"Новый Мир ( № 9 2003)" - читать интересную книгу автора (Новый Мир Новый Мир Журнал)Три рассказа РАЗОБЛАЧЕНИЕ ЭЛЕКТРИЧЕСТВА ВИСЯК Этим неблагозвучным словом у наших сыщиков называется нераскрытое преступление, из тех, что вообще редко поддаются расследованию, отягощают отчетность, но почти не влияют на профессиональное реноме. Именно такое преступление в прошлом году было отмечено в одном небольшом селе на северо-западе одной нашей центральной области, в окрестностях одного великорусского городка. Географические названия повествователь вынужден опустить, ибо еще здравствуют люди, так или иначе причастные к прошлогоднему случаю, еще память о нем не простыла и страсти не улеглись. Правда, у нас обожают бередить свежие раны, но эту конкретную рану, честное слово, лучше не бередить. Итак, в прошлом году, весной, незадолго до Пасхи, которая тогда выпала, помнится, на 17 апреля, в нашу сельскую церковь повадился злоумышленник — дерзкий и, по общему мнению, из чужих. Церковь наша, заметим, — сравнительно новострой, сооружена она была на трехсотлетие дома Романовых, когда множество храмов Эта мера предосторожности была потому не лишней, что народ у нас в округе встречается злостный, оторванный, хотя можно и помягче выразиться — боевой. Межевых войн или массовых драк стенка на стенку даже и старики не помнят, но вот краткий перечень происшествий, которые случились в нашей округе за прошлый год: Ванька Попов из Новоселок задушил портянкой родного брата и закопал его в хлеву, где у них содержалась только одна курица и овца; в деревне Хрущево прапорщик пограничных войск Семушкин утонул в пруду, скорее похожем на большую лужу, в котором на трезвую голову затруднительно утонуть; у одного знаменитого композитора-песенника трое братьев Шуваловых дотла разграбили дачу, за то что он как-то не дал им опохмелиться и обругал; отец и сын Лафетниковы насмерть забили свою хозяйку, правда, она была пьяница, склочница и зуда; в колхозе “Восход” угнали зерноуборочный комбайн, который потом нашли под Каунасом, но так и не вернули из-за непреодолимых разногласий между литовским и нашинским МВД2; по слухам, бригада плотников из Новоселок же сожгла дачный поселок на озере Малое Неро, дабы обеспечить себя работой на жизнь вперед. В общем, по причине такой избыточной и прихотливой витальности, которая отличает местное население, того оказалось мало, что один Сергей Христофорович Свистунов охранял по ночам церковное имущество, ибо кто-то безнаказанно обкрадывал наш храм с середины апреля по Духов день. Первая покража, впрочем, прошла незамеченной, так как Свистунов поначалу ночевал не в сторожке, а у себя дома, за пять дворов. Как раз приехал о. Владимир проверить, все ли в порядке в храме накануне пасхальной службы, и видит, что в иконостасе зияет пустое место, издали похожее на дыру. Тогда он спрашивает Сергея Христофоровича, куда подевалась икона Иоанна Предтечи, которому по чину полагается быть ошую от Христа. А Свистунов ни сном ни духом не ведает, куда она могла подеваться, потому что висячий замок на вратах храма цел, окна целы, ход на колокольню заколочен еще в двадцать седьмом году. Поразводили о. Владимир с бывшим нашим сельсоветским руками, и на том дело о пропаже сошло на нет. Между тем слух о ней в мгновение ока распространился по селу, и общественное мнение сразу назвало подозреваемых: пастух из ссыльных Борька Воронков, у которого ничего святого не было за душой, ремонтники на газопроводе Уренгой — Ужгород, которые с месяц безобразничали в нашей округе, цыгане Смирновы, которые промышляли цветным металлом, поклонялись идолам и уводили чужих детей. Уж очень у нас был силен местный патриотизм, не то первым молва обвинила бы церковного сторожа Свистунова, — видимо, из-за укоренившейся в народе антипатии ко всякой власти, какая она ни будь. Сергей Христофорович к тому же, как назло, перекрывал свою избу об ту пору и многим жаловался на то, что ему не хватает шифера, рубероида и гвоздей. Следовательно, кому, как не ему, было украсть из церкви образ Иоанна Предтечи, продать его дачникам и на вырученные средства докупить шифера, рубероида и гвоздей. Мужики рассуждали так: — Если у человека с потолка капает, то он не захочет, а украдет. — Так-то оно так, да только практика показывает, что ворованное не впрок. — А наш прежний глава администрации, который продал народную лесопилку и понастроил себе дворцов?! — Ничего, бог-то — он есть, найдется и на этого жулика укорот. — Бог-то есть, да не про нашу честь! — Вот опять же эти самые чечены: сколько они у государства денег наворовали, а их все равно привели