"Галантные дамы" - читать интересную книгу автора (Брантом Пьер де Бурдей, сьер де)

РАССУЖДЕНИЕ СЕДЬМОЕ: О замужних женщинах, вдовах и девицах и о том, какие из них горячее прочих в любви

Некогда, будучи при испанском дворе в Мадриде и беседуя с вполне достойной дамой о тамошних и наших придворных обычаях, я услышал от нее вопрос: «Quai era mayor fuego d’amor, el de la biuda, el de la casada, о de la hija moça?» (Чья страсть полыхает жарче: вдовы, замужней женщины или молоденькой девицы?) После того как я высказал свое мнение, она представила свое в таких выражениях: «Lo que me рагесе d’esta cosa es que, aunque las moças con el hervor de la sangre se disponen â querer mucho, no deve ser tanto соmо lo que quieren las casadas y buidas, con la gran experiencia del negocio. Esta razon debe ser natural, сото lo séria la del que, por haver nacido ciego de la perfection de la luz, no puede cobdiciar de ella con tanto deseo сото el que vio, y fue privado de la vista» (Когда я сравниваю их, мне кажется, что хотя девицы с их естественным огнем в крови расположены любить сильно, они здесь уступают вдовам и замужним, у коих больше опыта в этих делах, — и на то есть причины естественные: ведь слепые от рождения не могут так стремиться обрести зрение, как рожденные зрячими, но потерявшие его потом). И еще она добавила: «Соп menos репа se abstiene d’una cosa la persona que nunca supo, que aquella que vive enamorada del gusto pasado» (Тем более что мы с меньшим трудом воздерживаемся от того, чего никогда не пробовали, нежели от испробованного и любимого). Вот доводы, приведенные мудрой женщиной по этому поводу.

Уважаемый и ученейший Боккаччо в девятой главе своего «Филоколо» задается подобным же вопросом: «Если выбирать между замужней, вдовой и девицей, в какую из этих троих следует влюбляться, чтоб самым счастливым образом добиться исполнения своих страстных желаний?» Устами королевы из своего романа Боккаччо отвечает: как бы гнусно сие ни выглядело пред лицом Всевышнего и собственной совести, вожделение к замужней женщине, принадлежащей вовсе не себе, а своему мужу, вознаграждается гораздо вернее, нежели к вдове либо девице, и чем более такая любовь опасна, тем сильнее она разжигает пламень страсти, не давая ему погаснуть. Так все в этом мире рушится от употребления, кроме похоти, каковая возрастает. Однако вдова, давно обходящаяся без удовольствий, почти не ощущает их надобности и думает о них гораздо менее, как если бы и не побывала замужем; и ее вернее может разогреть воспоминание о былых радостях, нежели жажда новых. А непорочная девица, коей все это известно лишь по смутным грезам, стремится к утехам вяло. Не то замужняя: она распалена более других; страсть ее иногда доводит мужа до ругани и побоев, а они, в свою очередь, толкают ее к мести (ибо никто не превосходит мстительностью женщину именно по указанной причине) — и вот уже она ставит ему рога и удовлетворенно любуется ими. И потом, нам же надоедает что ни день есть говядину; даже знатные господа и дамы оставляют в небрежении самые нежные и ароматные куски, лишь бы попробовать чего-нибудь другого, — в этом деле все точно так же. Ко всему прочему, когда имеешь дело с девицами, приходится тратить слишком много трудов, чтобы сломить их и подчинить мужской воле; а если они и полюбят — то не могут понять, что с ними стряслось. У вдов старинный огонь легко раздувается вновь, внушая им соблазн возместить себе то, чего их лишило долгое воздержание; однако добиться этого им мешают сожаления о потерянных годах и долгих ночах, проведенных в одиночестве на охладевшем ложе.

С доводами этой королевы не согласен некий дворянин по имени Феррамонте. О замужних он вообще не ведет речи, ибо их слишком легко склонить к связи; и, не считая нужным тратить на них слова, сразу переходит к сравнению девиц и вдов, отдавая преимущество первым перед вторыми: вдова, как он полагает, уже испытав в прошлом все таинства любви, никогда не питает крепких чувств и всегда нестойка — предпочитает сегодня одного, завтра другого, не зная, с кем же ей соединиться для большей пользы и чести; легко разочаровывается и в том, и в другом; колеблется в своих решениях, не давая чувству окрепнуть. У девственницы все наоборот, ибо подобные сомнения ей еще неизвестны: она склонна завести себе лишь одного дружка, хорошенько обдумав свой выбор, а остановившись на нем, помышляет только, как во всем его ублажить; а впоследствии с лишком наверстывает и в любовном пыле, и в том, что ранее не было ею ни видено, ни знаемо, ни прочувствовано, и жаждет новизны более женщин, все повидавших, познавших и перечувствовавших. Когда же страсть к новому овладевает ею, она выспрашивает более осведомленных подруг — и тем еще пуще распаляет себя, стремясь покрепче привязать к себе того, кого сделала властелином своих помыслов; такого жара не встретишь у вдовицы, хотя некогда он и бывал ей знаком.

Но тут у Боккаччо слово опять берет королева, желая поставить точку в этом разбирательстве, и заключает: вдова во сто раз более заботится о любовных усладах, нежели девица, тем более что последняя слишком дорожит своей непорочностью и девственностью, ибо в них заключается будущее основание ее чести. К тому ж девицы по природе боязливы и посему не слишком ловки в изобретении новых радостей, не умеют использовать тех случайностей, что способны к оным привести; не то со вдовой: она весьма опытна, отважна и искушена в тонкостях искусства страсти, ибо уже однажды отдала и расточила то, что девица держит нерастраченным, а посему не ожидает в трепете, что кто-то, поглядев на нее, вдруг увидит брешь в укреплениях; а кроме того, вдова знает секреты и способы добиться того, что ожидает получить. Девица же, ко всему прочему, опасается первого натиска на ее невинность, ибо для некоторых он столь томителен и болезнен, что даже венчающее его удовольствие менее сладостно; а вдовы сего вовсе не боятся — они позволяют всему произойти тихо и плавно, хотя нападающие подчас и грубоваты в своих поползновениях. А первое удовольствие не сравнишь ни с какими иными, хотя поначалу частенько прелестница готова обойтись без него и быстро приходит к насыщению, однако повторение усиливает жажду; она от раза к разу делается все неутолимее. Вот почему вдовица, давая меньше, но позволяя брать у себя чаще, более снисходительна к просителю, нежели дева, которой предстоит расстаться с самым драгоценным, о чем она вспоминает тысячу раз и все не может решиться. Посему, заключила королева, лучше обращать свое внимание на вдову, нежели на девицу, каковую труднее завоевать и совратить.

Теперь же, изложив доводы Боккаччо и представив вам его пояснения, разберем их и порассуждаем, тем более что я немало беседовал с достойными кавалерами и дамами о сем предмете и, исследовав его со всех сторон, могу сказать, что всякому, кто желает поскорее насладиться любовью, должно, без сомнений, тотчас обратиться к замужним красавицам: победа над ними не отнимет много времени, ведь, как уверяет Боккаччо, чем сильнее раздуваешь угли, тем выше и жарче пламя. То же и с замужней женщиной: супруг так ее разогревает, что ему не хватает сил загасить в ней огонь желания, и либо она находит для него пищу на стороне, либо сгорает живьем. Мне была известна особа из почтенного семейства, высокопоставленная и добронравная, каковая однажды призналась своему другу (а он мне пересказал), что по естественной предрасположенности она не была так склонна к подобным занятиям, как об этом принято думать, — впрочем, о том знает один Бог! — и чаще всего охотно бы обошлась и так; но ее супруг раздразнил ее страстность и, не имея сил и способностей отвечать с тем же жаром, вынудил ее прибегнуть к помощи друга, да и тот не всегда доставлял ей желаемое насыщение; тогда она запиралась одна в своей туалетной комнате или в спальне и пересиливала горячку как придется — либо на Лесбийский манер, либо прибегая к иным каким-нибудь средствам. Чувства ее были раскалены до того, что, как признавалась она сама, если бы не стыд, она бы отдавалась первому встречному в бальной зале, в каком-нибудь закутке или даже на лестнице — так ее разбирал горячечный этот недуг: ни дать ни взять, словно кобылиц в Андалузии, каковые, когда в охоте и не находят жеребца, оборачиваются неутоленным местом против ветра, который там обычно силен, — сим способом избывают природный зов и наполняются; оттого-то вывезенные сюда из Испании кони так быстры: они словно позаимствовали резвость от ветра-отца. Думаю, найдется немало мужей, каковые были бы рады, если бы их жены нашли себе такой же сквознячок и он охолаживал бы их, пригашая горячечное томление, а не прибегали бы к услугам любовников и не украшали мужнин лоб столь мерзким ветвистым наростом.

Как, однако, странна природа женщины: ей свойственно гореть и еще разжигать пламя; впрочем, это и не диво, ведь как сказала одна испанка: «Que quanto mas me quiero sacar de la braza, tanto mas mi marido me abraza en el brazero» (Чем больше усилий я прикладываю к тому, чтобы удалить угли, тем больше новых углей супруг насыпает в мою жаровню). И гореть им там привольно, ибо от единого слова, от прикосновения или мимолетного влечения они при самой малой оказии легко распаляются, без всякого почтения к мужу. Ибо, по правде говоря, почти каждую девицу или женщину более всего отвращает от решительного шага боязнь надуть себе живот, не наевшись бобов; а замужним этого нечего опасаться: на бедного мужа все спишется и он все покроет. Что же до поминаемых Боккаччо законов чести, запрещающих подобное, — большинству женщин на них плевать, они оправдываются тем, что законы природы более властны; а она ничего зря не делает и столь благородные члены и телесные совершенства дала им для применения, а не для того, чтобы ее дары простаивали впустую; пустоты ведь природа вообще не терпит; и не дело, чтобы пауки вили там свою паутину и приходилось бы с помощью чистого лисьего хвоста ее выметать; тоже еще, добавят они, от длительного постельного безделья заводятся разные болезни, подчас угрожающие жизни, а особенно удушье матки, от которого прежалостно погибают столь многие, среди прочих прекрасные собой добродетельные дамы, — и все из-за злостного воздержания; а лучшее лекарство от оного недуга (так полагают врачи) — телесная близость, желательно с сильными, крепкими и вполне оснащенными для любовных схваток мужчинами. Некоторые же заходят и дальше: они утверждают, что законы, оберегающие достоинство, писаны лишь для тех, кто не одержим любовью или не имеет достойных друзей, — им-то и впрямь вредно и предосудительно расставаться с целомудрием, — например, к таким отношу куртизанок, — тем же, что умеют любить и избрали подходящих спутников, никакой закон не должен запрещать утолять огонь желаний и заливать его надлежащим образом; ведь это все равно что сохранить жизнь просящему — вещь невиннейшая; в ней ни грана варварства либо жестокости, как говорил Ринальдо, упоминаемый мною ранее по поводу рассуждений об удрученной Джиневре. Кстати, знавал я одну вполне благопристойную и высокопоставленную особу, к каковой однажды вошел ее милый друг и застал ее за переводом стансов упомянутого Ринальдо «Una donna deve dunque morire»[68], причем она перелагала их такими прекрасными и ладными французскими стихами (она дала мне потом на них взглянуть), каковых я более ни у кого не читывал; когда же он попросил ее показать написанное, она поставила условие: «Возьмите этот перевод: в нем и вынесенное мною самой себе судебное решение, и приговор, который должен бы вам понравиться, а вам остается лишь его исполнение», — каковое тотчас после прочтения и воспоследовало. А какой приговор! Он превосходит все, вынесенные парижской Судебной палатой! Ариосто украшает жалобы Ринальдо весьма прекрасными доводами; уверяю вас, она ни одного не упустила и самым лучшим образом изобразила на нашем языке — так что перевод преисполняет читателя таким же волнением, как и оригинал; что до ее друга, то он намеревался сохранить ей жизнь и не был неумолим, так что для них обоих время зря не протекало.

Так почему бы женщине, которую природа создала доброй и милосердной, свободно не воспользоваться столь ценным подарком; неужто ей суждено отплачивать неблагодарностью и отвращать от себя дарителя, оспаривая его правоту? Точно так же считала и одна особа, которая, я сам видел, взирая на супруга, прогуливавшегося по зале, не смогла сдержаться и не заметить своему возлюбленному: «Глядите, как он вышагивает! Ведь правда у него внешность доподлинного рогоносца? И так ли уж я чувствительно оскорбила природу, ежели она таковым его создала и ни к чему другому не предназначила?» Смею ли я оспорить ее правоту?

А другая супруга, как я слыхал, жаловалась на то, что ее благоверный плохо к ней относится, ревнует и следит за ней, подозревая, что она наставляет ему рога. «Но и он хорош! — говорила она своему кавалеру. — Ему кажется, что его страсть подобна моей, меж тем как я погашаю его желание, сама и не вспыхнув: там достаточно четырех-пяти капель водички, моя же топка иной глубины; ей нужно поболее: ведь все мы по натуре водолюбивы, словно паучья норка, — чем больше льешь воды, тем быстрее она впитывается — и снова все сухо».

А еще одна нашла не менее прекрасное сравнение, предположив, что со слабым полом происходит то же, что и с куриным племенем: от недостатка воды типун садится на язык — и можно умереть, а потому им надо часто давать пить, вот только обычная вода здесь не подойдет. А третья сравнивала женскую натуру с садом: ему мало дождевой влаги, но потребен и садовник с лейкой — и тогда сад более плодоносен. А четвертая заметила, что хотела бы походить на ревностных хозяек, не доверяющих свое добро лишь одному управляющему, а находящих для сего и других пособников: ведь один может не справиться с его приумножением. Так же рачительно она поступала и с вместилищем страстей, дабы лучше его устроить и пристроить.

А у весьма почтенной дамы, по слухам, был весьма уродливый сердечный друг и как нельзя более пригожий и любезный муж, да и сама она была куда как хороша собой. Ее подруга отчитывала ее за плохой выбор. «Но подумайте, — отвечала та, — ведь чтобы хорошо вспахать земельный надел, нужен не один пахарь; и не всегда на такую работу годны самые красивые и деликатные, их порой превосходят более грубые и крепкие». Другая же, имея безобразного и неуклюжего супруга, избрала и любовника столь же некрасивого и на вопрос подруги заметила: «Это чтобы лучше притерпеться к мужниным изъянам».

Еще одна особа, пустившись в рассуждение о любви и приведя в пример себя и своих подружек, промолвила: «Если бы женщины всегда хранили целомудрие, они бы никогда не научились бояться греха»; и в том оперлась на изречение Гелиогабала, утверждавшего: «Половина жизни должна протечь в добродетели, а вторая — в пороке, иначе в существе, всегда добром или всегда злом, мы не узнаем его противоположных сторон, в которых проявляется его темперамент». Я знавал весьма значительных лиц, согласных с этой максимой. Так, Барба, супруга императора Сигизмунда, уверяла, что пребывать в постоянном целомудрии — удел дур, и весьма порицала дам и девиц, закосневших в чистоте нравов; ибо сама она сделала из сего изречения куда как далеко заведшие ее выводы и проводила жизнь в пирах, танцах, маскарадах и любовных играх, презирая тех, кто ей не подражал, а вдобавок еще укрощал плоть постом и чурался развлечений. Сами можете вообразить, какая жизнь была при дворе императора и такой императрицы, — это для дам и господ, понимающих толк в любви.

А другая, как говорили, вполне порядочная особа с хорошей репутацией, заболев любовной горячкой по вине своего вздыхателя, не желала все положить на волю случая и того маленького куска плоти, что носила между ног, — и все из-за великого закона чести, закона, которому поклонялся ее муж и проповедовал его постулаты супруге; так вот, она стала сохнуть от внутреннего жара и сделалась черствой, тощей, слабой, а ранее была свежей, полной и решительной. Но однажды она вдруг поглядела в зеркало — и все переменилось. «Как, — вскричала она, — как могло случиться, что во цвете лет меня пожирает этакий жалкий супружеский устав и скудоумное желание победить в себе страсть? Зачем мне сохнуть и сходить на нет, стареть и дурнеть до времени; к чему терять блеск красоты, доставлявшей мне всеобщее уважение, привязанность и любовь; с какой стати мне из пышущей телесным здоровьем женщины превращаться в скелет, в живой подарок анатому, довести до того, что меня чураются в порядочном обществе и каждый волен насмехаться и издеваться надо мной? Немедленно же следует с этим покончить и прибегнуть к лекарству, которое в моей власти». Как сказала, так и сделала: удоволила своего поклонника, после чего тотчас к ней вернулись прежняя телесная роскошь и красота; а муж так и не смог уразуметь, какими снадобьями она того добилась, но приписывал все врачам, которых стал расхваливать и почитать более прежнего, ибо ее выздоровление прошло не без пользы и для него.

А еще одна весьма знатная и жизнерадостная особа, не стеснявшаяся в выражениях, сделавшись больна, позвала врача, и тот объяснил ей, что она никогда не поправится, подвергая себя воздержанию. На это она вдруг выпалила: «Ну что ж, так начнемте лечиться». Тотчас она и доктор предались этому занятию и оздоровились оба как душой, так и телом. Однажды она ему сказала: «Мне передали, что все злословят о том, чем мы занимаемся; но мне все едино: что делала, то и буду, коль скоро это помогает моему здоровью». При сем она употребляла известное словцо из лексикона галантных любезников.

Обе эти знатные сеньоры не походили на высоконравственную даму из Памплоны (о коей уже шла речь), описанную королевой Наваррской в «Ста новеллах», каковая, влюбившись без памяти в господина д’Авена, предпочла скрыть свою страсть, не дать ей вырваться из груди и умереть, но сохранить свою честь. Однако по этому поводу я однажды слышал спор нескольких достопочтенных дам и кавалеров. Они утверждали, что в новелле выведена дура, мало заботившаяся о спасении собственной души, поскольку сама себя уморила; хотя в ее силах было изгнать смерть из сердца, и притом с помощью такой малости. Недаром старинная французская поговорка гласит: «От скошенной травы да от прорванной дыры — урон до поры». Да и что за беда? Дело простое, и нечего из-за него скрываться от людей. Разве женщина не ходит после с гордо поднятой головой? И у ней что, на лице написано? Конечно, надо действовать скрытно, затворившись и чтобы никто о том не проведал. Хотелось бы мне знать, много ли вельможных сеньор (ведь именно у них любит поселяться Амур, как говаривала та дама из Памплоны: «Большие ветры бьются в широкие ворота») ходят высоко вздев подбородок, а в любви являют храбрость, достойную Брадаманты или Марфизы. Да и кто наберется наглости спросить их, где они были и что делали? Даже их мужья (по крайней мере, некоторые, как я полагаю) не осмелятся у них о том осведомиться, настолько они умеют придать лицу неприступный вид, а походке — горделивость; но если даже мужья (повторюсь: некоторые) попробуют с ними заговорить об этом или пригрозить им, оскорбить словом или действием — они, считай, люди пропащие: даже если ранее против них не замышлялось ничего дурного, теперь все помыслы обратятся к мести и к стократному возмещению обид. Ведь недаром гласит старинная пословица: «Еще муж на жену не замахнулся, а ее передок уж усмехнулся». Понятно, что названный предмет вожделений ожидает хорошей трапезы от своей владетельницы, каковая, не имея иного орудия мести, воспользуется им как помощником и верным другом, чтобы тот встретил любезного посланца, сколько бы муж ни сторожил ее и ни охранял свое достояние.

Ведь для того чтобы достичь цели, самое верное средство у них — жалобы своим подругам, камеристкам и служанкам, которые вечно готовы подбить их на шалость, залучить им нового дружка, если такового еще нет; а если есть, передать ему, чтобы явился в указанное место, а те будут сторожить, как бы муж не застал врасплох. Обиженные жены так и поступают, они подкупают служанок деньгами, подарками и посулами, а подчас даже заключают с ними договор: из каждых трех визитов милого друга к хозяйке служанка получает половину или хотя бы треть. Хуже, когда хозяйки обманывают прислугу и забирают себе все, оправдываясь, что у дружка больше ничего не осталось, а того, что было, едва хватило им самим, и бедняжки остаются с носом, продолжая стоять на часах и бдительно охранять покой влюбленных; это несправедливо, хотя думаю, что в подобном деле есть резонные доводы «за» и «против»; а когда прелестницы возьмутся их разбирать, они немало хохочут и спорят, ибо на такой суд выносится дело о подлинном плутовстве — утайке заранее оговоренной платы или пенсиона. Но встречаются и такие, кто крепко держит слово и обещание, ничего не утаивая ради верной службы и помощи; как добропорядочные подрядчики в лавках делятся с хозяином либо компаньоном вырученными деньгами, так и предусмотрительные дамы, желающие, чтобы их бдительно, не смыкая глаз, стерегли, должны быть щедры, ибо и сами сторожа подвергают себя опасности и неприятным подвохам случая. Так, известна мне история со служанкой, которую застиг на карауле мужнин дворецкий и, догадавшись, грубо отчитал, говоря, что лучше бы ей быть в спальне хозяйки, а не стоять сводней у ее дверей и что она наносит вред супругу, которого он, разумеется, предупредит. Но потом и он был привлечен на сторону женской половины, для чего пришлось воспользоваться услугами другой камеристки, к которой он был неравнодушен, и кое-какими подарками. Однако дама затаила на него обиду и, воспользовавшись первым подвернувшимся случаем, обвинила его перед мужем, и тот его выгнал.

Известна мне прекрасная и добропорядочная женщина, у которой служанка, пользовавшаяся ее дружбой и большим доверием, занималась подобным делом, к каковому оказалась весьма способна; так что иной раз, видя, что муж дамы надолго отлучился, занятый при дворе или посланный с поручением, она, любуясь своей хозяйкой, и впрямь одной из самых красивых и любезных, приговаривала, одевая ее: «Эх, несчастный человек ваш благоверный! Имеет такую обворожительную жену и не приедет ее проведать, оставляя так подолгу в одиночестве! Ну разве он не заслуживает, чтобы вы понаставили ему рогов? Вы обязаны, и тотчас! Была бы я так же хороша, как вы, уж я бы украсила своего, вздумай он так надолго отлучаться». Можете представить, насколько благожелательный прием находили подобные речи, ведь даже если бы у хозяйки еще не было никого на примете, то и тогда это ей обещало в будущем верную наперсницу и стража.

А иные предприимчивые особы пользуются своими cлужанками, чтобы выгородить любовника и обмануть мужа. Они одалживают этих добрых женщин своим возлюбленным, чтобы те были крепче привязаны и держались всегда поблизости, а сами в случае чего могут объяснить супругу, если тот обнаружит пришельца в неподходящем месте, что тот явился сюда, дабы услужить такой-то или такой-то девице; подобным образом жена может прекрасно выйти из положения, а муж так и ни о чем не догадаться.

Мне был знаком один сановитый вельможа, который, только лишь для того, чтобы выведать любовные секреты некоей знатной принцессы и воспользоваться ими для ее уловления в свои сети, стал любовником придворной дамы из ее окружения.

Много я в своей жизни видывал подобных уловок, но они не сравнятся с той, к коей на моей памяти прибегла одна добропорядочная светская красавица, принимая услуги трех галантных вельможных кавалеров, одного за другим, каковые, оставляя ее, направлялись одаривать любовью весьма и весьма высокого полета особу; причем у нее в опочивальне являли чудеса, достойные великой благодарности: так им шли на пользу наставления и занимательные уроки постельной наперсницы, благодаря которым у них все шло гладко и прелестно; вестимо, для того чтобы подниматься столь высоко, иногда следует не пренебрегать и менее благородными предметами — то же мы можем видеть во всех искусствах и науках.

Сей наперснице оказывалась большая честь, однако она была в нашем мире отнюдь не столь одинока, и, по моим сведениям, немало отличилось тех, кто состоял в свите замужних титулованных особ; например, когда супруг одной из них неожиданно вступил в женские покои, а та в это время читала такую невиннейшую вещь, как записочку от друга сердца, ее компаньонка тихонько перехватила бумагу, проглотила ее целиком, даже не разорвав пополам, — да так, что простодушный муж ничего не заметил, и благо им всем: ведь случись обратное, он был бы с ними весьма суров; а посему знатная прелестница оценила по достоинству оказанную ей услугу и никогда не забывала о ней.

Впрочем, известны мне и дамы, обжегшиеся на том, что слишком доверяли служанкам, а также другие, кому боком вышло то, что они доверялись недостаточно. Так, был случай с весьма уважаемой и привлекательной госпожой, избравшей себе кавалера из самых предприимчивых, мужественных и исполненных всяческих совершенств, какие только могли отыскаться во Франции, и предоставившей ему для удовольствия и наслаждения свое изящное тело. Она ни в коем случае не желала посвятить в любовные дела служанок и назначала свидания на стороне. Нанимая для этого домик, она оговорила, что в спальне оставят лишь одну кровать, а служанки станут спать в прихожей. Так и было исполнено. А еще одно удобство ей предоставили, того даже не желая: в двери была пропилена выемка, чтобы кошка могла спокойно проходить, когда та заперта. Обычно ее загораживали тонкой досочкой, а ежели кто толкал оную дверь, досочка падала и производила шум — значит, можно было загодя затаиться. Но одна из служанок, догадываясь, что дыма без огня не бывает, и, в сердцах, негодуя, что хозяйка вдруг перестала ей доверять — хотя ранее именно ей из всего штата выбалтывала свои маленькие тайны и выказывала особое расположение, — решилась притаиться у дверей спальни и все разузнать. Оттуда до нее донесся приглушенный лепет, но он не походил на обычное чтение в постели (а до того дама читывала перед сном, при огоньке свечи). Любопытство служанки разгорелось еще пуще, а тут помог случай: в ее комнату проник молодой котище; итак, она вместе с подружками излавливает его и сует в дверную выемку; тот, конечно, опрокидывает дощечку — и производит шум. Не надо сомневаться, что воркующая парочка, с ушками на макушке, тотчас встрепенулась, соскочила с кровати и убедилась, при свете факела и свечи, что лишь кот, вошедший к ним, опрокинул загородку. Не помышляя о ней более — тем паче что стояла глубокая ночь и все, по их разумению, давно спали, — они снова улеглись, оставив открытой дыру под дверью, чтобы кот мог свободно выйти, ибо не желали оставлять его у себя до утра. Тут названной служанке и ее товаркам представилась оказия собственными глазами увидеть все и более того; они вскорости уведомили о своем открытии супруга, отчего любовник погиб, а дама не убереглась от позора. Вот чем могут обернуться пренебрежение и недоверие к тем, кто вам служит, но не меньшее зло способна породить чрезмерная доверчивость, ибо при мне поминали одного вельможу, каковой заточил у себя всех камеристок своей жены и морил их голодом, пока они не выложили ему все о любовных безумствах его любезной половины. И он, разумеется, с большим шумом положил ее радостям предел. А посоветовала ему так поступить одна его приятельница, имя которой мне произносить неудобно, имевшая зуб на его жену, но Всевышний покарал ее потом.

Перед тем как перейти к иным предметам, скажу лишь, что ежели желательно быстро вытянуть какие-либо знатные и дорогие подачки, то ничего нет удобнее замужних женщин, поскольку они владеют даром добычливости и способны провести самых проницательных и высокопоставленных мужей. Но о сем много сказано в главе о рогоносцах и их женах; там изложено достаточно забавных историй, чтобы здесь их более не умножать.

Засим, следуя по стопам Боккаччо — нашего вожатого в сих рассуждениях, — перехожу к девицам, по естеству своему, разумеется, более застенчивым и боязливым — особенно спервоначала — и не осмеливающимся вверить кому попало свое сокровище, следуя постоянным внушениям и наставлениям отцов и матерей, братьев, родственников и наставниц, а также из страха перед их жестокими угрозами; так что, даже испытывая глубочайшую в мире приязнь, они отмахиваются от нее как могут, особенно не доверяя собственному зловредному животу, способному вскорости их обличить, и сожалея об упущенных сладких кусочках. Но не у всех подобная осмотрительность в крови; есть и другие, что, замкнув зрение и слух, отбросив понятные опасения, смело выступают навстречу страсти; притом не с робко опущенной, а с гордо вздернутой головкой — но тем самым подвергают себя немалому риску, ибо позор совращенной девицы велик и в тысячу раз превосходит горький жребий разоблаченной супруги либо вдовы: здесь речь идет о потерянной несравненной драгоценности и о том, что теперь на нее будут показывать пальцем, шикать и изводить; она упустит случай сделать подходящую партию, хотя находится немало проходимцев, согласных — по уговору или под влиянием случая, из расчета либо по неведению, а то и но принуждению — броситься в ноги подобным созданиям с предложением руки, ибо хоть и с пятном, а все ж они еще приятны.

Знавал я многих, прошедших этот прискорбный путь; а одна весьма предосудительно понесла от могущественного вельможи и не скрыла своих родов, не убралась для них от глаз света, а когда все обнаружилось, отвечала не иначе как: «А что мне было делать? Меня не за что винить, ни за проступок, ни за податливость плоти, лишь за малую предусмотрительность; ведь, будь я половчей и более осведомлена, как большинство моих подружек, делавших то же, что и я, но сумевших либо избавиться от плода, либо утаить роды, я не была бы теперь в такой тягости и никто ничего бы не узнал». За подобные слова ее подружки очень ее невзлюбили и ее покровительница лишила бедняжку права себя лицезреть; хотя, надо сказать, именно эта дама и потребовала от несчастной девицы повиновения упомянутому вельможе, ибо сама добивалась его симпатии и желала завоевать ее. Нашей же бедняжке ничто не помешало найти потом очень выгодную партию, и от этого брака получилось презнаменитое потомство. Вот почему повторю: будь она похитрее, как ее подружки и прочие, с ней бы ничего не стряслось; ведь на своем веку я повидал девиц, в искусности и хитроумии не уступавших не только замужним матронам, но и прожженным сводням, не довольствующимся собственным имением, но точащим зубы на добро ближнего.

Одна из девиц при нашем дворе сочинила и поставила прекрасную комедию под названием «Рай любви» на сцене дворца Пти-Бурбон, где ее исполнили при закрытых дверях и не было никого, кроме актеров и актрис, сделавшихся одновременно и комедиантами и зрителями. Те, кто слышал эту историю, хорошо меня поймут. Участвовало в ней шесть персонажей: трое мужчин и три женщины: одним из них был принц, влюбленный в свою даму — тоже высокорожденную, но не столь благородных кровей, — что, однако, не ослабляло его страсти; вторым — сеньор, увивавшийся за прелестницей, богато одаренной предками и природой; а третьим — дворянин, ухаживавший за девицей и в конце концов женившийся на ней, ибо, при всей своей легкомысленности, она сумела сыграть свою роль не хуже прочих. Обычно автор комедии играет в ней или предваряет ее, читая пролог. Так сделала и наша девица, при всей своей невинности лицедействовавшая не хуже, а быть может и лучше, замужних. Она ведь повидала свет не только у своего порога, или, как говорят испанцы, была rafinada en Segovia (получила выделку в Сеговии), что в Испании звучит как поговорка, ибо лучшее полотно там доводят до совершенства именно в этой провинции.

Случалось, многие девицы, будучи любовными наперсницами или служанками своих покровительниц, не менее последних желали отведать от сладкого куска. Притом сиятельные дамы обычно становятся рабынями этих девиц, опасаясь, как бы те не раскрыли тайны их похождений, как я уже говорил ранее. А от одной девицы мне довелось услышать, что большая глупость для несведущих в науке страсти связывать свое достоинство с тем, на чем они сидят; притом глупость тут двоякого рода: одни сторонятся игры чувств, не видя в ней ничего, кроме позора, — меж тем как скрытность в любви все оправдывает и покрывает; другие, недостойные обретаться в высшем свете, не знают искусства избежать неприятностей.

Одна испанская сеньора, беспокоясь, как бы насилие первой брачной ночи не внушило ее дочери отвращения, провожая ее к молодому супругу, убеждала, что ничего страшного не случится, большой боли не будет и она сама от всего сердца хотела бы оказаться на месте дочери, чтобы ей все как следует растолковать, на что та ей отвечала: «Bezo las manos, senora madré, de tal merced, que bien la tomare yo por mi» (Благодарю, матушка, за столь добрую услугу, но с этим я справлюсь и сама).

А еще рассказывали об одной пригожей наследнице весьма высокого титула, вовсе не отказывавшей себе в неких удовольствиях, каковую стали прочить замуж в Испанию. Услыхав об этом, один из ее самых потаенных дружков весело заметил, что весьма удивлен, зачем ей, так основательно освоившей навигацию в странах восхода, отправляться на закат (Испания-то на западе!). Она же ему отвечала: «Слыхала я от моряков, повидавших свет, что плаванье по левантийским водам очаровательно и очень приятно; здесь я всегда пользовалась буссолью, с коей не расстаюсь, там же она поможет мне, отплыв с заката, отправиться прямехонько на восход». Хорошие толкователи смогут прояснить смысл сей аллегории и разгадать ее без моих изъяснений. Я же предоставляю вам догадаться, сколь часто благонравная эта прелестница читала часослов.

Другая, чье имя мне называли, слушая про чудеса города Венеции — о странных его обычаях, о свободе, царящей там и одинаковой для всех, вплоть до потаскушек и куртизанок, — воскликнула, обращаясь к подружкам: «Ах, бог ты мой! Хорошо бы отослать туда всю нашу наличность банковским письмом и пожить там столь привольной жизнью, до которой всем прочим так далеко, даже если они будут править всем миром!» Вот забавное и жизнерадостное пожелание. И действительно: думаю, тем, кто хочет вести подобную жизнь, нигде так не привольно, как там.

Нравится мне также и пожелание, сделанное в далеком прошлом некой госпожой, попросившей несчастного, освобожденного из турецкого рабства, рассказать о жизни невольников-христиан и выслушавшей долгий перечень всякого рода жестокостей. Тогда она решилась спросить его, как же там поступают с пленницами. «Увы, сударыня, — воскликнул он, — они им делают это самое, пока те не отдадут Богу душу». — «Да будет Господу угодно, — откликнулась она, — чтобы мне был уготован, по вере моей, столь же мученический конец!»

