Очень уж официально получилось. — Здрасьте.

Ему кивнули — проходи. Его здесь не знали. Что ж, тем лучше. Налили стакан водки — он выпил. И разговор продолжился.

— Глупая смерть. Глупая.

— А какая умная?..

— Что говорить. Обеими руками. Ну почему? Что он, не понимал? Меня вот каждый день трясет — и ничего. Щелкну зубами, и ничего?

— Всех бьет. И его било. Просто судьба. Я уеду отсюда… Все равно — один трезвон… — говорил парень с широко расставленными глазами. Он был в зеленой отсвечивающей рубашке. — Яслей нет. Квартир нет. Белокуров жениться хотел. Даже ему только через два год обещали!

— Он уезжал! У него стаж прервался!

— А ты знаешь, почему он уезжал?! Отец у него был при смерти. Батя концы отдал. Он поучился в институте — и обратно сюда. Говорит, вместе с Женькой на заочном буду. А-а!..

— Идиоты. Ему-то бы надо дать! Если бы квартиры, на Кавазе все бы переженились. Но разве кто думает про нас? На малой стройке все люди перед глазами. Начальство помнит о тебе, совесть его чаще грызет. Там быстрее и хату получишь, и разряд повысят… хотя никакие американцы не приезжают, русский квас не пьют, и в Кремле эта строечка не обозначена — может, красных чернил жалко. Теперь. Вот наша стройка. О-го-го! Шум стоит — друг друга не слышим. Народу, железа, камня — сгрудились на месте — земля прогибается! А человека не видят. Только на митинге сверху его кепку. Я думаю, ты не скажешь, Саня, что я сачок? Но я уеду.

— Меньше платить стали, — неопределенно усмехнулся парень в белой шерстяной кофте, с черно-бронзовой шеей и локтями. — Когда начинали — страшные деньги платили. А теперь, когда дело делать надо, мы все и разъедемся. Давай. Чего там.

Оскорбленный тонким ядом Сани, парень в зеленой сверкающей рубашке бросил:

— Ты меня этим не возьмешь! Там я буду меньше получать. Но зато там все понятно. А здесь — то копай яму, то заваливай. То стену сложи, то разбери. Знают ли они, чего сами хотят?

— Не боись, зна-ают.

— Но я-то, я-то тоже должен понимать. Что разумно, что неразумно! Вон Белокуров приехал — бригада его колотилась в корпусе дирекции, а там одной стены нет. Ха-ха! Ледяные стены, вот и работай с ними. Спросите, почему нет четвертой стены? Должны, видите ли, ЭВМ привезти и внести. А то, что люди простужаются — наплевать. А то, что плитка слетит, вся работа бригады на ветер — кто эти деньги считал?! Стыдно так работать! Уж лучше поехать — в техникуме поучиться. Чтобы потом на заводе вкалывать. Квартиры-то держат для рабочих Каваза — завода еще нет, а квартиры уже им держат. А мы для них — так… муравьи…

Парни зашумели, заговорили. Кто-то пил. Курили без конца.

— Смотрю я на тебя и, знаешь, че вижу?

— Чего?

— В горле у тебя не язык, а рука. Все пальцами шевелишь — давай, давай, давай. Тебе заплати — ты эту же стройку по кирпичику разберешь! Денег, денег, денег тебе!..

— Да что? Какие?!. Здесь миллионы летят на ветер!.. Вот о чем я думаю…

Алмаза Шагидуллина все не было. Энвер подумал, что надо бы парню в зеленой рубашке возразить. Но как? Будут ли его слушать? Когда знают, что он — парторг, его внимательно слушают. А если не знают, что он парторг? Будут слушать? Сможет ли он логикой, умом их победить? Сможет ли он говорить убедительно, как бы лишенный сейчас своего высокого авторитета?

Горяев усмехнулся и кашлянул. Но надо было решаться. Он медленно пересек комнату в наступившей тишине, открыл окно — оттуда рванул ветер. Выгреб из кармана в кулаке мелочь и рублевые бумажки и разжал руку. Бумажки улетели к порогу, а медные и серебряные копейки упали к ногам.