к нулю. Вот тебе и аллах акбар!.. — Бог сам по себе, но если у человека с крыши капает, он не захочет, а украдет. Видимо, Сергей Христофорович предчувствовал, что в конце концов народная молва обернется против него, и предпринял кое-какие шаги, с тем, чтобы самостоятельно выследить подлеца. Но это уже случилось после того, как нашу церковь обчистили повторно и в третий раз: сначала увели из алтаря дискос, а затем изъяли из иконостаса образ Божьей Матери, который по чину располагается одесную от Христа. Когда, наконец, слухи и толки о святотатстве дошли до нашего районного городка, под самые майские праздники нас навестил старший лейтенант милиции Косичкин, здешний законодатель и... “пинкертон”3, у которого была замечательно миниатюрная голова. Старший лейтенант осмотрел нашу церковь, зачем-то походил по погосту, а потом пригласил Свистунова в контору агропромышленного объединения “Ударник”, и между ними состоялся следующий разговор. — Что же получается, — сказал старший лейтенант Косичкин. — Три раза подряд залезают на объект, выносят разный антиквариат, а церковный сторож и не чешется, как будто это нормальный факт?! — А что тут поделаешь, — сказал Сергей Христофорович, — если такая жизнь?! Вон клуб у нас до ниточки обчистили, последнюю пишущую машинку в прошлом месяце унесли, и что же теперь — про это по радио сообщать?.. — Радио тут действительно ни при чем, а вот ключи от церкви только у тебя одного, и никаких следов взлома обнаружить не удалось! Как это прикажете понимать? — Мне приказывать не приходится, положение не позволяет, а эти три случая изъятия церковных ценностей я вообще отказываюсь понимать! Потому что тут сам черт ногу сломит: ключи я сроду никому не давал, и всегда они у меня висят на кухне под платенцем, двери-окна целы, следов не оставлено никаких... Но, с другой стороны, как будто испарился культовый инвентарь! Конечно, на человека напраслину возвести — это у нас раз плюнуть, но я, как бывший партиец и председатель сельсовета, официально заявляю: за всю свою сознательную жизнь я только раз по молодости снял магнето с трактора “Беларусь”! А то, что я своевременно не сообщил о покраже в органы, — а чего сообщать-то, если вы все равно положите мое заявление под сукно... — Хорошо: но как же тогда украли церковное имущество, если ключи на месте, окна-двери целы, а преступление налицо?! — А хрен его знает как! — Это не ответ. Ты давай рассуждай логически: как хочешь, а главное подозрение падает на тебя. Ты, кстати, куришь? — Курю, а что? — А то, что нижеследующую улику я обнаружил в церкви, на полу, немного левее от царских врат. С этими словами старший лейтенант Косичкин вытащил из кармана небольшой полиэтиленовый пакетик, в котором виднелся заскорузлый окурок папиросы с изжеванным мундштуком. Оба склонились над уликой и с минуту подробно ее рассматривали, словно опасное насекомое либо какой-нибудь раритет. — Совсем оборзел народ! — сказал Свистунов. — Они уже в церкви курят, как будто это танцплощадка или буфет. — А может быть, ты сам эту папироску и искурил? — Во-первых, я курю сигареты “Прима”, это вам всякий подтвердит, а во-вторых, по всему видно, что эта папироска старинная, и, наверное, ее искурил какой-нибудь воинствующий атеист еще в двадцать седьмом году. — Я гляжу, тебя голыми руками не возьмешь. Ну ничего, я это дело выведу на чистую воду, дай только срок времени... — Выводи. Однако в действительности старший лейтенант Косичкин скоро позабросил дело о тройной покраже в нашей церкви, поскольку оно было незарегистрировано и малоперспективно, но прежде всего по той причине, что в Марфине пятеро огольцов изнасиловали старуху и это происшествие получило в районе слишком значительный резонанс; главное, заводилой у этой пятерки оказался внук областного прокурора, и привлечь юных преступников к ответственности было исключительно тяжело. Тогда Сергей Христофорович Свистунов решил самостоятельно разоблачить злоумышленника, ибо, с одной стороны, он был человек настырный и принципиальный, а с другой стороны, отлично знал повадки нашей милиции, то есть он предугадывал, что если не будет обнаружен настоящий преступник, то старший лейтенант Косичкин его самого для порядка привлечет к следствию и суду. Дело было 2 мая; темнело уже в одиннадцатом часу вечера, и Сергей Христофорович засветло забрался в церковь, предварительно побывав для храбрости на именинах у шурина и запасшись немецким тесаком, который давным-давно принес с фронта его отец. Приладился он за стойкой свечной лавочки, подстелив под себя ватник без рукавов. Скоро свет в узких окошках церкви совсем