A однажды собрались вместе три высокопоставленные особы, одна из которых пребывала еще в девичестве, и у них тоже речь зашла о пожеланиях. Первая сказала: «Мне бы хотелось иметь такую яблоню, на которой росло бы столько же золотых яблок, сколько бывает обычных». Другая: «Моя мечта — иметь луг, где появилось бы столько драгоценных каменьев, сколько цветов». Третья же, невинная дева, всех перещеголяла: «Мне было бы желательно получить голубятню, где каждое гнездо приносило бы не меньше, чем то, что посреди некой дамы, фаворитки такого-то короля (об именах умолчу), но хорошо бы, чтобы в мое гнездышко залетало еще больше голубков, чем в ее».

Описанные мною женщины вовсе не походят на ту, о коей говорится в истории Испании. Однажды, когда великий Альфонс, король Арагона, торжественно въезжал в Сарагосу, она бросилась перед ним на колени и взмолилась о правосудии. Когда король пожелал ее выслушать, она попросила позволения поговорить с ним поодаль от посторонних ушей; а получив на то согласие, пожаловалась на мужа, каковой возлегает с ней по тридцать два раза — и днем и ночью, — не давая ей ни отдыха, ни срока. Король послал за супругом и от него узнал, что все правда и нет в том ничего предосудительного, поскольку она — его жена; по сему поводу собрался королевский совет, на котором король постановил и приказал супругу приступать к дражайшей половине лишь по шесть раз на дню, при сем немало восхитившись любовным жаром этого человека, равно как и холодной сдержанностью супруги, которая, идя против естественной склонности всех прочих жен (так написано в той истории), с молитвенно сложенными руками вымаливающих у своих супругов и всех прочих как можно более положенного и терпящих подлинные муки, когда принадлежащее им перепадает кому-то другому.

В свою очередь, эта история отнюдь не схожа с той, что рассказывают про одну девицу из хорошего дома, каковая наутро после свадьбы, повествуя подружкам и наперсницам о происшествиях первой ночи, плакалась. «Как! — восклицала она. — И только-то? Ведь многие из вас рассказывали об этом по-иному, да и прочие тоже; не говоря уж о мужчинах, из коих много любезных и отважных, обещающих золотые горы и все чудеса света, говорили совсем о другом. А этот человек (она подразумевала супруга-молодожена), столько разглагольствовавший о своей любви и доблести, о турнирных подвигах, из последних совершил лишь четыре; но так же как при игре в кольцо трижды скачут ради выигрыша и лишь в четвертый раз — в честь дамы, так и тут он делал между скачками более длинные передышки, нежели вчера между танцами на большом балу». Судите сами, сколь огорчила бедняжку такая малость: ей бы дюжину! Но, увы, не все схожи с беспримерным испанцем.

Вот так-то они издеваются над мужьями. Здесь уместно вспомнить об одной из подобных дев, испугавшейся в вечер первой брачной ночи приставшего к ней мужа и сделавшейся рассеянной и несговорчивой. Но он догадался ей пригрозить, что, стоит ему воспользоваться своим самым большим кинжалом, все станет по-другому и крика будет больше; она испугалась одного вида кинжала в ножнах и сдалась; однако к утру страх как рукой сняло, и в следующий раз она, не удовольствовавшись малым, спросила, где же тот, большой, коим ее недавно стращали? На что супруг объяснил, что другого в заводе у него нет, — то была шутка, и ей предстоит довольствоваться тем, что осталось. Она даже расплакалась. «Как можно, — говорила она, — так насмехаться над бедными доверчивыми девицами?» Не знаю, следует ли такую называть простодушной и глупенькой или хитроумной и предприимчивой, уже изведавшей во всем толк. Пусть решат любители тонких разграничений.

Попроще оказалась другая молодая особа: она пожаловалась правосудию, что какой-то любезник взял ее силой, а когда допрошенный виновник оправдывался, сказав: «Милостивые государи, спросите у нее, правда ли, что она сама взяла мой предмет в свою руку и вложила куда следует», — откликнулась словами: «Судари, а что мне было делать? Ведь после того как он уложил меня и раздел, он принялся тыкать этим предметом, твердым как палка, прямо мне в живот, и пребольно так, что я испугалась, как бы он не сделал там дыру. Черт возьми! Тут я и схватила его и направила туда, где дыра уже была!» Простодушна ли сия особа или развратна, судить не берусь.

А вот еще два рассказа о замужних женщинах-простушках, подобных только что описанным, либо хитроумных — это как вам заблагорассудится. Один — об известной мне даме, весьма недурной собою и оттого всем желанной. Однажды к ней с любовными предложениями приступил благороднейший принц, страстно ее возжелавший, и обещал ей большое содержание и все, что ей угодно: почести и богатства для нее и ее мужа; она же весьма снисходительно склонила слух к таким сладостным предложениям, однако не пожелала сдаться с первого раза, но, как простодушная и несведущая молодая жена, мало что видавшая в свете, поведала обо всем мужу, спрашивая, что ей делать. Тот аж вскипел: «Да ничего, друг мой! Господь Вседержитель! Что вы намереваетесь предпринять и о чем со мной толкуете? О бесчестном и бесстыдном сговоре, непоправимо пагубном и для вас, и для меня». — «Ах, но сударь! — услышал он в ответ. — Ведь вы вознесетесь достаточно высоко и я тоже, чтобы стать недостижимыми для хулы…» В конце концов муж не произнес одобрительных слов, но его более храбрая и ловкая половина не захотела потерять своих выгод и получила желаемое и с принцем, и, позднее, с другими, оставив глупенькое простодушие. Рассказывавший мне слыхал это от самого принца, как и то, что тот пребольно укорял свою возлюбленную, говоря, что о подобных вещах не следует советоваться с мужем и при его дворе советы дают совсем другие люди.

Столь же непосредственно поступила еще одна милая особа, выслушав однажды предложение некоего дворянина, готового, по его словам, служить ей вечно. Разговор этот он вел в двух шагах от ее собственного мужа, каковой как раз беседовал с другой дамой; однако же, не стесняемый ничем, любезник выхватил своего ястребка, а если выражаться яснее — орудие страсти, та же, приняв его в руку и довольно крепко сжав, обратилась к супругу со словами: «Дражайший мой муженек, посмотрите-ка, какой прекрасный подарок предложил мне сей достопочтенный кавалер. Ответьте же, должна ли я его принять?» Бедный дворянин, пораженный оборотом дела, отшатнулся, его ястребок так резво выпорхнул из цепких пальцев, что острый бриллиант на ее перстне раскроил его вдоль, да так, что незадачливый повеса чуть было потом не потерял его совсем и претерпел страшные муки, грозившие его жизни; пока же он устремился к двери, закапав всю залу кровью. Однако муж не бросился за ним, дабы нанести ему еще большее оскорбление, ибо его несказанно развеселили и простота его благоверной, и прекрасный подарок, повлекший немедленное наказание.

А еще да будет мне разрешено представить вам рассказик из деревенского обихода, по-моему вовсе недурной: тамошняя девка, которую со всем почетом вели в церковь под барабан и флейту, вдруг завидела своего дружка детских игр и ни с того ни с сего крикнула ему: «Прощай, Пьер (так звали ее милого), тебе со мной больше этим не заниматься! Моя мать меня запродала». Ее наивность здесь не вызывает сомнений, как и искренность сожалений о прошлом.

Коль скоро мы снизошли до деревни, вот еще история. Красивая девка отправилась на рынок продать меру дров. Ее все спрашивали, почем они, она по привычке назначала больше истинной цены и слышала в ответ: «Получишь столько и еще палку в придачу», на что возражала: «Что уж впустую такие слова говорить: давно бы заплатили столько, так уж имели бы и то и другое».

Но тут простые натуры (а их можно встретить немало) никоим образом не похожи на придворных чаровниц, существ более двойственных и утонченных, вовсе не спрашивающих мужнина совета в подобных делах и тем более никому не показывающих то, что им предлагают в дар.

В Испании я слыхал историю об одной девице, рассмеявшейся, когда в первую брачную ночь ее муж, как ни старался, не мог взять крепость и лишь причинил себе самому урон и сдался, а красавица, отсмеявшись, молвила: «Senor, bien es razon que seays martyr, pues que io soy virgen, mas pues que io tomo la paciencia, bien la podeys tomar» (Сеньор, вы страдаете не напрасно, поскольку я невинна, но не бойтесь: я дотерплю, пока вы не одержите победу). Если обычно мужья подсмеиваются над своими сужеными в такую ночь, то эта страстотерпица поступила так же, и была права, как многие, успевшие загодя разузнать все об этом, расспросив подруг, или же сами догадались и заподозрили, сколь труден, долог и тяжек сей высший миг в преддверие наслаждений.

А другая испанка после брачной ночи, описывая достоинства супруга, перечислила их множество за одним исключением: «que no era buen contador aritmetico, porque no sabia rnultiplicar» (он слишком слаб в арифметике и не умеет умножать).

Некоторая весьма благовоспитанная девица из хорошей семьи, о которой я знал и слышал, в начале свадебной ночи, когда у всех ушки на макушке, на вопрос мужа после первого приступа, желает ли она продолжения, довольно громко ответила: «Как вам будет угодно, сударь». Можно понять, что после подобных слов любвеобильный супруг от удивления долго чесал у себя в затылке.

Девы, способные в первую же ночь так озадачить мужа, могут внушить ему сомнение в том, первым ли он пускается в плавание по этой реке и будет ли здесь последним; ведь нельзя сомневаться: кто в поте лица не роет рудничный ход на своей земле, тому носить рога; ибо, как гласит старинная французская пословица, «кто ее не удоволит, пусть сам себе обед готовит». Вместе с тем, если женщина вытягивает из мужа все, что он имеет, она способна его уморить, хотя еще предки наши говаривали: «Нечего тянуть из дружка, сколько сможешь, позволь ему оставить себе чуток; из благоверного же вытягивай все до мозга костей». О том же поется и в испанской песенке: «Que el primera pensamiento de la muger, luego que es casada, es de embiudarse» (Первая мысль замужней, как овдоветь быстрей). Об этом, смею надеяться, мечтают не все, но многие.

Существуют и такие девицы, что, не в силах долго поддерживать в сердце пламень страсти, легко отдают себя лишь принцам и властительным сеньорам, способным часто подбрасывать новые поленья — как подарками, так и изъявлениями нежности, ибо, как я убедился, в такой персоне все красиво и совершенно, даже при некотором фатовстве. Другие как раз таких и сторонятся, а подчас и страшатся, поскольку о них сложилась дурная молва как о болтунах, бахвалах, не способных держать в тайне имя избранницы и могущих ее опозорить; такие натуры предпочитают скромных и осмотрительных дворян, хотя число их и невелико, — а посему счастлива та, коей удается такого повстречать и добиться его любви. А за неимением титулованных скромников приходится (по крайней мере, некоторым) довольствоваться своими слугами, выбирая средь этих последних не только красавцев, но и людей с посредственной внешностью; зато означенных лакеев не требуется долго упрашивать, ибо им и так достается, при вставании хозяйки и при ее отходе ко сну, помогать ей одеваться, обуваться, облачаться в ночные рубахи; причем, как я знаю, многие придворные девицы не испытывают перед ними никакого стеснения или стыдливости; а посему невозможно, чтобы услужающие, видя столько прелестей, не испытывали бы искушения, меж тем как их хозяйки подчас нарочно его подогревают; и после того как они обслужили одни части хозяйского тела, нередко им выпадает случай попользоваться и другими.

Знавал я одну из придворных дам (она была чудо как хороша собой), которая превратила своего лакея в соперника большого вельможи, у коего находилась на содержании; тот тщеславно возомнил себя единственным обладателем сокровища, однако слуга делил его с ним не чинясь; притом ее нельзя было упрекнуть в выборе: сей простолюдин оказался на редкость красив и хорошо сложен, а потому в исполнении как обычных, так и постельных обязанностей был одинаково ловок и расторопен. Не говоря о том, что по пригожести лакей далеко превосходил принца, каковой так ни о чем и не догадался до того самого дня, когда покинул возлюбленную, чтобы жениться; тут, узнав все, он не озлился на слугу, напротив — с удовольствием глядел на него при встречах в комнатах и только приговаривал: «Надо же! Вот человек, бывший моим соперником! Впрочем, признаю, что, за исключением титула, он во всем остальном меня превзошел». Даже имена они носили одинаковые; а кроме того, прислужник девицын весьма преуспел в портновском ремесле и пользовался славой при дворе, а значит, не было ни девы, ни дамы, каковую он не раздевал бы, если она желала пристойно выглядеть. Мне неведомо, пользовал ли он их столь же ревностно, как и свою хозяйку, но знаю, что они им были премного довольны.

А у другой известной мне девицы служил четырнадцатилетний подросток, из коего она сделала своего шута и забавника и легко позволяла ему, помимо прочих проказ, целовать ее, прижиматься к ней и касаться ее тела столь открыто, словно она была его женой, — и все это при людях; хотя в свете поддерживала о нем мнение просто как о забавном шуте, который не вовсе в своем уме. Могу лишь гадать, заходил ли он еще дальше; зато доподлинно знаю, что и в браке, и во вдовстве, и в повторном замужестве она оставалась весьма постыдной потаскушкой. Возможно, что фитиль разгорелся как раз от того первого уголька, но затем уж никогда не погасал, а пламя расходилось все яростнее и выше. Случилось так, что в продолжение целого года я часто видел эту особу, и, наблюдая ее в обществе ее мамаши, почитавшейся одной из самых чинных и чопорных женщин своего времени, но при всем том встречавшей выходки пажа с беззаботным смехом, я уже тогда предвидел, что от игры по маленькой здесь скоро перейдут к крупным ставкам и ее дщерь станет однажды прожигательницей жизни, что и вышло.

В Пуату мне были известны две сестры из хорошего семейства, но пользовавшиеся весьма неприятной славой; и здоровенный лакей-баск, служивший у их отца и прекрасно умевший танцевать, притом был искусен не только в плясках, коим обучился у себя на родине, но и во всем прочем; он водил сестер на танцы и даже сам их учил, да так изрядно, что заодно преподал им иные, вовсе непристойные телодвижения, о чем проведали в свете; однако это не помешало им выйти замуж, ибо приданое было отменным; а когда речь заходит о богатстве, тут уж ни на что иное внимания не обращают, берут все с пылу с жару, не опасаясь обжечь руки. Баск, как мне сказывали, потом служил в морской гвардии, под началом господина Строцци, и слыл храбрецом, всегда готовым на опасное дело. Из лакеев же его уволили, чтобы избежать лишнего шума.

А еще я был вхож в один из знатнейших домов, хозяйка которого держала на воспитании благородных девиц, в том числе и родственниц своего супруга; при всем том женщина эта была болезненная и склонная пользоваться услугами множества врачей; впрочем, и подопечные ее немало страдали, как им и подобало, бледностью, малокровием, женскими недугами, простудами и прочим. Случилось, что двоих ее питомиц свалила жестокая лихорадка и их стал пользовать один аптекарь. Конечно, он лечил их собственноручно изготовленными снадобьями и отварами, но, помимо всего, сей стервец переспал с одной из них — а то была высокорожденная девица редкостной прелести, равной которой не найдешь во всей Франции, снискавшая позже особую монаршью милость, — а тут какой-то аптекаришка изволил ее начинить. Меж тем его подопечная заслуживала совсем иного соискателя; и впоследствии она удачно вышла замуж и преблагополучно сошла за девственницу в глазах супруга. Но здесь она пустилась на хитрость, ибо, не имея в сохранности того, что положено, обратилась к тому же лекарю, ранее дававшему ей средства от беременности, чего девицы боятся более прочего и обращаются к сведущим людям, способным помешать зачатию или избыть тягость так незаметно и хитро, что никто не может удостовериться, даже если такие догадки и посещают его голову. Так, слыхал я пересуды об одной юной особе, в девичестве воспитанной при покойной королеве Маргарите Наваррской-первой; ей случилось понести, не ведая о том; и она нашла превосходного знахаря, поившего ее таким отваром, от которого шестимесячный плод стал выходить по частям и так легко, что она ни разу не почувствовала никакой боли или же недомогания; а потом превосходно вышла замуж, не заронив в душу мужа никаких подозрений. Что за ловкий лекарь! Ведь существуют лекарства, благодаря которым можно представиться непорочной и девственной, словно прямо из купели, о чем я уже упоминал в главе о рогоносцах; слухами о подобных искусниках полнится мир: например, иные прибегают к пиявкам, которые ставят, чтобы они насосались крови прямо в причинном месте, а те, отвалившись, оставляют ранки с пузырьками, набухшими кровью; что до мужа, приступающего к осаде в первую брачную ночь, то он при штурме срывает пузырьки и видит кровь, к вящей радости своей и жениной, ибо таким образом l'onor délia citadella é salvo[69]. По-моему, такое средство хорошо и весьма действенно, если то, что я знаю, достоверно, а ежели нет — найдется сотня других, еще лучших, если набрести на понимающего в них толк ученого лекаря, врача или аптекаря, который может умело изготовить их и распорядиться ими. Вот почему обычно эти господа имеют такие приличные состояния — они горазды и ранить, и залечивать, как некогда копье Пелея.

Знал я того аптекаря, о ком только что написал, и хотел бы лишь добавить, что впервые видел его в Женеве проездом, когда держал путь в Италию, ибо тогда проезжать через этот город было в обычае для французских путешественников, из-за войн избиравших дорогу по Швейцарии и Граубюндену. Он посетил меня в доме, где я обосновался. Вдруг мне пришло в голову спросить его, как он оказался в тамошних местах, не для того ли, чтобы пользовать невинных швейцарочек в том роде, в каком он уже досаждал нашим француженкам? В ответ он объяснил, что совершает покаяние. «Как! — вскричал я. — Разве вы здесь лишаете себя сладенького?» — «Ох, сударь, — отвечал он, — Господь надоумил меня и позвал и напитал своим святым словом». — «А разве в те времена, — возразил я, — вы не принадлежали к реформатам и не врачевали души и тела, просвещая девиц и проповедуя им истинную любовь?» — «Да нет же, сударь, — снова забубнил он. — К сему часу я лучше узнал моего Господа и более не намерен грешить». Умолчу здесь о множестве других замечаний, коими мы перебрасывались тогда полусмеясь, полусерьезно, но негодяй опять-таки мостился все на того же конька, что было бы уместнее придворному угоднику, нежели ему. Однако же ему пришлось убраться из того дома, предвидя для себя неприятности.

При всем том оставим этого проходимца. От одной мысли о нем у меня желчь закипает в крови, как и у господина де Ронсара, когда он упоминает о докторе, денно и нощно являвшемся к его возлюбленной, ощупывая ее соски, чрево, бедра и прелестные руки, уверяя, что это помогает излечить ее от лихорадки. Поэт посвятил своей любовной ярости премилый сонет, помещенный во второй книге его «Любовных стихотворений», а начинается он так:

О, как желчь у меня закипает в крови, Когда вспомню, что утром и вечером он Прикасается лапами к нежной груди, Животу и бедру той, в кого я влюблен!

Сам я ох как завидую лекарю, совершившему подобный подвох прекрасной вельможной особе, кою я имел несчастье любить, так и не добившись подобной же благосклонности; между тем как предпочел бы такую честь королевскому трону. Есть же люди, весьма желанные в кругу девиц и дам, к тому же способные, если того пожелают, завязать пленительную интрижку. Мне были известны два придворных врача, звавшиеся один господином Кастелланом из штата королевы-матери, а другой сеньором Кабрианом — он состоял сначала при герцоге Неверском, а затем перешел к Фердинанду де Гонзаго. У обоих имелись амурные приключения, и такие, что многие великие мира сего, если так можно сказать, готовы были бы заложить душу нечистому, только бы сделаться их счастливыми соперниками и соратниками.

Однажды я и покойный барон де Витто беседовали со знаменитым парижским врачевателем господином Леграном, весьма почтенным и благоразумным, пришедшим к названному барону, приболевшему от любовной истомы; оба мы расспрашивали его о дамских забавных словечках и проделках: он нам поведал с дюжину историй, приоткрывавших некие покровы; но тут пробило восемь часов, и он произнес, вставая с кресел, где уютно устроился: «Воистину я больший безумец, нежели вы, ибо задержался здесь добрых два лишних часа и трепал языком, пока шесть или семь больных ждали моего прихода», а после начал прощаться и на наши слова: «Да, все доктора умеют повернуть дело в свою пользу, и даже вы, сударь, говорили как человек, изведавший ох как немало», — закивал и воскликнул: «Каюсь, каюсь! Да, мы знаем и умеем многое, ибо нам ведомы секреты и тайны, о коих свет не знает; но теперь, на склоне лет, я уже распрощался и с Венерой, и с ее голеньким дитятей. Оставляю, судари мои, все это вам, молодым».

Еще одна людская порода перепортила множество девиц: менторы и наставники, обучавшие их наукам, если им приходит блажь употребить свои таланты во зло: действительно, они с ученицей обычно одни в ее комнате или учебной зале; а посему легко представить, сколько у них удобств, какие истории, басни и сказки они могут привести в оправдание себя или для разжигания чувств ученицы; а когда та разогрелась добела, готова на все — как нетрудно им воспользоваться подобной оказией!

Некая девица из прекрасного семейства, притом, уверяю вас, высокопоставленного, насколько мне известно, сделалась потаскушкой только лишь из-за того, что услышала от своего наставника историю, а вернее, басню о Тиресии, побывавшем в обличье и мужчины и женщины; по сему поводу его однажды Юпитер и Юнона призвали к себе, прося ответить, кому приятнее при соитии и Венериных играх, мужчине или женщине? Сей умудренный судия разрешил дело не в пользу Юноны, уверив, что выигрывает всегда женщина, за что разгневанная богиня лишила дерзкого смертного зрения. Незачем удивляться, что бедная дева впала от этой сказочки в искушение, ибо от подруг и прочих женщин слишком часто слышала о том, что мужчины после этого впадают в истинную горячку; а значит, если судить по рассказу о Тиресии, женщины могут ожидать еще большего наслаждения, — и посему, как уверяли ее, такое лакомство нельзя не попробовать. Разве такие уроки нужно преподавать несмышленым девам? Разве не существует иных? Однако учителя станут настаивать, уверяя, что раз их ученицы хотят все знать и для того и берут уроки — а к тому ж если в исторических книгах существуют места, требующие толкования (или же ясные по своей сути), — то надо все объяснять и проверять, понятно ли, не перескакивая через страницы. А если поступать наоборот, говоря, что пропускаешь непристойный кусок, то тем самым лишь разжигаешь любопытство и побуждаешь ученицу приставать с расспросами; ибо в природе людской пытаться разузнать то, о чем умалчивают или на что налагают запрет. Сколько робких созданий сбились с пути от чтения историй, подобных той, которую я уже привел, а также вроде повести о преступной любви Библиды к Кавну и прочих подобных, описанных в Овидиевых «Метаморфозах» и даже в его «Науке любви», не говоря уже о прочих искусительных повестях с любострастными речами, сошедшими с пера известных нам французских, латинских, греческих, испанских авторов! Как поется в испанской песенке: «De una mula que haze hin, y de una hija que habla latin, libéra nos Domine!»[70] И одному Всевышнему ведомо, как легко нерадивым и подлым наставникам обучать всему этому своих подопечных, притом подперчивая и сдабривая приличествующей подливой, так что наискромнейшее создание не сможет устоять. Разве не впал в грех соумышления и сочувствия, так крепко опечаливший его, сам святой Августин, читая четвертую главу «Энеиды», содержащую описание любовных томлений и смерти Дидоны? Хотелось бы мне иметь столько же сотен экю, сколько было на свете дев, живших как в миру, так и при святых обителях, чьи чувства были взбудоражены, изгажены, а сами они лишены невинности после чтения «Амадиса Галльского». А что способны натворить греческие, латинские и прочие книги, растолкованные, переведенные и проясненные в самых темных местах нашими хитрыми порочными лисами-наставниками, блудодействующими словом и делом в потаенных покоях и кабинетах, вовсе не думая о грядущей расплате, вы сами можете себе представить.

В жизнеописании Людовика Святого, помещенном в книге Паоло Эмилио, мы читаем о некой Маргарите, графине Фландрской (судя по трудам историков, она наследовала своей бездетной сестре Жанне, каковая получила константинопольский престол от своего отца Бодуэна I, императора греческого). В ранней юности ей наняли ментора по имени Гийом, человека набожного и богобоязненного, уже вступившего на стезю монашества, что, однако, не помешало ему сделать своей ученице двоих малышей, названных Жаном и Бодуэном, причем так негласно, что мало кто из близких о том догадался; впоследствии Маргарита узаконила их, прибегнув к помощи святейшего Папы Римского. Какая мораль и что за педагог! Так читайте, читайте же историю.

Известна мне была одна вельможная придворная дама, состоявшая на содержании у подобного рассказчика и наставника невесть в каких науках; так вот, однажды Шико, королевский шут, прилюдно отчитал ее за то, что у нее хватило бесстыдства стать содержанкой (так он и сказал!) такого подлого мужлана и недостало ума выбрать кого позавиднее. Все собравшиеся стали громко смеяться, а дама расплакалась, ибо сочла, что все это подстроил король, ибо он слыл мастером на подобные шуточки. И еще мне встречалось немало знатнейших дам и принцесс, что ни день в своих кабинетах услаждавших себя уроками чистописания в компании с секретарями-делопроизводителями — а вернее бы сказать, производителями безделья — или приглашавших их к себе якобы почитать, поскольку, как они уверяли, чтение вредит их глазам.

Особы, выбирающие такого рода людей, не заслуживают ничего, кроме порицания, тем более что ничем не стеснены в своем выборе, кроме собственной доброй воли. А вот бедняжки девицы, подневольные в своих семействах, рабыни собственных матерей, отцов, родственников, менторов и наставниц, всего боящиеся, вынуждены брать то, что под рукой, и пускать в дело — не разбирая ни холодного, ни горячего, ни вареного, ни жареного — и, чуть представится случай, обходятся слугами, голодными студиозусами, игроками на лютне либо виоле, учителями грамматики или танцев, кочующими из дома в дом художниками — короче, всеми, у кого можно поднабраться премудрости и разных умений, не говоря уже о религиозных проповедниках и монахах, о коих не забывали ни Боккаччо, ни королева Наваррская в своих «Новеллах», а также о более мелком люде: пажах, лакеях, бродячих лицедеях (мне ведомы две придворные дамы, из коих каждая была влюблена в комедианта, но благоволила и к его сотоварищам по подмосткам); не забыть бы тут и поэтов, славящихся искусством совращения прекрасных дев, вдовиц и почтенных супруг, ибо те куда как охотно принимают жертвенный дым словесных восторгов и ловятся на льстивое слово; и, наконец, всех, кто ненароком окажется под рукой и даст себя уловить. Здесь нельзя доверять даже судейским ходатаям, поскольку и они горазды преуспеть. Поэтому-то Бокаччо и многие вместе с ним находят, что девицы постояннее в любви, нежели вдовы и жены; их чувства тверже, ибо сами они напоминают людей на тонущем судне: не умея плавать, хватаются за любую щепку и палку и держатся за нее неотрывно, пока им не придут на помощь; умеющие же храбро бросаются в воду и плывут, пока не достигнут берега. Вот так же и девицы, обзаведясь воздыхателем — пусть первым подвернувшимся, — вцепляются в него обеими руками и не желают выпустить, платя ему любовью и постоянством; а все из боязни, что, положившись на свой вольный выбор и причуду, они не обретут желаемого; меж тем замужние матроны и вдовицы, изведавшие науку любовных хитростей и в ней поднаторевшие, уверенно пускаются вплавь по любой волне, не ведая страха, и выбирают того, кто им более по сердцу; а если любезник им чем-то не угодит, они готовы тотчас заменить его другим, а то и двумя, ибо за одного потерянного тут воздается вдвойне. Учтем еще, что у девиц на руках нет денег; они не распоряжаются своим достоянием и не способны дарами и посулами приобретать новых поклонников; ведь чем они могут облагодетельствовать избранника сердца? Какой-нибудь ленточкой из собственной прически, вышивкой мелким жемчугом либо бисером, браслетом, колечком или шейным платком — всяческими незначащими дарениями, ибо даже наследницам огромных состояний, как я знаю, не дано права распоряжаться своим добром, осыпать милостями своих любезных. Лишь передок всегда при них, но этот кошель не дает, а берет. Притом по натуре они обыкновенно склонны к бережливости; но здесь волей-неволей раскошелишься — ведь приязнь поддерживается всеми средствами. Тут им далеко до жен и вдов, свободно распоряжающихся приобретенным и унаследованным, если таковое имеется; а влюбившись без памяти и возжелав кавалера, они не пожалеют и последней рубахи, только бы отведать лакомого куска — подобно сладкоежкам, впадающим в рабство у собственного рта при виде доброго блюда и тотчас готовых тряхнуть мошной. А бедным девицам несладко; и потому, кого бы они ни повстречали — хорошего либо дурного, — им приходится остановить свой выбор на нем.

Я мог бы привести тысячи примеров их амурных приключений и невзгод, пристрастий и причудливых удовольствий, но так мне не добраться до конца; к тому ж такие историйки не многого стоят, если не называть имен и титулов; я же поставил себе за правило ни за какие блага в мире никого, даже ненароком, не опозорить; в чем, в чем, а в злоречии мою книгу упрекать не придется. В том же, чтобы рассуждать, не поминая имен, не вижу ничего дурного: пусть постараются догадаться сами, о ком здесь ведется рассказ; хотя частенько думают на одних, а настоящие проказники — другие.

Подобно дровам разных древесных пород, из коих одни горят даже сырыми, как ясеневые или буковые, а другие только хорошо высушенными, выстоявшимися и давно приготовленными, как ольховые или из вяза и прочие, горящие в печах на всех широтах подлунного мира; третьи же, старые иссохшие дерева, сгорают так быстро, что кажется, будто они, не успев воспламениться, просто разом превращаются в прах, — точно так же и с девицами, женщинами и вдовами: первые еще с нежного отрочества загораются так легко и жарко, что кажется, будто любовный пламень и распутство они впитали с молоком матери, как прелестная Лаиса от прекрасной Тимандры, никудышной матери, но искушенной потаскухи, и сотни тысяч других, появившихся на свет из разгоряченных блудом утроб и не дождавшихся возраста зрелости, наступающего у нас в двенадцать-тринадцать лет, как случилось с одной парижской девчонкой, исхитрившейся лет двенадцать назад, или около того, зачать плод любви в девятилетием возрасте. Видя свою дочь занемогшей, отец понес ее мочу доктору, каковой тотчас объявил, что она в тягости. «Не может быть! — воскликнул отец. — Моей дочери, сударь, лишь девять лет». Вообразите, как озадачен был лекарь. Но что делать? «Как бы то ни было, — подытожил он, — в том, что она ждет ребенка, сомнений нет», — и, обследовав ее затем, нашел, что все так и есть. Негодницу допросили и выведали, с кем ей пришлось связаться; а того молодца суд приговорил к смерти за совращение девицы в столь нежном возрасте и причиненный ей урон. Мне не слишком приятно приводить подобный пример и помещать в этой книге, тем более что речь зашла о лице безвестном и низкого происхождения, хотя я решился изводить бумагу только ради великих, знаменитых и благородных особ.

История, только что приведенная мною, несколько отвратила меня от избранного пути, но она из числа редких, что может меня несколько извинить, ибо в сем случае все вышло наружу; а мне доподлинно известно, что немало высокорожденных наших дам, не достигнув десяти, одиннадцати или двенадцати лет, преблагополучно вынесли первые соития с мужчинами либо в привольном блуде, либо в законном браке — о чем я уже не раз упоминал, — и притом не только не померли, но даже не лишались чувств, разве что от избытка наслаждения.

По сему поводу мне вспоминаются жалобы одного любвеобильного и бравого дворянина (ныне его уже нет в живых), посетовавшего однажды на чрезмерность естества женщин и девиц, с какими ему приходилось иметь дело. Он утверждал, что в конечном счете был принужден выискивать себе пару помоложе, из тех, что едва вышли из колыбели, чтобы не чувствовать себя на утлом суденышке в бушующем открытом море, а спокойно и в полное удовольствие плыть по узкому проливу. Если бы таковые слова он обратил не ко мне, а к известной мне великосветской особе, она бы ответила ему так же, как одному придворному дамскому угоднику, опечаленному тем же самым. А сказала она вот что: «Не знаю, кто должен более негодовать, вы, мужчины, на наши глубины и широты, или мы, женщины, на ваши тощие малости, пригодные для ювелирного точения, а не для вспахивания доброй борозды; ибо тут мы одинаково достойны сострадания: если бы ваши снаряды подходили бы нашим калибрам, для взаимных попреков не было бы места».

В ее словах все истинно, а мне вспоминается величавая дама, разглядывавшая большую бронзовую статую Геркулеса, венчающую фонтан в Фонтенбло, и заметившая кавалеру, под руку с которым прогуливалась, что хотя греческий герой весьма мощен и на диво хорошо изображен, притом в добром соответствии всех членов, но посередке у него что-то донельзя тощее и несообразное с величиной этакого колосса. С чем собеседник ее охотно согласился, но добавил, что, надобно думать, и дамы тех времен не обладали столь пространными обиталищами наслаждения, как теперь.

А одна весьма высокопоставленная особа, прознав, что некто дал ее имя большой и толстой кулеврине, вопросила, с чего бы это, и получила в ответ: «Потому, сударыня, что она длиннее прочих и крупнее всех калибром».

При всем том желанные особы находят немало средств от сего изъяна, всякий день изыскивая способ сделать врата более тесными, узкими и неудобопроходимыми; хотя есть немало и тех, кто пренебрегает всеми ухищрениями: ведь проторенная широкая дорога пролегает и от долгого хождения, и от езды по ней, но также и от частых родов, а каждый младенец все более расширяет себе путь. Однако я чуть-чуть заплутал и сбился с собственной тропки, но беды в том не вижу и тотчас на нее возвращаюсь.