— Вот, — сказал негромко Энвер, — видели — деньги на ветер? Если считать копейками, они никуда не улетят. А если рублями, сотнями — во-он куда унесло…

Саня хмыкнул. Парень в зеленой рубашке дернулся:

— Это дешево — так острить! Сотнями мы не считаем… А уж миллионами — тем более! Это ваше начальство небрежно миллионами кидается.

— Ну не-ет, — насупился и твердо ответил Энвер. — Ну не-ет! Моя бабушка тоже говорила черт знает какие вещи. Например, правда ли, что в Африке снег тоже черный? Не знала элементарной физики. А вы не знаете элементарной экономики. Да, в отчетах миллионы, но — с точностью до копейки. Скажем, узел «а» возле литейного, где сейчас бригада Ахмедова, стоит двенадцать миллионов триста тысяч восемнадцать рублей сорок копеек. Не понимаете? Именно до копейки. Экономика вещь жестокая. Эти-то деньги не летят. Летят другие. Вот вы, — Энвер обратился к парню в зеленой рубашке. — Какая у вас была зарплата в последний раз? Только точно!

Парень с вызовом ответил:

— Двести одиннадцать… или двенадцать! Копеек не помню!

— А у вас? — Энвер обратился к Сане. — Помните копейки?

— Нет, — улыбнулся Саня. И удивленно сказал: — Я понял!

— Вот. И я не помню. Признаюсь.

— Дешево так разговор поворачивать, — зло блеснул глазами парень в зеленой рубашке. Он поднял стакан. — Ладно. За Белокурова. А вы других агитируйте. А меня не надо.

— Он стихи пишет… зачем ему знать экономику, — кто-то бросил насмешливо.

— Стихи? — удивился Энвер. — Так это же прекрасно! Как ваша фамилия?

— Матанин, — ответили за парня. — Василий Матанин.

Энвер напряг свою память. Кажется, год назад что-то подобное мелькнуло в городской газете. Но о чем? Энвер не помнил.

— Я читал в «Заре коммунизма»… по-моему, очень неплохое… — сказал Энвер, глядя на Матанина. Тот усмехнулся, дернул плечом. — И вы, именно вы решили уезжать? Странно. Ну почитайте хоть на прощание стихи. Тем более такой день. Может быть, памяти Белокурова?

Энвер видел, что Матанин растерялся. Широко расставленные черные глаза сузились. Ему хочется побравировать перед дружками, и в то же время его тронуло внимание незнакомого человека.

— Почитайте, — попросил Горяев. — Не бойтесь. Поэт должен быть смелым человеком. Пушкин раз восемь стрелялся на дуэли. Байрон погиб в Греции, в войне за свободу греков. Так ведь?

— Я не поэт… — опустил голову парень. — Редко теперь пишу. Ну ладно. — Он встал и побледнел. Это был сейчас совсем другой человек. — Наверное, смешно. Название такое — «К потомкам». Но так вышло.

Когда-нибудь пройдешь ты, мой потомок, среди великих ГЭС в стране родной, и вспомнишь нас, строителей, которых корнями сосны держат под землей. Мы шли сквозь бури! Шли мы сквозь туманы! Без остановки — вперед-вперед! И стрелами здоровались мы кранов, лишь солнышко над Родиной взойдет!..

— Да чепуха. Сам вижу.

Матанин тяжело дышал. Сел, демонстративно отвернулся, закурил.