померк, внутри сгустилась темень, какая-то материальная, казалось, поддающаяся осязанию, и в щель между северной стеной и основанием купола, которую по небрежности не заделали реставраторы, заглянула, точно из любопытства, мерцающая звезда. Где-то слышно осыпалась новая штукатурка, гуляли сквозняки, то и дело принимался свиристеть сверчок и, как будто опомнившись, затихал. Примерно до часу ночи Сергей Христофорович еще бодрствовал, напрасно вглядываясь в темноту, к которой у него уже попривык глаз, и он различал даже узоры на царских вратах, прислушивался к звукам и время от времени раздувал ноздри, как бы принюхиваясь, но затем сказался самогон, выпитый на именинах, и он заснул. Наутро обнаружилось, что исчезли серебряные ризы с иконы Богоматери и Младенца Иммануила, старинная хоругвь на древке из красного дерева и, что самое загадочное, его ватник без рукавов. Врата церкви были по-прежнему заперты изнутри на большой висячий замок, окна целы и, хотя день накануне был промозглый и дождливый, на полу не осталось ни одного явственного следа. Выйдя наружу, Сергей Христофорович обошел храм кругом: ничего сколько-нибудь примечательного он не увидел, и ход в подвал, видимо, очень давно был заложен еще жиздринским кирпичом. Он вернулся в храм и прилежно осмотрел каменные плиты пола, полагая, что вор мог как-то проникнуть в церковь через подвал: плиты были как влитые, и ни один шов его на подозрение не навел. Он в который раз поднялся по витой лестнице, ведшей на колокольню: дубовый щит, перекрывавший ход, мало того, что был намертво заколочен, его еще и запирал преогромный амбарный замок с секретом — замок этот действовал без ключа. В общем, нужно было готовиться к следствию и суду. В памяти Сергея Христофоровича еще был свеж случай с пожаром на зерносушилке, когда в нее угодила шаровая молния, но под следствием полтора года просидел уважаемый человек, завклубом и киномеханик Василий Иванович Петраков. Только на то и оставалась надежда, что еще несколько ночей подряд высидеть в церкви на трезвую голову и, коли поможет провидение, выследить подлеца. В другой раз Свистунов отправился ночевать в храм, будучи ни в одном глазу, да еще кроме подстилки и отцовского тесака прихватил с собой электрический фонарик. И опять его одолела дрема, сколько он ни тщился ей противиться, то натирая руками уши, то дословно припоминая указ об усилении борьбы с пьянством и самогоноварением на селе. Но вот что-то около часу ночи его взбодрил непонятный звук, — словно кто нарочно шаркает по каменным плитам пола или от нечего делать полирует сырой кирпич. Он некоторое время прислушивался, потом приподнял голову над стойкой свечной лавочки, засветил фонарик и обомлел: старик с предлинной седой бородой, как у пушкинского Черномора, сидел на краю саркофага, сложив руки на коленях, склоня голову, и дышал. Лицо его было закрыто черным капюшоном схимника с эмблемой казней Христовых, но отчего-то было понятно, что у него темное, продолговатое и как бы высушенное лицо. Крышка саркофага оказалась сдвинутой примерно наполовину, и чудилось, что из образовавшегося отверстия исходит тяжелый, щемящий дух. Свистунов не своим голосом окликнул старика, и тот поднял в его сторону темное, продолговатое и как бы высушенное лицо. На Сергея Христофоровича напало что-то вроде обморока; предметы поплыли перед глазами, ноги сделались точно ватные, даже дыхание пресеклось. Наутро Свистунов отправился с восьмичасовым автобусом в наш городок, прямехонько в районный отдел милиции, где он надеялся найти старшего лейтенанта Косичкина и доложить ему свежие новости по делу о святотатстве в родном селе. Он не учел, что день-то стоял — 9 мая, праздник Победы, и даже в дежурной части не было ни души. Свистунов порасспросил прохожих о месте жительства старшего лейтенанта, с четвертой попытки получил ответ, что-де живет тот на улице Комсомольской, № 16, в собственном доме, и направился по адресу докладывать свежие новости по делу о святотатстве в родном селе. Старший лейтенант Косичкин сидел во дворе под яблоней, за низким столом, покрытым синей клеенкой в горошек, на котором стояла кое-какая снедь. На голове у него красовалась русская каска времен войны, ржавая, с большой пробоиной посредине, видимо, от осколка, которая по миниатюрности головы была ему уморительно велика. Косичкин был уже на первом взводе4: он сидел, подперев щеку ладонью, и громко пел: Враги сожгли родную хату, Убили всю его семью... Сергей Христофорович присел рядом на валяющееся полено, снял с головы кепку и начал: — Послушай, начальник, что я скажу!.. — Не мешай, — отговорился