Немало девиц упускает прелести юного и нежного возраста и достигает в непорочности скорбных и суровых лет либо по изначальной холодности своего естества, ибо бывает и такое, либо от строгого надзора родни, столь необходимого иным ветреницам, согласно испанскому изречению: «Vinas е ninas son muy malas a guardar», что значит: «Поспевший виноград и спелую девицу трудно сохранить» — по крайней мере так, чтобы кто-нибудь из проходящих мимо или же поселившихся поблизости не попытался их отведать; особенно когда у них, словно у цыпленка, появляется первый пушок; а то еще из-за такой стойкости души и тела, какую ни аквилон, ни жгучий северный ветер не способны растревожить. Встречаются такие глупые, простые, грубые и ничего не смыслящие натуры, что даже не могут без зубовного скрежета слышать само слово «любовь», как та женщина, о которой мне ведомо, что она была столь сурова и крепка в реформатской вере, что, если кто при ней произносил, говоря о ком-нибудь, «распутница», она тотчас лишалась чувств; между прочим, когда о ней при мне поведали некоему сеньору в присутствии его жены, тот воскликнул: «Нельзя, чтобы сия особа являлась к нам в дом: если она только от слова теряет сознание, то здесь, увидев распутницу вживе, лишится не только чувств, но и самой жизни!»

Среди юных созданий встречаются те, кто, лишь стоит им познать первые волнения сердца, быстро приручаются и начинают клевать с руки. А другие столь набожны и совестливы, так опасаются нарушить заповеди Господа нашего, что медлят принять на себя заветы любви. Но при всем том я предовольно повидал на своем веку истовых христианок и богомолок, пожирающих глазами иконы и изображения святых, днюющих и ночующих в церквах, но под сенью лицемерной набожности таящих собственные страстишки в надежде, что лживая личина помешает свету распознать их суть и все будут считать их благонравными и чистыми, почти что сравнявшимися в добродетели со святой Екатериной Сиенской; нередко им удавалось обмануть и двор, и весь свет, как той великой принцессе, почитай королеве, ныне покойной, каковая, лишь только вздумывалось ей заговорить с мужчиной о своем любовном недуге (а он нередко поражал ее), всегда начинала с того, как надобно любить Всевышнего, а уж потом без околичностей переходила к страстям земным и к тому, что ей надобно от собеседника, побуждая его немедленно приступить к большим делам или хотя бы к их сокровенной сути. Вот как наши богобоязненные девы и жены, а вернее, ханжи водят нас за нос, если в простодушии своем мы не познали всех хитростей бренного мира.

Рассказывали мне одну историю — не знаю, правдивую ли — о том, как в некоем городе во время торжественного великопостного шествия одна из жительниц — не упомнил, высокого или низкого звания — шла босиком с непокрытой головой, уничижая себя за десятерых, так ее разобрало покаяние. А по окончании процессии она отправилась отобедать с возлюбленным; на столе был окорок молодого козленка и ветчина: дух от них разнесся по всей улице, так что кое-кто поднялся проведать нарушителей поста и застал их при этаком роскошестве. Ее схватили и приговорили провести по городу с окороком на вертеле через плечо и с ветчиной на шее. Разве такое наказание не достойно этакого греха?

Кроме упомянутых, встречаются дамы высокомерные, чванливые, презирающие все на этом и том свете — по крайней мере, на словах — и осаживающие мужчин, склонных к страстным излияниям; с ними нужно терпение и стойкость: со временем вы одолеете их и преблагополучно подложите под себя, при всем их великолепном презрении: ибо кто забирается слишком высоко, неминуемо вынужден спуститься пониже. Среди подобных тщеславниц знавал я и тех, кто после высокомерных слов и небрежения к любящим их снисходили сами до взаимности и даже до брака подчас с людьми более низкими по происхождению, нежели они, и ни в чем не достигшими их блеска. Вот так играет с ними Амур и мстит им за несговорчивость, задирая их чаще, нежели прочих, ибо победа здесь доставляет более славы, поскольку одержана над доблестным противником.

Помню я при нашем дворе одну даму из самых высокомерных и чванливых, на все притязания галантных кавалеров, на любые их ухищрения отвечавшую весьма резко, обрывая ухажера язвительным словом (а язычок у нее был преострый) и презрительным жестом, да притом состроив такую гадливую мину, что на душе становилось солоно. Наконец любовь подстерегла ее и примерно наказала, отдав в руки того, от кого она понесла за три недели до собственной свадьбы, причем счастливчик ни статью, ни прочим не мог сравниться со множеством ее прежних поклонников. Но здесь придется вместе с Горацием признать: «Sic placet Veneri» (Так угодно Венере). Подобные чудеса — ее рук дело.

Однажды, когда я был при дворе, угораздило меня без памяти влюбиться в прекрасную и добронравную девицу из хорошего дома, но тщеславную и неприступную. Я решился ухаживать за ней и досаждать ей столь же непреклонно, сколь резко она мне отвечала: ибо, как говорится, нашла коса на камень. Она, однако, не была задета моей напористостью; ведь, обращаясь к ней, я находил все способы воздать ей хвалу, зная, что ничто так не размягчает окаменевшее женское сердце, как славословие в честь красот и совершенств любимого предмета и его превосходства над прочими; я уверял ее, что надменность очень ей к лицу, поскольку она выделяется из ряда обыкновенных созданий, и что девице или зрелой даме, позволяющей себе слишком много вольности и не хранящей высокомерного достоинства, не дождаться почтительного услужения, и клялся, что именно за это ценю ее выше прочих, именуя про себя не иначе как «моя высокомерная владычица». Сие понравилось ей настолько, что она также пожелала называть меня «мой спесивец».

И так я услужал ей, и этак — и могу похвастаться: я добился-таки большего ее расположения, нежели тот высокопоставленный придворный, любимец короля, что отбил ее у меня и, с позволения монарха, женился на ней. При всем том, пока она была жива, сердечная связь меж нами не прерывалась и я продолжал глубоко чтить ее. Быть может, сей рассказ навлечет на меня упреки, ибо всем известно: все, что говоришь о себе, заведомо худо; возможно, я и впрямь слишком увлекся; впрочем, хотя в иных местах этой книги много сказано обо мне самом, но имени моего не упомянуто.

А еще встречаются девицы столь бойкого нрава и настолько ветреные, неистовые, легкодумные, не имеющие иных помыслов, кроме веселья и пустых забав, что не могут отвлечься на иные предметы и отдаются лишь мелким своим страстишкам. Я знавал многих, для кого послушать скрипача, потанцевать, попрыгать, побегать — гораздо приятнее, нежели выслушивать признания в любви; и они отгоняют докучливых ухажеров от себя; так что их с большим основанием можно причислить к сонму сестер-прислужниц Дианы, нежели Венеры. Известен мне знатный и отважный сеньор, к несчастью уже покойный, который так страдал от любви к такой девице — а потом и великосветской даме, — что от этого сошел в могилу. «Вот ведь, — жаловался он, — я предлагаю ей мою страсть, а она говорит мне о своих собаках да об охоте, так что мне бы уже хотелось как-нибудь превратиться в одну из ее гончих или борзых либо, как советует Пифагор, переселиться душою в песье тело, чтобы она обратила внимание на мой сердечный недуг, а я бы излечился от любовной раны». Однако он вынужден был после отступиться от нее, ибо оказался плохим егерем и охотником и не мог следовать за нею повсюду, куда ее влекли переменчивые прихоти и беззаботный нрав, жажда простых удовольствий и незначительных услад.

Но вот что примечательно: когда подобные девицы войдут в зрелость и «отмытятся» (как говорят о лошадях-трехлетках, на коих они тогда похожи), а затем от малых забав, пусть и с опозданием, но все же перейдут к сильным усладам, применяя к ним свой норов, они напоминают тогда молодых волчат, прелестных на вид, резвых и шаловливых, покрытых нежной шерсткой; однако повзрослев, они быстро научаются недоброму и всегда готовы к разным каверзам. Те же самые прелестные создания, что предавались мимолетным фантазиям, проводя время на балах, танцах, охотах и головокружительных скачках, уверяю, рано или поздно прощаются с детскими причудами и пускаются в большое кружение, причащаясь к сладостным плавным пляскам богини любви. Наконец, чтобы поставить на этом точку, скажу, что не встречал ни одной девицы, дамы в летах или вдовы, которая рано или поздно не воспламенялась бы любовным томлением — будь то в пору цветения или же при увядании, — подобно всякому дереву, горящему в огне, кроме одной лиственницы, на каковую они не похожи и, уповаю, никогда походить не будут.

Дерево это, именуемое у нас «ларикс», не горит и не дает ни пламени, ни угля, в чем убедился еще Юлий Цезарь. Возвращаясь из Галлии, он повелел жителям Пьемонта доставить ему продовольствие и подготовить места для походных лагерей на пути его армии. Все повиновались, кроме обитателей крепости Ларигн, где укрылось разное отребье и злонамеренные люди, непокорные Риму, так что пришлось Цезарю сворачивать с дороги и осаждать замок. Когда он приблизился к укреплениям, то убедился, что они всего-навсего из дерева, и решил, что совладать с ними — дело нехитрое. А засим приказал натаскать вязанок хворосту и снопов соломы, чтобы поджечь их; и впрямь, поднялось жаркое и высокое пламя; глядя на него, никто не сомневался, что оно все пожрет; однако, когда огонь унялся, все с удивлением убедились, что крепость устояла и была невредима, так что Цезарю пришлось прибегнуть к иному средству: к подкопу, чем он вынудил защитников вступить в переговоры и сдаться; именно от них он узнал о свойствах того самого дерева, пошедшего на укрепление замка, который потому и назывался Ларигн, что значит «выстроенный из ларикса».

Немало отцов, матерей, родственников и мужей хотели бы, чтобы их дочери и жены походили на такое дерево и опалявший их пламень не оставлял бы никаких следов и никоим образом не затрагивал естества; тогда они жили бы спокойнее, а у опекающих не мозжило бы в голове от лишних забот; меж тем как в свете поуменьшилось бы число разоблаченных распутниц и опозоренных рогоносцев. Однако же в сем случае мир обезлюдеет и все закаменеют без каких-либо удовольствий и развлечений, а значит, обнаружится, как я понимаю, несовершенство самой Природы, меж тем как сейчас она пребывает без изъянов и, подобно знающему дело пастырю, следит, чтобы мы не сбились с верного пути.

Но довольно о девицах, теперь, милостивые сударыни вдовушки, пора уделить внимание и вам.

Вдовья страсть добра, легка и приносит много пользы, если учесть, что они пользуются полной свободой и вышли из-под жестокой опеки отцов, матерей, братьев, тетушек и мужей, да и суда над ними нет; заниматься любовью с овдовевшей прелестницей и делить с нею ложе — блаженство дозволенное, за него не воспоследует никаких наказаний, как в случаях с женами и девицами; даже римляне, даровавшие нам большинство законов, коим мы ныне следуем, никогда не карали за подобные деяния ни телесно, ни путем наложения пени, о чем мне говорил один из самых знающих наших правоведов, в свою очередь ссылаясь на Папиниана, тоже великого знатока права, каковой, трактуя об адюльтере, говорит, что никоим образом нельзя считать таковым позорный проступок девицы или овдовевшей женщины, называть это, даже по ошибке, адюльтером — значит возводить напраслину; и в другом пассаже Папиниан напоминает: наследник не может ни в чем упрекать или требовать от правосудия наказать за дурное поведение женщину, потерявшую супруга, кроме тех случаев, когда сам покойный еще при жизни привлекал ее за подобное к суду. И действительно, во всем римском праве не найти никакого наказания, применимого ко вдове, кроме как за повторное замужество, прежде чем истечет предписанный годичный траур, или если она выйдет замуж ранее одиннадцатого месяца после рождения ребенка от предыдущего брака; здесь предполагается, что первый год вдовства должен быть посвящен почитанию умершего и заботам о его потомстве. А закон о том, чтобы вдова не вступала в брак ранее нежели через год после того, как овдовеет, введен Гелиогабалом, чтобы дать ей полную возможность целый год оплакивать покойного и хорошенько собраться с мыслями, прежде чем избрать нового суженого. Какая мысль! Вот достойный повод для подражания. Что же до полагающегося ей мужниного наследства, то у нее невозможно его отнять, в какие бы безумства она ни пускалась; и приводится прекрасное оправдание этому: если у второго наследника нет иных мыслей, кроме как отнять у вдовы ее добро, для него иначе будут открыты все пути, чтобы лишить ее наследства или по крайней мере оклеветать; а нет такой, пусть самой порядочной, вдовы, которая была бы вовсе защищена от наветов и козней подобных наследников.

Из слов законоведа выходит, что римские дамы имели повод и возможность хорошенько повеселиться; и нечего удивляться, читая про одну из них, жившую во времена Марка Аврелия, каковая, идучи за похоронной колесницей своего супруга и испуская рыдания, вопли, вздохи и стенания, так крепко пожимала руку того, кто поддерживал ее на этом пути, что явно показывала ему свою готовность любить его и быть ему женой — правда, не ранее чем через год, ибо для уменьшения этого срока требовалось особое позволение, подобное тому, коего добился Помпей, когда взял в жены дочь Цезаря; однако такой милости могли удостоиться лишь великие мужи и дамы Рима. Помпей все же добился разрешения на брак и не раскаивался в том, ибо ему досталась добрая и истовая мастерица, знающая толк в любовной потехе. Эта дама ничего не желала терять и умела позаботиться обо всем: и о благе телесном, и о наследстве.

Вот как счастливы были римские вдовы; не менее благой удел достался и французским, каковые ничего не теряют из своих прав, отдаваясь и сердцем, и прелестным телом радости; хотя в парламентах наших подобные дела множество раз обсуждались; так, мне известен богатый и знатный французский сеньор, долго пытавшийся отсудить наследство, причитавшееся его невестке, обвиняя ее в чрезмерном любострастен и кое-каких иных преступлениях куда посерьезнее; и все же она выиграла процесс, а ему пришлось-таки выделить ей ее законную долю, хотя ее и лишили права надзирать за имением ее сына, тем более что она вторично вышла замуж; об этом последнем наши судьи и парламентские сенаторы весьма заботятся, не оставляя вдовам на попечение их дочерей, однако мне ведомы вельможные дамы, и при втором замужестве сохранившие при себе малолетних дочерей, не допуская над ними опеки деверей и прочей мужниной родни; но им в том весьма помог их царственный покро-витель. Ведь нет такого закона, который бы не смог опрокинуть добрый передок. Впрочем, отныне и впредь зарекусь рассуждать о подобных материях, тем более что не мое это дело; и здесь весьма возможно, уповая на то, что скажешь что-либо путное, понести околесицу. Потому-то в остальном я целиком полагаюсь на таланты наших правителей и законодателей.

Итак, говоря о вдовах, нельзя обойти тех, кому угодно снова связать себя брачными узами и перемерить исхоженный брод, подобно морякам, спасшимся от двух или трех кораблекрушений, но вновь отправляющимся в плавание, или матерям, клянущимся в родовых схватках, что никогда и близко не подпустят к себе мужчину, а едва лишь боль утихнет и здоровье вернется, принимающимся за старое. Так же было и с той испанской сеньорой, каковая, будучи в тягости, освятила свечку в соборе Монсерратской Богоматери, помогающей при разрешении от родовых мук. Это не помешало ей испытать тяжкие страдания и клясться и божиться, что никогда более она не подвергнет себя подобной напасти. Однако, когда дитя появилось на свет, она приказала женщине, державшей подле нее зажженную свечу: «Serra esto cabillo de candela para otra vez» (Сохраните огарок до следующего раза).

Другие дамы не желают вновь отягчать себя узами брака, среди них встречаются и овдовевшие в самом цветущем возрасте, но довольствующиеся первым опытом. Так, мы помним, что наша королева-мать лишилась супруга между тридцатью семью и тридцатью восьмью годами и осталась во вдовстве, хотя сохранила и красоту и любезную привлекательность и ни разу не поддалась соблазну вторичного замужества. Впрочем, нельзя сказать, чтобы у нее был большой выбор достойных ее сана женихов, к тому ж могущих сравниться с великим королем Генрихом, ее покойным повелителем: ведь она потеряла стоившего доброй сотни мужей царственного супруга, чье обхождение не оставляло желать лучшего и притом было как нельзя более любезным! При всем том нет ничего, что любовь не заставит позабыть. Тем похвальнее выбор королевы-матери, он заслуживает быть навечно занесенным на скрижали храма бессмертия, ибо ей удалось победить себя и сохранить над собой власть, не уподобясь белой королеве, что, не сдержав своих страстей, вышла замуж за собственного мажордома, господина де Рабоданжа, каковой выбор ее царственный сын поначалу нашел странным и неприятным; но, поскольку она все-таки приходилась ему матерью, он простил упомянутому Рабоданжу его выходку — тем более что при свете дня тот продолжал услужать его матушке как мажордом, — дабы не нанести урона ее величию и не оскорбить ее титула; а по ночам она была вольна поступать, как ей было угодно, не делая различий меж слугой и повелителем и лишь отдаваясь на волю их скромности; однако можно себе представить, как торжествовал ее избранник. Ибо сколь ни была она величава, но и природный закон, и людской обычай отдавали ее во власть мужчины. Сию историю я некогда узнал от последнего из покойных кардиналов Лотарингских; при мне он рассказал ее королю Франциску II, когда тот был в Пуасси и посвятил там в рыцари ордена Святого Михаила восемнадцать человек — такого числа посвященных единым махом еще не видывали никогда; а меж них обретался и весьма постаревший сеньор де Рабоданж, уже давно не бывавший при дворе, разве что мимоездом, участвуя в каком-нибудь из частых тогда военных походов; удалиться от света, как то нередко случается, его побудили разочарование и тоска после потери доброго покровителя господина де Лот-река, при коем он служил капитаном гвардии, погибшего в неаполитанском походе; а в добавление к своей повести господин кардинал предположил, что тогдашний де Рабоданж — как раз дитя того тайного брака. Но то ли еще бывает! Не так давно одна из причастных к трону особ взяла в мужья собственного пажа и, включив его в круг властительных персон, сама как бы сошла с круга, распорядившись подобным образом собственным вдовством. Но оставим в стороне столь недостойные вдовьи повадки и перейдем к примерам более благоразумным и возвышенным.

Была у нас королевой донна Елизавета Австрийская, супруга покойного короля Карла IX, о которой открыто можно сказать, что это одна из самых лучших, любезных, благоразумных и высоконравственных монархинь из всех, кто когда бы то ни было царствовал у нас и в иных странах; вместе со мной подобное скажет всякий, кто видел ее либо слышал о ней, не думая повредить прочим и пойти против истины. Она была необыкновенно хороша собою, цветом лица и нежностью тонкой кожи не уступала самым привлекательным придворным дамам, а в обхождении просто обворожительна; притом, не отличаясь высоким ростом, она имела прекрасную фигуру. А в благоразумной своей доброте и добродетельности она умудрилась никого не обидеть, не огорчить — ни действием, ни суровым словом и вообще отличалась сдержанностью, немногословием, предпочитая говорить по-испански. Искренняя набожность ее нимало не походила на ханжество; она не выпячивала ее и не делала ничего напоказ, избегая и здесь всего чрезвычайного — не то что многие известные мне истовые богомолки, — однако не упускала положенных для молитвы часов и употребляла их, видимо, с толком; так что ей не было необходимости отнимать время у светских занятий. Истинная правда (мне о том поведали некоторые ее бывшие фрейлины), что, будучи в постели вдали от людских глаз и хорошенько задвинув полог, она в одной рубахе простаивала на коленях добрых полтора часа, обращая помыслы свои к Богу, бия себя в грудь и печалуясь о своих прегрешениях. Но о сем узнали не скоро — только после того, как умер ее супруг король Карл; а произошло это потому, что однажды, когда она легла и все прислуживающие ей удалились, одна из них, спавшая в ее комнате, привлеченная звуком ее стенаний, решилась чуть-чуть отодвинуть занавеси полога — и увидела ее в том состоянии, что я уже описал: молящейся и уничижающей себя перед ликом Господним; подобное продолжалось каждый вечер; и однажды эта фрейлина, успевшая войти в доверие к королеве, обмолвилась, что подобное обыкновение вредит ее здоровью. Та очень рассердилась, сообразив, что ее тайна раскрыта, и, почти отрицая все, приказала ей никому не говорить ни слова и даже на один вечер прервала свои молитвы в постели. И все же ночью она встала и восполнила недоданное Богу, уповая, что прислужницы уже спят и ничего не заметят. Но они все примечали по тени ее на занавесях от наполненной воском светильни, которую она держала всю ночь зажженной изнутри полога, чтобы читать или молиться, когда сон к ней не шел, в то время как прочие принцессы держат ночник подале на комоде. В такого рода молитвах нет ни капли лицемерия, к какому прибегают иные жеманницы, молясь прилюдно и громко бормоча, чтобы все сочли их святыми женщинами и истовыми христианками.

Так наша королева молилась о душе своего супруга, смерть которого ее крайне опечалила; но свои сожаления и страдания выражала, не уподобляясь обычаю дам громко вопиять о своих горестях, царапая лицо ногтями и якобы в отчаянии рвя на себе волосы и не подражая тем женщинам-плакальщицам, которых нарочно нанимают для этого, но плача беззвучно, так нежно роняя свои драгоценные слезы и тихо вздыхая, чтобы никто не догадался о глубине ее горя; отнюдь не думая делать хорошую мину при дурной игре, как многие, и все же внушив немалому числу людей искреннее сострадание к своей потере и силе перенесенных душевных мук. Так поток, удерживаемый плотиной, таит в себе более мощи, нежели тот, что течет свободно. По сему поводу мне вспоминается, что во время болезни ее супруга и повелителя, когда он уже не мог вставать с постели, она приходила к его ложу; но садилась не у изголовья, а чуть поодаль — и долго так сидела, не перекидываясь с ним ни единым словом, но пристально глядя на него; можно было поручиться, что она пытается охранить его в сердце своем и защитить своей любовью; а меж тем на глаза у нее тихонько и неприметно наворачивались слезы нежности; причем она тайком утирала их, пытаясь не привлечь ничьего внимания и делая вид, что сморкается; и всякий, видевший ее тогда, преисполнялся жалостью (я тоже, ибо был там и все это наблюдал) от зрелища потаенного горя любви и трогательных стараний, чтобы сам король ничего не приметил. Вот как она поступала в скорбные для ее супруга часы, а затем шла к себе и молила Господа о его здоровье, ибо до крайности любила его и почитала, хотя и знала, что непостоянный нрав часто толкал его к амурным приключениям; не сокрылось от нее и множество его любовниц, сердца которых он завоевывал из тщеславия или ради наслаждений, что сулило обладание ими; но все это не меняло ее к нему расположения, не исторгало из ее уст горьких слов. Она терпеливо и незаметно пронесла в своей душе ревнивые чувства и обиды от его малых и больших измен. На его вкус, она всегда оставалась слишком чиста и добропорядочна, ибо в сравнении они походили на огонь и воду, которым трудно ужиться вместе; тем более что король все делал быстро, имел натуру кипучую и переменчивую, а она оставалась холодна и в проявлении своих чувств хранила сугубую умеренность.

Люди, коим можно доверять, сообщили мне также, что во время ее вдовства, когда приближенные к ней дамы пытались ее утешить, одна из них — а всякому понятно, что среди такого скопления всегда найдется неловкая особа, — желая ее поддержать, промолвила: «Ах, сударыня, если бы вместо девочки у вас остался сын, ныне вы стали бы королевой-матерью и ваше величие от этого лишь укрепилось бы и стало полнее», — «Увы, увы! — откликнулась та. — Не повторяйте при мне подобных неуместных слов. Как будто в нашей Франции недостаточно горя, чтобы еще и мне вносить свою лепту в ее разрушение: ведь имей я сына, он послужил бы поводом для распри, волнений и заговоров; всем хотелось бы получить над ним власть и опеку на время его детства и отрочества; а ради этого велось бы еще больше войн, чем когда бы то ни было; причем каждый стремился бы к собственной выгоде и желал бы лишить бедное дитя всего, как когда-то пытались поступить с моим покойным супругом, пока он был мал; без помощи королевы-матери и ее верных слуг, защитивших его, так бы и случилось; а я-то, породившая его, стала бы злосчастной причиной всех раздоров и навлекла бы на свою голову проклятия народа, глас коего — глас Божий. Вот почему я хвалю Господа за дарованный мне плод, не рассуждая, на радость он мне или на печаль».

Вот как добра оказалась эта принцесса к стране, которая ее призвала и приютила. Мне говорили, что накануне резни, случившейся на святого Варфоломея, она, вовсе не подозревая ничего дурного, как обычно, спокойно улеглась в постель и лишь на следующее утро, пробудившись, узнала обо всем, что произошло. «Увы! — простонала она и внезапно спросила: — А ведомо ли то королю, моему супругу?» — «О да, сударыня, — ответствовали ей. — Не только известно, но он сам во главе всего». — «Бог ты мой! — воскликнула она. — Что же делается? И что за советчики те, кто подтолкнули его к сему? О Господи! Молю Тебя и прошу все ему простить, ибо без Твоего всемилостивого снисхождения, боюсь, такого прегрешения не извинить никому». Тотчас она попросила принести ей часослов, встала на колени и со слезами на глазах принялась возносить моления Господу.

Пусть читатель сам оценит доброту и мудрость монархини, не пожелавшей одобрить кровавого празднества и его буйных игрищ, хотя и стремившейся всем сердцем к упразднению и полному изгнанию и господина адмирала, и его единомышленников, чья вера во всем была враждебна ее собственной, вызывавшей у нее ни с чем на свете не сравнимое преклонение и почтение. А с другой стороны, она, конечно, видела, какой вред они наносят ее коронованному супругу, сея в стране смуту, и помнила слова, сказанные ее родителем, императором, когда она прощалась с ним, отправляясь во Францию. «Дочь моя, — сказал он тогда. — Вы станете королевой в самом прекрасном, обширном и могущественном королевстве из существующих в этом мире, а из того я полагаю, что вам очень повезло; но вы бы сделались доподлинно счастливее всех прочих, когда бы увидели его нераздельным и столь же процветающим, каким оно было издревле; но, увы, вас ожидает раздираемая смутой и междоусобицей страна, потерявшая покой и лишенная благодати; учтите притом, что хотя одной ее частью владеет его величество, ваш супруг, другая — и немалая — в руках принцев и сеньоров-реформатов», — и то, что она здесь нашла, во всем сошлось с его предупреждением.

Однако, когда она овдовела, немало придворных — притом из числа самых проницательных дам и сеньоров, каких я знавал, — предсказывали, что король по возвращении своем из Польши женится на ней, хотя она и приходилась ему невесткой: ведь он мог добиться разрешения Папы, всемогущего в этих делах, особенно когда шла речь о великих мира сего и о благе государственном, каковое из подобных союзов проистекало. Много приводилось доводов в пользу предполагаемого брака — перечислять их все не мое дело, я оставляю это на откуп тем, кто рассуждает о более возвышенных материях. Но одной причины не обойду: таковой союз мог быть данью признательности за те благодеяния, что оказал королю император при его отъезде из Польши во Францию: ведь нельзя сомневаться, что, пожелай отец царственной вдовы измыслить хотя бы самомалейшее препятствие его возвращению, тот не смог бы ни выехать из польских земель, ни добраться хотя бы до границ Французского королевства. Поляки страстно желали задержать его — и ему пришлось бежать, не попрощавшись с ними; да и немцы спали и видели, как бы его полонить, как то когда-то произошло со славным Ричардом Английским по его возвращении со Святой земли, о чем мы сейчас можем прочесть в хрониках. А захватив польского беглеца, немцы могли удержать его в плену и заставить выплатить выкуп, а то и поступить с ним куда хуже, ибо после праздника святого Варфоломея они точили на него зуб, по крайней мере принцы протестантской веры. Но тот по своей доброй воле и без всяких церемоний поспешил прибегнуть к покровительству императора, принявшего его весьма милостиво и с почтением, выразив ему дружеское расположение, как брату, и задавая в честь его пиры и празднества; а продержав его у себя несколько дней, сам проводил гостя, пробыв с ним в дороге день или два, и дал ему на весь путь по своим землям весьма крепкую охрану, благодаря чему тот смог добраться до Каринтии, а оттуда до пределов венецианских владений — и уже из Венеции попасть в собственное королевство.

Вот чем король был обязан императору, а отсюда многие, как я уже говорил, предполагали, что он пожелает воздать за добро, завязав более тесные узы. Но по пути в Польшу он встретил в Бламонте, что в Лотарингии, мадемуазель Водемон, Луизу Лотарингскую — одну из самых прекрасных, добросердечных и совершенных принцесс христианского мира; нескольких его жарких взглядов в ее сторону оказалось достаточно, чтобы сердце его воспламенилось настолько, что, до поры скрывая свой замысел, он не остыл и за время пребывания в Польском королевстве; а по возвращении своем, уже из Лиона, отослал в Лотарингию господина де Гуа (одного из своих любимцев, впрочем вполне достойного монаршьего благоволения), где тот предложил, а там и подписал от королевского имени брачный договор, что, как вы сами понимаете, не составило ему большого труда: отцу невесты выпадала ни с чем не сравнимая честь сделаться зятем властителя Франции, а дочери — его супругой. Но о ней речь пойдет в ином месте.

Что до нашей вдовствующей королевы, ей очень не хотелось оставаться доле во Франции — по многим причинам, не говоря уже о той, что у нас ей перестали оказывать почести и признательность, коих она была достойна; и она решилась возвратиться в отчий дом, к императору и императрице, чтобы при них скоротать остаток своих прекрасных дней; когда она очутилась там, его католическое величество испанский король, потерявший к тому времени свою супругу Анну Австрийскую, родную сестру нашей королевы Елизаветы, вознамерился предложить ей руку и отправил засим послов к императрице, приходившейся ему родной сестрой. Послы стали вести предварительные речи о союзе; но вдовствующая принцесса ни тогда, ни в другой, ни в третий раз не пожелала их выслушать, клянясь прахом покойного мужа, что не может нарушить повторным замужеством святость ее первого союза, и приводя еще ту причину, что меж нею и испанским владыкой слишком тесное кровное родство, а потому брак меж ними нарушит запрет Господа нашего и Отца и может навлечь на них Божью кару. Тогда императрица и ее коронованный брат прибегли к посредничеству весьма ученого и многоглагольного иезуита, каковой истощил весь запас своего красноречия, не упустив ничего, приводя обширные отрывки из Священного Писания и Отцов Церкви, могущие послужить его цели; однако она смутила его иными, но столь же прекрасными и истинными изречениями, ибо, овдовев, истово изучала святые книги и слово Божие; а ее непреклонная решимость остаться во вдовстве и не изменять мужу повторным браком послужила ей надежнейшей обороной; так что бедняга иезуит возвратился ни с чем, несмотря на понукавшие его послания испанского короля, не удовольствовавшегося решительными ответами отвергнувшей его избранницы; в конце концов святой отец так досадил ей, что, устав его оспоривать, она обратилась к нему с суровой отповедью и даже прибегла к угрозе: ежели он не перестанет забивать ей голову все новыми словесными наскоками, она заставит его в сем раскаяться, повелев высечь его на кухне. Слышал я и еще кое о чем, хотя не знаю, следует ли этому верить: например, тому, что, когда иезуит в третий раз явился к ней с тем же, она вышла из себя и велела прогнать его с глаз. Тем не менее я не склонен слишком уж принимать на веру подобные слухи, памятуя о ее добросердечии и уважении к людям святой жизни, к числу коих относился и тот, о ком идет речь.

Вот каковы были великое постоянство и твердость этой добродетельной королевы, до конца своих дней хранившей верность благородным останкам своего супруга, проведшей остаток жизни в печали и слезах, а когда те иссякли — ибо и у природного ключа недостало бы столько влаги, — сошедшей во гроб в самом цвете лет (ей к тому времени, кажется, не исполнилось и тридцати пяти) и своей кончиной явившей всему свету еще один достойнейший образец, так как подобная смерть могла бы послужить зерцалом добродетели для всех достойных дам христианского мира.

Право же, если она еще при жизни короля показала своей верностью и сдержанностью, как его любит, утаивая от него собственные скромные жалобы и горести, то не менее красноречивое свидетельство ее благодарной памяти — помощь, оказанная ею королеве Наваррской, ее золовке; проведав, что та находится в крайнем стеснении средств, безвыходно обретается в своем овернском замке — почти заброшенная родными и близкими, а также теми, кто был ей обязан, — она послала ей людей и предложила помощь деньгами, выделив половину доходов от мужнина наследства, оставленного во Франции, и все поделила с ней поровну, словно то была ее родная сестра; а потому поговаривают, что будущая великая королева Франции влачила бы жалкое и незавидное существование без столь щедрой подмоги своей великодушной названой сестрицы. Она ничего не забывала и потом неизменно относилась к благодетельнице с глубоким почтением и любовью, так что едва снесла известие о ее смерти и не смогла спокойно, как принято в свете, пережить свою боль, а три недели пролежала в постели, предавшись стенаниям, рыдая и обливаясь непросыхающими слезами; и впоследствии она не могла вспомнить о покойной без сожалений и кручины, находя для нее самые прекрасные слова — так что и их одних было бы достаточно, чтобы обессмертить незабвенную, рано усопшую царственную вдову, хотя мне говорили, что та, помимо всего прочего, составила и выпустила в свет примечательную книгу, где толкуется слово Божие, и другую, посвященную истории Франции в те годы, когда она там жила. Не знаю, правда ли это, но меня заверяли, что обе книги видели в руках у королевы Наваррской, коей она перед смертью их успела послать; причем последняя, по словам тех же людей, очень ценила и хвалила сии писания, а подобному святому оракулу нельзя не довериться.

