"Прошлым летом" - читать интересную книгу автора (Лукашевич Вадим Петрович)Жаркий деньСегодня начался сенокос. На рассвете Вася ушел в луга. Только дед Ларион, мрачный, сидит на крыльце. Увидав меня, он просит табаку. — Беда! — хрипло говорит он. — Спину ломит невмочь. К дождю. А тут сено убирают. Как быть? Шевеля усами, он сосет козью ножку и печально добавляет, выпустив белый клуб дыма: — Все люди в лугах, только мы с тобой неудельные… Сосны и ели неподвижны, редко шевельнут веткой. Зато осина вся трепещет, будто сверху дует на нее одну. Я брожу в лесу и с удивлением чувствую, что мне скучно. «Только мы с тобою неудельные», — сказал дед Ларион. Вот ведь старик и болеет, а так скучает без дела. Если бы знать, что у меня что-нибудь выйдет… В конце концов, ужасно тоскливо бродить одному, когда люди работают. На земле вырос ламповый ерш, только зеленый, — это младенец сосны. Кажется, я все-таки иду в луга… Уже редеют деревья, и за ними я вижу поле, когда начинается дождь. Даль затуманилась. Ровный шум дождя, прерываемый глухим падением капель с деревьев. От этих капель на дорогу ложатся блестящие, ^словно масляные, пятна. Воздух влажнеет. Стихает ветер, медленно замирает дождь. Потом ветер набегает вновь, и с твердым стуком с деревьев сыплются капли на нижние листья, на кустарник, на лопухи. Набежит ветер — посыплется, стихнет — редкие капли срываются здесь и там. Еще не совсем перестал дождь, еще слетают мелкие брызги, а уже прожужжала веселая муха, пролетает бабочка. Выглянуло солнце — и везде слышится то глухое, то звонкое жужжание, в воздухе мелькают черные точки. После дождя в лесу кричит птица, звонко и часто, будто, работая, бьют молоточком по куску стали — то в середину, то в край. Дорога идет опушкой. Рядом, в канаве, строем растут молодые сосны и елки, редкие березки и липки. Сквозь эти сухие прутья и палки, окостеневшие веточки без хвои, сквозь редкую листву далеко видно просторное поле. Дорога поворачивает, и я выхожу на простор. Жаворонок поет над самой головой. Здесь воздух горячий и парной. По всему полю движутся люди. Коса срезает траву с таким звуком, будто кто-то сморкается. С завистью смотрю на косарей. Если приловчиться, я смог бы косить. Только нельзя при всех — стыдно. А хорошо бы попробовать. Я иду к бабам. Возле телеги, беспомощно уронившей оглобли, лежат грабли. Выбираю покороче и вхожу в строй гребущих сено. Бабы искоса взглядывают и расступаются. Первый раз получается плохо. Надо привыкнуть. Я закидываю грабли и волоку; должно быть, я делаю это слишком медленно — часть сена проходит между зубьев. — Трудно тебе! Это сказала соседка. Лицо у нее темное, как кувшин, — загорело. Дородная пожилая женщина. — Сами управимся! — говорит она. — Отдохни в холодочке. Чего тебе трудить спину-то! — Дмитрий Петрович! — кричит Анюта. — Идите сюда! Возле Анюты работают девушки — Маруся, Катя, Татьяна. Они здороваются, окидывают меня быстрыми взглядами и отворачиваются. Мы работаем. — А я, девушки, чего знаю! — восклицает Маруся. — Чего? — не поворачивая головы, спрашивает Катя. — Ой! — торопливо перебивает Татьяна. — Слыхали, девушки, в Бялках-то… — Что в Бялках? — все так же спрашивает Катя. — Телушка взорвалась. — Как взорвалась? — Так вы ничего не знаете? — удивляется Татьяна и скороговоркой сообщает: — В Бялках от стада отбилась телушка. Пошли искать. Искали-искали — нету. И вдруг нашли — лежит в кустах взорватая. Об фашистскую мину… — Напоследок они совали мины куда ни попадя, — поясняет