Косичкин и продолжал: Куда теперь идти солдату, Кому нести печаль свою?.. — А ведь я выследил, кто у нас крадет церковное имущество, — сказал Свистунов и пристально посмотрел Косичкину в левый глаз, так как правый был закрыт каской, съехавшей набекрень. — Ну и кто? — Вот даже не знаю, как этого деятеля обозвать!.. Дух не дух, призрак не призрак, а так скажем, что это дело рук нашего мертвеца! — Какого еще мертвеца?! — Да похоронен в нашей церкви один святой, что ли, который жил аж в девятнадцатом веке и умер задолго до Первого съезда РСДРП. Звали его Леонид Оптинский5, был он монах и вел совершенно святую жизнь. Вот этот-то самый покойник и таскает к себе в гробницу разный культовый инвентарь. — Я вижу, ты, Свистунов, с утра пораньше залил глаза. — Это ты с утра пораньше залил глаза, а я ни синь пороху не пил, по той простой причине, что село нынче в финансовом отношении на нуле. — Ну тогда выпей на мой ответ! Сергей Христофорович нимало не возражал: он выдул граненый стакан водки, который щедрой рукой налил ему старший лейтенант Косичкин, захрустел соленым огурчиком, и, долго ли, коротко ли, они хмельным делом сговорились ехать в наше село, там отоспаться и ночью непременно застать на месте преступления мертвеца, который крадет культовый инвентарь. На трезвую голову Косичкин точно прогнал бы Свистунова, но, будучи, как говорится, под градусом, наш человек способен на самые отчаянные дела. Проспаться им, однако, не довелось, так как по пути они застряли в чайной в Новоселках, потом пьянствовали у свистуновского шурина и добрались до нашей церкви уже затемно, когда откричались первые петухи. Одно время только где-то слышно осыпалась новая штукатурка, гуляли сквозняки и то и дело принимался свиристеть сверчок, но, как будто опомнившись, затихал. А около часу ночи сама собой стала отодвигаться плита саркофага, и хмель с мужиков как рукой сняло. Старый монах, кряхтя, вылез из своей гробницы, увидел Свистунова с Косичкиным и было полез назад. — Стоять! — закричал ему старший лейтенант и выхватил пистолет. Монах рассмеялся. — Ну и дурак же ты, братец! — сказал он Косичкину совсем молодым голосом. — Как же ты хочешь меня заарестовать, если я невещественное и дух? — А вот мы сейчас увидим, какой ты дух! — ответил Косичкин, приблизился к монаху и рванул того за рукав рясы, но его пальцы сомкнулись, ухватив только темную пустоту. — И правда дух... — согласился старший лейтенант в растерянности, однако тут же взял себя в руки: — Но сути дела это не меняет, потому что правонарушение налицо. Ты зачем, старый хрен, воруешь церковное имущество, — а еще монах! — А на что это имущество вам сдалось? — Ну как же... все-таки народное достояние, за которое приходится отвечать. Потом, у нас сейчас кругом храмы восстанавливаются, идет возрождение религиозного сознания, то да се... А тут здравствуйте, я ваша тетя: разные духи воруют культовый инвентарь!.. — Во-первых, я его не ворую, а изымаю на сохранение в слабой надежде на лучшие времена. А то, леший вас не знает, опять явятся ваши башибузуки и разнесут храм Божий на щепы, как в двадцать седьмом году... — А что во-вторых? — Во-вторых, вот что: не нужно вам ничего, ни “самодержание, православие, народность”, ни “пролетарии всех стран, соединяйтесь”, ни этот самый культовый инвентарь, потому что не в коня корм! С этими словами призрак, кряхтя, залез в свой саркофаг, и плита с противным скрежетом, точно кто от нечего делать полировал сырой кирпич, задвинулась за монахом сама собой. Старший лейтенант Косичкин символически сплюнул на пол и сказал сквозь зубы: — Опять висяк! — То есть? — не понял его Свистунов. — Я говорю, опять висяк. Ведь этого старого хрена на допрос не вызовешь, подписку о невыезде не возьмешь. Я вот чего думаю: и зачем я пошел в милицию служить, раз все равно ничего нельзя поделать, раз сплошной кругом рост преступности, мизерная зарплата и висяки?! Так дело о покраже в нашей церкви действительно и повисло в воздухе, благо оно оставалось незарегистрированным и по епархиальной линии дальше о. Владимира не пошло. Он вообще отличался чисто христианской снисходительностью, отчасти потому, что сам был не без греха: так, однажды он засиделся у своей приятельницы, редакторши районной газеты, и не явился на отпевание одного известного скрипача.