Вот что я вкратце могу поведать о несравненной нашей королеве Елизавете, о ее доброте и благонравии, постоянстве и сдержанности, а также о ее верной любви к своему супругу и повелителю. Добродетель зиждилась в самой ее природе. Мне говорил господин де Лансак, который был в Испании, когда она оставила бренный мир, что императрица сказала ему: «El mejor de nosotros es muerto»[71]. Можно думать, что в подобных деяниях Елизавета желала подражать своей матери, а также своим теткам и двоюродным бабкам: ведь ее коронованная родительница, рано овдовев — притом сохранив и молодость, и миловидность, — тоже не захотела вступать в повторный брачный союз и содержала себя во вдовстве с достоинством, покинув Австрию и Германию, где правил ее усопший супруг. Она отправилась в Испанию, к своему брату после того, как он пригласил ее помочь ему справиться с тяготами управления страной, — и немало в том преуспела, ибо была весьма благоразумной и многоопытной принцессой. Я слышал, как наш покойный король Генрих III, лучше всех своих придворных умевший разбираться в людях, объяснял, что, по его разумению, вдовствовавшая императрица была одной из самых добропорядочных и хитроумных в делах принцесс, каких видел свет. В Испанию она направилась через Германию и Италию, а из Генуи продолжила путь морем; но из-за зимней непогоды ей пришлось остановиться в виду Марселя и бросить якорь. Тем не менее она запретила своим галерам заходить в порт, дабы не давать никакого повода для подозрений и не тревожить тамошние власти; да и сама посетила город только единожды, чтобы полюбоваться им, хотя провела вблизи порта добрую неделю, пока не распогодилось. Почтенные занятия ее состояли по большей части в том, что она поутру отчаливала от галеры, где проводила ночь, и отправлялась послушать мессу и литургию в церковь Сен Виктор, являя глазу истовое рвение; затем ей подавали обед в аббатстве; после чего она беседовала с тамошними монашками, со своими придворными или же с чинами города, каковые все изъявили ей свое почтение и признательность за столь высокое посещение, ибо король приказал им оказать ей такой же прием, как ему самому, если бы ему пришлось посетить город, памятуя о том, как превосходно его встречали и чествовали в Вене. Она же это почувствовала и откликнулась на их ласки самым доверительным образом, предпочитая изъясняться более по-немецки и по-французски, нежели по-испански; так что и они остались премного довольны ею, и она ими; после чего она написала королю, хваля тамошних жителей и властей предержащих и заверяя, что они показались ей лучшими, нежели во всех прочих виденных ею городах; притом особо перечислила десятка два имен, средь коих стоит отметить господина Кастеллана, сеньора Альтовити, капитана галер, особо отличившегося женитьбой на прелестной Шатонёф, придворной фрейлине, и поединком с великим приором, на котором погибли они оба, о чем уповаю рассказать в ином месте. А поведала мне обо всем этом его собственная супруга; она описала совершенства вдовой императрицы, прибавив, что той понравились пребывание в Марселе, и сам город, и прогулки по его окрестностям, и поздние возвращения на королевскую галеру; она же объяснила, почему супруге покойного императора занадобилось немедля отплыть, едва непогода утихнет: из опасения растревожить горожан. Когда весть о ее марсельской остановке долетела до Парижа, я как раз был при дворе и свидетельствую, что король очень беспокоился, хорошо ли ее принимали. Эта царственная дама еще жива и поддерживает сугубое добронравие; мне говорили, что она очень помогла брату в управлении страной, а ныне обретается в обители, основанной ее сестрой, принцессой Испанской, монахини коей называют себя descalçadas, поскольку не носят ни туфель, ни чулок.

Принцесса Испанская славилась как особа весьма миловидная, чьи совершенства и величественность признавались всеми; впрочем, иначе она не была бы ни испанкой, ни принцессой, ибо чаще всего прекрасная внешность и фация сопутствуют величию, особенно у испанцев. Я имел честь видеться с ней в довольно тесном кружке и беседовать, когда оказался в Испании, возвращаясь из Португалии. Тогда я впервые явился засвидетельствовать свое почтение нашей королеве Елизавете Французской, а она выспрашивала меня о новостях из Франции и Португалии, когда доложили о визите ее светлости. Тут Елизавета Французская сказала мне: «Не уходите, господин де Бурдей, сейчас вы увидите прелестную и высокочтимую принцессу — и это зрелище не может вам не понравиться. Она же будет довольна, поговорив с вами и получив от вас известия о короле, своем сыне, поскольку вы его видели». Тут появилась и принцесса, каковую я нашел чрезвычайно привлекательной и одетой с изысканным вкусом: на голове у нее красовался ток из белого крепа на испанский манер, спускаясь низко, чуть ли не до кончика носа, а наряд был в духе траурных одеяний, принятых в Испании, поскольку обычно она избегала иных тканей, кроме шелковых. Разглядывая ее без помех, я пришел в полное восхищение, но тут королева позвала меня и напомнила, что ее светлость желают выслушать от меня новости о ее царственном сыне; меж тем как до того я явственно слышал, как она сообщила ее светлости, что тут находится дворянин, подданный ее брата-короля, прибывший из Португалии. При сих словах я подхожу к ней, по испанскому обычаю целую край ее платья, а она привечает меня очень мило и добросердечно, а затем выспрашивает о своем сыне, о его молодых затеях и выходках, а также о том, как я сам к ним отношусь (ибо в то время поговаривали, что готовится брачный договор меж ним и Маргаритой Французской, сестрой короля, а ныне королевой Наваррской). Я рассказал ей множество всего, так как уже тогда довольно бегло изъяснялся по-испански, не хуже, если не лучше, нежели даже по-французски. А меж прочими ее вопросами ко мне особо запомнился вот этот: поскольку ее сына почитают красавцем, на кого он более похож? Я ответствовал, что он — один из красивейших принцев во всем христианском мире — что, конечно, соответствовало истине, — а более всего он похож на нее самое и является истинным воплощением ее красоты, на что она откликнулась скромным смешком и зарделась от удовольствия, так понравились ей мои слова. Мы беседовали еще немалое время, но тут королеву позвали обедать, и так сестры расстались. Моя повелительница тут заметила мне (ибо хотя она отошла от нас и глядела в окно, но не пропустила мимо ушей ни одного слова из сказанного): «Вы доставили ей истинную радость, упомянув о ее необыкновенном сходстве с сыном». А затем спросила моего мнения, похожа ли сия добродетельная дама на то, как она ее предварительно описала, и добавила: «Думаю, она не прочь выйти замуж за моего брата-короля, и я этого очень бы желала». Слова ее я не преминул передать матушке нашего короля, когда снова оказался при французском дворе. На это королева-мать, а она тогда пребывала в Арле, что в Провансе, отвечала, что такая супруга для нашего монарха старовата и годилась бы ему не в жены, а в матери. Я передал ей и полученные мною из верных рук сведения, что испанская принцесса полна решимости никогда не выходить замуж ни за кого иного, кроме французского монарха, а в случае неудачи вообще удалится от света. Она и вправду питала честолюбивые и невозможные замыслы на сей предмет, лелея в сердце эти мечты, ибо была полна горделивого достоинства и уверовала, что добьется желаемого; но сдержала слово и, когда ее чаяния не исполнились, удалилась в обитель, каковую начала возводить уже тогда. Но она долго поддерживала в себе надежду и уповала на благополучный исход, весьма при том заботясь о поддержании благолепия своего вдовства, пока однажды не узнала о помолвке короля с ее племянницей; тут ее замыслы рухнули — и она произнесла те самые или похожие слова, полные горечи и разочарования, что мне потом передавали: «Aunque la nieta sea рог su verano mas moza, y ménos cargada de ans que la tia, la hermosura da la tia, ya en su estio, toda hecha y formada рог sus gentiles y fructifères anos, vale mas que todos los frutos que su edad florecida da esperanza a venir; porque la menor desdicha humana los hara caer y perder, ni mas ni ménos que algunos ârboles, los quales, en el verano, por sus lindos y blancos flores nos prometen linda fruta en el estio, y el menor viento que acade los lleva y abate, no quedando que las hojas. Ea! dunque pasase todo con la voluntad de Dios, con el quai desde agora me voy, no con otro, para siempre jamas, me casar», что переводится как: «Хотя спервоначала племянница выглядит свежее тетки и моложе ее годами, красота тетки, достигшей лета своих дней, вполне совершенна, отполирована светом и любезным обращением, отягощена добрыми плодами и стоит более всех ожидаемых плодов пока еще только готовой расцвесть юности — ведь любая неприятность из тех, коим подвержены смертные, может их погубить, и весь цвет их облетит бесполезно, как случается с некоторыми деревцами, по весне усыпанными прелестными белыми цветами, обещающими нам летом добрые и красивые плоды; но чуть дунет холодный ветерок — и вот он уже сбил вешний цвет, унес и стер самые его следы, оставив одни листья. Так да свершится Божья воля, и пусть повезет тому, с кем одним на этом свете я желала бы соединиться». Как сказала — так и сделала, избрав себе в удел беспорочную святую жизнь, отрекшись от дольнего мира и света и оставив нашим придворным дамам добрый пример для подражания. Конечно, найдутся те, кто скажет: «Слава Господу, что она не смогла выйти замуж за короля Карла! Ведь случись подобное — она бы отказалась от суровых обычаев вдовства и вновь отдалась усладам брачной жизни». Такое можно предположить; но, с другой стороны, можно ли обойти вниманием высокое стремление соединиться с великим монархом, не признать, что, так громогласно объявляя всему свету о сих намерениях, она выказала чисто испанскую несокрушимую надменность и стремление никоим образом не унизить себя, ибо, имея столь высоко вознесшуюся сестру и желая с нею сравняться, она жаждала стать владычицей королевства, стоящего империи — если не превосходящего ее значением и могуществом, — и она впрямь возвысилась, пусть не достигнув цели своих посягательств, но по крайней мере сохранив верность собственным горделивым и пламенным желаниям, судя по тому, что я о ней слыхал. А чтобы закончить, скажу, что, по-моему, она была и есть одна из самых совершенных монархинь, каких я знаю в иных странах; хотя ей можно было бы и поставить в упрек ее удаление от мирской жизни, ибо так случилось более из-за огорчения от несбывшихся надежд, нежели по-духовному призванию. Однако она властна поступать так, а не иначе: ее добродетельная, далекая от суетности жизнь и избранный в конце монашеский удел придали ей нечто, свойственное только чистым святым душам.

Ее тетка, королева Мария Венгерская, была на нее похожа, только ее лета уже близились к закату. Она тоже удалилась от мира и также помогала христианнейшему брату-императору споспешествовать процветанию истинной веры в его стране. Эта королева овдовела в весьма юном возрасте: ее муж погиб молодым в битве с турками, на каковую решился не по здравому рассуждению, но понукаемый неким кардиналом, возымевшим над ним безусловную власть: тот убедил его, что не следует сомневаться ни в силе божественного участия; ни в справедливости войны с неверными — пусть даже у правой стороны под рукой всего, скажем, десять тысяч венгров; ибо, будучи добрыми христианами и сражаясь за дело Господне, они без труда разобьют сотню тысяч турок; и так он его подталкивал к подвигу веры, так наседал, что тот дал битву, проиграл ее, а отступая, провалился в болото и захлебнулся.

Подобное же случилось и с последним португальским монархом Себастьяном, который потерпел пресуровое поражение, решившись дать бой маврам, превосходившим его числом и силой в три раза, — и все по внушению и настоянию неких иезуитов, ссылавшихся на необоримость Божьей помощи и поддержки, ибо Всемогущий одним взглядом своим способен стереть все живое с лица земли, если дольний мир его прогневит; хотя, не спорю, сия максима как нельзя более справедлива, однако же не дело поддаваться искусу и злоупотреблять расположением Всевышнего, ибо ему ведомы тайны, сокрытые от нас. Многие потом оправдывали тех иезуитов, говоря об их благих намерениях, — и сему можно верить; однако другие утверждают, что они были подкуплены и перетянуты на свою сторону испанским королем, желавшим погубить того молодого и отважного властителя, горевшего воинственным пылом, чтобы распространить свою власть над его землями, как впоследствии и произошло. Как бы то ни было, оба просчета совершены были людьми, желавшими повелевать войском, но незнакомыми с тонкостями военного ремесла.

Вот почему великий герцог де Гиз, некогда обманувшись в своих расчетах на победы в Италии, потом часто говаривал: «Я почитаю Церковь Господню, но никогда не решусь на завоевательный поход по слову и заверению священнослужителя», — намекая на Папу Караффу, получившего имя Павла IV, не сдержавшего клятвенных торжественных обещаний помочь ему в том предприятии; либо на брата своего, кардинала, отправившегося перед тем в Рим — именно чтобы прощупать истинные намерения Святого престола и заручиться обязательствами, — а после легкомысленно подтолкнувшего герцога отправиться к Неаполю. Но может статься, что упомянутый выше господин де Гиз имел в виду и того и другого, ибо, как я слыхал, он неоднократно повторял подобные слова в присутствии своего братца-кардинала — и то был камешек в его огород, поскольку Его Преосвященство, услыхав их, сильно гневались, хотя и не подавали виду… Я слишком распространился по далекому от моего предмета поводу, но уж больно все пришлось к месту.

Вернемся же к нашей королеве Марии. После такого несчастья, приключившегося с ее коронованным супругом, она осталась вдовой, будучи юна и прелестна собою, как свидетельствовали многие, видавшие ее тогда, а также написанные с нее портреты, из коих явствует, что она была прекрасна и не имела никаких недостатков — разве что чуть-чуть великоватый и полноватый рот, часто встречаемый у австрийцев; хотя она происходила не из Австрийского дома, с коим ее не связывали никакие родственные узы, а из Бургундского. По сему поводу одна дама, бывшая при тогдашнем дворе, рассказала мне примечательную историю: однажды королева Элеонора, проезжая через Дижон, направилась говеть в тамошнюю картезианскую обитель и посетила почтенные могилы своих предков, герцогов Бургундских; она полюбопытствовала открыть их склепы и поглядеть на славные останки, ибо многие короли произошли оттуда. Иные так прекрасно сохранились, что она смогла различить черты лиц и, между прочим, очертания губ и внезапно вскричала: «Ба, я-то думала, что рты у нас от австрийцев, но теперь вижу, что мы унаследовали их от Марии Бургундской и других наших предков-герцогов из этого рода. Если еще увижу брата моего, императора, — не премину рассказать про то и ему». Поведавшая мне это дама уверяла, что слышала ее слова собственными ушами, и добавила, что такое открытие доставило названной королеве живейшее удовольствие, и недаром: Бургундский дом стоит Австрийского, ибо ведет свой род от одного из отпрысков французского рода, Филиппа Смелого, от коего унаследовал немалые богатства и достоинства, не говоря об отваге, поскольку не упомню, чтобы какая иная благородная ветвь дала бы подряд четырех великих и знаменитых властителей, сравнимых с герцогами Бургундскими. Конечно, меня могут упрекнуть, что мысль моя частенько уклоняется в сторону, но да простится этот грех мне, не поднаторевшему в искусстве писать толково и ладно.

Итак, королева Мария Венгерская была хороша собой, приятна и любезна, хотя в чертах ее сквозило что-то по-мужски грубоватое; однако на ложе любви это ей не вредило, равно как и на поле брани, и в иных делах, какие выпадали на ее долю. Брат ее, император, признавал за ней немалые достоинства и призвал к себе, поручив ей то же, что до нее Маргарите Фландрской — принцессе очень умелой и благоразумной, способной, правя в Нидерландах, мягкостью добиваться большего, нежели иной жестокими строгостями; а посему, пока она была жива, король Франциск не обращал оружия против ее провинций (хотя английский монарх и подвигал его к этому), уверяя, что не желает чинить обиды столь достойной принцессе, так расположенной к Франции; да к тому ж хотя мудрой и благоразумной, но при всем том несчастной, ибо с повторным замужеством у нее не заладилось: сначала не состоялся ее брак с королем Карлом VIII — и после обручения ей пришлось возвратиться домой к отцу, — затем, едва успев на ней жениться, умер ее второй супруг, Иоанн, сын короля Арагонского, оставив вдову беременной; но младенец тоже погиб почти тотчас после рождения; не много пользы принес и третий союз — с герцогом Филибертом Савойским, не давший потомства; недаром на фамильном гербе герцога красовался девиз: «Fortune infortune, fors une» (И доля — доля, и недоля — доля). Она покоится вместе со своим супругом в прекрасном и величественном монастыре в Бру, недалеко от городка Бург, что в Брессе; я видел ее могилу.

Так вот, эта королева Венгерская очень помогла императору, ибо он был один. Конечно, у него еще имелся брат Фердинанд, Римский король, однако у того хватало своих забот: ему угрожал сам великий султан Сулейман. А на руках у императора оставались еще итальянские дела, бывшие тогда в большом беспорядке; и немецкие, тоже отнюдь не в лучшем состоянии из-за турецкой и венгерской угрозы, да, сверх того, еще испанской (когда в Испании поднялся мятеж в правление господина де Шьевра); не говоря уже о том, что его беспокоили Индия, Нидерланды, Берберия и Франция — самый большой груз, тяготивший его плечи. Одним словом, чуть ли не половина целого света не давала ему покоя. А посему свою сестру, любимую им более прочих близких, он сделал верховной правительницей всех Нидерландов; там-то она прослужила ему верой и правдой двадцать два или двадцать три года; и уж не знаю, как он сумел бы обойтись без нее. В силу этого он безмерно доверялся ей в делах своего правления и, даже будучи сам во Фландрии, во всем сносился с нею, когда дело касалось подвластных ей земель; да и совет тогда собирался при ней и под ее началом — при всем том гостить у нее император любил и частенько к ней наведывался. Впрочем, также верно, что правительницей она была весьма искусной и оповещала его обо всем — в том числе о том, что говорилось на совете в его отсутствие, — и ее благонамеренность очень ему нравилась. Она успешно вела войны, как полагаясь на искусство подчиненных ей военачальников, так и сама возглавляя походы и проводя целые дни в седле, подобно благородным амазонкам.

Кстати, именно она первая в нашей Франции начала палить большие замки и дворцы, например в Фолламбре, где сожгла красивый и удобный охотничий дом, некогда построенный нашими королями; повелитель Франции был этим так расстроен, что не преминул отомстить ей, предав огню великолепное строение в Эно — тамошние бани, которые почитали одним из чудес света; ибо, по уверениям тех, кто успел их повидать в их первоначальном совершенстве, они помрачали своим величием все прекрасные здания, о каких я мог слышать, и даже пресловутые семь чудес, столь прославленные древними. Именно там она с блеском чествовала императора Карла и весь его двор, когда ее сын, король Филипп, приехал из Испании во Фландрию, чтобы встретиться с ней; празднество это было затеяно с такой роскошью и великолепием, что в те времена только и было слышно о las fiestas de Bains[72], как говорили испанцы. Помню, когда случалось мне оказаться в Байонне, какие бы великие торжества там ни устраивали — состязания с кольцами, турниры, маскарады, — какие бы траты ни совершались, старые испанские сеньоры утверждали, что они не могут сравниться с теми давними, запавшими им в память las fiestas de Bains, каковым была посвящена особая книга, выпущенная в Испании и примеченная мной. Достаточно сказать, что мир не видал столь дивных празднеств, — и да не обидятся почитатели зрелищ древних римлян с их гладиаторскими боями и схватками с дикими зверями; к тому ж празднества Бен были богаче украшены, более разнообразны, веселы; их устроители не упустили ничего примечательного из того, что только можно вообразить.

Я бы с охотой описал их, воспользовавшись той испанской книгой, а также сведениями, почерпнутыми у тамошних старожилов и даже у госпожи де Фонтен, прозванной Прекрасной Торси, фрейлины королевы Элеоноры; но меня могут опять упрекнуть, что я слишком словоохотлив. А посему подожду все это выкладывать до более благоприятного случая, ибо дело того стоит. А среди самых роскошных забав упомяну лишь следующее: там возвели большую кирпичную крепость, которую осадили и защищали шесть тысяч пехотинцев из старой гвардии; с той и с другой стороны палили из трех десятков пушек — и все это продолжалось целых три с половиной дня, при соблюдении всех подлинных военных обычаев и приемов; так что воистину нельзя придумать ничего восхитительнее сего зрелища. Тут и удачный приступ, и вовремя подоспевшие подкрепления, помогающие отбить атаку; затем нападающие терпят поражение как от кавалерии, так и от пеших полков, предводительствуемых принцем Пьемонтским; наконец крепость сдается на условиях, частью мягких, но частью и суровых, — и все видят, как сложивших оружие солдат выводят под стражей и эскортируют в другое место; короче, перед вами разворачивается подлинная битва, в коей ничего не упущено; от этого зрелища император получил сугубое удовольствие.

Однако уверяю вас, если королева и шла на такое роскошество, то лишь желая показать своему любезному брату, что полученные от него или с его земель блага — дары, пенсии, военные трофеи — все идет на то, чтобы возвеличить его самого и сделать ему приятное. Потому названный император так хвалил все ее начинания, весьма благосклонно относился к подобным тратам; а особенно ему нравилось убранство его собственной спальни: тканая шпалера на продольной основе, вся расшитая золотом, серебром и шелком, на которой самым естественным образом и со всеми подробностями были изображены важнейшие и славнейшие его завоевания и предприятия — походы, выигранные сражения; особо же выделялось бегство Солимана из-под стен Вены, а также пленение короля Франциска. Короче, все было исполнено с изысканным совершенством.

Но затем бедный дом потерял былой блеск и был весь разграблен, разрушен и стерт с лица земли. Его владелица, узнав о том, впала в такую печаль, отчаяние и ярость, что долго не могла успокоиться; а как-то, проезжая мимо развалин, со слезами на глазах поклялась, что вся Франция будет раскаиваться в содеянном и она не успокоится, пока то самое прекрасное Фонтенбло, о котором тогда только и говорили, падет и от него не останется камня на камне. Действительно, ярость ее излилась огненным потоком на несчастную Пикардию, которую пожрал мстительный пламень; и, думаю, не наступи тогда перемирие, разорение было бы ужасным: у коронованной дамы сердце было гордое, величавое и суровое, плохо поддающееся размягчению; потому и те, с кем она воевала, и даже ее сторонники почитали ее несколько слишком жестокой. Но такова натура женщин, даже великих: они очень скоры на мщение, когда их оскорбили. Император же, как доносили, остался и этим премного доволен.

Говорят, что однажды в Брюсселе, в большой зале, где он принимал посланцев от всех сословий, император после торжественных речей и церемоний, сказав все, что имел и желал собравшимся и собственному сыну, снял с себя знаки своего достоинства и почтительно поблагодарил свою сестру королеву Марию, сидевшую подле него; она же поднялась со своего места и, с покорностью склонившись перед братом в глубоком, исполненным торжественной грации и величия реверансе и обратив свои слова к народу, заговорила так: «Судари, вот уже двадцать три года моему брату-императору угодно доверять мне управление Нидерландами, на что я употребила все мои силы и то, чем наделили меня Господь, природа и благоприятный случай, дабы успешнее справиться с возложенным на меня делом; при всем том, если что-либо мною упущено, думаю, меня можно извинить, ибо и забывчивость, и упущения не таили злого умысла. И однако, если я виновата в чем-либо перед вами, прошу меня простить, а если все же кто бы то ни было из вас не пожелает дать мне прощения, сие меня не столь уж и расстроит, поскольку доволен мой брат, угождать коему — насущнейшая из моих забот и пожеланий». Сказав все это и снова низко склонившись перед коронованным братом, она села на место. Мне передавали, что в ее словах нашли слишком много гордыни и дерзости; тем более при прощании со страной и народом, которым она управляла, следовало бы усладить свою речь, ибо в стране осталось множество опечаленных ее отъездом. Но надо ли ей было о том заботиться, если она желала понравиться своему брату, а не всем прочим и последовать за ним, разделив его молитвенное затворничество? Последний рассказ я слышал от одного дворянина, знакомого моего брата; тогда он был под Брюсселем, где обсуждал условия выкупа моего брата, плененного под Эденом и пробывшего в неволе пять лет в городе Лилле, что во Фландрии. Сей дворянин видел описанное здесь собрание и роскошное зрелище, устроенное императором; именно он мне передал, что многие были втайне уязвлены столь высокомерными речами надменной королевы, но не осмеливались ни словом, ни движением выдать свои чувства, ибо знали, что имеют дело с очень властной дамой, способной, если ее раздражить, перед отъездом хорошенько им отомстить. И вот она освободилась от всех государственных обязанностей и отправилась с братом в Испанию, откуда уже, как и сестра ее Элеонора, никуда не выезжала до самой смерти и умерла, пережив брата на два года, а сестру, более старшую по летам, — на год. И Элеонора, и королева Венгерская прекрасно распорядились своим вдовством. Конечно, Мария пробыла в одиночестве гораздо дольше сестры, ни разу не вступая в новый брак, а Элеонора еще дважды обременяла себя приятными узами: в первый раз — чтобы стать королевой Франции, избрав себе удел достаточно соблазнительный, но более по просьбе и внушению собственного брата, ибо такой союз должен был бы скрепить нетленной печатью мир и передышку в войнах, хотя печать эта и быстро рассыпалась прахом и война вспыхнула вновь — притом с большей, нежели прежде, свирепостью. Но уж здесь-то бедная принцесса оказалась бессильной, ибо сделала что могла; однако ее царственный супруг не желал принимать в расчет ее благих намерений, ибо, как я слышал, поносил и проклинал этот союз.

После ухода от дел королевы Венгерской подле Филиппа, владения которого уже были обложены со всех сторон неприятелем, не осталось ни одной из великих принцесс, если не считать госпожи герцогини Лотарингской, Кристины Датской, его двоюродной сестры, каковую с тех пор именовали не иначе как ее светлость, разделявшей его досуг, когда он оставался в Испании, и весьма способствовавшей блеску придворной жизни, ибо — как я давно заметил, и более достойные, чем я, подтвердили такую мысль — любой двор принца, императора, короля или иного монарха, несмотря на свою многочисленность, мало чего стоит, если не обрамлен и не украшен добавлением придворного штата королевы, императрицы или великой принцессы, благодаря чему его расцвечивает множество дам и девиц.

На мой взгляд, эта принцесса была одной из самых совершенных. Росту высокого и хорошо сложенная, с лицом, привлекавшим красотой и приятностью черт, с изящной речью и особенно с изысканным вкусом в выборе нарядов, она в свое время послужила нашим французским прелестницам образцом для подражания; новую манеру одеваться назвали «лотарингской», у нее заимствовали убранство головы и волос, учились, как выбирать вуаль, — и от сего наши придворные дамы очень похорошели и с нетерпением ожидали каждого нового празднества или торжественной церемонии, чтобы достойно украсить себя и появиться в «лотарингском» одеянии, подобном одеждам ее светлости. А еще у нее были самые красивые руки, какие только можно вообразить; за них ее много хвалила наша королева-мать, сравнивая со своими. Верхом она ездила отменно и держалась с дивной фацией; а еще она позаимствовала у своей тетки, королевы Марии, привычку ездить со стременем, перекинув ногу через переднюю луку седла, меж тем как обычно пользуются скамеечкой, что делает посадку не такой величественной и грациозной; и еще, в подражание своей коронованной тетушке, она выбирала всегда испанских, берберийских и турецких скакунов — причем только весьма статных жеребцов, которые прекрасно смотрятся под седлом; я видел у нее их дюжину — и преотменнейших, так что невозможно было бы выбрать из них лучшего. Тетке она была по нраву, и та ее очень любила как за сходную склонность к мужественным забавам, охотам и прочему, так и за признанную ее добродетель. И, выйдя замуж, Кристина часто ее навещала во Фландрии, как я про то слышал от госпожи де Фонтен; а после того как овдовела — тоже; особенно когда у нее отняли сына и она от огорчения и досады покинула Лотарингию, ибо имела слишком возвышенное сердце. Она избрала себе общество своего коронованного брата и теток, которые приняли ее с великим радушием.

Она тяжело перенесла разлуку с сыном, хотя король Генрих и представил ей какие только возможно извинения и предложил ее щедро одарить. Но на том принцесса не успокоилась; к тому ж, видя, что в наставники ее чаду определили добрейшего господина де Лабрусса, удалив того, кого загодя избрал император, оценивший его еще тогда, когда тот служил при господине де Бурбоне, — благоразумного и достойнейшего господина де Монбардона, француза, воспитанного в кальвинистской вере, в отчаянии она в страстной четверг обратилась к самому королю Генриху (а происходило это в большой галерее дворца в Нанси, где присутствовал весь двор) и с учтивой решимостью, во всем блеске своего великолепия и красоты, еще более привлекательная, чем обычно, подошла к нему без громких восклицаний и не роняя своего величия, однако не забыв перед тем склониться в глубоком реверансе, и, со слезами на глазах, делавшими ее воистину неотразимой, умоляла его и просила учесть, в какую тоску приводит ее разлука с сыном — самым дорогим для нее существом на свете; заверяла, что не заслужила столь суровой кары, ибо ничего не предпринимала, что бы вредило его величеству. Она говорила так проникновенно и учтиво, приводя столь весомые доводы и перемежая их сладчайшими нежными жалобами, что король — по натуре весьма обходительный с дамами — не на шутку расчувствовался, а вместе с ним и все великие и малые, кто оказался возле.

Наш король, обычно с такой уважительностью относившийся к нежному полу, какой не встречали более ни у кого из повелителей Франции, отвечал ей достойно, но не пускаясь в пространные рассуждения и не рассыпая вороха пустых слов, как то представляет Параден в своей «Истории Франции», ибо по природе своей был не столь многоглаголен и речист, не горазд на торжественные заверения, красноречивые увещевания и узорное плетение словес. Да и не пристало государю подделываться в своих речах под стиль наших философов либо великих ораторов — сие подобает другим; в его же устах, напротив, весомее звучат немногословные замечания, короткие вопросы и ответы — так, по крайней мере, считают наши знаменитые люди, и среди них ученейший и основательнейший господин де Пибрак, придерживающийся одинакового со мною мнения. Посему пусть тот, кто будет читать замысловатую речь, приписанную королю Параденом в указанном месте, не доверяет сочинителю, ибо многие знатные господа, бывшие при той беседе, заверяли меня, что все обстояло иначе. Хотя справедливо, что он весьма приветливо и с достоинством утешал принцессу и уверял, что для отчаяния нет причин, поскольку он удерживает при себе сына не ради нанесения ей какого-либо ущерба, а для того, чтобы упрочить его положение, воспитывая вблизи престола и взращивая вместе со старшим королевским сыном, дабы привить ему те же обычаи и подготовить к подобной же судьбе. Ведь дитя по крови француз, и, обретаясь среди соотечественников — притом при королевском дворе, где у него много родичей и друзей, — он не может получить дурного воспитания. Не забыл король упомянуть и о том, что именно Франции Лотарингский дом обязан своим процветанием более, нежели какой иной стране христианского мира, напомнив, как герцог Лотарингский был избавлен от Карла Бургундского, убитого под стенами Нанси; и не будет, как добавил он, преувеличением утверждать, что без вмешательства Франции владения герцога Лотарингского понесли бы невосполнимый урон, а сам герцог превратился бы в обездоленнейшего из принцев этого мира. Отсюда же ясно, к кому должен тяготеть Лотарингский дом: к Франции или же к Бургундии; и незачем беспокоить столь могущественного соседа, склоняясь к его противникам и склоняя к тому же сына, которого бы там взрастили; а вот именно этого его величество и стремится избежать. Напомнил он и о том, как во время Крестового похода на Святую землю Франция помогла названному Лотарингскому дому одержать победу под Иерусалимом; упомянул о совместных сражениях в Неаполитанском королевстве и Сицилии. И также заверил принцессу, что не в его обычае вредить царственным наследникам и пособлять их уничижению; напротив, он стремится покровительствовать им в беде, как то случилось с молодой королевой Шотландской, состоявшей в близком родстве с его сыном, с герцогом Пармским и с князьями Германии, столь обессиленными, что лишь его помощь спасла их от полного падения. Так вот, закончил он, из той же доброты и сердечной склонности он хотел бы опекать молодого лотарингского принца и поднять его выше того удела, какой его ожидал, чтобы со временем сделать его и своим сыном, выдав за него одну из дочерей, — а потому ей нечего печалиться.

Но все прекрасные слова и веские доводы не смогли ее никоим образом утешить и придать ей терпения. Посему, откланявшись и продолжая проливать бесценные слезы, она удалилась в свои покои, до дверей которых государь проводил ее сам, а на следующее утро, перед своим отъездом, навестил ее там, чтобы проститься, но не услышал в ответ ничего, кроме смиренной пени. Видя, как ее дорогое дитя увозят во Францию, она, со своей стороны, решилась покинуть Лотарингию и отправиться во Фландрию к своему дяде-императору (как сладко звучат самые эти слова!), а также к кузену своему, королю Филиппу, и коронованным тетушкам (какие титулы и сколь славное родство!), что тотчас и сделала; и оставалась там, пока меж французским и испанским государями не воцарился мир и христианнейший монарх не отплыл морем в свои владения.

Тому примирению она способствовала по мере сил, то есть всем, чем только можно: поскольку посланцы — как одной, так и другой стороны, — претерпев многие беды и лишения в Серкане, провели несколько дней, будто ловчие, рыская за пропитанием и потому не продвигаясь ни на шаг в переговорах, она, ведомая внутренним чувством или божественным озарением, а может подвигнувшись на то из благочестивого рвения и прирожденного здравомыслия, взяла дело в собственные руки и повела его так, что добилась его разрешения, благодетельного для всего христианского мира. Меж тем, как поговаривали, вряд ли нашелся бы еще кто-нибудь, кто бы смог так легко сдвинуть столь тяжелый камень и прочно укрепить на надлежащем месте. Воистину она оказалась очень искусной и опытной и располагала неоспоримым влиянием, каковыми свойствами малые и сирые людишки, без сомнения, не обладают. С другой стороны, ее кузен король мог полностью довериться ей и полагался на нее, считая достойной этого, а потому любил и ценил и относился к ней с душевной расположенностью, всячески способствуя блеску и процветанию ее двора, каковой вовсе бы потускнел; однако, насколько мне известно, с тех пор он не поручал ей ничего важного, не слишком заботился о ее владениях в герцогстве Миланском, доставшихся ей от первого мужа из рода Сфорца; и мало того, как меня уверяли, некоторые из них урезал в свою пользу.