Анюта. — Вы бережно ходите, Дмитрий Петрович. — Ой, девушки! — восклицает Маруся. — Вы знаете, как Тонька ходила в церкву? — Тонька ходила в церкву? — Умора! — фыркает Маруся. — У нее болела мамка. А тут праздник, рождение богородицы, что ли. Мать и говорит, чтобы Тонька ее проводила, одной не дойти. Тонька спорила, спорила, ну, все-таки пошли. Мамка в церкву, а Тонька за ней: интересно же! — Я бы не пошла! — равнодушно говорит Катя. — В церкве поет хор, громко так, голосисто. И вдруг Тонька слышит слова… — Маруся фыркает. — Ох, не могу! — Какие слова? — спрашивает Татьяна. — Ой, не могу, девушки! — Маруся сдерживает смех. — Я вам после скажу… — Она искоса взглядывает на меня. — Замахнулась, так говори! — настаивает Катя. — Ну, чего ты? — говорит Татьяна. — Ведь сколько же людей было в церкви, а пели эти слова… — Ой, не могу! — фыркает Маруся. — Ну, ладно… Она подавляет смех, набирает воздух и поет дьячковой скороговоркой: — «Чужде матерем девство и странно девам деторождение…» На последнем слове Маруся давится смехом. Девушки хохочут, они смущены. — Уж эта Маруся! — говорит Катя. — Всегда сморозит чего-нибудь! — Тонька… Тонька, как услышала, зажала руками рот… «Ох, не могу!..» И фыркает в кулаки. Люди оборачиваются. А мать шипит: «Бесстыдница! Осрамила!» Маруся не может грести; обессилев, она опирается на грабли и хохочет. Я работаю и слушаю. Теперь получается лучше: удобнее грести короткими движениями, быстро. Надо учиться всему, как в детстве. Никто не может помочь, никто не знает, как это делается. Сначала умываться было трудно; пожалуй, умываться меня научила наша госпитальная кошка Лизка. Все-таки грабли тяжелы, надо вдвое короче. — Э-э-эй! — доносится далекий крик. — Что там случилось? — Девушки! — говорит Анюта. — Дмитрий Петрович! Обедать зовут. Бросаю грабли. — Ну, очень устал? — спрашивает Анюта. — Нет, — говорю я. — С чего уставать-то? Даже приятно… Это правда. После такой работы становишься сильнее и легче. Не мог бы долго сидеть за столом. Мы расположились в тени орешника и едим. Я смотрю на Марусю. У нее ухо похоже на большую речную раковину; вероятно, хрупкое. Около уха, когда жует, появляется и пропадает впадинка. — Так неправда, что вы Паулюса взяли? — говорит Маруся. — Ну и дед Ларион! Она хохочет. — А вам довелось побывать в других странах? — спрашивает Катя. Я рассказываю девушкам о Болгарии. Больше всего им нравится, что грецкие орехи растут на дереве, на большом дереве, больше дуба. — Может, там и дыни растут на дереве? — Маруся! Это Анюта. Боится, что обижусь. — А как они висят, — спрашивает Татьяна, — грецкие орехи? Вот как у нас на рождественской елке, да? Девушки смеются. Говорю, что это похоже на неспелое яблоко. Такой зеленый плод. Потом он чернеет и лопается, а в нем грецкий орех. А плод очень сочный, и сок пачкает, как вакса. Я рассказываю и слышу, как за спиной шевелится орешник. — Здравствуйте, дядя Дима! — раздается Васин голос. — А мы ежа нашли. Сердитый! Хотите посмотреть? — А ну его, — отвечаю я, — пускай гуляет. Идем-ка, Вася, купаться. — Девушки! — кричит Маруся. — Идемте купаться и мы! Мы расходимся. Мужчины — я и Вася — в одну сторону, девушки — в другую. Они бегут к реке и смеются. Мы идем степенно. Вот плавать тоже придется учиться. Вода кажется теплой только вечером. Днем она всегда холодная; надо окунуться, чтоб стало тепло. Я приседаю и под водой открываю глаза. Ох, сколько здесь мальков! Они не пугливы, тычутся носами прямо в ноги, даже