ВОПРОСЫ РЕИНКАРНАЦИИ Давно установлено, что, живучи в России, не пить нельзя. В силу неполной занятости, имеющей исторические корни, и утомительной склонности к умствованию без особой даже на то причины, у нашего человека почти постоянно работает мысль, причем больше мучительная, смахивающаю на боль. Например, думаешь: зачем существует смерть, если твое сознание ориентировано на вечность, или отчего цены растут не по дням, а по часам, меж тем как достатков не прибавляется, или почему я не генерал, или какого черта твое сознание ориентировано на вечность, если, как ни крути, существует смерть? Понятное дело, единственное средство заглушить эту головную работу — выпить водки, сколько утроба примет, и переключиться на созерцание явлений природы, которые происходят вокруг тебя. Вот молодая яблонька отряхает последний нежно-розовый цвет — прекрасно, вон галка села на конек твоей избы — села, и хорошо. Однако, если накануне выдался трезвый день, — силы небесные! до чего же хорошо бывает проснуться с незамутненной головой, совестью, точно умытой, и печенью, отнюдь не напоминающей о себе. Правда, в голову немедленно полезет соображение: почему я не генерал, — но в другой раз от него спасает обыкновенная утренняя церемония, общая для всех цивилизованных народов, бытующих на Земле. Именно: пойти на двор умыться и почистить зубы, хорошенько рассмотреть себя в зеркале, принять столовую ложку меда (это в качестве предварительного завтрака) и выкурить наедине с собой первую сигарету, прикидывая тем временем, чем бы занять предстоящий день. Время — начало седьмого часа утра, солнце едва взошло, туман цвета обрата еще висит над сочно зеленеющим ржаным полем, слоясь и мало-помалу тая, все покуда серо и сонно, но березы на взгорке уже сияют, ударяя в золото с примесью настоящего, старинного серебра. Трава еще мокрая, соседние избы, крытые рубероидом, страшно дымятся под косыми солнечными лучами, тихо до одури, как будто безжизненно, только скворцы заливаются да высоко над деревней ястреб делает фальшиво-меланхолические круги, высматривая утят. Эта картина возбуждает не мучительную, а, напротив, благостную мысль: все-таки у нас сравнительно человеколюбивое государство, поскольку редкая семья в России не имеет своего клочка земли на каком-нибудь 45-м километре или в каких-нибудь Малых Нетопырях. Вода в рукомойнике, приколоченном к шесту у забора, до того холодна, что оторопь берет и дыхание несколько раз пресекается где-то в районе десятого позвонка. Лицо и торс после умывания горят, но, если вместо того, чтобы утереться платенцем, подставить себя под косые солнечные лучи, усевшись, скажем, на раскладном стульчике у калины, то жаркие волны света моментально высушат и разгладят кожу на груди, плечах и твоем многодумном лбу. За лобовой костью между тем совершается такая работа: нашему государству все можно простить за “шесть соток”, даже то, что оно государственно не вполне. Мысль, спору нет, неглубокая, но радостная по сравнению с думами о ценах и бренности личного бытия. После того как съедена столовая ложка меда и он начинает живительно плавиться в животе, опять усаживаешься на раскладной стульчик у калины — развалясь, закуриваешь первую сигарету, и она кажется причудливо-сладкой, как экзотическое кушанье, и кружит голову, как порция первача. Безветрие полное, ни один лист на калине не шелохнется, и дым сигареты висит плоским облачком на уровне головы, еле заметно и как-то сам по себе расползаясь вширь. В такие минуты хорошо бывает подумать о чем-нибудь особенно приятном, к примеру, о том, что, прослышав о твоих исключительных умственных способностях, Президент прислал за тобой вертолет. Но вместо этого в голове только почему-то слоги цепляются друг за друга и выстраиваются в чудные, неслыханные слова. Как-то: ли-ли-по, ква-дис-ти-фак-ция, апо-кавк. Разве пойти посмотреть в энциклопедическом словаре, не означает ли чего сочетание слогов, дающее это самое “апокавк”? Так оно и есть: Алексей Апокавк был премьер-министром Византии в четырнадцатом столетии, делал оппозицию императору Иоанну VI и за несговорчивость был убит... Вот откуда мне знакомо это имя?! Историю Византии я сроду не изучал, о греческом языке понятия не имею, рыцарских романов терпеть не могу, на Балканском полуострове не бывал. Из этого логически вытекало, что в какой-то прошлой жизни я, видимо, был византийским греком, ненароком попал в Россию, допустим, с посольством от царьградского повелителя, и застрял. То ли приглянулась мне какая-нибудь Маруся из Коломны, не идущая в сравнение с вялеными гречанками, то ли понравилась широкая великорусская кухня, то ли вообще пришлась по сердцу московская атмосфера, располагавшая к размышлению и тоске. Судя по тому, что я люблю тесные помещения, тишину и думать, судьба моя была стать монахом и до “ныне отпущающи” существовать в каком-то подмосковном монастыре. Так и видится: крошечная