— Вовсе не чепуха, — мягко сказал Энвер. — Вы умнее своих стихов. Вам нужно ходить в литкружок. Там собираются молодые поэты, кажется, по вторникам. Вас примут. Стихи у вас искренние. Правда, в них вы еще не научились думать. И много неточностей. Почему — сквозь бури? И почему — сквозь туманы? Ну, туманы есть, но вы же не идете, а едете. Это почтальон идет. А вы работаете в метели, тумане. Вот и написали бы. Стрелами кранов здороваетесь? Гм, это что, правда? Это же нарушение техники безопасности. Гм, или — для красного словца? — Матанин пристыженно молчал. Энвер улыбнулся. — Для красоты? Но красиво, когда правдиво. А в остальном стихи хорошие. И вы уезжаете? Жаль. Стройка без поэта — все равно что машина без бокового зеркальца — не видно, где проехали. И чем откровенней стихи, тем лучше. Ну, смотрите, смотрите. Жаль только, наши девушки будут тосковать без стихов…

Матанин исподлобья смотрел на него. Он верил и не верил. Усмехнулся.

— Ладно. Агитируйте… Нужны им стихи! Как же! Нашим-то!..

Наступило молчание. Энвер закурил в который раз, втянул дым в клокочущие легкие, губы горели. «Наверное, этот парень в себя не верит».

— Здесь люди взрослые, — сказал Энвер глухо. — Но я вам маленькую сказку расскажу. Я сейчас уйду. Извините. Вот, говорят, жил человек, и никто на него не смотрел. Такой уж был человек — не высокий и не низкий, не красивый и не совсем безобразный… Ну, говорят, серый какой-то, никто на него не смотрел. Он и галстук синий наденет. И костюм белый напялит — не смотрят. Он и на голове стоит — не смотрят, идут себе мимо, словно не человек, а пустое место. Тогда человек взмолился и закричал: «Посмотрите же, посмотрите на меня!..» И все начали вокруг удивляться и вглядываться. Видят — идет красивая девушка, говорят ей: «Ну разве на тебя не смотрят?..» А он, несчастный, здесь же, среди всех стоит, но на него по-прежнему никто не смотрит.

Ну, говорят, вылез он из своей кожи… и превратился в синее небо. Кричит сверху: «Посмотрите же на меня!» Никто на небо не смотрит. Очень уж оно большое. Смотрят на деревья, на облака, думают: откуда голос? Тогда он превратился в муравья. Пищит: «Посмотрите же, посмотрите на меня! Иначе я умру!..» И никто его не видит, от земли не отличит, такого маленького. Решил он тогда вернуться в свою шкуру… А мимо люди шли, бревна несли, половину растеряли и топор забыли. Оделся он снова в свою кожу, думает: «Чем бы заняться?» И начал избу рубить, с кружевами деревянными, с белым резным крыльцом, не дом, а сказку! Зашел потом внутрь, лег спать. Идут мимо люди, ахают: «Кто это такой дом построил?» А он в окно: «Я!» Люди радуются: «Какой молодец! Какой красавец!» И куда он ни пойдет, всюду его узнают. Хотя лицом ни капельки не изменился. «Это тот самый, который дом построил», — говорят люди. Старики жмут ему руку, девушки ему улыбаются, мальчишки бегут за ним и кричат: «Дяденька, посмотри на нас!..»

В комнате помолчали.

— Ладно, — скривился Матанин. — Больно много вы знаете!..

Он встал, небрежно погасил о стол сигаретку. Но видно было, что Энвер что-то угадал. В углу засмеялись. Матанин зло скосил туда глаза. Жаль, если этот парень уедет. Может быть, он уже раскаивается, что стихи прочитал…

А в это время в комнату вошел Алмаз Шагидуллин.

Бледный, запыхавшийся, он, увидев Энвера, замер в дверях и испуганно поздоровался:

— Здравствуйте, товарищ Горяев!..

«Опять «товарищ»… — вздохнул про себя Энвер. — Прекрасное слово, но как сразу отношение ко мне изменилось. Они все замолчали. Смотрят на меня и вопросительно — в глаза Алмазу. Надо уходить. Не вышло у меня разговора с парнями».

— Здравствуй, Алмаз, — ответил Энвер. — Проводишь меня? Я, собственно, тебя ждал. (Что за дурацкое слово — собственно? Нет, нет, что-то я неточно говорю.) До свидания, друзья. («Друзья». Нашелся — друг. Надо бы уж — товарищи.)