щекотно. Они прозрачные. А ноги в воде кажутся бледными, зеленоватыми и длинными. Я выскакиваю из воды, хохочу, бью рукой; вода упруго поддается, сыплются брызги. Вася плывет саженками на ту сторону. — Дмитрий Петрович! Плывите сюда, здесь лучше! — кричит Маруся; ее хорошо слышно — значит, выплыла на середину реки. — Маруся! — строго говорит Анюта. Все-таки вода еще держит меня. Могу лежать на спине; надо сильнее закинуть голову и немножко двигать ногами. Тогда становится тихо. Меня несет течением, я вижу вершины ив, синее небо и облака. …С лугов уходим, когда начинает смеркаться. В деревню пригнали стадо. Мычат коровы. Мычание начинается низко, как пароходный гудок, а кончается воплем. Глупое, навязчиво откровенное блеяние барана, — будто кается со слезами в голосе. Вскоре мычание прекращается и раздается мерный звон подойников. Я ожидал, что деревня быстро затихнет, сморенная усталостью. Но девушки выходят на гулянье. В сумерках они идут, обнявшись, по деревне и негромко, без слов, напевают мотив. А затем неожиданно звонкими, напряженными голосами кричат: И смолкают на высокой ноте. Опять невнятное глухариное бормотанье. Ребята, стоящие у ворот, шутят: «Вы бы, девчата, погромче, а то не слыхать!» Но девушки идут, как глухим лесом, и невнятно бормочут. Когда же песня накипит, высокими и напряженными голосами кричат ее на весь белый свет: У самой избы деда Лариона мы еще слышим, как в деревне гуляют девушки. Дед Ларион спит, сидя на колоде у крыльца; его освещают дотлевающие угли костра; лицо кажется темным, как на иконе, а борода светлой, нарядной. На сковороде шипит и стреляет картошка. — От делать нечего пожарил картошек, — говорит он, просыпаясь. — Давайте ужинать, что ли. Уморился, поди, Василий? А? Ничего! Вырастешь, будешь правильный мужик, работник. А я тут задремал, значит. У костра тепло, клонит в сон. Только картошки меня пужали — ка-ак зашипят, зафыркают! А я думаю — опять тая самая кошка. Кричу впросонках: «Брысь! Брысь!» Смехота. — Я не устал, дедушка, — говорит Вася, — только руки немножко ноют да ноги будто гудут, вот как телеграфные столбы. — Ишь ты! — ласково смеется дед. — Как столбы, значит? А говоришь «не устал». Чудак! Мы едим картошку прямо со сковороды. — А дядя Дима тоже работал с нами! — говорит Вася. Сначала старик не понимает. — Чево? — спрашивает он, недоумевая. — Дядя Дима, говорю, сгребал сено, — повторяет Вася, — весь день. С Нюткой, с Маруськой, с Танькой… — Бона! — удивляется дед. — Я-то думаю — где он? Ну, прямо сгорел без дыму. Удочки в сенях, провианту не брал. Неужель, думаю, натощак пасет зайцев? А он вона где! Что значит трудящий человек — не стерпела душа шлендать! Потом старик огорчается: — Ай-яй-яй! Вона! Это что же выходит? А? Весь народ в поле, даже которые инвалиды, один человек сидит на печи — дед Ларион! Ай-яй-яй! Ты бы хоть сказался, когда шел… — Я сам не знал, — говорю я. — Глядишь, и я за тобой, — волнуется дед. — Может, тоже помог бы: сварил кашу, отбил косу, еще чего… — Кашу на всех варили поварихи, дедушка, — говорит Вася. — А я чем не повариха? — спорит дед. — Вон как пожарил картошки! Аль плохо? — Сухая! — поддразниваю я. — А то не моя вина, — возражает Ларион, — вы б еще пришли на рассвете! Я ложусь спать. Приятно после работы лечь и потянуться, закинув руку за голову! И, уже засыпая, слышать, как за открытым окном однотонно стрекочут кузнечики и вдруг смолкают, чтобы начать еще громче; чувствовать влажное, холодное дыхание поля. |
|
|