келья, свежевыбеленная известкой, перед образом Богоматери с Младенцем Иммануилом горит изумрудная лампадка, за маленьким слюдяным окошком потухает вечерняя заря, свеча в кособоком медном подсвечнике потрескивает и шипит. Тихо на Москве, только вороны кричат да кое-где колокола отбивают часы, печные дымы строго вертикально поднимаются в небо, предвещая непогоду, а я (в черной суконной рясе и клобуке, с кипарисовыми четками в руках) умильно размышляю о будущем России, когда тончайшая металлическая проволока будет давать обильное освещение, а люди бесповоротно предадутся изящным искусствам, огородничеству и любви... Вдруг в мою келью входит отец келарь Серафим, в миру Сергей Ефимович Стрюцкий, и говорит: — Кто-то стяжал у меня бутылочку деревянного масла, — говорит он и подло-вопросительно заглядывает мне в глаза. — Совсем изворовался народ, даже по обителям спасу от него нет. — Чья бы корова мычала, — бурчу я себе под нос и делаю отсутствующее лицо. Однако же самое время прикинуть, чем занять предстоящий день. Покуда докуривается первая сигарета, в голове складывается такой план: во-первых, хорошо бы сегодня выкосить лужок перед уборной, во-вторых, взбодрить грядку под шпинат, в-третьих, починить забор, в-четвертых, натаскать плоских камней для дорожки от крыльца до калитки, в-пятых, позавтракать, в-шестых, наколоть дров для камина, в-седьмых, привести в порядок кое-какой инструмент, как-то: грабли, совковую лопату, тяпку для окучивания и колун, в-восьмых, заменить треснувший лист шифера на крыше баньки, в-девятых, сгрести в кучи прошлогоднюю листву и после снести ее в ящик для перегноя, в-десятых, сварить на обед уху. Порядок этих дел не обязателен и, несмотря на то что перечень их насыщен, его бывает легко уладить, если только не выпадать из насущной жизни в мечтательность и тупую истому, которая отбивает охоту даже передвигаться и навевает подозрение, что все зря. Положим, ты направил свою литовку, отложил в задний карман оселок, хорошенько приладился и пошел класть перед собой ровными рядами осоку, медуницу, крапиву, сныть; пять минут косишь, десять, двадцать, чувствуя, как руки и поясница точно наливаются чугуном, и естественным образом захочется объявить себе перекур; сядешь на складной стульчик у калины, закуришь сигарету, и как раз на тебя невзначай нападет мечтательность, тупая истома, которые отбивают всяческую охоту и навевают подозрение, что все зря. Это немудрено, поскольку тишина вокруг стоит такая, что отчасти бесит тюканье топора, доносящееся далеко из-за реки, верно, из деревни Петелино, что за четыре километра от нас и даже относится к чужому району, солнце уже не на шутку припекает, над ухом музыкально зудит комар. Небо, впрочем, холодно-синее, совсем как наша река, и даже его рябит от редких перистых облаков, вороны неслышно проносятся над головой, от куста сирени тянет одеколоном, бабочка-лимонница покружила-покружила возле и безбоязненно села на кисть руки. Вот уже до чего дошло: видимо, такой я стал благостный, что на меня бабочки садятся как на нечто родственное их насекомому естеству. Или, может быть, в какой-то прошлой жизни я был бабочкой и это как-то чувствуется, несмотря на время протяженностью в тьму веков. А поди, хорошо быть бабочкой, порхающей с кашки на одуванчик и представления не имеющей о том, что впереди тебя ожидает бесконечная череда превращений через смертные муки и предчувствие небытия, если, конечно, случайно не впасть в нирвану, которая обрывает реинкарнационную череду. Нирвану тоже легко представить: вот как сейчас, сидя на раскладном стульчике у калины, ни о чем не думаешь, ничего не чувствуешь, единственно сознаешь, что не думаешь и не чувствуешь и что никакой Стрюцкий не может выбить тебя из назначенной колеи. Не то чтобы я слепо верил в переселение душ, однако же живет во мне нечто такое, отчасти даже физиологическое, что намекает на множественность, рядность феномена бытия. То иной раз во сне заговоришь на неизвестном языке, то ни с того ни с сего что-нибудь чужое и незнакомое пахнёт на тебя родным и до изумления знакомым, то вдруг откроется верхнее чутье, и ты за двадцать километров чуешь, что где-то у обочины притулился патрульный автомобиль. Кроме того, мне ничего не стоит почувствовать себя камнем только из-за того, что бывшая теща неодобрительно отзовется о моих способностях к сопереживанию, или деревом, когда напьешься воды в жаркий-прежаркий день. Вдруг из-за реки потянуло прохладным ветром, полудрема рассеялась, и стало болезненно ясно, что время идти копать. Впрочем, это открытие только в первое мгновение чувствительно ранит