По слухам, после разлуки с сыном она затаила злобу на господина де Гиза и его брата-кардинала, обвиняя их в том, что именно они внушили нашему королю такое решение и сделали сие в угоду своему честолюбивому желанию видеть собственного кузена в тесной близости от трона и соединенного с королевской ветвью брачными узами; а также в отместку за то, что несколько ранее она расстроила брак меж собой и Гизом, насчет которого уже была договоренность. Движимая своим крайним высокомерием, она во всеуслышание объявила, что никогда не выйдет замуж за младшего в семействе, где состояла в браке со старшим; подобного отпора господин де Гиз не мог ей спустить, хотя ничего не потерял, если учесть, на ком он женился позже: его супругой стала особа из весьма прославленного рода, внучка короля Людовика XII, одного из самых добрых и мужественных государей, что сидели на французском престоле; к тому же его суженой стала одна из самых красивых женщин во всем христианском мире.

По сему поводу мне рассказывали, что, когда две эти принцессы встретились впервые, они долго и со вниманием изучали друг друга: то вперяя очи прямо в лицо собеседницы, то бросая тайком взгляд, то следя друг за другом краешком глаза. Можно вообразить, какие мысли при этом рождались в их прекрасных душах: их чувства мало отличались от умонастроения Сципиона и Ганнибала перед африканским сражением, которое должно было решить судьбу Рима и Карфагена. Африканец и римлянин точно так же около двух часов прощупывали друг друга мелкими наскоками, а сблизившись, на какое-то время застыли, восхищенные зрелищем блистательного противника, столь прославленного великими деяниями; и видом ратников, их оружием и воинской сноровкой; а постояв так, решились на переговоры, — что прекрасно описано у Тита Ливия. Сколь благостна добродетель, одним видом своим способная одолеть старинную ненависть, как и красота — возобладать над ревностью, что и произошло, как я уже поведал, меж двумя принцессами и обворожительными женщинами!

Конечно, их красоту и обворожительность можно было бы счесть равными — хотя здесь госпожа де Гиз чуток обошла соперницу, но, к счастью, только в этом, оставив той в удел большую славу и более твердый, надменный нрав; ибо герцогу досталась самая мягкая, нежная, застенчивая и любезная супруга, какую только можно отыскать, хотя наружно являвшая немалую храбрость и напускное высокомерие. Природа создала ее совершенной, помимо высокого роста и изящного сложения наделив ее величавостью; так что одного взгляда на нее было достаточно, чтобы хорошенько подумать, прежде чем с нею заговорить; но если преодолеешь опасения — то смутишься ее мягкостью, великодушием и трогательной простотой, унаследованными ею от деда, бывшего добрым отцом своим подданным, и от благотворного французского воздуха. Хотя верно и то, что, когда было надо, она умела дать почувствовать свое высокое положение и выглядеть достойной славы предков. Впрочем, надеюсь поговорить о ней особо в ином месте.

Напротив, честолюбие ее лотарингской светлости несколько перехватывало через край. Я имел однажды случай убедиться в этом сам, когда королева Шотландская, овдовев, предприняла путешествие в Лотарингию, где я в то время обретался; там я и подметил, что ее вышеупомянутая светлость стремилась всеми способами превзойти и затмить величие своей гостьи. Но та, отличаясь силою и твердостью духа и будучи ловкой светской искусницей, не позволяла хозяйке возвыситься над собой хотя бы на кончик мизинца, сохраняя притом внешнюю мягкость, — тем более что ее дядя-кардинал успел предупредить племянницу о заносчивом норове лотарингской властительницы и подсказать, как совладать с ним. Принцесса так никогда и не смогла обуздать своих чрезмерных притязаний и как-то раз решилась помериться силами с самой королевой-матерью, да не на ту напала: матушка нашего государя умела быть самой надменной из женщин, каких только видывал свет, что подтверждали мне многие вельможи, очевидцы ее подвигов; а когда требовалось сбить спесь с кого-либо, кто слишком выпячивался, она умела устроить так, что тот был готов буквально сквозь землю провалиться; при всем том с ее светлостью она повела себя, по видимости, не слишком надменно, выказывая, как ее ценит, и воздавая должное ее совершенствам, но, держа все время на короткой привязи, то ослабляя, то натягивая повод — чтобы бедняжка не задохнулась, но и не вздумала брыкаться, — частенько приговаривала (я собственными ушами это слышал): «Вот самая кичливая из всех виданных мною женщин!» Дело было в Реймсе на короновании покойного нашего государя Карла IX, куда пригласили и ее светлость. Когда она вступала в город, то не пожелала ехать верхом, сочтя сие недостаточно подходящим ее титулу и достоинству, а пересела в великолепный дорожный возок, весь обитый черным бархатом в знак вдовства, влекомый четырьмя самыми прекрасными белыми турецкими жеребцами, каких только можно вообразить; причем запряжены они были не цугом, а четвериком в ряд, словно в триумфальной колеснице. Она восседала у дверцы в великолепном бархатном одеянии — правда, тоже черном, — зато ток на голове был бел и чрезвычайно искусно украшен. У другой дверцы сидела одна из ее дочерей, потом ставшая герцогиней Баварской, а меж ними — статс-дама, принцесса Македонская. Королева пожелала увидеть, как та с этаким триумфом подкатывает к замку, и, подойдя к окну, чуть слышно промолвила: «Ну и честолюбие у этой женщины!» А после, когда гостья вышла из возка и поднялась наверх, королева-мать пошла к ней навстречу и выслушала ее приветствие на середине залы, по крайней мере гораздо ближе к входным дверям, чем обыкновенно было принято. Она очень приветила гостью, позволив ей делать что вздумается, а при ее-то власти, тогда безграничной по малолетству государя, это была большая честь, оказанная ее светлости. Все придворные, великие и малые, не могли на нее налюбоваться, восхищаясь ее красотой и осанкой, хотя года ее уже близились к закату: она готовилась перевалить через четвертый десяток, но ничто в ее чертах не увяло и не стерлось, ибо ее осень оказалась краше иного лета. Принцесса эта достойна всяческих похвал за то, что, сохранив былую красоту, нерушимо и незапятнанно пронесла до могилы свое вдовство и верность покойному супругу.

Она умерла через год после того, как узнала, что стала королевой Дании, откуда была родом; таким образом, перед смертью она могла украсить свой титул вместо «светлости» «величеством», но наслаждалась этим всего месяцев шесть. Хотя может статься, что она бы согласилась принять величание «ее светлость» вместе с первым цветом юных прекрасных годов, ибо что значит целое королевство перед бесценной молодостью? Хотя на краткий миг, перед смертью, она и удостоилась чести именоваться королевой, однако, как я слышал, была полна решимости не возвращаться в родную вотчину, а скоротать остаток дней в своих итальянских поместьях в Тортоне, доставшихся ей от покойного мужа; хотя в тех местах ее звали не иначе как госпожа де Тортоне (имя не слишком красивое и недостойное ее). Она обосновалась там задолго до смерти как в силу обета, некогда принесенного в святых местах неподалеку оттуда, так и затем, чтобы не удаляться от тамошних целебных источников, ибо под конец она стала хворать: ей очень досаждала подагра.

На склоне дней занятия ее были достойны и благочестивы: она много молилась, щедро жаловала на благотворительные дела и помощь бедным, особенно вдовам, среди которых, помнится, была неимущая вдова управителя миланского замка, которой было бы суждено влачить жалкое существование при нашем дворе, если бы не поддержка и частые небольшие подарки королевы-матери. Она была дочерью принцессы Македонской, отпрыском знатной и благородной ветви. Я застал ее уже в почтенной старости, некогда она была домоправительницей ее светлости. Теперь та, узнав о ее стесненных обстоятельствах, пригласила ее к себе и отнеслась так хорошо, что бедняжка позабыла о нужде, измучившей ее во Франции.

Вот, вкратце, что я могу поведать об этой великой принцессе и о том, как, оставшись вдовой, но сохранив цвет молодости, она образцово повела себя. Конечно, могут возразить, что она все-таки выходила замуж дважды, первый раз за герцога Сфорцу. Пусть так, но он почти тотчас умер (они не прожили вместе и года), оставив ее вдовой в возрасте пятнадцати или шестнадцати лет; после чего дядя-император выдал ее за герцога Лотарингского, чтобы упрочить связь с этим домом, — и она вскоре, в расцвете лет, снова оказалась вдовой, не попользовавшись как следует плодами и второго замужества; но те годы, которые она провела в одиночестве, оказались самыми прекрасными и достойными нашего внимания; она же употребила их на затворническую жизнь и беспорочное целомудренное вдовство.

Мне хотелось бы, продолжая повесть о прекрасных вдовах, в кратких словах упомянуть еще о двоих. Одна принадлежит уже прошлому, это почтенная госпожа Бланш де Монферра, принадлежавшая к старинному итальянскому семейству; впоследствии она стала герцогиней Савойской и самой прекрасной и совершенной из тогдашних принцесс, а к тому же отличалась мудрой опытностью и отменно справилась с управлением страной, будучи опекуншей своего малолетнего сына; а также весьма благоразумно распоряжалась своими владениями, оставшись одной из образцовых вельможных дам и матерей, притом что овдовела в каких-нибудь двадцать три года.

Именно она так достойно привечала молодого короля Карла VIII, прибывшего в ее королевство из Неаполя, устраивая в честь него празднества на всем его пути по ее землям, особенно в Турине, куда он въехал с необычайной пышностью и был встречен ею самою в роскошных одеяниях, дававших ему понять, что она действительно недюжинная вельможная особа: на ней было выложенное витым золотом суконное платье, снизу доверху расшитое крупными бриллиантами, рубинами, сапфирами, изумрудами и иными драгоценными каменьями; столь же великолепные драгоценные камни венчали и ее голову, а шея была перехвачена золотым обручем, или ожерельем, украшенным очень крупными жемчужинами с Востока, цены коим не мог сказать никто; и таковые же браслеты красовались на ее руках. Она появилась перед ним на статном белоснежном иноходце в необычайно богатой сбруе, ведомом под уздцы шестью высокорослыми лакеями в расшитых золотом суконных ливреях, а за ней следовала целая стая придворных фрейлин и девиц, весьма миловидных и одетых с отменным вкусом по пьемонтской моде, и на них было радостно смотреть. Шествие замыкал очень многочисленный конный отряд молодых людей и сеньоров — цвет тамошней знати. Затем она присоединилась к королю Карлу, над ними натянули богатый полог, и все спустились к замку, предоставленному в его распоряжение; там, у дверей замка, герцогиня, представив ему своего малолетнего сына, произнесла прекрасную речь, где описала свои владения и богатства земли и короны; причем король выслушал ее с большим удовольствием и поблагодарил, объявляя себя ее должником. Во всем городе были развешаны французские и савойские гербы, перевитые цветочным вензелем, так называемыми «путами любви» с девизом: «Sanguinis arctus amor»[73], как гласит «Хроника Савойи».

Наши отцы и матери, слышавшие о том от своих родителей, видевших ее, и даже моя бабушка, супруга сенешаля Пуату, в прошлом фрейлина при савойском дворе, — все уверяли меня, что тогда не было иных разговоров, кроме как о красоте этой сиятельной дамы, о ее мудрости и опытности в делах; а все французские придворные, бывавшие в Савойе, возвращаясь на родину, говорили о ней своим женам и дочерям так же, как и придворным дамам, превознося перед ними ее прелести и добродетельную жизнь; вторил им и король, который, казалось, был ранен ею в самое сердце.

Впрочем, не блистай она красотой, он бы любил ее не менее, поскольку она всеми средствами помогала ему и даже отдала свои драгоценные камни, жемчуг и золотые украшения, позволив ему заложить их или сделать с ними, что ему заблагорассудится; а это, судите сами, немалое одолжение: обычно дамы очень ревностно берегут драгоценности, перстни и прочие украшения и охотнее бы расстались с какой-либо особо взлелеянной частью собственного тела, нежели с изысканными и дорогими вещицами. Конечно, здесь я имею в виду не всех, но многих. Нет сомнения, что такое пожертвование требует великой благодарности; ведь если бы не столь куртуазный дар и другой, подобный ему, полученный от маркизы де Монферра — еще одной высокородной, добропорядочной и очень красивой дамы, — безденежье вынудило бы короля постыдно возвратиться из своего путешествия, оборвав его на полпути, то есть поступить не лучше того епископа, который отправился на Тридентский собор без денег и латыни. Как можно пускаться в море без сухарей! Впрочем, меж одним и другим немалая разница: первый решился отправиться в путь из благородства, движимый высокими и горделивыми устремлениями, заставившими его закрыть глаза на все неудобства и счесть, что для отважного сердца невозможного нет; ну а второй, обделенный умом и опытностью в ведении собственных дел, явил пример глупости и незнания обычаев — так что похоже, будто он намеревался, добравшись до места, употребить время на сбор подаяния.

Когда упомянутая прекрасная дама произносила речь при вступлении короля в Турин, все обратили внимание на ее богатый наряд, более пристойный замужней особе, нежели вдове. Однако дамы оправдывали ее тем, что для столь великого монарха можно сделать исключение, тем более что сие не потребовало больших трат, а великие мира сего следуют собственным законам; к тому ж в те годы вдовы не испытывали таких стеснений, как в последние четыре десятка лет; так, известная мне вельможная вдова, отмеченная, скажем, более чем нежным расположением государя, одевалась, конечно, поскромнее иных прелестниц, но все же не иначе как в шелка, желая и нравиться, и лучше скрыть свои проделки; а прочие придворные вдовушки, в подражание ей, поступали так же. Эта дама приспособилась как нельзя лучше; ее весьма изысканные наряды всегда были черными или белыми, но в них чувствовалось более светскости, нежели вдовьей суровости, тем паче что вырез на платье всегда позволял узреть немалые прелести. А во время торжественного бракосочетания нашего короля Генриха III и при его короновании я слышал из уст королевы-матери такого же рода замечания: вдовы прошлых лет не столь пеклись о скромности наряда и манер, как ныне; а при короле Франциске, желавшем более свободы для своих придворных, вдовы даже танцевали — их разрешалось приглашать на танец наравне с девицами либо замужними женщинами; да и сама королева-мать на моих глазах попросила господина де Водемона предложить для открытия празднеств руку госпоже принцессе Конде, потерявшей своего супруга, что он, повинуясь приказу, и сделал, протанцевав с ней; многие, как и я, оказались свидетелями того происшествия и могут его припомнить. Вот какую свободу тогда имели безутешные вдовицы. Ныне же все это им запретно и почитается таким же святотатством, как разноцветные наряды; позволительно надевать лишь белое и черное, хотя верхние и нижние юбки, а также чулки могут быть серыми, коричневыми, фиолетовыми и синими. Правда, некоторые, как я заметил, позволяли себе даже красный, ярко-багряный и светло-желтый цвет — совсем как в старину, когда такое, говорят, допускалось, но не для платьев, а только для юбок и чулок.

Потому-то принцесса, о коей я веду речь, могла позволить себе появиться в расшитом золотом суконном платье, ибо то было ее герцогское облачение — парадное одеяние, допустимое и уместное свидетельство ее величия и могущества; так и поныне вольны поступать графини и герцогини на торжественных церемониях. У наших вдов та печаль, что им нельзя носить драгоценности нигде, кроме как на пальцах да иногда на каком-нибудь зеркальце или же на часослове и иных книгах, толкующих о божественном; но ни в коем случае не на голове, не на теле, не говоря уже о богатых жемчужных ожерельях и браслетах; однако могу поклясться, что видывал вдовствующих прелестниц, достойно обряженных лишь в черное и белое, но притягивавших взгляды не менее увешанных драгоценностями замужних дам королевского семейства. Впрочем, довольно о сей иноземной вдове, поговорим об отечественных; сейчас речь пойдет о нашей белой королеве Луизе Лотарингской, жене Генриха, последнего из наших покойных государей.

Можно и должно хвалить эту принцессу за многое, ибо в браке она вела себя благоразумно и хранила целомудренную верность супругу, так что связывавшие их узы ею были не тронуты, оставаясь крепкими и неразрывными, и никто никогда не подметил в ее обиходе никакого изъяна; того же нельзя сказать о самом короле, ибо он иногда позволял себе отвлечься, по обыкновению великих мира сего, у коих есть на то право и привилегия; к тому ж он не далее чем через десять дней после женитьбы пречувствительно обидел молодую жену, заменив весь штат ее прислуги и придворных дам, кои росли и воспитывались вместе с нею с самого отрочества; такая суровость ее надолго опечалила и причинила ей сердечную рану; особенно она тосковала по мадемуазель де Шанжи, весьма миловидной и вполне добродетельной фрейлине, не заслужившей отлучения от двора и королевских покоев. Потерять добрую подругу и наперсницу — большое горе. Мне известно, что однажды некая приближенная к ней дама набралась дерзости, тихонько похохатывая, намекнуть, что коль скоро ей ни вскорости, ни в отдаленные времена — по причинам, о коих в те поры шептались, — не суждено иметь ребенка от законного мужа, то недурно было бы прибегнуть к услугам третьего лица, умеющего сохранить все в тайне, и обзавестись-таки потомством; ибо короли смертны, а в сем случае она сделается королевой-матерью, опекуншей законного наследника, и не только не потеряет власть, но достигнет ранга и величия своей царственной свекрови. Но давшая такой совет долго потом сожалела о своей неловкости, ибо он был встречен как нельзя более холодно и благожелательница навсегда лишилась высокого расположения, поскольку королева предпочитала, чтобы ее величие зиждилось на целомудренной добродетели, а не на беззаконном продолжении рода. Но большинство светских людей подобными советами отнюдь не пренебрегают, чему порукой Макиавелли и его учение.

Поговаривают, что королева Мария Английская, третья жена короля Людовика XII, не была столь хладнокровна, ибо, раздражившись хилостью своего супруга и повелителя, пожелала закинуть удочку в другой ручеек и подцепить господина графа Ангулемского, впоследствии ставшего королем Франциском, а тогда — юного и приятного собою принца, коего она радушно привечала, называя не иначе как «сударь мой зять», поскольку он уже тогда был женат на госпоже Клодии, дочери короля Людовика. Королева подлинно в него влюбилась, да и он отвечал взаимностью, так что два костра чуть было не слились в единое пламя; но тут подоспел ныне покойный господин де Гриньоль, знатный дворянин и человек чести, приближенный к Перигорскому семейству, бывший некогда придворным кавалером у королевы Анны, о чем мы уже рассказывали в ином месте, а затем исполнявший ту же должность при королеве Марии. Сей опытный и весьма умудренный знаток человеческих страстей, видя, какое действо вот-вот готово разыграться, стал упрекать упомянутого графа в беспечности и возопил: «Как же, Господь вас пробери (так он имел обыкновение выражаться), намерены вы поступить? Разве вам не понятно, что эта тонкая бестия желает вас завлечь и от вас понести? А родись у нее сын — и вы навечно всего только граф Ангулемский, уж никак не король Франции, на что уповаете. Король наш состарился, у него уже не будет детей. Вы с ней сблизитесь, а при вашем молодом горячем нраве и ее пламенной натуре не успеете моргнуть, Господь вас пробери, — и приклеитесь друг к другу так, что не отодрать; а тут и дитя — и конец всем надеждам! Вам останется только сказать: „Прости-прощай, мое право на французский престол“. Так что подумайте хорошенько». Эта королева захотела испытать и применить на деле то, о чем говорит испанская пословица: «Nunca muger aguda mirio sin herederos» (Ловкая женщина никогда не помрет, не оставив наследника), то есть, ежели муж в том не преуспеет, она найдет к кому обратиться. Тут граф Ангулемский призадумался и призвал на помощь свое благоразумие, но искушение возобновлялось, становясь все сильнее, пока он вовсе не потерял голову от умильных чар и утонченной фации англичанки. Вот что значит любовный жар! Ради какого-то жалкого кусочка плоти можно пожертвовать и королевством, и властью над половиной мира, о чем свидетельствует история. В конце концов господин де Гриньоль, видя, что молодой человек погубит себя, запутываясь в любовных сетях, пожаловался его матери, герцогине Ангулемской, и она уж устроила сыну такую выволочку, что тот и думать позабыл о греховной страсти. Меж тем утверждают, будто королева сделала все, что могла, чтобы успеть обзавестись потомством до кончины супруга; но он опередил ее и сошел в могилу, не оставив ей на это времени; однако же после его смерти не проходило дня, чтобы кто-либо не пускал слух, будто она в положении; ходили сплетни, будто она, не понеся младенца во чреве, обертывалась под платьем простыней, чтобы сделать себе большой живот, намереваясь, когда подойдет срок, позаимствовать дитя у другой беременной женщины и представить его как родившегося от нее. Но госпожу регентшу не проведешь, она-то знала, как дети делаются, и понимала, чем это дело может обернуться для нее и ее сына; а потому призвала докторов и повитух, которые, своими глазами увидев простыни и полотнища, разоблачили бедняжку, и она вместо чаемой славы и величия удостоилась ссылки в отчий дом.

Вот как отличалась наша королева Луиза от этой Марии, ибо пребывала в целомудренной добродетели и не желала ценой обмана сделаться королевой-матерью. А отважься она на подобную проделку — у нее все вышло бы по-иному, ибо никто от нее ничего подобного не ожидал, а прознав, весьма бы удивился. Наш нынешний король очень ей обязан, и положено ему уж за одно это ее любить и почитать; ведь извернись она и добейся появления наследника — он до сих пор считался бы каким-нибудь незавидным регентом; да и того могло не случиться, и сей недостойный его титул мог бы достаться ему ценой горших, чем мы испытали, бедствий и войн, не принеся ни радости, ни уверенности.

Говоря со мной об этом, иные — как люди светские, так и церковные — замечали, что для Франции то было бы лучше: мы бы избежали многих несчастий, разорения и разграбления, если бы королева эта хоть чуточку согрешила; весь христианский мир от того премного бы выиграл. Таковые речи я слыхал от отважных и хитроумных любителей порассуждать (хотя сам так не думаю, ибо нам хорошо под рукой нынешнего монарха, да хранит его Господь!), и, сходясь в неодобрении целомудрия той, о ком речь, они, конечно, пеклись о благе королевства, но не о промысле Господнем; а наша государыня, сдается мне, ни о чем так не радела, как о жизни по заветам Всевышнего, следовать коим с радостным рвением почитала первейшею заботой и счастлива была бы пожертвовать святому делу и своим положением, и собой. Ведь еще юной и прекрасной принцессой, нежной и любезной (король ее и взял-то за красоту и многие добродетели), она не помышляла ни о чем ином, как о служении Господу: прилежно говела, посещала немощных в больницах, лечила недужных, заботилась о похоронах неимущих, не забывая и не упуская ничего из добрых святых обязанностей, свойственных набожным женщинам, коим жребий уготовал высокое положение в свете, подражая в том принцессам и королевам первых веков нашей Церкви. И после смерти супруга она продолжала делать то же самое, проводя время в слезах, сожалениях и молитвах о спасении его души; так что ее вдовья жизнь походила на ту, что она вела в замужестве. Пока жив был ее муж, ее подозревали в чрезмерной склонности к тем, кто входил в Священную лигу, поскольку, будучи доброй католичкой, она любила всех сражающихся за веру и Церковь; но она вовсе охладела к ним после того, как они убили ее мужа, и не желала с ними знаться, хотя призывала на них лишь такую кару и месть, какая будет угодна Господу; но при всем том умоляла всех, и особенно нынешнего нашего короля, чтобы те позаботились о справедливом суде над покусившимся на жизнь священной особы государя. И как прожила она беспорочно в замужестве, столь же целомудренно окончила дни во вдовстве, а по смерти заслужила достойную славу, ибо и последние часы ее протекли в прекрасном богобоязненном рвении. До того она долго болела, исчахла и иссохла — потому, говорили, что слишком предалась грусти, — а перед самым концом велела, чтобы ее корону положили у изголовья кровати и не трогали до последнего вздоха; в той же короне приказала положить себя в могилу, чтобы и в земле, как при жизни, оставаться королевой.

Была у нее сестра, госпожа де Жуайёз, подражавшая ей в богобоязненной и беспорочной жизни, а после смерти мужа соблюдавшая сугубый траур, сожалея о потере столь храброго и исполненного совершенств сеньора. К тому же я слыхал, что, когда нынешний наш король оказался зажат у Дьепа и господин дю Мэн с сорока тысячами войска держал его там, словно в мешке, окажись она на месте командора де Шаста, стоявшего во главе дьепского гарнизона, она бы отмстила за смерть своего мужа иначе, нежели названный господин командор, какового его обязательства перед покойным господином де Жуайёзом призывали не принимать у себя его убийцу; и если до того она привечала командора, то после возненавидела хуже чумы, не простя ему подобной оплошности; хотя прочие и хвалили его как раз за то, что он не изменил данному слову и исполнил свои обещания. Однако женщина, справедливо или неправедно оскорбленная, не принимает ничего в расчет, как и та, о коей речь; ведь она так и не примирилась с нашим теперешним королем, продолжая оплакивать предыдущего и носить по нему траур, хотя сама некогда принадлежала к Лиге; последнее не мешало ей настаивать на том, что и ее супруг, и она сама слишком многим обязаны убиенному монарху. Добавлю под конец, что она — добрая и благоразумная принцесса, достойная почитания за то, с каким трепетом относилась к памяти собственного супруга, хотя и не всю жизнь, ибо затем вышла вторым браком за Франциска Люксембургского. Но надо ли требовать от такого юного существа столь длительного самоотвержения?

Госпожа де Гиз, Екатерина Клевская, одна из трех дочерей герцога Неверского (и конечно, всех трех принцесс невозможно перехвалить и за красоту, и за неоспоримые достоинства души, впрочем, им посвящен отдельный рассказ), не забывала и ныне помнит и подобающе чтит своего поистине незабвенного почившего супруга. И какого супруга! Равного ему не знал мир — так после постигшего нас всех несчастья отзывается о нем она сама в письмах к некоторым из своих ближайших знакомых дам, с коими я потом беседовал; такими скорбными и исполненными боли словами она выказывает, сколь ее сердце раздираемо грустью.

Золовка ее, госпожа де Монпансье, о которой я надеюсь еще поговорить в ином месте, пролила потоки слез, оплакивая своего мужа; потеряв его совсем молодой, в расцвете красоты и совершенств телесных и душевных, она никогда больше и думать не хотела о новых узах Гименея, хотя вышла замуж почти девочкой, меж тем как супруг годился ей в деды, — а посему она лишь чуть-чуть надкусила от соблазнительного плода брачных услад, но более отведывать их не пожелала, отказавшись возместить новой трапезой то, что было ей недодано на прежнем пиру.

Множество сеньоров, знатных дворян и дам привела в восхищение вдовствующая принцесса де Конде из семейства Лонгвиль, тоже очень рано оставшаяся без супруга, но не пожелавшая выйти замуж вновь, несмотря на то что слыла одной из красивейших и соблазнительнейших женщин Франции.

Ее мать, госпожа маркиза де Ротлен, поступила так же, хотя не уступала дочери красотой. Конечно, обе они на пару могли бы своими обворожительными сладчайшими взглядами спалить сердца всего королевства: при французском дворе их глазки почитали самыми прелестными и пленительными. Не стоит сомневаться, что они испепелили немало сердец и душ, но рядом с ними было опасно и обмолвиться о замужестве: обе весьма добросовестно исполняли присягу верности, данную покойным мужьям, и остались преданы ей до самой смерти.

Даже если бы захотел, я не смог бы перечислить всех принцесс при дворе наших королей, прославившихся достохвальной верностью почившему супругу, а потому приберегу похвалы им для другого случая и оставлю на сем, чтобы перейти к некоторым дамам, кои — отнюдь не будучи столь высокого ранга, не принадлежа к таким славным семействам, — явили подобные же драгоценные свойства души.

Госпожа де Рандан, прозванная Фульвией Мирандолой, происходившая из почтенного семейства Адмиранди, осталась вдовой во цвете лет и красоты. Траур ее был столь велик и горечь потери настолько сильна, что она перестала глядеться в зеркало и отринула прозрачный светлый хрусталь, так жаждавший отразить ее в себе; она тоже могла бы, как та римская матрона, что разбила свое зеркало, принеся его в жертву Венере, произнести:

Dico tibi Veneri spéculum, quia cernere talem Qualis sum nolo, qualis eram nequeo.

(Посвящаю тебе, Венера, мое зеркало, ибо такая, как ныне, я не нахожу в себе ни смелости, ни терпения в него смотреться; а такой, какой была, снова стать не могу.)

Но госпожа де Рандан отвергла зеркало не поэтому, ибо осталась прекрасной, но в силу обета, каковой дала тени покойного мужа, бывшего одним из тех, кто достоин стать примером безупречного благородства для всей Франции; ради его памяти она покинула свет, одевалась с неизменной строгостью, блюдя решительно все запреты, не снимала вуали и никогда более не открывала чужому взгляду своих волос, но при всем том и еще при заметном небрежении в убранстве головы являла взору зрелище великой красоты. Потому-то покойный господин де Гиз, на несколько лет переживший своего брата, величал ее не иначе как монашкой, ибо суровостью своей жизни и нарядов она напоминала священнослужителей; но, говоря так, он добродушно смеялся вместе с ней, ибо любил и почитал ее, поскольку она весьма радела о благе его и всего их семейства.

Госпожа де Карнавале, побывавшая вдовой дважды, отказалась третьим браком выйти за господина д’Эпернона, тогда носившего имя де Лавалетта-младшего — в ту пору он входил в славу и был влюблен в нее без памяти, ибо она и во вдовстве сохранила былую привлекательность и вежество; не добившись от нее того, что желал всего более, он стал преследовать ее своим сватовством и трижды или четырежды просил короля замолвить за него доброе слово; но она, уже побывав дважды в мужниной неволе (один раз отданная графу де Монтравелю, а второй — господину де Карнавале), отказала, хотя самые расположенные к ней друзья и даже я — всячески старавшийся ей услужить — указывали ей, какую ошибку она делает, отвергая столь завидную партию, благодаря которой она сможет подняться к высотам величия и власти, жить в роскоши и пользоваться всеобщим почтением; ибо ее руки просил не кто иной, как любимец короля, его второе «я»; но она отвечала, что не видит своего счастья в уделе замужней дамы, желает сохранить над собой полную свободу и довольна жребием, а также хранит память о предыдущих мужьях, коих ей вполне довольно.

Госпожа де Бурдей из старинного и знаменитого дома Монбронов, графов Перигорских и виконтов д’Онэ, овдовела в возрасте тридцати семи или тридцати восьми лет; и мне кажется, что в Гиени, где она обитала, не было никого, кто бы мог превзойти ее красотой, грацией и изяществом манер, ибо она сохранила прекрасную фигуру, пленяющую цветущей роскошью форм, была высока ростом — и во всем этом не уступала первейшим красавицам; а душа ее была под стать прелестному телу; посему три богатых и знатных сеньора стали добиваться ее руки, но всем троим она отвечала одинаково: «Не хочу уподобляться большинству женщин, говорящих, что не вступят в брак никогда, но оправдывающих свои слова таким образом, каким можно лишь их обесценить; заверяю вас в том, что навсегда готова распрощаться с замужеством, если Господь и моя собственная плоть не внушат мне иных желаний так внятно, чтобы нельзя было сомневаться в противном». А когда один из ее поклонников возразил: «Как же это, сударыня, неужели вам не хочется вновь испытать жар любви во цвете ваших лет?» — она парировала этот выпад так: «Не знаю, что вы под сим разумеете, но, хотя до сих пор мне не удавалось согреться на моем вдовьем ложе, холодном как лед, однако, будучи за моим вторым мужем, я, не стану отрицать, уже испытала подле него тот жар, о коем вы толкуете; и все ж, поскольку холод легче переносить, нежели жару, я решилась держаться вдовства и не торопиться с новым замужеством». Так и поступила — и по сию пору продолжает нести бремя вдовства вот уже двенадцатый год, ничего не потеряв в своем очаровании, но до сих пор храня его нетленным. Она бережет верность праху своего мужа — и тем свидетельствует, что сильно любила его при жизни; а кроме того, вся поглощена заботами о его потомстве, так что если и соблюдет вдовство до самой смерти, то заслужит вечную благодарность собственных детей.

Покойный господин Строцци был одним из тех, кто добивался ее расположения, но, хоть он славного рода и к тому ж был под крепким покровительством королевы-матери, она отказала ему, найдя для того весьма достойные слова. Каким же нужно обладать характером, чтобы при красоте и всеобщем почтении за добродетельную жизнь — да, сверх того, обладая очень большим наследством — влачить остаток жизни на одиноком ложе, застывших подушках и оледенелых простынях, коротая безрадостные вдовьи ночи! Как много тех, кто не похож на эту несравненную особу; но, впрочем, немало и схожих с ней! Решившись перебрать сих последних, я никогда бы не кончил, особенно когда б стал перемежать повествование о великих душой христианках с рассказами о добродетельных язычницах, подобных прекрасной римлянке Марции, дочери Катона Утического, добрейшей и милейшей младшей сестре знаменитой Порции: потеряв мужа и непрестанно оплакивая его, она на вопрос, когда же настанет последний день ее траура, отвечала, что он совпадет с последним днем ее жизни. А поскольку она владела изрядным богатством, то любому, кто спрашивал, решится ли она снова выйти замуж, говорила: «Только если найду человека, согласного взять меня за мои добродетели, а не ради приданого». Притом одному Богу ведомо, насколько она была богата и красива, а уж благонравна вдвойне — иначе не быть бы ей ни дочерью Катона, ни сестрой Порции; но она отваживала от себя поклонников и гнала их, уверенная, что охотятся они не за ее добродетелями, а за ее добром, и не поддалась на льстивые заверения назойливых искателей.

