"Том 8. Похождения одного матроса" - читать интересную книгу автора (Станюкович Константин Михайлович)Глава IXЧайкин только что навсегда простился с Кирюшкиным. Прощание было без слез, без тех чувствительных слов, которыми обыкновенно при разлуке обмениваются люди, и, глядя со стороны, можно было бы подумать, что Кирюшкин и Чайкин прощаются до завтра. Но, стыдливо боящиеся обнаруживать свои чувства, по обыкновению большей части простолюдинов, они тем не менее оба сильно чувствовали горечь разлуки, хотя в это последнее свидание и говорили о самых обыденных, простых вещах. Кирюшкин как-то особенно долго рассказывал о том, как чуть было не лопнули тали, когда утром на клипер поднимали здоровенного черного быка, и как за это старший офицер разнес боцмана («Однако не вдарил ни разу, хотя, по всей справедливости, и следовало бы, — потому его дело было осмотреть раньше тали!» — вставил Кирюшкин), рассказывал, что на клипер было принято пять быков для команды и десять свиней, четыре барана и много всякой домашней птицы для капитана и офицеров и что ходить за всей животиной назначены матросы Баскин и Музыкантов. Словно бы для того, чтоб избежать тяжелого разговора, Кирюшкин, почти не умолкая, говорил о том, что с тех пор, как убрали прежнего «левизора», пища куда «скусней» и что сегодня старший офицер очень «засуетимшись» был по случаю отхода. — Однако и идти пора! — неожиданно вдруг оборвал свою болтовню Кирюшкин и, поднявшись с кресла, прибавил чуть-чуть дрогнувшим голосом: — Так прощай, Вась… Напиши, ежели когда в Кронштадт… — Прощай, Иваныч. Кланяйся всем ребятам… — Ладно. — И Расее-матушке поклонись, Иваныч! Кирюшкин, уже бывший в коридоре и в сопровождении Чайкина направлявшийся быстрыми шагами к выходу, остановился при этих словах и, глядя на своего любимца, строго проговорил: — А ты, Вась, смотри, в мериканцы не переходи. Свою веру держи! — Не сумлевайся, Иваныч. Прощай. — Прощай, Вась! И Кирюшкин кинулся к дверям и скрылся за ними. Почти бегом дошел он до пристани. Там стоял катер с «Проворного». — Скоро, братцы, отваливаете? — спросил он у двух матросов, сидевших в шлюпке. — Должно, через полчаса. — Кого дожидаете? — Лейтенанта Погожина и механика. Сказывали, в десять будут. — А где остальные гребцы? — В салуне напротив… — И я туда пойду… — Ой, не ходи лучше, Кирюшкин! — заметил белобрысый немолодой матрос. — Дожидайся лучше на катере! — прибавил он. Казалось, Кирюшкин хотел последовать доброму совету. Но колебания его были недолги. — Я только стаканчик! — проговорил он и пошел в салун. Там он выпил сперва один стаканчик, потом другой, третий, четвертый, и через полчаса гребцы привели его на шлюпку совсем пьяного. Мрачный сидел он под банками и пьяным голосом повторял: — Прощай, Вась… Прощай, добрая твоя душа! — У Чайкина был, ваше благородие… Жалеет его! — доложил унтер-офицер, сидевший на руле, лейтенанту Погожину. Лейтенант Погожин, казалось, догадался, почему Кирюшкин, возвращавшийся всегда от Чайкина, к общему изумлению, трезвым, сегодня напился. Грустный ходил и Чайкин взад и вперед по своей маленькой комнатке после ухода Кирюшкина. В лице его он словно бы терял связь с родиной и со всем тем, чем он жил раньше и что было ему так дорого, — он это снова почувствовал в последнее время частого общения с Кирюшкиным. И в то же время ему казалось, что возврат к прежнему теперь уж для него невозможен. И Чайкин думал: «Везде добрые люди есть, и здесь легче жить по-своему — никто не запретит тебе этого». Он, разумеется, не сделается американцем и не переменит своей веры. Он будет стараться жить по правде, по той правде, которую он чувствовал всем своим сердцем и пытался понять умом, нередко думая о той несправедливости, которая царит на свете в разных видах и делает людей без вины виноватыми и несчастными. И словно бы в доказательство, что везде есть добрые люди, размышления Чайкина были прерваны