душу, потому что оно предусматривает мучительный переход от состояния блаженства к состоянию занятости, а после психика входит в норму, когда тобою овладевает обреченность и лопата уже в руках. Если лопата уже в руках, на передний план всегда выходят иные чувства, и прежде всего чувство редкого, царственного наслаждения от кропотливой работы по преобразованию природы как средства производства сорняков в благородного посредника между Богом и человеком, постигшим Его волеизъявление как любовь. Первым делом вонзишь лопату в землю на полный штык, перевернешь добрый шмат грунта и принимаешься извлекать из него бесчисленные корешки, как гречку выбирают, то похожие на бледных червяков, то на спутанный клубок ниток, то на формулу какого-нибудь органического соединения, то на видение из кошмара, предвещающего болезнь. Потом мельчишь землю руками, доводя ее до консистенции муки грубого помола, и особенно прилежно трактуешь засохшие комья навоза, которые нужно растирать в пыль. Потом делаешь ямку, засыпаешь ее иссиня-черным перегноем, смешанным с золой, и, наконец, внимательно опускаешь деревянными пальцами семя — этакую едва осязаемую хреновинку, в которой непостижимым образом заключено будущее воскресение, всход, рост, плодоношение и любовь. Занятно, что человеку представляется, будто он так или иначе организует ход исторического развития или по крайней мере самосильно строит свою судьбу, а на поверку между ним и кустом шпината только та и существует принципиальная разница, что куст шпината не способен выйти за рамки программы, например, он не может себя убить. А человек — может, и на этом основании полагает, что он высшее из существ. После подумается: а что, если в какой-то прошлой жизни я был кустом шпината? недаром же я так полно чувствую неспособность себя убить... Тем временем солнце уже указывает на полдень, пора завтракать, и от предвкушения этого приятного занятия на душе становится как-то заманчиво и тепло. На завтрак еще с раннего утра были задуманы яйца всмятку, чашка бульона с гренками, салат из зеленого лука и свежих огурцов под сметаной, английский чай. За банькой, между здоровенным тополем и древней яблоней, давно не плодоносящей, приспособлен стол с дощатой столешницей и при нем четыре массивные чурки со спинками из гнутого орехового прута. Завтракается, обедается здесь чудесно, особенно завтракается, когда трудовой день еще в самом начале, ты полон сил, мысль остра, и на деревне стоит послепотопная тишина. Солнце пятнисто пробивается сквозь листву, пбарит, в воздухе от жары чуть припахивает паленым, тучный шмель тяжело кружится над салатницей с салатом, деревенские яйца с темно-оранжевым желтком кажутся такими вкусными, что скулы сводит, чай благоухает и отдает в смесь лондонской осени с молоком, сигарета умиротворяет и на пару с полным желудком вгоняет в сон. Но не время спать (это привилегия послеобеденной поры), а, превозмогая себя, нужно потушить сигарету, убрать окурок в специальную жестянку из-под сгущеного молока и идти починять забор. Таковой давненько-таки кланяется в обе стороны, штакетник местами держится на честном слове, калитка не запирается, в воротах образовалась значительная дыра. Стало быть — молоток в руки, клещи за пояс, холщовый подсумок с гвоздями через плечо. И минуты не проходит, как сытой апатии точно не бывало, гвозди пронзают дерево, будто смазанные, молоток работает увесисто, хотя из-за грамотной хватки он почти не чувствуется в руке. Наслаждение от такого занятия может быть отравлено только внезапно явившимся вопросом: почему я не генерал? После того как с забором покончено, идешь на речку таскать плоские камни для дорожки от крыльца до калитки, потом с полчаса колешь колуном дрова для камина, потом занимаешься починкой садового инвентаря, прохудившейся крышей баньки, прошлогодней листвой — и так до четвертого часа дня. В перерывах хорошо бывает усесться на раскладном стульчике у калины и выпить стакан охлажденного красного вина, наполовину разбавленного водой, которое производит в тебе такое действие, словно девушка влепила тебе нечаянный поцелуй. Солнце по-прежнему припекает, но уже не жестоко, а как будто из симпатии обволакивая тебя жаром, который бывает в баньке на другой день после того, как ее по-настоящему протопить. Облака зачарованно плывут по слегка выгоревшему небу и точно думают, с речки доносятся прохлада и аптечные запахи, от земли тянет прелью, словно она потеет, слышно только, как в Петелине за четыре километра тюкают топоры. Занятно, что в этот период дня ни одной мысли не забредет в голову и некогда подумать о смысле жизни