Святой Иероним в эпистоле к непорочной Принципии разливается в похвалах любезной римской даме его поры по имени Марцелла, происходившей из большого и знаменитого семейства, давшего Риму множество консулов, проконсулов и преторов. Рано овдовев, она получала много предложений руки как от плененных цветом ее юности, так и от желавших породниться со столь почтенным домом; а еще потому, что была чудесно сложена, так что дух захватывало (заметьте, это пишет сам святой пастырь); а также из-за ее добродетельного нрава и пристойности. Среди прочих соискателей особо добивался ее благожелательности Цереалис, богатый и знатный синьор, тоже из рода, даровавшего римлянам немало именитых людей. Он был уже в преклонных годах — зато обещал ей немалое богатство и большие дары, расхваливая преимущества их будущего брака. Даже ее матушка, звавшаяся Альбиной, прониклась желанием заключить этот союз и склоняла к нему свою дочь. Но та ей отвечала: «Если мне захочется снова навязать себе брачные узы и отречься от целомудренной жизни, я изберу мужа, а не наследство». Соискатель, думая, что она имеет в виду его преклонный возраст, возразил, что старики могут жить долго, а юноши, напротив, быстро умереть, на что она заметила: «Конечно, молодой человек может вскорости погибнуть, но старец не способен долго протянуть». На сем ему пришлось откланяться. Я нахожу слова той дамы весьма благоразумными и исполненными решимости, как и речи Марции, а особенно сестры ее Порции, каковая после гибели супруга решила более не жить и предать себя смерти, но, поскольку ее лишили всего, что могло помочь самоубийству, проглотила горящие угли и сожгла себе все внутренности, объявив, что мужественная дама не может не отыскать способа покончить с собой; все это великолепно изобразил в написанной по сему случаю прекрасной эпиграмме Марциал, хваливший смелость римской матроны; также упоминает о ней Аристотель в своей «Этике», когда речь заходит о природе душевных сил, однако он полагает, что в подобном поступке не много смелости и высоты духа — как и в самоубийстве ее мужа и прочих иных людей, — ибо, как утверждает философ, они, дабы избегнуть худшего зла, прибегают к меньшему. О подобных вещах я составил особое рассуждение в другой книге. Некоторые утверждали, порицая ее благородное деяние, что все же было бы лучше, если бы названная особа посвятила остаток дней оплакиванию супруга и мщению за его смерть, — а помереть вот так не значит отомстить. Что до меня, я все же не могу не воздать ей должное, как и прочим вдовам, любившим своих мужей после смерти так же сильно, как при жизни. Вот почему святой Павел расточал им хвалы и ставил их в пример, следуя здесь за своим великим учителем. Однако от самых здравомыслящих и красноречивых людей, я слышал и такое мнение, что прекрасные собой молодые вдовы, храня чистоту в цветущие лета, предрасполагающие к галантным усладам, идут против природы, жестоко угнетая свое естество и не желая повторно отведать сладкого плода; тогда как законы небесные и людские, юная красота души и тела — все толкает их к противоположному, наперекор непреклонно суровым обетам, принятым в воспаленном состоянии духа, из-за которых они, оставленные смутными бесплотными тенями усопших мужей, превращают себя на этом свете в часовых, коих забыли отрешить от ненужной уже повинности; а быть может, там, за пределом земным, на елисейских полях, мужья их вовсе позабыли о страдалицах и даже посмеиваются над их упорством. Значит, юные создания должны бы отнести на свой счет полные глубокого смысла увещевания, с какими в четвертой песни «Энеиды» Анна обращается к сестре своей Дидоне; слова ее хорошо бы вызубрить каждой молодой вдове, чтобы не приносить обета безбрачия, вызванного часто не истинным богобоязненным рвением, а покорностью пустому обычаю. Да ежели бы, по крайней мере после кончины супруга, их окружали особым почетом, венчая голову каким-нибудь венком из цветов и трав, как делали некогда и как поступают теперь иные девицы, тогда подобное воздержание было бы уместнее и длительность его имела бы оправдание. Однако ныне все, что они могут получить в награду за самоотвержение, — жалкие слова похвалы, не оставляющие следа, вянущие и иссыхающие так же быстро, как и тело. Так пусть же молодые и свежие красотою вдовы отведают прелестей этого света, пока они еще причастны ему, оставив старухам истовость и суровость вдовьего уклада.

Но достаточно о вдовах, умерщвляющих свою плоть. Поговорим о тех, кто, в ужасе от строгих обетов, приспосабливается к новой супружеской жизни, отдавая себя в сладостную власть богу Гименею. Среди них есть и те, кто, вкусив в объятиях своих любезников при жизни мужа, подумывают уже о новом союзе, еще его не похоронив, и договариваются с любезниками о том, как поступить в сем случае. «Ах! — говорят они обычно. — Если бы моего благоверного не было в живых, мы бы сделали то-то и то-то, мы бы стали жить так-то и примирились бы с тем-то и тем-то, а по нашему опечаленному виду никто и не догадается о нашей долгой связи. Какая приятная жизнь откроется перед нами! Мы поедем в Париж, ко двору; если принять все предосторожности, никто не сможет нам навредить; вы припуститесь за такой-то, я — за тем-то, а король нам подарит то и это.

Нашим детям мы наймем опекунов и наставников и освободимся от забот о них, посвятив себя собственным делам, или попользуемся их наследством, пока они не достигли совершеннолетия. Обстановка у нас останется та же, что в доме мужа, по крайней мере не надо думать о новой; а еще я знаю, где лежат ценные бумаги и экю…» — и произносят еще много подобных слов, заключая: «Так кто же сможет жить счастливее нас?»

Вот каковы те речи, что часто ведут женщины при еще живых супругах, хотя нередко все их слова, упования и чаяния оказываются пустым звуком, ибо мужья и не думают помирать; впрочем, случается, что заботливые жены помогают им приблизиться к могиле и подталкивают их туда, если те подзадержались на земле. Хорошо еще, если они не уподобляются той испанской даме, которая, не стерпев жестокого норова своего супруга, убила его, а затем и себя, предварительно собственноручно написав и оставив на столе в своем кабинете следующую эпитафию:

Aqui yaze qui ha buscado una muger, Y con ella casado, no l’ha podido bazer muger. A las otras, no à mi, cerca mi, dava contentamiento. Y por este, y su flaqueza y atrevimiento, Yo lo be matado, Por le dar pena de su pecado: Ya mi tan bien, por falta de my juizio, Y por dar fin â la mal-adventura qu’yo avio.

(Здесь покоится тот, кто искал жену, но не сумел сделать ее женой: его благоволение простиралось на других, только не на меня; вот почему, не стерпев его самонадеянной подлости, я убила его, наказав за все грехи; я и с собой кончаю, не надеясь, что буду понята, и дабы положить конец моим злоключениям.)

Звали эту особу донна Маддалена де Сориа; если судить по мнению одних, она прекрасно сделала, что убила мужа, но сглупила, уйдя из жизни: ведь сама написала, что покончила с собой, не имея сил рассудить, права ли она. Лучше бы ей погодить, если она не боялась правосудия; правда, быть может, она не была уверена в приговоре и, вынеся его себе, пожелала сама выхватить честь и славу из рук судей. Хотя, скажу я вам, есть ушлые особы, способные так хорошо сыграть свою роль, что никто ничего не заподозрит, а когда муж благополучно отправится в иной мир, они, живые и здоровые, сговариваются со своими возлюбленными и вместо грусти предаются привольным усладам.

Но есть и более благоразумные вдовы, любившие своих мужей и не питавшие против них злобных умыслов: те сожалеют об их кончине, оплакивают их и так истово тоскуют, что, кажется, им не прожить и часа. «Ах! — стенают они. — Разве есть кто-либо в мире несчастнее меня, потерявшей самое драгоценное, что было в моей жизни? О Боже! Почему Ты не насылаешь на меня погибель, чтобы я присоединилась к дражайшему покойнику? Не хочу пережить его, ибо кто же принесет мне облегчение в будущей жизни? Если бы не малые дети, залог нашей любви, еще нуждающиеся в моей поддержке, я бы убила себя немедля. Да будет проклят тот час, когда я появилась на свет! Если бы, по крайности, я могла вновь увидеть его тень или призрак, если бы он посещал меня в моих снах либо по какому-нибудь волшебству, мне стало бы гораздо легче. О мое сердце, о моя душа, почему вы не последовали за ним? Но я не покину тебя, драгоценная тень, я уйду от мира и в одиночестве посвящу тебе дни и ночи. Ох! Что же на свете может теперь поддержать мою жизнь, если я потеряла незабвенного супруга; ведь, пока он был жив, в нем заключался источник и моего существования, а теперь, когда его нет, мне остается лишь ждать смерти! И что же? Разве не лучше мне умереть теперь ради спасения души и воссоединения с любимым, нежели влачить жалкое беспросветное существование, недостойное хотя бы доброго слова? О Господь всемогущий! За что мне мучения и горести разлуки с возлюбленным супругом? Мне бы только соединиться с ним — это одно снимет тяжесть с души и озарит ее неизъяснимым блаженством! Увы! Он был так красив, так любезен! Совершенен во всем, храбр, воинствен и решителен! Второй Марс и воплощенный Адонис; к тому же он был так добр ко мне, так заботлив! Что говорить, потеряв его, я навсегда лишилась своего счастья».

Так причитают заплаканные вдовы, произнося еще тысячи подобных слов после смерти своих мужей; кто искренне, кто нет — но всегда похоже на то, что я описал; притом одни обращают мольбы к небу, другие проклинают землю, иные возносят хулу на Всевышнего либо обвиняют во всем свет, лишаясь чувств, а то и почти что жизни, упадают без сил, бьются в горячке или же в безумии, рвут одежды и волосы, выходят из себя, перестают узнавать близких и не желают ни с кем говорить. Короче, мне никогда не закончить, если возьмусь перечислять и описывать все хитроумные и лицемерные приемы и ужимки, к коим прибегают они, чтобы выказать, сколь глубок их траур и велико презрение к миру. Не скажу того обо всех, но о многих — очень, очень многих.

Утешители и утешительницы, не заподозрившие здесь игры и произносящие приличествующие речи для их успокоения, зря теряют время. Другие же, видя, что безумица и страдалица плохо исполняет роль, учат ее, как сделать лучше, подобно одной доброй матери, что внушала дочке: «Прикиньтесь, будто лишаетесь чувств, милочка, от этого меньше утомляешься».

И все же вы вскоре видите, как после всех вздохов и метаний, — подобно горному потоку, что, бешено скатившись с кручи, замирает на равнине, или реке, на исходе весеннего паводка возвращающейся в старые берега, — вдовы приходят в себя; и хорошее настроение, свойственное их естественной природе, понемногу вновь приходит к ним, а вслед за тем — и мысль о светских удовольствиях. Вместо черепов и мертвых голов, которые они созерцают написанными на полотне, выгравированными на золоте либо изваянными из камня, вместо видений смертных останков, распростертых с раскинутыми руками либо запеленутых в саван, вместо слез из эмали или агата в золотой оправе либо нарисованных в медальоне вы уже замечаете, что они наказывают художникам изобразить незабвенных мужей в добром теле — правда, и черепа, и слезы все еще тут, но приукрашенные, как маленькие игрушки; наблюдая таковое преображение, словно в маскараде, задаешься вопросом: ради скорби носят они подобные безделицы или лишь отдавая должное светским приличиям? Но проходит время, и — словно юные птицы, поначалу еще не допущенные в стаю и полегоньку пробующие силы, перелетая с ветки на ветку, — наши вдовушки мало-помалу прощаются с безысходным горем: они сперва лишь изредка показываются в свете, но после, разом скинув с себя траурные одежды — или, как говорят у нас о расстригах, забросив рясу в крапиву, — безогляднее прежнего бросаются в амурные сети и не думают уже ни о чем, кроме второго замужества или подобных услад. Чрезмерные страдания никогда долго не длятся, настоящая печаль чужда неистовых порывов.

Одна прелестная дама из тех, что мне известны, после кончины супруга так бесновалась, крича и стеная, что вырывала клоки волос и раздирала лицо, грудь, замирала, вытягиваясь на постели как могла; а когда ей говорили, что нечего портить столь совершенное лицо, отвечала: «Ах, боже мой! На что мне теперь это лицо, кому на него заглядываться, если мужа более нет со мною?» А месяцев этак через восемь она уже притиралась белилами и испанскими румянами, пудрила волосы — вот какая перемена!

Приведу здесь прекрасный пример подобного же преображения — он касается благопристойной и миловидной эфесской дамы, потерявшей своего мужа и не поддававшейся на утешения и увещевания близких: проводив незабвенного супруга в последний путь, оросив дорогу слезами, смутив небеса и землю своими рыданиями, вздохами, причитаниями, стенаниями и воплями, она — подле усыпальницы, где ему предстояло покоиться, — вырвалась из удерживавших ее рук и бросилась в склеп, клянясь, что не выйдет оттуда никогда и окончит дни свои у тела супруга. И действительно, она провела там два или три дня. Но, по воле случая, в то же время в городе повесили какого-то преступника, а тело отправили за город, на обычное место за городской стеной, где полагалось держать его подвешенным несколько дней, чтобы оно служило предостережением другим, а притом еще и старательно охранять, дабы его не похитили и тайно не захоронили.

И вот некий воин, поставленный с оружием на часах подле казненного, вдруг услышал невдалеке плач, а приблизившись, узрел в склепе нашу даму, прелестную, словно ясный день, всю в слезах; он подошел к ней и принялся расспрашивать о причине такого горя; она поведала ему о своих печалях, он же принялся ее утешать, но не добился ничего путного — и вскоре вернулся снова, а затем и в третий раз, пока наконец слова его не возымели действия и она не стала понемногу утирать слезы, внимая доводам разума; следствием такого успеха стало то, что воин дважды переходил к решительному приступу, используя ложем могильную плиту усопшего; а после они, поклявшись друг другу в любви, решили пожениться — и с тем счастливец поспешил на свой пост. Но что же он видит: пока он улаживал в склепе свои дела и приблизился к их блаженному завершению, родственники казненного, не найдя у тела охраны, скоренько его сняли и унесли, чтобы не подвергать более позору и поруганию и тем не вредить всему его роду. Увидев недостачу, злополучный страж поспешил к даме и, вне себя от ужаса, сообщил ей, что погиб (ибо закон в те поры карал смертью воина, заснувшего на часах и позволившего украсть тело казненного: в сем случае сторож-недотепа занимал его место в петле) и не ведает, как ему теперь избегнуть роковой кары. Только что утешенная вдова решила уплатить долг благодарности, успокоив своего нового знакомца, и, опасаясь за его жизнь, промолвила: «Не отчаивайтесь, но идите со мной; помогите мне отодвинуть гробовую плиту: мы поднимем моего супруга со смертного ложа и повесим на место похищенного — тогда никто ни о чем не догадается, приняв его за преступника». Сказано — сделано; притом, поскольку осужденному перед повешением отрезали ухо, с усопшим супругом она проделала то же самое, чтобы сходство было полным. Мужи правосудия, явившиеся на следующий день, не заметили ничего подозрительного; так находчивая вдова спасла своего полюбовника, довольно мерзко надругавшись над телом покойного супруга, хотя, как я уже упоминал, так истово оплакивала его и сожалела о потере, что никто бы не мог и помыслить о подобном исходе.

Первый раз я услыхал эту историю от господина Дора, каковой поведал ее доблестному господину де Гуа и еще нескольким собеседникам, обедавшим вместе с ним; господину де Гуа история очень понравилась, и он ее особо отметил, ибо был человеком светским, любившим хороший рассказ и умевшим оценить его по достоинству. После чего, отправившись в покои королевы-матери, он приметил молодую вдову, лишь недавно лишившуюся мужа, с заплаканными глазами и вуалью, спускавшейся чуть ли не до кончика носа, преисполненную горькой печали и на любое обращение к ней отвечавшую отрывисто и кратко. Вдруг господин де Гуа мне сказал: «Приглядись-ка к ней: и года не пройдет, как она затмит эфесскую страдалицу». Что она и сделала — конечно, поступила не столь вопиюще безнравственно, но все же вышла замуж за человека нестоящего, как и предсказал господин де Гуа. То же мне подтвердил и господин де Бо-Жуайё, камер-лакей королевы-матери и лучший скрипач во всем христианском мире. Он достиг совершенства не только в своем мастерстве и в сочинении музыки, но слыл также весьма тонким остроумцем — и особо был сведущ в прекрасных историях, бывших и не бывших, притом весьма удивительных и редкостных, коими охотно делился с близкими друзьями, а также рассказывал много интересного о самом себе, поскольку в свое время у него случались весьма курьезные любовные приключения, ибо великолепное искусство, острый блистательный ум — небесполезные инструменты в амурных делах и открывают множество дверей. Господин маршал де Бриссак некогда уступил его королеве-матери, еще в пору, когда она сама правила Францией; он прибыл в Париж из Пьемонта с целой артелью весьма искусных скрипачей, звался он тогда Бальтазареном, но затем переменил имя. Он сочинял весьма приятные балеты, которые исполнялись при дворе, и очень дружил с господином де Гуа и со мной. Мы часто беседовали втроем; причем ни разу не обошлось без занимательной истории — в их числе была и та, где шла речь об эфесской даме, как я уже говорил; по его словам, он слыхал ее от господина Дора, а тот, в свою очередь, вычитал у Лампридия; позже я сам нашел ее в «Надгробном слове», книге, без сомнения, великолепной, с посвящением покойному герцогу Савойскому.

Кто-нибудь может заметить, что я прекрасно обошелся бы и без столь пространного отступления. Все так, но мне хотелось сказать несколько слов о моем приятеле, каковой часто приходит мне на память, особенно когда вижу какую-нибудь заплаканную вдовушку. Он в таких случаях приговаривал: «Вот кто нам исполнит роль эфесской дамы, если уже тайком не проделала что-либо подобное». В том трагикомическом происшествии и впрямь есть нечто бесчеловечное, ибо негуманно так надругаться над останками близкого человека.

Сей проступок не сравнить с тем, что, если верить слухам, совершила одна наша современница: по смерти мужа отрезала ему то, что росло посередке — некогда столь любимое ею, — забальзамировала, натерла ароматными мазями и мускусным порошком, заказала для сей драгоценности ларец из позолоченного серебра и хранила будто зеницу ока. Можно представить, как она иногда любовалась ею, оживляя в памяти лучшие из протекших лет. Не знаю, правда ли это, но такую историю рассказали королю, а он поделился ею со многими близкими ему людьми, и я слыхал ее прямо из его уст.

В день святого Варфоломея был убит господин де Плёвио, когда-то несомненно бывший храбрым воином — и во время Тосканской войны, сражаясь под началом господина де Субиза, и в гражданскую войну, проявив себя под Жарнаком, где командовал полком, и при осаде Ниора. Через недолгое время убивший его дворянин объявил вдове, все еще не оправившейся от слез, но прельстившей его красотой, молодостью и богатством, что убьет ее, если она не выйдет за него замуж, и отправит к покойному супругу. Что делать: на том празднестве царствовали насилие и смертоносный клинок. Бедняжка, спасая жизнь, была вынуждена без перерыва озаботиться и похоронами, и свадьбой. Впрочем, ее-то можно извинить: ведь она — всего лишь хрупкая и слабая женщина, какой у нее выбор, кроме как покончить с собой или подставить прекрасную грудь шпаге убийцы? Однако

Уж все прошло, прекрасная пастушка, —

теперь мы не найдем столь безрассудных и неразумных женщин, каких видим в прошлом; к тому же и святая Церковь запрещает самовольно расставаться с жизнью, что служит вдовам немалым оправданием, ибо — как говорят они, скрывая истинные чувства под удобной маской, — если б не Божий запрет, они бы ушли из жизни.

Та же резня сделала вдовой одну весьма высокопоставленную даму во цвете молодости, красоты и очарования. Над ней, только что овдовевшей, совершил насилие некий известный мне дворянин — и это привело ее в такое отчаяние и забвение себя, что, как полагали, помутившийся ум ее не оправится вовсе. Но протекло время — и она вошла во вкус жизни, к ней вернулись жизненные соки и свежесть, она позабыла о нанесенном оскорблении и заключила новый, весьма выгодный и приятный брачный союз.

А вот еще история в том же роде.

Дама, также овдовевшая в ночь на святого Варфоломея, была так напугана, что, завидя беднягу католика, даже не замешанного в зверствах, бледнела и глядела на него с ужасом и ненавистью, как на воплощение чумы. Париж она объезжала за два лье, ни за что на свете не соглашаясь въехать в столицу: ни ее глаза, ни сердце не могли выдержать зрелища города-убийцы. Да что зрелища! Она даже слышать о нем не желала. Но по истечении двух лет все же решилась, не вылезая из возка, объехать вокруг королевского дворца, — но и речи быть не могло, чтобы ступить на улицу Юшетт, где убили ее мужа; она бы скорее бросилась со скалы наподобие змеи, каковая, по словам Плиния, скорее кинется на горящие угли, нежели под внушающую ей ужас тень ясеня. В ту пору брат короля, потом сделавшийся нашим государем, а ныне покойный, пошутил, что в своем страхе и растерянности она похожа на испуганную ловчую птицу; ее следовало бы поймать и посадить под колпак, как поступают с дикими птицами в таких случаях. Но прошло немного времени — и тот же брат короля поведал нам, что она сама дала согласие приручиться и премило склонила голову под колпачок без чьего бы то ни было принуждения. Что же дальше? Вот она уже колесит по Парижу вдоль и поперек, не блюдя никаких клятв; а затем однажды, возвратясь в столицу после восьмимесячной отлучки и явившись в Лувр на поклон к монарху, я вдруг вижу, как в залу вступает эта вдова — в богатейших одеяниях и украшениях, окруженная близкими и друзьями — и в присутствии короля, королевы и всего двора готовится обручиться и получить благословение от епископа Диньского, исповедника королевы Наваррской. Представьте мое изумление. Но еще более меня ошеломили слова дамы, ибо она, завидя меня, решила, что я намеренно подгадал объявиться к этому дню, чтобы послужить ей свидетелем на свадьбе (и надо сказать, что я стоял уставившись на нее и не веря глазам), поскольку и ранее был ее верным слугой, а стало быть, годился и на роль ее защитника во мнении других. Она призналась, что готова была бы заплатить десять тысяч экю, чтобы я появился рядом с ней в такой день и сделался адвокатом ее совести.

Я знавал отменно благородную вдову-графиню из могущественного дома, которая поступила так же: будучи истовой и твердой гугеноткой, согласилась вступить в брак с весьма почтенным дворянином-католиком; к несчастью, моровая чума сразила ее и уложила в могилу до свершения обряда. Уже в горячке, погрузившись в мрачное состояние духа, она стенала: «Увы, надо же, чтобы в таком большом городе, преисполненном ученостью, не нашелся ни один доктор, который бы взялся меня вылечить! Пусть бы не скупился на траты: денег у меня много. Или, коль скоро суждено умереть, — так почему хотя бы не после замужества; тогда мой супруг успел бы узнать, как я его люблю и почитаю!» (А вот Софонисба говорила иное: она сожалела, что обручилась прежде, нежели выпила яд.) Так сетовала бедная графиня и произнесла немало подобных жалостливых слов, а потом повернулась на своем ложе лицом к стене и умерла. Сколь велика сила любви, если мысли о ней преследуют и перед самой переправой через Стикс и погружением в реку забвения! Ей так хотелось отведать еще раз плодов страсти, прежде нежели выйти из сада!

Рассказывали мне также об одной смертельно больной даме, которая, слыша, как ее родственники готовятся объявить войну некоему человеку, весьма преуспевшему в истреблении гугенотов, воскликнула, хохоча: «Вы все совершенные безумцы!» — и так, смеясь, умерла.

Но не только дамы-гугенотки способны совершать столь необычные поступки; известны мне и католички, не уступавшие им и выходившие замуж за гугенотов после того, как многажды предавали неслыханной хуле и проклятиям их самих и их вероучение. Перебирать таковых нет сил, ибо никогда не кончишь. Но, ведая о сем, вдовы должны вести себя благоразумнее и так буйно не безумствовать в первые дни своего несчастья, не метать громы и молнии, не лить потоки слез — чтобы потом разом смолкнуть и насмеяться над недавно принесенными клятвами; лучше меньше говорить, да больше делать. На то они, правда, могут ответить: «Для начала потребно явить миру решимость отомстить за убийство, чтобы негодяи испытали всю меру позора, ну а после что же с меня взять: я достаточно взывала к мести и совести, теперь очередь других, а меня пусть оставят в покое».

Прочитал я в одной маленькой испанской книжке, что Виттория Колонна, дочь того самого великого Фабрицио Колонны и жена несравненного знаменитого маркиза де Пескайре, потеряв мужа, впала в такое отчаяние, что ничьи утешения не могли смирить ее душевную боль. На все древние и новоизобретенные доводы она отвечала: «Чем вы можете меня утешить? Тем, что супруг мой мертв? Вы заблуждаетесь: он не умер, он еще жив и здравствует в моей душе. Все дни и ночи я чувствую, как он снова оживает и готов возродиться во мне». Не было бы слов прекраснее, если бы какое-то время спустя она не распростилась с ним, отправив в дальнейшее плавание по Ахеронту в одиночку, и не вышла замуж за аббата де Фарфа, ни в чем не схожего с великий Пескайре; не стану утверждать, что он уступает ему по древности и благородству рода, ибо происходит из доблестного семейства Орсини, которое не хуже дома д’Авалос; однако достоинства одного и другого мужа невозможно измерить на одних и тех же весах, ибо равного Пескайре не было тогда на свете; правда, и помянутый аббат явил немало доблести, хорошо и верно послужив под началом короля Франциска; но на его пути оказались лишь малые победы и поражения, в то время как блистательное военное поприще другого явлено всем; да и бранное искусство первого супруга, сызмальства приученного к походной жизни, намного превосходило способности человека церковного, поздно занявшегося этим ремеслом. Не подумайте, однако, будто я имею что-либо худое сказать о Господе нашем или же о его служителях, порвавших с монашеским обетом ради шпаги, ибо немало великих военачальников прошли через это.

Разве, прежде чем стать великим полководцем, герцог де Валентинуа (тот самый Цезарь Борджиа, коего Макиавелли — этот почтенный наставник принцев и государей — приводит как образец и зерцало доблести в пример всем прочим) не был сперва кардиналом? А у нас самих разве не отличился господин маршал де Фуа, доблестный воин и стратег, до того принадлежавший только Церкви и звавшийся протонотарием де Фуа? И маршал Строцци сперва носил сутану, но, ради красной маршальской шляпы, обещанной ему судьбой, сбросил ее с плеч — и взялся за шпагу. И господин де Сальвуазон, о коем уже шла речь, не отставал от него (я хочу сказать, в завоевании воинских почестей и славы) и догнал бы, если бы имел столь славных предков и был в родстве с королевой-матерью; так вот, он не один год влачил за собой подол мантии священнослужителя, а каким воином и полководцем стал потом! И разве маршал де Бельгард не носил сначала квадратную шапочку и не звался урским прево? Покойный граф Энгиенский, погибший в битве под Сен-Кентеном, тоже прежде был епископом, равно как и шевалье де Бонниве. Принадлежал к сословию священнослужителей и галантный господин де Мартиг. Короче, здесь можно назвать целый сонм великих воинов. Не худо бы вспомнить и кое-кого из моих близких — благо я имею для того немалые основания. Например, господина де Бурдея, моего брата, этакого пьемонтского Родомонта, каковой тоже с малых лет был предназначен Церкви, но, когда распознал свое истинное призвание, сменил длинное одеяние священника на короткое — воина, сделавшись одним из лучших и храбрейших капитанов в Пьемонте; он пошел бы далеко и добился подлинной славы, если бы, увы, его не настигла смерть в возрасте двадцати пяти лет!

И в наше время при дворе мы видывали таковых предостаточно — например, маленького аббата де Бон-Пора, вскоре распрощавшегося со своей обителью и прославившегося под именем Клермон-Тайара: он блистал и в армии, и среди придворных, поражая смелостью и благородством, и с честью встретил смерть под стенами Лa-Рошели в первой же нашей вылазке к крепостному рву. Можно было бы назвать еще не одну сотню подобных, но остерегусь. Хотя как не вспомнить о господине де Суйела, прозванном д’Орезоном, в прошлом — епископе из Рийе, а затем получившем полк и с ревностной отвагою послужившем нашему государю в Гиени под знаменами маршала де Матиньона?

Право, я никогда не продвинусь к концу, если называть все достойные имена, — а потому прервусь, дабы не сочли меня пустым болтуном. Но надобно учесть, что отвлекся я по поводу Виттории Колонны, вышедшей замуж за поименованного аббата. Ей-то бы следовало не торопиться со вторым браком, а продолжать носить свой титул и славное имя Виттория — как знак победы над самою собой, — коль скоро она не смогла отыскать достойной замены, могущей сравниться с ее первым супругом.

Мне известно множество дам, последовавших тою же дорожкой. Одна из них соединилась браком с моим дядей, самым храбрым, предприимчивым и совершенным дворянином, каких только я встречал; а после его смерти вышла за другого, каковой в сравнении с первым выглядел словно осел перед испанским жеребцом, — естественно, на испанского скакуна походил мой дядя. Другая знакомая мне особа согласилась стать женой маршала Франции, видного собой, благородного и мужественного воина; а после его гибели обвенчалась с бывшим священником, вовсе не похожим на него ни доблестью, ни нравом; мало того, всех взбудоражило, что, вновь появившись при дворе, где долго не бывала, она оставила себе имя и титул первого супруга. Нашим парламентам пора бы заняться подобными случаями и выпустить особый закон; ведь известно бессчетное число вдов, поступающих так же, а сие свидетельствует, что они уж слишком презирают второго своего избранника; даже если они совершили ошибку, изменив памяти первого мужа, надо испить до дна избранную чашу и прилепиться душой ко второму.

Когда у некой дамы умер муж, она целый год столь яростно печаловалась, что всякий день видевшим ее казалось, будто она вот-вот испустит дух. Год прошел, настало время оставить полный траур и переменить его на малый. Тут-то она и скажи своей служанке: «Приберите-ка получше этот креп; возможно, он мне понадобится для другого раза». Но тотчас спохватилась и заголосила: «О чем это я? Какие бредни! Нет, лучше смерть, чем новые вечные узы!» Но едва кончился траур, она вышла замуж вторично, хотя новый муж по своим достоинствам далеко уступал первому. «Однако, — говорят в таких случаях женщины, — мой второй супруг из столь же хорошего семейства». С этим можно согласиться, но как же добродетель и честь? Разве их не надо ценить более остального? При всем том меня утешает, что, сделав дело, они недолго празднуют победу, ибо Господь попущает их за это поносить и обижать; тут они начинают раскаиваться, да поздно.

У легкомысленных дам в голове блуждают какие-то такие мысли, зреют столь невероятные побуждения, что нам и понять-то их не дано: к примеру, от одной испанки, пожелавшей вторично выйти замуж, я услышал превосходный ответ на упреки в измене памяти покойного мужа, нежно к ней привязанного: «La muerte del marido y nuevo casamiento no han de ramper el amor d’una casta muger» (Смерть первого мужа и новый брак не колеблют любви целомудренной женщины). Попробуйте мне сие растолковать, если у вас получится! Другая испанка еще лучше объяснила, почему надобно соглашаться на второе замужество: «Si hallo un marido bueno, no quiero tener el temor de perder lo; y si malo, que necesidad he dél?» (Ежели я найду хорошего мужа, не желаю опасаться его потерять; а если он плох — какая надобность таковым обзаводиться?)

Когда римлянка Валерия потеряла своего мужа, то на утешения подруг ответствовала: «Конечно, для вас он мертв, но для меня — жив и будет жить вечно». Маркиза, о коей я только что упоминал, позаимствовала такие слова у нее. Однако подобные речи добропорядочных вдов не согласуются с тем, как говорит о них один испанский остроумец; «que la jomada de la biudez d’una muger es d’un dia» (что y женщин первый день вдовства становится последним). А как я слыхал, госпожа де Моннен — жена королевского наместника, убитого в Бордо чернью, взбунтовавшейся против соляного налога, — поступила еще хуже. Когда ей донесли, что муж убит, и описали подробности, она вскричала: «О мой бриллиант, что с тобой сделали?!» Драгоценный камень она подарила супругу как залог своего согласия на брак — он стоил тогда тысячу двести экю, — и господин де Моннен всегда носил его на пальце. Своим восклицанием эта дама дала понять, о чем она более горюет: о гибели мужа или о дорогой безделице.

Госпожа д’Этамп, пользовавшаяся особым покровительством короля Франциска и именно поэтому не снискавшая любви собственного супруга, ответила некой вдове, приступившей к ней с причитаниями в надежде разжалобить ее своим горем: «Ах, милочка, сколь вы счастливы в своем положении, ведь не всякой дано овдоветь», — настолько страстно она этого желала. Так думают многие, хотя и не все.

Но что сказать о вдовах, скрывающих свое второе замужество, не желая, чтобы свет о нем прознал? Видел я одну такую — она утаивала новый брак семь или восемь лет, уверяя, что делает это из опасений: ее молодой сын был одним из самых храбрых и благородных людей на свете, и она не ведала, что он способен сотворить с нею и с ее мужем, хотя тот был одним из достойных вельмож. Однако новый ее супруг вскоре погиб в военной стычке, покрыв себя славой, — и тотчас она открылась и оповестила всех о своей утрате.

А другая вельможная вдова сочеталась браком с очень знатным принцем и сеньором более пятнадцати лет назад, но до сих пор свет не ведает о сем — так хорошо они сохранили все в тайне; поговаривают, что новый супруг этой дамы побаивался ее свекрови, женщины весьма властной и не желающей, чтобы невестка снова выходила замуж, из-за малых детей от первого брака.

Еще одна весьма высокопоставленная особа, недавно умершая, тайно сочеталась браком с весьма незавидным дворянином, и двадцать лет — до самой ее смерти — никто ничего не проведал. Вот как можно все устроить!