появлением мисс Джен. — Вот вам, Чайк, моя фотография, которую вы хотели иметь! — проговорила она, передавая Чайкину свою карточку. Чайкин поблагодарил, посмотрел на карточку и, тронутый надписью на ней, еще раз выразил свою благодарность. И при виде этой самоотверженной девушки, живущей по тому идеалу правды, который носил он в своем сердце, и у Чайкина на душе просветлело и тоскливое настроение прошло. — А вот, Чайк, примите от меня на память маленький подарок! — И с этими словами мисс Джен вручила небольшую книгу в переплете. — Это евангелие! Вы читали его? — Нет, мисс Джен. — Так почитайте, и я уверена, что вы так полюбите эту божественную книгу, что будете часто прибегать к ней за утешением в ваших горестях и сомнениях. Нет лучше этой книги на свете! — восторженно прибавила сиделка. Чайкин бережно спрятал в ящик своего столика книгу и фотографию и сказал, что непременно прочтет евангелие. Мисс Джен заметила, что Чайкин невесел, и, присаживаясь в кресло, сказала: — Я у вас посижу пять минут, Чайк. — Пожалуйста, мисс Джен. — Вы как будто расстроены. Что с вами? — участливо спросила она. — Сейчас с товарищем навсегда простился, мисс Джен! Жалко его. И вообще своих жалко. Завтра уходят русские корабли. Когда еще доведется повидаться со своими?.. А Кирюшкин каждый день навещал… — И, кажется, был самый любимый ваш гость, Чайк? — Да, мисс Джен. Два года вместе плавали… Он даром что из себя глядит будто страшный, а он вовсе не страшный. Он очень добрый, мисс Джен, и жалел меня… И Чайкин рассказал сиделке, как его однажды пожалел Кирюшкин, благодаря чему его наказали не так жестоко, как наказывали обыкновенно. Мисс Джен в качестве американки не верила своим ушам, слушая рассказ Чайкина о том, как наказывали матросов на «Проворном». — А теперь вот дождались того, что и вовсе жестокости не будет… Царь приказал, чтобы больше не бить матросов. Лицо американки просветлело. — Какой же человечный ваш император Александр Второй! — восторженно воскликнула мисс Джен. — Он и рабов освободил, он и суд дал новый, он и выказал свое сочувствие нам в нашей борьбе с южанами… О, я люблю вашего царя… Но все-таки, извините, Чайк, я не хотела бы быть русской! — прибавила мисс Джен… — Не понравилось бы в России жить? — Да, Чайк! — Везде, мисс Джен, много дурного… на всем свете… — Но у нас в Америке все-таки лучше, чем где бы то ни было! — с гордостью произнесла она уверенным и даже вызывающим тоном. И, странное дело, этот вызывающий тон задел вдруг за живое Чайкина и приподнял его патриотические чувства. И ему хотелось показать американке, что и на ее родине, как и везде, люди тоже живут не по совести. — Разве вы видали, Чайк, страну лучше нашей? Разве вы видали страну, в которой бы человеку жилось свободней, чем у нас? Разве вы не чувствуете себя здесь более счастливым уже потому, что никто не вправе, да и не подумает посягнуть на вашу свободу? Думайте как хотите, говорите что хотите, делайте что угодно, — если только вы не причиняете вреда другим, никто вам не помешает… Никто не смеет нарушить вашу неприкосновенность, хотя бы вы говорили против самого президента. Понимаете вы это, Чайк? — Понимаю… Слова нет, здесь вольно жить, а все-таки как посмотришь, так и здесь душа болит за людей… Неправильно люди в Америке живут, мисс Джен! — проговорил Чайкин в ответ на горячую речь мисс Джен. Американка удивленно взглянула на Чайкина. Этот русский матрос, которого наказывали, который дома должен был чувствовать себя приниженным и безгласным, и вдруг говорит, что в такой свободной стране, как Америка, люди неправильно живут. — Чем же неправильно, по вашему мнению, Чайк? — спросила наконец мисс Джен. — Многим… — Например? — А хоть бы подумать, как здесь обращаются с неграми, мисс Джен… — Но за них и война была. Им дали все права свободных граждан, Чайк! — Права хоть и дали, а все-таки с ними не по-людски обращаются, будто негр и не такой