— До свидания, — ответили несколько голосов.

Они вышли на улицу. Алмаз молчал. Он, кажется, был весь в напряжении.

На улице стало свежо. Звезд не было. Вдали, над полями, то ли нефтяные факелы горели, то ли вспыхивали зарницы…

Энвер не знал, что сказать Алмазу. Утешать бессмысленно. Надо о чем-то другом.

Остановились над Камой. Внизу, на черной воде с зелеными жилками, плыл белый маленький пароход. Весь в огнях, загадочный, длинный… На нем плыли люди в плащах и смотрели на электрическое зарево Каваза.

Алмаз дрожал, словно от холода.

— Ты где был? — спросил его по-татарски Энвер.

И словно что-то сломалось в душе Алмаза. Он затрясся, заплакал, мотая головой и отворачиваясь от Энвера. Энвер крепко взял его за локоть, и Алмаз, всхлипывая, вдруг быстро-быстро заговорил, мешая русские и татарские слова, уткнувшись лбом ему в грудь.

— Такой был!.. такой!.. Самый замечательный. Такой… Почему он? Почему именно он? Мы так и не поговорили, Энвер-абый (дядя Энвер)! Так и не поговорили. Он меня не простил… конечно, не простил… Поздно. Почему он? Это был золотой, честный, великодушный… добрый, честный, прямой… самый золотой… Как же теперь я? Как же все мы тут?.. — Мальчишку колотила истерика. — А?.. Почему? Почему он?..

Энвер цепко держал его за локоть и молчал. Что он мог сказать? Пусть Алмаз все выскажет, выплачется. Видно, перед девушкой своей он держался. А она кто? Понимает ли его? Когда Алмаз затих и отвернулся, резко стряхивая кулаком слезы со щек, Энвер спросил:

— Как твоя девушка? Молчишь? Ну ладно. Ты совсем не ходил в школу. Амина говорит, что пропускал. Она не может тебе ставить пятерки, если ты их не заработал. Ты понимаешь? — Алмаз кивнул, вздыхая. — Тебя исключат, и это ляжет на ее совести.

— Я сам уйду… Простите. Я уже решил. А вернусь из армии — заново начну.

— У тебя вечера слишком заняты? Понимаю. Но ты же еще совсем юноша.

— Мин ойляням. — Я женюсь.

— Я понимаю… ты большой, взрослый человек. Но вас не распишут! Ты несовершеннолетний. А она кто?.. Она… ты с ней вместе на РИЗе работал? — читал, как по книге, Энвер. — Эйе ме? (Да?)

— Эйе. Откуда вы знаете?

— Я все знаю. Ее зовут… она русская… как же ее зовут?

— Нина. Нина Сорокина… — прошептал Алмаз и, медленно подняв голову, посмотрел на Горяева. У него были усталые, тоскливые глаза. Пропадает мальчишка. — Я вам все расскажу. Энвер-абый… только вы никому не рассказывайте… — И, сбиваясь, он начал говорить о себе и Нине.

Энвер понял, что Нина обманула Алмаза. Что он мог посоветовать мальчику? Пусть она подождет его из армии. Зачем сейчас жениться? Если дождется — он простит и все забудет. Если вернется после армии на Каваз, будет работать у Ахмедова, ему квартиру дадут — Энвер за это ручается как парторг, и будут к нему приезжать в гости его отец и мать… А сейчас… такая женитьба убила бы их. Они ведь люди «отсталые», хорошие, они многого бы не поняли. Как это — замужнюю женщину Алмаз взял?!

— Я понимаю… понимаю… — вздыхал Шагидуллин. — Мне маму жалко.

Сердце его, видно, разрывалось сейчас между мамой и Белокуровым, Ниной и страхом за свое будущее. Он трясся, как в ознобе. Энвер обнял Алмаза за плечи и повел к автобусу.