Однажды при мне зашел разговор о госпоже де Шатийон, родовитой сеньоре из древнего семейства, на которой был женат покойный кардинал Дю Белле, оставаясь при всем том епископом и кардиналом. Она сама рассказала об этом господину Дю Манну, провансальскому дворянину и фрежюсскому епископу, происходившему из семейства Санталь, каковой более пятнадцати лет служил господину Дю Белле, будучи при римском дворе одним из его вернейших протонотариев. Придя однажды к провансальцу, она его прямо спросила, поведал ли ему названный кардинал, что он женат? Вообразите удивление господина Дю Манна. (Он еще жив и может подтвердить, что я не лгу, ибо присутствовал при их свидании.) Тогда он отвечал, что не слышал о том ни слова ни от покойного господина Дю Белле, ни от кого-либо другого. «Так знайте же хоть теперь, — настаивала она. — Ибо истина в том, что он был на мне женат и умер, пребывая в браке». Уверяю, что никогда так не смеялся, как в тот раз, видя, сколь был ошарашен благонамереннейший господин Дю Манн, человек очень совестливый и набожный, думавший, что посвящен во все секреты своего покойного покровителя, но тот остался для него крепким орешком, и протонотарий очень возмутился, услыхав о таком посрамлении святого сана.

Эта госпожа де Шатийон овдовела, потеряв господина де Шатийона, каковой был полновластным гувернером малолетнего Людовика VIII, вместе с Бурдийоном, Гайо и Бонневалем опекая разум и волю отпрыска королевской крови. Умер он в Ферраре, где его пытались излечить от раны, полученной при осаде Равенны. Дама эта осталась смолоду вдовой, была прекрасна собою и, по видимости, добродетельна (ибо никто не заподозрил о тайном браке), — а посему попала во фрейлины к покойной королеве Наваррской. Именно она подала прекрасный совет знатной принцессе — он приведен в сочиненных королевой «Ста новеллах» — не жаловаться брату на того ловкого дворянина, что ночью через отверстие в полу пробрался в ее опочивальню, помышляя об амурной победе, но удостоился лишь добрых царапин, избороздивших его красивое лицо; это примечательное поучение можно прочесть в одной из новелл; в нем она весьма разумно, красноречиво и с немалой опытностью наставляет, как избежать позора и шума, произнеся речь, достойную главы парижского парламента; прочтя ее, уже не стоит вопрошать себя, как эта дама сумела сохранить в тайне свою связь с кардиналом. Моя бабка, супруга сенешаля Пуату, получила место фрейлины после его смерти по решению короля Франциска, избравшего ее, отправившего гонца к ней в дом и своей рукой препоручившего своей коронованной сестре, почитая одной из самых благоразумных и благонравных и называя ее «мой безупречный рыцарь», ибо знал, что она не так хитра и искусна в проделках, как предшественница, и не помышляет о втором замужестве. А новелла та, ежели хотите знать, касается самой королевы Наваррской и адмирала Бонниве, о чем мне поведала моя покойная прародительница; хотя мне тоже кажется, что названной королеве незачем было раскрывать ни свое имя, ни имя посрамленного кавалера (ведь ее коронованный брат мог счесть, что целомудрию сестры нанесен урон), а потому совет фрейлины воистину уместен и благоразумен — в чем всякий, кто прочтет книгу, может убедиться сам. И сдается мне, что кардинал, супруг госпожи де Шатийон, — один из остроумнейших, ученейших и красноречивейших людей Франции, обладавший немалой опытностью, — передал и своей негласной половине частицу своей премудрости, каковой она отменно воспользовалась. Вся эта история выглядит несколько непристойной, если принимать во внимание святость церковного сана и занятий господина де Шатийона; но хорошо уж одно: то, что он сумел ее укрыть от света.

Зато другому кардиналу, брату покойного, это не удалось; но тут уж он сам раскрыл свои карты и не стал прибегать к обману, но также умер женатым, хотя не покинул ни мантии, ни красной шапки. С одной стороны, его может извинить то, что он крепко держался реформатской веры, с другой — что не помышлял терять столь важное положение, ибо кардинальский титул позволял ему участвовать в Совете и там служить благу своей веры и своим соратникам, с чем он хорошо справлялся, ибо обладал немалой властью, влиянием и был богато одарен от природы.

Думаю, что господин кардинал Дю Белле мог бы поступить подобным же образом, поскольку в те времена сильно склонялся к Лютерову вероучению, каковое тогда было в большой силе при французском дворе, — ибо всякая новинка первоначальна привлекает к себе; а названное учение побуждало всех, в том числе и облеченных церковным саном, к брачным узам.

Однако же оставим сих почтенных господ из уважения к их священным одеяниям и пасторскому сану, обратясь вновь к нашим вдовам, кои, не сносив в трауре и пары туфель, облачаются в торжественные брачные одежды. Не столь давно некая особа, пережившая трех мужей, вышла в Гиени замуж за четвертого — довольно сановитого, — имея от роду восемь десятков лет. Понятно, почему ей предложил руку сей дворянин: она была богата, имела много владений и денег; но не ведаю, для чего это понадобилось ей; разве что для того, чтобы последний раз кутнуть под лавровым венцом, как говаривала мадемуазель Севен, шутиха королевы Наваррской.

А еще одна известная мне особа в свои семьдесят шесть лет вступила в брак с дворянином, во всем уступавшим ее первому супругу; прожила до ста и сохранила красоту, ибо была известнейшей чаровницей той поры и, говорят, умела прекрасно распорядиться своим вечно юным и прелестным телом — и до замужества, и в браке, и во вдовстве.

Вот какая испепеляющая страсть может заключаться в женщине! Так, опытные булочники объясняли мне, что старую печь легче разогреть, чем новую; а разогревшись, она лучше держит тепло и дает более вкусные хлебы.

Мне неведомо, какие вожделения могли они внушить своим непутевым мужьям и возлюбленным, но известно множество светских кавалеров, влюблявшихся в престарелых красавиц и предпочитавших их молодым; впрочем, считается, что так можно извлечь для себя немалую выгоду. Но некоторые пылали жаркой любовью, не помышляя о кошельке, а только о телесных усладах, как то происходило некогда на наших глазах с одним монархом, со всем пылом преклонявшимся перед пожилой вдовой — презрев и жену, и прочих дам, — не помышляя ни о ком, кроме нее. Но в сем он не ошибался, ибо его страсти удостоилась самая любезная и прекрасная дама из всех, кого я видел: ее зима стоила весны, лета и осени всех прочих. Те, кто имел дело с итальянскими обольстительницами, и прежде, и теперь выбирают самых знаменитых и древних, которые дольше занимались многотрудным этим ремеслом и всегда имеют про запас новые приятности и для тела, и для души. Вот почему несравненная Клеопатра, вняв страстным призывам Марка Антония, не беспокоилась о своих годах, ибо, сумев ранее завоевать сердца Юлия Цезаря и Гнея Помпея, сына великого Помпея, когда была еще почти девочкой и не знала, как себя вести и в свете, и в объятиях героя, она легко привязала к себе мужиковатого воина, так как была в расцвете лет и понимания любовной науки. А посему, если говорить начистоту, хотя молодые самой природой вроде бы созданы для любви, зрелые жрицы — имея и разум, и опытность, и красноречие, и навык — способны, если постараются, их обойти.

Некогда я пытался разрешить свои сомнения, спрашивая у докторов, прав ли тот, кто утверждает, что можно прожить в здравии, если не притрагиваться к старухам, согласно известному медицинскому изречению: «Vetulam non cognovi»[74]. Одни вспоминали похожие речения, например: «На старом гумне лучше молотить, но древний цеп в работу не годится». Другие замечали, что «в скотине не возраст важен, а то, как она тянет лямку». По опыту же своему они встречали столь горячих и терпких, что диву давались, как тем удается закрючить молодца — и воспламенить его, и высосать, вытянуть из него все жизненные соки, и выпить его до дна, чтобы самим не высохнуть без оных. Помянутые врачи порассказали мне много и другого, но слишком любопытных я отсылаю к ним, пусть у них самих и выведывают.

Знал я одну высокородную пожилую вдову, каковая менее чем за четыре года извела и своего третьего мужа, и кавалера, одарившего ее своей страстью; она отправила их в могилу, не прибегая ни к яду, ни к какому иному способу убийства, а высосав из них все семя. Но при взгляде на эту даму никто бы не догадался, что она способна на подобный подвиг, ибо на людях она выглядела более чем скромно и даже не желала переодеть рубашку на глазах у служанок, дабы никто не узрел ее прелестей, ни мочиться в их присутствии; однако, как выразилась какая-то ее родственница, все свои жеманные ухватки она приберегала для прислуги, а не для мужей или галантных угодников.

Но что здесь такого? Почему считается более зазорным и прельстительным иметь поочередно двоих, троих и даже пятерых мужей, чем всего лишь одного за всю жизнь, но к нему вдобавок сердечного дружка, а то и целых троих, как многие на вид весьма сдержанные и приличные особы, известные мне? По поводу сего одна высокопоставленная светская дама при мне заметила, что не делает различия между женщиной, имевшей много мужей, и той, что имела одного, но жаловала еще и нескольких любезных кавалеров — ибо брачный покров многое способен укрыть от глаз; а что до чувственности и сластолюбия, то одно другого стоит, ибо, как гласит испанская пословица, «algunas mugeres son de natura de anguilas en retener, y de lobas en excoger», что значит: «некоторым женщинам так же трудно удержать вас, как угря, и должным образом выбрать, как волка», — ибо угорь очень скользок, а в волчьей стае волчица всегда избирает самого уродливого самца.

Однажды при дворе, как я уже упоминал, некая довольно-таки важная особа, четырежды бывшая замужем, поведала мне, что отобедала со своим деверем, оставив мне догадываться, кто это был; все это она мне наивно так пересказала, я же не без лукавства спросил: «Да какой же, черт возьми, кудесник способен это распознать? У вас от четырех-то мужей этих деверей пропасть немереная». На что она возразила: «Какая дурная мысль вам пришла в голову?» — и назвала имя. «Вот так-то лучше, — заметил я. — А то вы не совсем ловко выразились».

Много веков назад жили в Риме одна матрона, переменившая, одного за другим, двадцать двух мужей, и некий римлянин, потерявший двадцать одну жену; так вот, они решились соединиться, после чего супругу удалось пережить свою половину, за что его все жители весьма почитали, а достойную эту победу ознаменовали торжественным празднеством, во время которого его возили на триумфальной колеснице, увенчанного лавровым венком, с пальмовой ветвью в руках. Ибо действительно он совершил невозможное!

А при дворе короля Генриха II подвизался некий сеньор де Барбазан, которого звали Сент-Аман; так вот, он женился трижды подряд. Его третьей женой стала дочь госпожи де Монши, домоправительницы герцогини Лотарингской; она оказалась воинственнее предшественниц и одержала верх, хотя и очень металась и изводилась, переживая свою потерю, на что господин де Монпезак, всегда готовый проронить острое словцо, объявил, что следовало бы не жалеть ее, а расхваливать повсюду, громогласно возглашая о ее виктории, ибо побежденный, как утверждали, был от природы мощен, крепок, хорошо кормлен и уходил-таки двух своих первых суженых самым расприятным образом; она же, не сдавшись в брачном поединке, украсила себя победой над воинственным и доблестным героем постельных ристалищ — за что ей честь и хвала!

Подобную же максиму я слышал из уст одного принца королевской крови; тот тоже не делал различия между женщиной, имевшей трех-четырех мужей, и жрицей любви, претерпевшей в свой черед столько же галантных любезников, одного за другим: разница лишь в том, что одна прикрывается браком, а другая нет. Так, когда некий знакомый мне любитель женского пола женился на вдове, имевшей до того троих мужей, известный наш острослов отпустил по его поводу следующее замечание: «Наконец он женился на потаскухе, сумевшей не выйти за пределы хорошей репутации». А по-моему, женщины, выходящие по многу раз замуж, похожи на того скупого хирурга, который не желает долечивать рану из боязни, как бы ему не перестали платить. Что ему мучения бедняги, если это поможет выжать из него еще несколько мелких монет! Так, одна из подобных охотниц за мужьями говаривала мне: «Нельзя останавливаться на полпути, надобно идти до конца».

Меня удивляют женщины, которые так неистовствуют, торопясь снова выйти замуж; притом некоторые искусницы еще употребляют особые укрепляющие и разогревающие снадобья, чтобы их жар не утих. Ведь добиваются-то они как раз обратного: по их же словам, горячительное питье портит желудок. Попалась как-то мне на глаза старинная итальянская книжица — впрочем, преглупая, — в которой давались всякие советы и предлагались лекарства против мук похоти, числом тридцать два; но они настолько пустячны, что я бы остерег наших дам ими пользоваться, а то еще повредят себе, подвергая тело и дух слишком большой опасности. Потому и не переписываю ни строки оттуда. Плиний упоминает о подобном же ухищрении, бывшем в особой чести у весталок, но не вызывавшем пренебрежения и у прочих афинских матрон, которые пользовались им во время празднеств в честь богини Цереры — называемых фесмофориями, — чтобы охладить свой пыл и, избыв любовное томление, провести сей праздник в целомудренном воздержании; для такой надобности они спали на подстилке из листьев растения, называемого agnus castus. Однако уверен, что, как только назначенные дни проходили, те же матроны с удовольствием вышвыривали охапки «ангельской зелени» куда подальше.

Я видел подобное дерево в одном из домов Гиени, принадлежащем весьма высокопоставленной и очень красивой даме; она часто показывала его проезжим, навещавшим ее, чтобы полюбоваться на сию великую редкость. Она рассказывала им о его назначении — но пусть меня черти в аду замучают, если я когда-либо видел, чтобы хоть одна наша соотечественница попросила себе хотя бы веточку, чтобы сделать малюсенькую подушечку! Ни единого раза! Даже владелица этой редкости не прибегла к ее помощи, хотя могла распоряжаться ею по своей прихоти. Последнее очень печалило ее супруга, но она желала оставить все на попечение собственной природы, тем более что была необыкновенно хороша собой и приятна и происходила из очень знатного рода.

По правде говоря, подобные суровые и строгие предписания надо оставить бедным монахиням, каковые, несмотря на посты и умерщвление плоти, часто изнемогают от искушений нечистого; несчастные, ежели бы им дать немного свободы (по крайней мере, некоторым), повели бы себя подобно светским прелестницам и поддались освежающему чувству. Да и без того часто им есть в чем каяться — как одной из римских куртизанок, о которой мне известна довольно забавная история. Эта особа решила постричься в монахини; так вот, перед ее уходом от дольнего мира к ней зашел проститься один ее знакомый французский дворянин; как только он ее увидел — взыграла в нем страсть; и все произошло к их обоюдному согласию, но она ему сказала: «Fate dunque presto: ch’adesso mi verranno cercar per far mi monaca, e andar al monasterio»[75]. Надо полагать, что таким образом она решила перед постом собрать последние крошки со стола, а на прощание произнесла: «Tandem haec olim meminisse juvabit» (Вот здорово, будет о чем вспомнить напоследок). Какое начало святого деяния и сколь отдохновительно будет раскаяние! Но когда все уже позади, мне кажется, подобные особы живут и питаются раскаянием более, нежели пищей земной и духовной. К тому ж многие умеют и помочь себе в горестной своей участи, благо теперь к этому относятся не так сурово, как в Древнем Риме, где весталок приговаривали за прелюбодеяние к ужасной и позорной казни. Но ведь то случалось среди язычников, еще не освободившихся от природной жестокости, свойственной дикарям. Мы же, христиане, должны следовать человеколюбивым заветам Христовым и прощать, как Он прощал. Я бы мог описать пытки и казни римлян, но ужас и отвращение сковывают мое перо.

Итак, оставим же в покое несчастных наших затворниц, ибо в своем заточении они без того терпят немалые беды, как о том заметила одна испанская дама, когда при ней постригали в монахини некую весьма достойную и прелестную собой девицу: «О tristezilla, у en que pecasteis, que tan presto vienes à penitencia, y seys metida en sepultura viva!» (О бедняжка, в чем вы так согрешили, что столь резво идете навстречу раскаянию и обрекаете себя на погребение заживо!) Но затем, видя, как привольно живут святые сестры, узнав об их обильных трапезах и светских развлечениях, она призналась, «que todo le hedia hasta el encienso de la yglesia» (что ей понравилось все, вплоть до церковного ладана).

Недаром Гелиогабал издал особый закон, запрещавший принуждать к непорочности любую невинную римскую деву, даже весталку, объявив, что женщины столь легко теряют разум в делах любовных, что их от этого оберегать — пустая докука. А посему те, кто решается основывать особые приюты для того, чтобы кормить, воспитывать и выдавать замуж незадачливых девушек, совершают богоугодное дело, ибо это позволяет бедняжкам вкусить сладкого плода замужества и уберегает от распущенности. Вот и у Рабле Панург потратил много своих денег, устраивая подобные свадьбы, и даже старался для пожилых дурнушек, ибо, чтобы пристроить их, нужно больше затрат, нежели для молодых.

Мне бы хотелось, чтобы какая-нибудь дама, уже проделавшая славное путешествие во второе замужество, поделилась со мной и разрешила мучающий меня вопрос: как обходятся вдовы с памятью о прежних мужьях? Конечно, существует на сей предмет изречение, гласящее, что подобно тому, как последняя дружба и привязанность заставляют забыть о первых, так и второй брак хоронит предыдущий. На сей предмет у меня есть пример, правда не бог весть какой, не поручусь, что рассказу этому вполне можно верить; но и отбрасывать его негоже — ведь говорят же, что под самым неприглядным и низким обличьем таятся подчас немалое знание и мудрость. Однажды некая вельможная сеньора из Пуату спросила у тамошней крестьянки, сколько у той было мужей и как она с ними обходилась. Та ей неуклюже поклонилась, на манер всех поселян, и без робости отвечала: «Скажу по чести, сударыня, было их у меня, слава Создателю, двое. Первого звали Гийом, а второго Кола. Гийом был человеком незлым, зажиточным и со мной очень хорошо обращался. Но Кола, прости господи его душу, управлялся лучше некуда». И она произнесла тут слово, начинающееся с известной буквы, не скрывая его и не приукрашивая, как приходится мне. Так вот, второго своего супруга эта чертовка поминала в своих молитвах еженощно — и за дело: уж очень лихо он ее ублажал; о первом же — niente, молчок. Полагаю, что, подобно ей, думают все, сокрушающиеся о потере и чающие новых мук; ибо кто лучше играет на своей флейте — того и помнят дольше. И посему, вероятно, второму приходится очень неистовствовать, чтобы о первом — молчок; да, не у каждого находится подходящая отмычка: бывает, что за дело берется такой тщедушный, хилый и потасканный, что по нему сразу видно: не туда он поместил свое добро; однако об этих последних, коих великое множество, мне и говорить не хочется.

Мы можем прочесть у Плутарха, что Клеомен, без памяти влюбившись в прекрасную Агиатис, вдову Агиса, пленявшую всех своей красотой, взял ее в жены. Зная, что она чрезвычайно грустит о своем покойном супруге, он так сострадал ей, что стал испытывать нечто вроде признательности за то чувство, которое она питала к покойному… и сам нередко старался оживить его, выспрашивая жену о ее прежней жизни и о тех удовольствиях, которые она и его предшественник испытали вместе. Но ему не удалось прожить с неутешной супругой долго, поскольку она умерла, оставив его в великой скорби. И многие мужья поступают так же, когда вторым браком за них выходит уже побывавшая замужем женщина.

Мне кажется, впрочем, что на сем предмете пора ставить точку теперь же — либо никогда. Однако немало женщин уверяют, что их второй муж оказался гораздо более первого достоин любви. «Тем более, — заметила мне одна из них, — что обычно первого избирает нам монарх либо монархиня или же мы вынуждены выйти за него по принуждению родителей и опекунов, а не по своей воле. Напротив, во вдовстве мы уже ни от кого не зависим и можем выйти замуж по собственной склонности, ради милых сердцу и нашему естеству удовольствий, следуя причудам любви и в полном согласии со своей чувствительной душой». Конечно, в этом есть резон, если не случается, по известной старинной поговорке, что «любовь сперва кольцом замыкается, а потом ножом рассекается», — и каждый день приносит нам примеры, что сложили ее не зря. Действительно, бедные женщины полагают, что их новые суженые, коих они нередко избавили от нищеты и прозябания — а то и от тюрьмы либо виселицы — и подняли до себя, станут платить им добром, а те их костерят на чем свет, поколачивают, вообще относятся к ним хуже некуда; а подчас еще норовят укоротить их и так не долгий век; вот здесь-то небеса и напоминают о Божьей каре за то, что не ценили первых своих супругов, относившихся к ним по-доброму, и поносили их как бог на душу положит. В своей недальновидности они вовсе не похожи на ту особу, которая, рассказывают, в первую же брачную ночь — когда новый благоверный приступил уже к решительной осаде — вдруг среди страстных стонов завздыхала, залилась слезами — и явила ему как бы лето и зиму в единое время. Удивленный молодожен вопросил, что же ее так опечалило: неужто ратный его подвиг не пришелся ей по вкусу. А она ему отвечает: «Увы, пришелся, и даже очень! Но вспомнился мне сейчас мой первый; он ведь так молил меня не выходить снова замуж после его смерти, а сжалиться над малолетними чадами и помышлять о них денно и нощно. Я же, не без вашего участия, сбилась с верного пути. Увы, увы мне! Я прямо вижу, как он глядит на меня с небесной высоты и насылает на мою голову проклятия». Ну и нрав был у легкомысленной сей особы, что она не поразмыслила обо всем этом заранее, а всполошилась лишь после того, как поворотить уже нельзя. Но новый муж ее не преминул утешить — и загнал скорбные мысли так глубоко, как смог, известным всем нам манером, а на следующий день распахнул окно спальни и выбросил наружу все, что напоминало о покойнике; недаром старая пословица гласит: «Женщина, похоронившая одного мужа, не торопится отправить за ним второго», и еще говорят: «У вдовы хоть лицо и грустно, а на душе — пусто».

А еще мне была известна одна весьма вельможная вдова, которая в подобном же положении и не подумала плакать: и в первую, и во вторую брачную ночь они с новым мужем так расстарались, что остов кровати не выдержал и рассыпался; а еще у нее распух и загноился сосок; но ничто не могло унять их пыла, при том что рассказы ее о глупости и бестолковости прежнего мужа только раззадоривали нового. И я не раз слыхал, что ничего так не раздражает свежеиспеченного супруга, как повесть о достоинствах, добродетелях его предшественника, — это пробуждает у него ревность к несчастному усопшему, словно тому теперь есть дело до нашего бренного мира; а вот брани вдогонку умершему они внимают благосклонно. Ежели и достает у них решимости, как у Клеомена, напоминать о том, кого они заместили, — то лишь тогда, когда сами они чувствуют себя в достаточной силе и надеются затмить покойного в исполнении сладчайшего супружеского долга. Дамы же, как мне нередко доводилось слышать, подбадривают новых своих избранников, уверяя их, что прежние так и остались жалкими подмастерьями в сем благородном ремесле; и подобные слова поселяют мир в душе мужа-соперника. Но подчас супруг слышит и нечто обратное; но говорится это, чтобы его пуще раззадорить и превратить в яростного жеребца, готового разнести стойло в щепки.

Некоторым вдовым женщинам было бы хорошо на острове Хиосе, самом прекрасном и благодатном во всем Леванте; некогда им владели женевцы, а ныне вот уже тридцать пять лет, как его захватили турки, что для христианского мира большой урон и великая неприятность.

Так вот, на этом острове, как я знаю от женевских купцов, обычай требует, чтобы женщина, оставшаяся вдовой, платила особый налог, называемый там argomoniatico, что значит (да простят меня дамы) «за бесполезный и пустующий передок». То же было и в Спарте, по свидетельству Плутарха, при правлении Лисандра; там налагалась пеня на тех, кто не выходил вторично замуж либо делал это поздно или неудачно. А у побывавших на Хиосе я любопытствовал, на чем основан тамошний престранный обычай, — и мне отвечали: дабы пополнить население острова. Уверяю вас, что по вине наших вдов благословенная Франция не обезлюдела бы и не захирела никогда — ибо очень многие тотчас вышли бы замуж, чтобы не платить за простаивающий без употребления передок. А если и не в браке, то иным образом он беспрестанно был бы у них в работе и, уповаю, усердно плодоносил. И девицы наши постарались бы законным порядком уклониться от платы, вносимой юными хиоссками и в городах, и в селах, ежели до венца они потеряли невинность, но желали бы продолжать свое веселое занятие: им достаточно было один раз заплатить дукат капитану ночной стражи (небольшая цена для такого дела, уверяю) — и они получали право всю оставшуюся жизнь беспрепятственно и безопасно предаваться любовным усладам. Полученные же дукаты служили главным и чуть ли не единственным подспорьем предприимчивым капитанам во время их службы.

Теперешние жительницы Хиоса совсем не походят на тех, что населяли его в древности и, по описанию Плутарха, слыли столь целомудренными, что за семь сотен лет там не слыхали о том, чтобы замужняя женщина впала в грех прелюбодеяния либо девица потеряла невинность. «Чудеса!» — как возгласил бы старик Гоменец. Надо полагать, за столько лет они сильно переменились.

Греки никогда не обходились без нововведений, поощряющих любострастие. Так, древние авторы полагают, что на Кипре прелестная и доброжелательная Венера, покровительница острова, ввела в обычай, чтобы девицы прогуливались по морскому берегу и доступностью собственного тела завлекали в свои сети будущих мужей — прохожих странников, рыбаков и моряков, каковые часто отклонялись от избранного пути и причаливали туда в поисках развлечений, щедро платили за них и уплывали, но некоторые сохраняли в сердце тоску по красавице и возвращались; таким путем пригожие девушки заполучали супругов — богатых и бедных, красивых и не слишком, знатных и худородных, вскорости или не слишком быстро, — по собственным статям и разумению.

Ныне нигде в христианском мире девицы ради уловления женихов не прогуливаются, подвергая свою белоснежную кожу и нежную плоть палящему зною и ночной прохладе, в слякоти и в пыли, — ибо такие занятия слишком утомительны и вредны, но отправляются в богатые летние шатры, в места гуляний и под роскошную сень парковых куртин, чтобы там принимать от обожателей и соискателей руки дары и знаки почтения, не платя никому пени. Я не имею в виду римских куртизанок — им-то платить приходится, — но особ рангом повыше. Бывает, что отцы, матери и братья не имеют забот о том, как скопить на богатое приданое, а сами подчас одолжаются у ожидающей замужества девицы; да к тому же собирают урожай титулов, должностей и почестей, коим обязаны только ей. Таковых я на своем веку повидал немало. А вот Ликург когда-то издал закон, по коему дочерей выдавали замуж без приданого, чтобы при заключении брака в расчет принималось не будущее богатство, а добродетели невесты. Но каковы были тогда добродетели? Ведь на веселых празднествах сии юные особы прилюдно пели и танцевали с молодыми людьми на торговых площадях и соревновались в борьбе; так о какой же добропорядочности здесь могла вестись речь? Отнюдь не своим добронравием зрелище женских прелестей и красивых телодвижений танцующих привлекало толпу; а еще более она распалялась, когда юнцы и девицы состязались между собою в борьбе, особенно ежели под конец, изнемогая от усталости, состязающиеся валились вперемешку, как сказано в латинской поговорке: «Illa sub, ille super; ille sub et illa super» (Она внизу, он наверху, она наверху, он внизу). И как после этого верить книгам, утверждающим, будто бы спартанские девы были исполнены достоинства? Думаю, здесь никакое целомудрие не устоит: поcле мелких дневных стычек начинались, должно быть, большие ночные любовные побоища. В подтверждение читаем у того же Плутарха, что помянутый Ликург разрешил тем, кто обладал красотой и силой, одалживать чужих жен — и перепахивать их, как добрую землю для будущего урожая; при том что не только старому и слабосильному мужу было позволено, по своему выбору, препоручать жену более молодому ухажеру, но и сама женщина имела право, по своему разумению и склонности, прибегать в этой работе к помощи ближайшего родственника своего благоверного, чтобы потомство, по крови, принадлежало тому же мужнину семейству. Но в таком законе, по крайней мере, есть некоторый резон; вот и у евреев в их уложении было нечто подобное о браках деверей и невесток. Однако наши христианнейшие Святые Отцы отменили подобные обычаи, хотя верховный понтифик и выдает подчас, по разным причинам, разрешения на браки между близкими родственниками. В Испании они очень часты, но каждый раз надобно разрешение Церкви.

Засим поговорим, но с елико возможной краткостью, о других вдовах, — а там и конец.

Есть особая порода вдовиц, не только не стремящихся к браку, но избегающих его, словно чумы; так, одна премилая собой благородная особа, наделенная немалым умом, ответила на мой вопрос, не угрожает ли ей еще раз своими сетями Гименей: «Судите сами, будет ли мечтать невольник или пират, даже самый негодный и ни к чему не способный, чтобы его вновь приковали к галерной скамье и дали в руки весло, если впереди у него замаячила свобода и ему уже не грозит корсарская плеть? Вот так же и я, пробыв долгие годы в мужнином рабстве, какого я должна быть о себе мнения, если снова дам заковать себя в кандалы, в то время как теперь я свободна и вольна делать то, что мне нравится?» Другую достойную даму, мою родственницу, я как-то, не обинуясь и не прибегая на басурманский манер к иносказаниям, спросил, не разбирает ли вновь ее охота к брачным узам. «Да нет, — поправила она меня. — Разбирает охота к прочному уду», имея в виду, что поименованный уд может принадлежать отнюдь не супругу, ибо, как гласит старая французская пословица, «любовь прилетает, а муж пригнетает»; меж тем как женщина, известно, — везде желанная гостья и повелительница, когда своему чувству хозяйка; по крайней мере, так говорит старинная мудрость — разумеется, имея в виду тех, кто хорош собой.

А другая, как мне поведали, почувствовав, что ее кавалер пытается закинуть крючок, выспрашивая, не желает ли она вторичного замужества, воскликнула: «Ах, не говорите мне о муже, с меня хватит первого! Но вот насчет милого друга — не зарекаюсь». — «Так позвольте мне стать этим другом, если не суждено быть вашим суженым!» — взмолился ее собеседник. «Что ж, служите мне достойно и укрепляйтесь надеждой, — отозвалась она. — Тогда, возможно, вам удастся из первого стать вторым».

А одна достойнейшая прекрасная вдовица тридцати лет, имея в мыслях поразвлечься с неким благородным кавалером и склонить его к первому шагу, отправилась с ним на верховую прогулку; но, когда он помогал ей сесть на лошадь и рванул на себя полу накидки, зацепившейся за какой-то гвоздь, так, что ткань надорвалась, — дама со смехом промолвила: «Ну вот, что же вы наделали! Вы порвали мне весь перед». На что ее спутник тотчас нашелся ответить: «Какая жалость! Я вовсе не хотел причинить вашему передку никакого урона, ведь он такой милый и прелестный!» — «Как вам об этом знать? — удивилась она. — Ведь вы его никогда не видали!» — «Бог с вами! — воскликнул он. — Вы не можете отрицать, что я видел его сотни раз, когда вы были еще совсем маленькой девчушкой. Разве вы не помните, как я задирал вам подол и любовался им?» — «Ах, — вздохнула она. — Он тогда был еще безбородым юнцом и пребывал в застенчивом уединении, не сведя знакомств в свете. А теперь он обородел и так возмужал, что вы бы его не признали». — «Но все же, — возразил ее спутник, — он обитает все там же и не переменил места. Думаю, что, ежели постараться, его можно отыскать». — «Да, — согласилась она. — Но мой супруг обходился с ним решительнее и грубее, чем Диоген со своей бочкой». — «Пусть так, — признал находчивый дворянин. — Но на что похоже теперь сие обиталище без жильца?» — «На незаведенные часы», — с притворной грустью вздохнула дама. «Тогда берегитесь, — предостерег ее повеселевший кавалер. — Ведь с такими часами может случиться самое неприятное: когда они долго стоят, пружина в покое ржавеет — и через какое-то время они уже ничего не стоят». — «Всякое сравнение, — возразила его собеседница, — справедливо лишь отчасти, ибо те пружины, что вы имеете в виду, не подвержены никакой порче и их можно взвести в любой час». — «Ах! — воскликнул счастливец. — Да будет угодно Господу, чтобы тем работником, что их снова заведет, или часовщиком, что подправит, буду я!» — «Скоро праздник, — рассмеялась дама, — так мы согрешим и займемся работой в неурочное время, чтобы посмотреть, цел ли механизм. И пусть Господь поразит меня, если совру, когда скажу, что никто мне не любезен для этой надобности более, нежели вы». И при этих словах, при всей их легкомысленности проникших ему в самое сердце, она весело рассмеялась, от души поцеловала его и пришпорила коня, крикнув: «До скорого свидания, и приятного вам аппетита!» Но несчастная судьба скоропостижно свела ее в могилу всего через каких-нибудь полтора месяца, а ее обожатель чуть не умер от отчаяния, ибо ее кокетливые забавные речи заронили в него горячую надежду и он был недалек от вершины блаженства. Да будет проклята напасть, поразившая такую прелестную и благороднейшую женщину, ради которой стоило совершить любой грех: и отпустительный, и смертный.

А другая прелестная юная вдова, у которой весьма почтенный придворный спросил, соблюдает ли она пост или же — на манер всех светских людей — ест мясо, ответила ему, что постится. «Но я же сам был свидетелем, — возразил он, — что вы не блюли обряда и в такое же время едали и постное и скоромное!» — «То было при покойном муже, — сказала она. — Вдовство переменило мои обычаи и привело в порядок всю мою жизнь». — «Не вздумайте переусердствовать, — забеспокоился любезник, — ведь часто так бывает, что те, кто ударяется в пост и доводит себя до голода, потом, когда к ним возвращается аппетит, испытывают большие неудобства, ибо все проходы уже ссохлись и сжались». — «Не беспокойтесь, — уверила его она, — тот, о котором вы печетесь более всего, не столь узок и иссушен голодом, чтобы не растянуться по моему желанию, если мне снова захочется его насытить».