человек. С ними и не разговаривают по-настоящему, их и в конки не пускают… одно слово, пренебрегают… А разве это настоящие права у человека, которым пренебрегают, мисс Джен? И чем он виноват, что родился черный! А я так полагаю, что у господа бога все равны, что белый, что черный, и пренебрегать им только за то, что он черный, прямо-таки грешно. А им пренебрегают вовсе и на него смотрят так, как добрый человек и на собаку не посмотрит… И что еще очень мне здесь не понравилось, мисс Джен, так это то, что здесь очень жадны к деньгам… Таких вот, как вы, что бросили богатую жизнь, чтобы призревать больных, должно полагать мало. А все больше для денег стараются и вовсе забыли бога… И бедными так пренебрегают, вроде как неграми, и смеются над ними, и не жалеют их. А почему это у одних миллионы, а у рабочего народа ничего? И разве можно по совести нажить эти миллионы? Непременно под этими миллионами людские слезы. А этих слез здесь будто и не замечают… Друг дружку валят и теснят, — только бы самому было лучше… Так разве и здесь правильно живут?.. Вольно-то вольно, но только неправильно! — заключил Чайкин. Мисс Джен внимательно слушала Чайкина и, когда он кончил, крепко пожала ему руку и взволнованно проговорила: — А ведь вы правы, Чайк. Мы живем, как вы говорите, неправильно, и мало кто думает, что можно иначе жить. — То-то, мало. Если бы думали, то, верно, иначе жили бы. — Но как вы пришли к таким взглядам, Чайк? — спросила мисс Джен. — Тоже иной раз думаешь: к чему живешь, как надо жить… — И прежде думали, когда матросом были? — Думал и прежде… И очень бывало тоскливо. — Отчего? — От самых этих дум. И жалко людей было… и самому хотелось так жить, чтобы никого не обидеть. Трудно это только, сдается мне. И не увидишь, как кого-нибудь притеснишь или обидишь! — Вам надо проповедником быть, Чайк! Вас многие слушали бы! — неожиданно проговорила мисс Джен, с необыкновенным уважением глядя на этого молодого белобрысого человека с кроткими и вдумчивыми глазами. — Что вы, мисс Джен! куда мне? — застенчиво, весь вспыхивая, проговорил Чайкин. — Мне самому надо у людей учиться, а не то что других учить. Но американка, казалось, была другого мнения, и в ее воображении, вероятно, уже представлялся этот скромный Чайк, говорящий с «платформы» громадной толпе свои речи, полные любви и прощения. — Подумайте об этом, Чайк, подумайте! — серьезно продолжала мисс Джен. — А за средствами дело не станет. Я напишу отцу, и он, конечно, не откажет дать денег, чтобы вы не думали о завтрашнем дне. И вы, Чайк, могли бы переезжать из города в город и призывать людей к лучшей жизни. Нашелся бы верный друг, который сопровождал бы вас, извещал в газетах о ваших проповедях, печатал бы рекламы — словом, помогал бы вам, Чайк… И вы свершили бы богоугодное дело… Однако уже более пяти минут прошло! — спохватилась сиделка. И с этими словами она поднялась с кресла и ушла, пожелав еще раз Чайкину серьезно подумать об этом и обещая написать ему более подробно на ферму. Чайкин невольно улыбнулся, припомнив, сколько предложений было ему сделано в последнее время и каких только разнообразных: начиная с предложения выступить в театре и кончая предложением быть проповедником. Мог ли он думать о чем-либо подобном год тому назад, когда опоздал на шлюпку и, встреченный Абрамсоном, остался в Сан-Франциско, чтобы больше уже не вернуться на «Проворный»! И он вспомнил весь этот год, полный такого серьезного значения для него не столько в смысле перемены его положения, сколько в умственном пробуждении и, так сказать, в душевной свободе, и ему казалось, что с ним случилось что-то такое, что случается только в сказках. И он мысленно благодарил бога за то, что он не покинул его, и просил и впредь не оставить, не давши гордыне закрасться в его сердце. Он хотел было сейчас же приняться за чтение подаренного ему мисс Джен евангелия, как в комнату постучались, и после