Когда одна из знакомых мне дам была замужем, все только и говорили что о ее дородности. Потеряв мужа, она впала в такую крайнюю печаль, что иссохла, как срезанная веточка. Хотя ее сердце отнюдь не пустовало и между другими в нем даже занял прочное место ее письмоводитель и, поговаривали, даже повар. Однако почему к ней не вернулась полнота, тогда как повар, например, был так тучен и лоснился от жира, что частью его мог бы без вреда поделиться с хозяйкой, не ведаю. Меж тем, отдавая должное верным слугам, она при дворе вела себя как истая ханжа; хотя вся ее добродетель уместилась на кончике языка, не оставлявшего в покое грехи прочих придворных прелестниц, каковые, по сути, грешили не более ее. Подобную же особу, знатную даму из Дофине, описала в «Ста новеллах» и королева Наваррская: ту однажды обнаружил на полянке насмерть влюбленный в нее дворянин, когда она забавлялась в компании не то конюха, не то погонщика мулов, — и это зрелище тотчас излечило несчастного от любовного недуга.

А одна прекрасная неаполитанка, по слухам, сошлась с самым уродливым мавром, какого видывал свет, к тому же ее рабом и конюхом. Но его необычное сложение не помешало ее страсти.

Прочитал я в старом романе под названием «Жан де Сентре», напечатанном готическими литерами, о паже, которого воспитал покойный король Иоанн. По обычаям стародавних времен, вельможи отправляли своих пажей с посланиями, как то делают и ныне, однако в те поры их посылали верхом и часто во главе своего рода маленького посольства, ибо отправить их таким образом значило снять с себя заботу о верном исполнении приказа. Так вот, смышленый маленький Жан де Сентре — ибо так его звали довольно долго — был весьма любим своим королем за острый ум и часто отправлялся с записочками к королевской сестре, пребывавшей тогда во вдовстве (хотя книга умалчивает имя ее покойного супруга). Его визиты привели к тому, что дама в него влюбилась и однажды, найдя подходящий случай, когда подле никого не было, обратилась к нему с расспросами, не вздыхает ли он по кому-нибудь при дворе и какая из придворных очаровательниц приглянулась ему более прочих; так обычно поступают те, кто хочет заронить в сердце собеседника первый намек на свою нежную склонность, что я сам видел немало раз. Маленький Жан де Сентре, который еще менее, нежели о чем ином, подумывал о любви, ответил, что на примете у него никого нет. Она же стала перебирать известных красавиц, но на имя каждой он откликался не иначе как: «А эту и подавно». Королевская сестра тут произнесла перед ним целую проповедь о любви, ее усладах и благодеяниях, — ибо, как и теперь, некоторые вельможные особы тех времен не были вовсе обойдены подобным родом недуга с его лицемерием и наивными выходками, хотя не столь изысканны и хитры в изъявлении чувств, как нынешние прелестницы, которым ничего не стоит задурить головы своих мужей. Итак, та особа, о коей речь, убедившись, что перед нею легкая добыча, сказала, что желает подыскать ему возлюбленную, которая бы его очень любила, требуя взамен лишь верности, постоянства и — под угрозой великого стыда и поношения перед лицом целого света — строжайшего соблюдения тайны. Наконец, она призналась ему в своей любви и изъявила желание стать той самой «любящей его дамой», ибо тогда словом «возлюбленная» еще не пользовались. Юный паж пришел в сильнейшее изумление, думая, что она собирается сыграть с ним дурную шутку или подловить его, а потом и велеть высечь. Однако же она выказала столько огня и жара, целуя и лаская его, что он сообразил: она и не думает шутить, говоря, что желает выпестовать его своими собственными руками и подготовить к славному будущему. После чего их любовные игры продолжались долгое время — пока он был пажом и когда перестал им быть, — но все закончилось тем, что ему пришлось отправиться в дальнее путешествие, за время которого она предпочла ему толстого маслянистого аббата. А повесть о том вы найдете в «Рассказах о всяких приключениях» в новелле о камер-лакее королевы Наваррской; там вы узнаете, как тот аббат нанес оскорбление упомянутому Жану де Сентре, ставшему храбрым и воинственным придворным и не замедлившему отомстить, троекратно превысив меру воздаяния. Рассказ этот очень хорош, а взят он из той книги, которую я назвал.

Отсюда видно, что и в давние времена дамы влюблялись в пажей; даже тогда, когда те бывали еще щуплы, словно куропатки. Таковы причуды женской натуры, не желающей мужа, но ищущей верного друга! Они ни за что не решаются расстаться с тою свободой, какой были лишены под мужниной властью. Она представляется им райским блаженством, поскольку, овдовев, они становятся распорядительницами порядочного состояния, верховодят в собственном доме, получают доходы с имений — все проходит через их руки; меж тем как в браке они были всего лишь служанками, теперь же становятся госпожами и повелительницами, сами избирают, какому роду наслаждения им предаться и кого осчастливить своим расположением.

Некоторым из них страсть как неохота вторично вступать в брак, потому что таким образом они потеряют высокое положение в свете, расстанутся с почестями, богатствами, титулами и любезным обхождением двора. Именно нечто подобное, как мне известно, удерживало многих вельможных дам и принцесс, опасавшихся не встретить во втором избраннике птицу столь же высокого полета, как их первый супруг; хотя они и продолжали отдавать дань любви, превращая и обращая ее в источник наслаждения и не жертвуя ради нее ни особой скамеечкой при дворе, ни правом сидеть в комнате королевы и многими подобными привилегиями. Разве не счастливы эти прекрасные создания, что пользуются плодами положения, воплощая собою само величие — и в то же время изведав тайную усладу падений! Попробуй скажи им одно только слово упрека, не говоря уж об отповеди, — и тебе на голову прольется дождь опровержений, гневных обвинений и угроз; и ты навлечешь на себя беспощадную месть сильных мира сего.

Об одной известной мне особе я слыхал, что она заставила долго услужать ей некоего достойного дворянина, удерживая его посулами уз Гименея, однако без конца откладывая исполнение обещаний. За это ее повелительница, принцесса, близкая к трону, решила ее отчитать. Но та, будучи по натуре хитрой и испорченной, нашлась как ответить. «Что же, сударыня, — вопросила она, — разве теперь уже запрещено любить иначе, нежели велят благородные обычаи? Вот уж что было бы жестоко». Ведь благочинным любовным чувством тогда, как и теперь, называли то, что так тесно спаяно с любострастием и круто замешено на сперматических снадобьях. Всякая любовь такова: она родится чистой и невинной, но скоро лишается девственной плевы и после прикосновения некоего философского камня становится развратной и полной греховного томления.

Покойный господин де Бюсси, в свое время бывший самым живым и остроумным рассказчиком, однажды, приметив при дворе одну вдову весьма мощного вида, известную своими любовными похождениями, спросил: «Как, эту кобылу все еще водят крыть к добрым жеребцам?» Его слова были переданы даме — и та стала его смертельной врагиней, о чем он не преминул узнать. «Что ж, — заметил он тогда, — я знаю, чем помочь горю. Передайте ей, что я выразился иначе, сказав: „Как, эта норовистая кобылка еще не перебесилась?“ Ибо мне известно, что ее обозлило не то, что я сравнил ее с женщиной легкого поведения, а то, что я назвал ее старухой; когда же она узнает, что я обозвал ее молодой кобылкой, ей покажется, будто я еще уважаю в ней пыл ее вечной молодости». И вправду, когда той донесли исправленные слова, она получила полное удовлетворение, успокоилась и вернула де Бюсси свое расположение, что нас преотменно повеселило. Хотя что бы она ни делала, ее все равно почитали старой заезженной клячей, которая, несмотря на свои древние года, все еще ржет и взыгрывает, завидев вдали табун.

Вовсе не походила на описанную выше даму та, что, как я слышал, была с нею на дружеской ноге в пору их молодости, а на закате своих дней стала усердно служить Господу постом и молитвой. Один благородный кавалер спросил у нее не без упрека, почему это она истомляет себя столь ревностными молитвенными бдениями в церкви и таким строгим соблюдением запретов за обеденным столом; на что ей подобные муки, если не для умерщвления и укрощения позывов плоти. Но в ответ дама горестно воскликнула: «Увы, все это уже далече!» Она промолвила эти слова столь же жалостно, как Милон из Кротона, о котором, кажется, я уже упоминал, — этот великий и могучий античный борец, каковой, уже одряхлев, однажды спустился на арену или в залу, где состязались борцы, только для того, чтобы вблизи поглядеть на поединок, и тут услышал от какого-то юноши предложение тряхнуть стариной. Он же, засучив рукава и обнажив одряхлевшие руки с дряблыми мышцами и сухожилиями, только промолвил: «Увы, они мертвы!» Если бы та добрая женщина поступила подобно ему, открыв взгляду дряхлую свою плоть, сходство с античным героем стало бы полным; но подобного и не требовалось, не говоря о том, что ей это не подобало.

Остроту, сходную с той, что принадлежала господину де Бюсси, я сам слышал из уст одного кавалера. Прибыв в королевский дворец, где его не было полгода, он приметил даму, направлявшую свои стопы в академию, учрежденную при дворе покойным монархом. «Как?! — воскликнул он. — Академия еще существует? А мне сказали, что ее уже давно упразднили». — «Разве вы можете в том сомневаться, если она направляется как раз туда?» — возразил ему кто-то из бывших рядом. «Ах да, тамошний магистр учит ее философии, которая трактует о вечном движении». И вправду, сколь ни терзают свои мозги разные философы, чтобы отыскать это вечное движение, — но им не удастся открыть иного, кроме того, коему Венера учит в своей школе.

Одна из наших светских дам встретилась с некой особой, чьи глаза ей хвалили за необычайную красоту (хотя они словно застыли на лице и их взгляд был совершенно неподвижен). «Подумайте только, — сказала потом первая, — она позволила шевелиться всему остальному телу — даже той его части, что находится посередке, — а вот дойдя до глаз, всякое шевеление замирает».

Однако же, если бы я пожелал записать все забавные истории, что теснятся в моей голове, чтобы расширить повествование, я бы не добрался до конца. А поскольку меня допекают иные заботы, я вместе с Боккаччо, которого уже упоминал, заключу, что и девицы, и замужние женщины, и вдовы — все тяготеют к любви. Не хочу говорить о людях низкого звания, горожанках и поселянках, — ибо не о них здесь речь, а лишь о высокорожденных, к коим и устремлялось мое перо. Однако же, коли бы спросили моего мнения, я бы сказал, что лишь замужние дамы (если не принимать во внимание возможный урон от ревнивых мужей) могут нам предоставить самую сладость напитка быстро и без больших затей, ибо мужья разогревают их, как пылающие жаровни; а столь жаркое пламя требует много всего: и воды, и дерева либо угля, так как не желает погасать. И чтобы лампа не погасла — ей надобно много масла, хотя берегите поджилки, а то подрежут их ревнивые мужья; опасайтесь засад, в которые частенько угождают самые ловкие любезники!

Однако же в сем деле нужна разумная осторожность; уподобимся же великому королю Генриху, который, насколько мне известно, будучи весьма склонен к любовным забавам, соблюдал неизменную почтительность к милым созданиям, умел хранить тайну, а потому всегда был радушно принимаем, любим и взлелеян, хотя, насколько я знаю, часто менял свои привязанности, благо всегда находился другой альков, где его уже ожидали. А являлся он всегда без охраны — даже когда приходилось отправляться в самые гнилые, гиблые и опасные места Сен-Жерменского предместья, Блуа и Фонтенбло, блуждая там по темным проулкам и лестницам. Его сопровождал только доверенный лакей по имени Гриффон, шедший впереди со своим неизменным небольшим охотничьим копьецом и факелом; за ним шагал сам повелитель, укрывшись плащом по самые глаза, или прямо в ночном халате со шпагой под мышкой; а возлегши с дамой, клал копье и шпагу у изголовья, меж тем как верный Гриффон у крепко запертой двери сторожил и чуть подремывал. Вот пример рассудительной осторожности великого монарха, которым советую не пренебрегать; ибо сколько великих сих попадало в расставленные на них западни — и королей, и принцев крови, как о том свидетельствует случай с Александром, герцогом Флорентийским; вот и нам, малым сим, тоже не грех позаботиться о своей сохранности. Но есть род кичливых и тщеславных повес, которым все нипочем, — вот они-то частенько и попадают впросак.

Слыхал я, что король Франциск однажды явился в неурочное время к некой даме, с которой у него была давняя связь, и принялся грубо стучать в ее дверь, как настоящий повелитель. Она же в то время пребывала в компании с господином де Бонниве, но не осмелилась передать ему на манер римских куртизанок: «Non si puo, la signora è accompagnata»[76]. Ей пришлось тотчас решить, куда спрячется ее кавалер, чтобы не попасться на глаза. На счастье, дело было летом и камин был забит свежими ветками, как это было принято у нас во Франции. Вот она и посоветовала ему спрятаться в камине, за ветками, прямо в рубахе — тем более что в доме было тепло. Король же, совершив то, что ему надо было от дамы, вдруг захотел облегчиться и, не найдя подходящей посудины, направился к очагу и пустил струю прямо туда, сильно покропив бедного влюбленного кавалера; тот вымок, словно на него вылили ведро воды, ибо она, как из садовой лейки, потекла ему на лицо, в глаза, в нос и рот; так что, возможно, несколько капель просочилось даже в глотку. Можете представить, как не повезло незадачливому кавалеру, каковой не посмел и пальцем пошевелить, проявив чудеса терпения и выдержки. Сделав дело, король попрощался с дамой и вышел. Та затворила за ним дверь и позвала своего любезника продолжить прерванную забаву. Она помогла ему умыться и дала другую рубаху. Все это они проделали, изрядно посмеявшись после того, как сильно перетрусили: если бы король заметил его — ни ему, ни ей не избежать бы большой беды. Дама эта была очень влюблена в господина Бонниве, но королю желала доказать обратное, хотя тот слегка ее ревновал; она же говорила ему: «Да господь с ним, сир, с этим Бонниве: он вбил себе в голову, что невозможно как красив, — и я поддакиваю ему, чтобы не разуверять, а чем больше он проникается такими мыслями, тем он более смешон в моих глазах; впрочем, он и так весьма забавен и остер на язык; поэтому-то, когда стоишь рядом с ним, невозможно удержаться от смеха». Так она старалась показать, что, часто проводя время со своим кавалером, не помышляет о любовных играх с ним и об измене королю. Ах! Как часто многие любвеобильные создания прибегают к подобным хитростям, чтобы прикрыть свои маленькие грешки, и говорят плохо о тех, в ком души не чают, издеваются над ними на глазах у всего света — лишь бы сохранить хорошую мину при плохой игре. Вот это-то и называется любовными хитростями и уловками.

У другой светской красавицы кавалер весьма не нравился ее матери, и та как-то раз сказала: «Дочь моя, оставьте этого человека: он совершенно не любезен и по виду настоящий сельский пекарь». На что почтительная дочь ответила: «Вы правы, сударыня, а если представить у него на голове пекарский красный колпак, сходство получится полным». Так она издевалась над своим возлюбленным, давая понять, что не любит и никогда не полюбит его. Однако она его в тот раз не бросила: это случилось через три месяца после разговора — когда ему нашлась замена.

Множество тщеславных светских жеманниц, как мне известно, весьма порицали тех, что избирали себе возлюбленных из простого сословия: секретарей, лакеев и прочих людишек в том же роде. Они весьма дурно говорили о таких особах и к подобным связям относились с отвращением, близким к ужасу; хотя сами были не прочь позаимствовать себе кавалера из людской, поступая не лучше, если не хуже. Это оказывалась всего лишь еще одна уловка, призванная обмануть свет: перед придворными можно усердно поносить знакомых, которые так низко пали; а затворивши двери собственного дома — дать волю своим желаниям. В общем, уверток и хитростей дамских — не счесть! Недаром испанская поговорка гласит: «Mucho sabe la zorra; mas sabe mas la dama enamorada» (На что лиса хитра, a влюбленная прелестница еще хитрее).

Однако же, что бы ни делала описанная выше прелестница, желая рассеять подозрения короля Франциска, как мне удалось узнать, ему все равно кое-что запало в душу. И вспомнилась мне одна прогулка в Шамбор, где меня принимал старый смотритель дворца, в юности бывший там же камер-лакеем при короле Франциске; он обошелся со мною как нельзя более любезно — ибо помнил еще моих дедов и прадедов, отличившихся в военных походах и при дворе, — и показал мне все сам; так, он провел меня в бывшую королевскую опочивальню и со словами: «Взгляните-ка, вы, должно быть, не видали собственноручных записей моего повелителя, — так вот, тут осталась одна» — подвел к окну, слева от коего на стене было начертано: «Всякая женщина изменчива». Там со мною вместе был мой большой приятель, уроженец Перигора господин Дерош, и я тотчас обратился к нему: «Подумать только, ведь некоторые из тех дам, кого он любил, будучи уверен в их безраздельной верности ему, исподтишка позволяли себе разные выкрутасы, а он лишь догадывался об этом по тому, как они начинали юлить перед ним и выкручиваться, и однажды, в раздражении, написал сии слова». Услыхав нас, смотритель прибавил: «Так и было! Послушайте меня, здесь творились дела нешуточные: ни одна из тех, кого я видел, либо о ком я знал, не удержалась, чтобы не вильнуть в сторону, — как собаки в своре, когда сбиваются с оленьего следа, — но каждая старалась сделать поменьше шума, чтобы король не заметил и не дал хорошую взбучку». Как тут не удивляться женщинам, что остаются недовольны и своими мужьями, и возлюбленными — даже когда в таковых ходят короли, принцы крови и знатные сеньоры. Еще им хочется поживиться на стороне — а уж это великий наш король знал, как никто другой, ибо не сам ли он выманивал их из мужниных объятий и похищал с девичьей постели и вдовьего ложа, вырывал из материнских рук, чтобы наставить в таинствах любовной науки.

Зашла как-то при мне речь об одной знатной даме, которую ее супруг-принц так любил, что она у него буквально тонула в роскоши; он осыпал ее самыми дорогими знаками внимания и признательности, словно его счастье не могло сравниться ни с чьим иным, — и однако же, она питала жаркую страсть к другому сеньору, расставаться с коим вовсе не желала. Когда последний однажды ей заметил, что рано или поздно ревнивый супруг их обоих погубит, она ответила: «Ах, все едино; если вы меня бросите, я сама своей жизни не пожалею, только чтобы вам навредить; мне приятнее было бы прослыть вашей наложницей, нежели повелительницей моего принца». Вот что значит женский каприз и сколь велико дамское любострастие!

Известна мне была и другая высокопоставленная своенравная вдова, поступавшая подобным же образом: она не удовольствовалась любовью одного из знатнейших людей страны; ей оказались потребны и прелестники помельче — чтобы не терять ни часа в сутках и никогда не пребывать в праздном бездействии; ибо в одиночку никто не способен исполнять все сладостные прихоти дамы — таково, увы, одно из правил любви: владычица нашего сердца не соблюдает определенных часов и не принадлежит посланному ей Богом либо случаем кавалеру, по крайности принадлежит не только ему — сошлюсь здесь хотя бы на одну из ловких женщин, описанных королевой Наваррской, каковая пользовалась услугами сразу троих обожателей — и так ловко поворачивалась, что ни один не встречал отказа.

Прелестная Агнесса, лелеемая возлюбленная короля Карла VII, была им заподозрена в том, что рожденная ею дочь имела отцом отнюдь не его, но монарх так и не добился от нее признания. Дочь же пошла и красотою, и нравом в мать, как свидетельствуют наши хроники. Столь же неверной оказалась и Анна Болейн, жена Генриха Английского, полюбившего ее за красоту; она была уличена в прелюбодеянии и обезглавлена.

Знакома была мне некогда одна предприимчивая особа, которая, расставшись со своим весьма достойным любезником, через некоторое время при встрече с ним стала вспоминать об их минувшей обоюдной страсти; кавалер, желая выказать свою оборотистость, обмолвился: «Неужели вы полагаете, будто были у меня единственной? Думаю, я вас удивлю, если признаюсь, что одновременно с вами имел еще двух возлюбленных». Признание ее никак не смутило: «А вам, значит, казалось, что лишь вам одному принадлежала честь быть моим милым другом? Утешьтесь: еще трое были мною определены вам на подмогу». И вправду, доброму судну надобен не один, а два либо три якоря, чтобы прочно удержаться на месте.

В заключение остается пропеть здравицу женщинам и нашей к ним любви. Не могу не привести здесь одно глубокое размышление, собственноручно записанное некой дамой, сносно изъяснявшейся по-испански: «Hembra о dama sin compagnero, esperanza sin trabajo y navio sin timon, nunca pueden hazer cosa que sea buena» (Женщина без спутника, труд без надежды, корабль без руля не многого стоят). Сия максима одинаково хороша для девицы, замужней дамы и вдовы, ибо ни одной из них не удается совершить что-либо путное без мужской подмоги либо надежды таковую возыметь; хотя, чтобы уловить в свои сети достойного, требуется немалых трудов, забот — и сопряжено это со многими опасностями и горестями. При всем том ни замужняя, ни вдовая прелестница не жертвуют стольким, скольким девица; хотя и говорят, что поразить и повергнуть к стопам легче того, кто уже однажды попался охотнику и был им подранен и опрокинут наземь, а с молодой и скорой в беге дичью труднее тягаться; это так же верно, как и то, что легче идти по уже протоптанной тропке, чем пробираться без дороги, — два последних сравнения особенно близки тем, кто путешествовал и воевал. То же с девицами: среди них попадались такие своенравные и переборчивые, что предпочитали замужеству вечное пребывание под родительской опекой; а если у них спрашивали о причине их отвращения к браку, они отвечали: «Так мне более по нраву». Но недаром же Кибела, Юнона, Венера, Фетида, Церера и прочие богини-небожительницы питали отвращение к целомудрию — все, кроме разве Паллады; но та родилась из головы Юпитера и тем доказала, что невинность есть лишь убеждение, порожденное не сердцем, а умом. А если спросить у наших благородных дев, почему они не выходят замуж или делают это с таким запозданием, они неизменно отвечают: «Таково мое желание и расположение души».

Подобных особ мы навидались при дворах наших повелителей; бывали они и во времена короля Франциска. Так, госпожа регентша имела миловидную и добронравную фрейлину, мадемуазель Пупенкур, каковая никогда не вступала в брак и умерла столь же целомудренной, как и родилась, — ибо жизнь вела благоразумно добродетельную. И мадемуазель де Лабреландьер умерла в непорочном девичестве, восьмидесяти лет от роду; она известна тем, что была наставницей юной герцогини Ангулемской.

Еще одна особа — из тех, кто неизмеримо возвышается над прочими, — прожила до семидесяти, так и не пожелав связывать себя брачными узами, хотя отнюдь не лишала себя любовных утех; те, кто желал подыскать ей извинение, убеждали, что у нее вовсе нет подходящего родильного входа, а так только — маленькая дырочка, через которую можно лишь помочиться. Достойный повод для оправдания, ничего не скажешь! Впрочем, истина ведома одному Господу; но знаю, что высокопоставленная скромница вполне находила способ развлекаться не под венцом.

Мадемуазель де Шарансонне, что из Савойского дома, недавно умерла в Туре, проживя в непорочности сорок пять или чуть более лет, и похоронена в своем белом девическом наряде с большой торжественностью и блеском, при немалом стечении народа; ее нельзя заподозрить в обмане, ибо я сам видел, как, будучи при дворе — но при отменной красоте ведя жизнь более нежели добронравную, — она отвергала притязания многих весьма достойных и титулованных воздыхателей.

Сестра моя, мадемуазель де Бурдей, ставшая фрейлиной в придворном штате королевы, тоже отвергла весьма привлекательные предложения и — ни ранее, ни теперь — не желала идти под венец: она с достойной решимостью постановила умереть девицею в преклонных летах — и вот прошло уже немало годов; но до сих пор никто, как ни старался, не переломил ее упорства.

Подобную же участь избрали мадемуазель де Серто, еще одна фрейлина королевы; мадемуазель де Сюржер, ученейшая из фрейлин двора, прозванная Минервой; и многие другие.

Видел я и инфанту Марию Португальскую, дочь покойной королевы Элеоноры; она пребывала в том же расположении духа и хранила непогрешимую добродетель до самой смерти, приключившейся лет в шестьдесят или более. Она осталась девственницей не по причине немалого роста (ибо она была велика во всем), и не из-за недостатка средств (поскольку имела их в изобилии — даже здесь, во Франции, где господин генерал де Гург прекрасно распорядился ее добром), и отнюдь не потому, что была обделена природой (я видел ее в Лиссабоне в возрасте сорока пяти лет, и она тогда все еще выглядела весьма миловидной и приятной девицей, грациозной и привлекательной, мягкой, изящной и вполне достойной супруга ей под стать; к тому же неизменно любезной даже к нам, пришлым французам). Я могу говорить об этом с уверенностью, ибо имел честь часто разговаривать с нею в узком кругу. Ныне усопший великий приор Лотарингский, совершая переход на галерах из Леванта в западные воды — чтобы затем прибыть в Шотландию (дело было еще в дни малолетства короля Франциска), — провел в Лиссабоне несколько дней, во время коих ежедневно встречался с прелестной инфантой. Она встретила его с великой любезностью, и ей очень понравилось его общество, а по отбытии она щедро одарила храброго мореплавателя. Среди прочего она преподнесла ему цепь для креста, усыпанную бриллиантами, рубинами и крупными жемчужинами в затейливой и богатой оправе, стоившую около четырех или даже пяти тысяч экю, поскольку она в три ряда укладывалась вокруг шеи. Мне думается, она стоила не меньше, поскольку, будучи вдали от дома, он неоднократно закладывал ее за три тысячи экю — например, при мне, в Лондоне, когда мы возвращались из Шотландии, — но, прибыв во Францию, тотчас посылал за ней, чтобы ее выкупить, так как на эту драгоценную вещицу перенес свою любовь к даме, завладевшей его помыслами и сердцем. Мне представляется, что она платила ему тем же и ради него готова была порвать путы своей девственности, разумеется вступив с ним в брак, поскольку иного не позволяло ей основательное природное благоразумие и добродетельные наклонности. Скажу более: если бы не проклятая смута, вспыхнувшая во Франции, и не настойчивость его братьев, втянувших его в междоусобицу и не отпускавших от себя, он готов был повернуть галеры и, проделав обратный путь, снова встретиться с той принцессой ради предложения своей руки и сердца; думаю, его бы не выпроводили с отказом, ибо он принадлежал столь же почтенному дому, как и ее собственный: среди его предков мы, как и у нее, находим великих королей прошлого и, помимо прочих, одного из прекраснейших, приятнейших и славнейших государей во всем христианском мире. Что касается его братьев, особенно двоих старших, за которыми всегда оставалось последнее слово и непререкаемая власть над ним, то я сам однажды слышал, как он рассказывал им о своем испанском приключении, его приятных минутах и богатых дарах; братья эти были тоже не прочь, чтобы он туда вернулся, и надеялись, что Папа благословил бы подобный союз; и, не приключись в стране проклятая наша великая смута, это его предприятие, ко всеобщему удовольствию, увенчала бы счастливая развязка; по крайней мере, мне так кажется. Упомянутая принцесса очень его любила; впоследствии она часто расспрашивала меня о его смерти — и видно было, что она, как и он, таила в душе великую любовь: достаточно было внимательно поглядеть на нее в такие минуты человеку, хоть чуточку понимающему в сердечных делах.

А от одной весьма ловкой особы, не скажу, женщины или девицы (уж больно она выглядела сведущей во всех подобных вещах), я слышал еще одно объяснение того, почему юные создания не слишком торопятся в объятия Гименея. Она полагала, что они чуждаются брака propter mollitiem[77]. И слово это — «mollities» — надо понимать так, что они слишком расслаблены из-за чрезмерной любви к самим себе, слишком пекутся о том, как бы себя ото всего уберечь. Им довольно того, что они прельщают сами себя и ублажают — наедине или в сообществе с подругами, по лесбийской моде, — доставляя этим себе такое наслаждение, что проникаются уверенностью, будто с мужчинами им не уготовано столько же отрады и приятности; вот почему они довольствуются усладами подобного рода, млея от счастья и вовсе не заботясь ни о нас грешных, ни о наших домогательствах, ни о нашей решимости вступить с ними в брачный союз.

В Древнем Риме непорочные девы были очень почитаемы и пользовались многими преимуществами, вплоть до того, что их нельзя было обречь смертной казни по приговору суда; между тем историки пишут, что однажды, во времена триумвирата, некий римский сенатор, попавший в проскрипции, был приговорен к смерти — и он сам, и все его потомство; когда же пред палачом предстала его дочь, прекрасная собою, уже не отроковица, но сохранившая девственность, — самому заплечных дел мастеру пришлось лишать ее невинности прямо перед собравшимся народом и лишь после этого, опороченную, умертвить. Тиберий очень любил такие казни и наслаждался, наблюдая, как осужденных по его приказу красивых девственниц прилюдно оскверняли насилием, а затем лишали жизни; с его стороны это была большая низость и жестокость.

Не меньшим почетом пользовались и весталки: их уважали как за непорочную жизнь, так и за истовость веры — ведь стоило какой-нибудь из них поддаться самомалейшему искушению плоти, их ждало стократ более жестокое наказание, нежели за то, что не уберегли священный огонь; их зарывали заживо в землю, совершая над ними внушающие ужас религиозные обряды. Я читал о римлянине Альбине, встретившем за стенами Рима весталок, бредущих пешком; он приказал своей жене и детям сойти с повозки, каковую отдал странницам, чтобы они на ней продолжили свой путь. Им так верили, что во время тамошних междоусобий они нередко становились посредницами в переговорах между римской знатью и чернью. Император Феодосий, по наущению христиан, изгнал весталок из Рима, хотя римляне послали к нему ходатая, сенатора по имени Симмах, и просили вернуть изгнанниц, а также возвратить им их добро, доходы и привилегии (каковые были столь велики, что жрицы огня каждый день раздавали много милостыни и не допускали, чтобы хоть кто-либо из жителей города или чужеземцев, путников либо селян нищенствовал: так далеко простиралось их набожное рвение); однако император все же не позволил им возвратиться назад. Имя их, «весталки», происходит от «весты» — огня, каковой и вьется, и взлетает, и полыхает, но никогда ничего не рождает сам, ни с помощью его ничего не рождается; то же с девственницей. Весталки пребывали в непорочности тридцать лет, после чего имели право выходить замуж; однако мало тех, кто подобным образом обрел счастье, — как и наши монахини, когда они покидают монастырь и окунаются в мирскую жизнь. Весталки облачались в очень пышные и дорогие одеяния, весьма мило описанные поэтом Пруденцием, и были бы похожи на теперешних наших канонисс из обителей Монса, что в Эно, Реомона, что в Лотарингии, если бы те вдруг вышли замуж. Потому-то Пруденций их порицает и поносит за то, что они разъезжают по городу в великолепных колесницах, посещают амфитеатры, где развлекаются зрелищем гладиаторов, сражающихся друг с другом и со свирепыми зверями, словно вид проливаемой человеческой крови и людей, убивающих друг друга, может внушить великое наслаждение. Конечно, весталкам не слишком подобало посещать подобные зрелища; но они могли бы и возразить: «Поскольку нас лишили более свойственных нашей натуре услад, коими не обделены прочие дамы, нам приходится довольствоваться хотя бы этими».

Знавал я одну высокопоставленную вдову, что сорок лет несла это бремя и слыла одной из самых уважаемых в стране и при дворе, но, sotto coverto[78], была не чем иным, как обыкновенной потаскушкой, каковому ремеслу отдавалась со всей страстью добрых пять десятков лет — и пребывая еще в невестах, и при живом муже, и после его кончины; притом вела себя так хитро и скрытно, что до самой ее смерти (а она прожила до семидесяти) никто ни о чем не догадывался. Эта дама лихо трясла передком с ранней молодости; например, влюбившись, едва овдовела, в одного юного кавалера и не имея повода поймать его в свои силки, она однажды, в день невинно убиенных младенцев, явилась к нему домой, чтобы похлестать его за леность; но сей юнец оттрепал ее совсем иначе, не прибегая к лозе; она же не только смиренно вынесла наказание, но попросила его повторить. На подобные хитрости она была большая выдумщица.

Другая знакомая мне особа также перенесла полвека вдовства, весьма благоразумно сохраняя внешние приличия и тайком пускаясь во все тяжкие. А перед смертью она не пожелала признать одного своего любезника, с коим втайне провела двенадцать счастливых лет и прижила сына. Все это я говорю, чтобы напомнить: незачем хвалить всякую вдову, не зная ее жизни и чем она кончит. А впрочем, я и не стал бы так делать. На том и завершаю мой труд.

Должно быть, меня могут упрекнуть, что я упустил много остроумных речений и историй, которые бы украсили и облагородили мое повествование. Охотно верю, но где тогда взять силы дойти до последней точки в писании? Так что, ежели кому угодно потрудиться над его усовершенствованием — ему и карты в руки.

Ну вот, любезные дамы, я и заканчиваю; прошу прощения, коли что-либо вас здесь покоробило. Ни задеть вас, ни обидеть никоим образом не входило в мои расчеты. Если я касаюсь некоторых особ, то отнюдь не имею в виду всех, не называя имен затронутых персон и сохраняя покров тайны. Притом их подлинные лица я так хорошо укрываю, что отгадать невозможно, а значит, им никакого позора, ни подозрений от моих слов не воспоследует.

Боюсь, что пересказал по второму разу много историй, уже изложенных в других моих рассуждениях. Тех, кто читал их ранее, прошу меня извинить, ибо по натуре я не такой бойкий и изощренный рассказчик; да и память моя не так крепка, чтобы обо всем упомнить. Впрочем, даже великий Плутарх в своих сочинениях иногда повторяется. А ежели кто пожелает напечатать мои книги, то надо посадить дельного человека, чтобы он все выправил и привел в должный порядок.