его разрешительного «come in» [16] к нему вошли Старый Билль и Макдональд. — Вот и разыскал беглеца. Только что вернулся во Фриски! — весело проговорил Билль. Увидавши Макдональда, Чайкин обрадовался. Не менее обрадован был и Макдональд. Крепко пожимая руку Чайкина, он сказал: — Верьте, Чайк, что я не забывал вас все это время. Я внезапно должен был уехать в Ванкувер, думал вернуться через неделю и только сегодня вернулся… — А я было думал, что с вами что-нибудь случилось неладное, Макдональд, и, признаться, тревожился… — Чайк за всех тревожится! — вставил Билль. Скоро явился и Дунаев, и все трое просидели до тех пор, пока не пришла мисс Джен и объявила: — Одиннадцать часов, джентльмены. Пора уходить! Уходя, гости обещали завтра прийти за Чайкиным. Макдональд звал его остановиться у себя, но Чайкин решил переночевать у Дунаева и на следующее утро уехать из Сан-Франциско, побывав в течение дня у Абрамсона и сделав обещанный визит родителям спасенного им ребенка. — Ну, Чайк, теперь вы совсем здоровы и, надеюсь, больше не попадете к нам в таком ужасном виде, в каком были месяц тому назад! — проговорил старший врач больницы, входя в комнату Чайкина с двумя сиделками, и, пожимая ему руку, прибавил: — Я рад, что мы выходили такого пациента, как вы, Чайк. Вы были очень плохи. Прощайте… От души желаю вам успеха в жизни, — сердечно прибавил доктор. — Благодарю вас, доктор, за все… И вас, мисс Джен и мисс Кэт! — взволнованно проговорил Чайкин, благодарно взглядывая на всех этих людей, которые во все время пребывания его в больнице относились к нему с трогательной заботливостью и добротой. Доктор и сиделки еще крепче пожали руку бывшего своего пациента, а мисс Джен обещала тотчас после обхода больных принести белье Чайкина и новую пару платья и новые сапоги, на днях принесенные из магазина. Так как все, бывшее на Чайкине во время пожара, оказалось ни к чему не годным, то Чайкин должен был озаботиться о своей экипировке. Явился Дунаев с небольшим сундуком, в который Чайкин уложил несколько книг и огромную пачку писем и телеграмм, полученных им из Сан-Франциско и из разных мест Америки в первые две недели его болезни. Не забыл он уложить и пачку газет и иллюстраций, в которых описывался его подвиг и были помещены его портреты. Жалко было Чайкину оставить эти печатные напоминания об этом факте, едва не стоившем ему жизни. Скоро мисс Джен принесла белье, новый костюм, галстук и шляпу, и через четверть часа Чайкин, одетый с иголочки в скромную темную пиджачную пару, выходил в сопровождении Дунаева, Билля и Макдональда из комнаты, в которой он пережил немало и тяжелых и счастливых минут. Мисс Джен ожидала Чайкина в коридоре, чтобы еще раз пожать ему руку и сказать несколько сердечных слов. — Подумайте, о чем я вам говорила, Чайк! И напишите мне! — снова повторила она. И когда Чайкин, взволнованный и тронутый этим отношением к нему пожилой девушки, обещал ей написать и снова сказал, что не забудет ее доброты, в глазах ее блеснули слезы. — Да благословит вас бог, Чайк! — сказала она. — Будьте счастливы, мисс Джен! — отвечал Чайкин. — Фотографию свою пришлите! — Пришлю, когда снимусь. Прощайте. Октябрьское утро стояло погожее и теплое. Солнце весело сверкало в голубом небе, заливая ярким светом улицу. И Чайкин, выйдя из больницы, жадно вдыхал этот воздух полною грудью и, охваченный жаждою и радостью жизни, воскликнул по-русски: — Господи! как хорошо! И все люди казались ему необыкновенно хорошими. Приятели разошлись, обещая встретиться вечером в ресторане, куда пригласил всех Макдональд по случаю благополучного возвращения из путешествия, как, смеясь, выразился он. Дунаев сообщил Чайкину адрес своей квартиры и понес туда сундук. Билль с Макдональдом пошли по каким-то делам, а Чайкин отправился с визитами и сделать кое-какие покупки. Он застал бедного Абрамсона больным, в маленькой полутемной комнате, нанимаемой им у торговца старым платьем; в комнате только и было мебели, что кровать, стол да два колченогих стула. В помещении Абрамсона было грязно, сыро и холодно. Сам он, бледный и осунувшийся, лежал на кровати и тихо стонал. Он не слыхал, как Чайкин постучал в двери и, не дождавшись ответа, вошел в комнату. После яркого света на улице он сразу не различал предметов в полумраке маленькой каморки и, только окликнув Абрамсона и получив ответ, добрался до его кровати. — Что с вами, Абрам Исакиевич? — Ой, нехорошо мне, Василий Егорович! — отвечал Абрамсон жалобным голосом. — И спасибо, что зашли проведать. — Заболели, видно… — Заболел… Мокрота душит. Верно, простудился, ветром прохватило — третьего дня я у Ривки на могилке был… верно, там и продуло. — И болит что? — Грудь ломит, Василий Егорович, а прочее все ничего себе, но только грудь очень шибко ломит и дышать не дает, — просто беда! Видно, Ривка к себе зовет! — испуганным шепотом прибавил он. Мнительный и трусливый, он как-то беспомощно ухватился за руку Чайкина и глядел на него своими темными глазами, казавшимися в полутьме какими-то большими и страшными. — А вы не бойтесь, Абрам Исакиевич. Не бойтесь! Чего бояться? Бог даст, скоро поправитесь! — говорил ласково Чайкин и тихо погладил своей рукой костлявую холодную руку Абрамсона. И эти ободряющие слова и эта ласка значительно подняли дух Абрамсона. — Сна нет… главная беда, что сна нет… — говорил старик, чувствовавший глубокую благодарность к Чайкину за то, что тот его пожалел, как именно ему и хотелось, чтоб его пожалели. — Сна нет… — продолжал он, довольный, что есть кому пожаловаться и в ком вызвать участие. — Ночь как эта придет, длинная ночь, и я не могу заснуть. Жена успокаивает: «Спи, спи, говорит, Абрам, и ничего не пужайся!» — и сама заснет; известно, за день устанет, треплясь по рынкам да по черным лестницам, — а мне еще больше страшно. И не приведи бог, как страшно… — Чего же вам страшно? — Мыслей своих страшно, Василий Егорович. — Каких мыслей?.. — А насчет того, что загубил я Ривку, бедную, и насчет всей прошлой моей жизни… И очень нехорошая была эта жизнь… Ай-ай-ай, какая нехорошая, Василий Егорович… И вот и понял-то я, какая она нехорошая, только тогда, когда уже поздно… А в темноте будто Ривка стоит и машет к себе рукой. И в ушах будто ее голос раздается: «Иди, говорит, папенька, ко мне. В могиле, говорит, не страшно… Только холодно, ужасно, говорит, холодно и по душе скучно». И сама плачет… И мне делается ай как страшно… И кажется, будто от моих нехороших дел и Ривкина душа не находит себе места и тоскует… и сама она приходит ко мне плакать… И я сам плачу по ночам. А жена сквозь сон опять говорит: «Спи, спи, Абрам. Не пужайся!» — и опять заснет. А как тут не пужаться!.. И страшно, и грудь давит… И кажется, будто смерть стоит, высокая такая, вроде шкелета… Я видел шкелет… у одного доктора здесь стоит в окне вместо вывески, что он доктор… И мне очень не хочется умирать, хоть и жить-то вроде как нищим тоже не большой процент… А все-таки хочется пожить… Думаешь еще, бог даст, выйдет счастье, я наживу маленький капитал… Он все еще думал о маленьком капитале, этот больной, несчастный старик, и в голове его по ночам рядом со страшными покаянными мыслями бродили мысли и о ваксе, и о большой торговле фруктами, и мало ли каких планов о добыче маленького и потом большого капитала. Чайкин слушал эти жалобы и спросил: — А доктор был у вас, Абрам Исакиевич? — Пхе! — воскликнул старик, делая презрительную гримасу. — Много ли доктора понимают? Сколько я им заплатил за Ривку, а разве они оставили мне мое дитю? А как я их просил, чтобы вылечили… Как просил!.. Нет, я не желаю доктора. Пусть я помру без доктора, если бог пошлет смерть. А только вы не уходите, Василий Егорович! Не уходите, господин Чайкин! Посидите немножко! — умоляющим голосом попросил Абрамсон. — Потолкуем… — Я посижу, Абрам Исакиевич… |
||
|