за самой жизнью, из чего логически вытекает, что все высокие идеи суть следствия неполной занятости, и ежели ты с утра до вечера трудишься как проклятый, то вопрос о смысле жизни снимается сам собой. Впрочем, он и так теряет свое мучительное значение, затем что ответ на него ясен как божий день. В пять часов у меня обед. На закуску предполагается салат оливье, на первое блюдо — уха из головизны, на жаркое — вареная телятина с картофелем, хреном и маринованным огурцом, на сладкое — желе, которое приготовляется из черничного киселя. Настоящая русская уха из головизны делается так: отваривается в кастрюле полкурицы, которая после идет в салат; в бульон запускается нечищеная рыбная мелочь в кульке из марли, как-то: пескари, плотвица, окуни и ерши — впоследствии они идут в дело, отделенные от костей; после в кастрюле варятся картофель и две-три головы судака, которые затем дотошно разбираются на лотке; наконец, в уху добавляются тушеная морковь с луком, столовая ложка томатной пасты, лавровый лист, душистый перец, корень петрушки и сто граммов водки из дорогих. Готовое блюдо до того хорошо на вкус, что забываешься за едой, и если обедаешь в компании, то, словно пьяный, мелешь всякую чепуху. Из этого следует вывод, что в какой-то прошлой жизни я, видимо, был поваром, может быть, даже учился в Париже (у меня на удивление раскатисто получается французская грассировка, хотя по-французски я, что называется, ни бум-бум) и всю жизнь кормил своих господ, пока не помер и был похоронен на деревенском кладбище в каком-нибудь Никифоровском Столыпинской волости Зубцовского уезда Тверской губернии, что в двухстах километрах северо-западней от Москвы. И вот уже такая видится мне картина: старый барский дом, весь почерневший от времени и дождей, темный коридор, пропахший кошками и уборной, который заканчивается кухней, на кухне — я. На мне высокий поварской колпак и зеленый шейный платок, завязанный по французскому образцу. Я стою за столом из мощной сосновой доски, шинкую лук и время от времени прикладываюсь к водочке на том основании, что давеча барину не понравилось мое бланманже, он обозвал меня сукиным сыном, и эта аттестация пришлась мне сильно не по душе. Вдруг на кухне появляется наш управляющий Сергей Ефимович Стрюцкий, глядит на меня, на кухонного мужика, растапливающего печь, на двух моих подручных и говорит: — Чтой-то господского керосину у нас выходит чуть ли не четверть в день. Должно, вы его пьете, земляки, иначе понять нельзя. — Чья бы корова мычала, — бурчу я себе под нос и делаю отсутствующее лицо. После обеда всегда хорошо соснуть. Идешь на свою застекленную веранду подальше от комаров, забираешься в гамак из брезента наподобие корабельной койки, берешь в руки потрепанную книгу, читаешь: “Обычно утверждается, что Подниматься мучительно не хочется, ты весь оцепенел от истомы, в голове стоит ядовитый туман, точно с похмелья, но, с другой стороны, непереносимо противно сниться себе рекламной вывеской, которая таращится на рубиновую звезду. Однако же поднимаешься, суешь ноги в шлепанцы и неверным шагом идешь к умывальнику почистить зубы, умыться, причесаться и в конечном итоге прийти в себя. Заметно свечерело, смотреть на солнце уже не больно, тени сделались длинными и фиолетового цвета, на что ни глянешь, на всем увидишь знак приятной утомленности, и даже птицы, кажется, пересвистываются и порхают исключительно оттого, что еще не вышло время им пересвистываться и порхать. Откуда-то волнующе потягивает дымком, — видимо, это где-то жгут прошлогодние листья, у соседа слева начал было кричать петух, но словно соскучился и замолк. В эту пору хорошо бывает посидеть за столом между здоровенным тополем и древней яблоней, выпить стаканчик водки с лимонным соком и призадуматься над тем, зачем существует смерть, если твое сознание ориентировано на вечность, отчего цены растут не по дням, а по часам, меж тем как достатков не прибавляется, почему ты не генерал и какого черта твое сознание ориентировано на вечность, если, как ни крути, существует смерть? Однако же водочка исподволь делает свое дело, и думается совсем о другом, а именно: видимо, души точно имеют свойство переселяться из тела в тело, по той простой причине, что от человека всего приходится ожидать, но что до меня, то цепь моих реинкарнаций определенно пресеклась на последнем теле, то есть на мне нынешнем, поскольку моя жизнь — своего рода нирвана и я несомненно живу в раю. Эта мысль мне до того нравится, что я весело оглядываюсь по сторонам и убеждаюсь, что точно живу в раю. Думается: какие же мы все неисправимые идиоты, если никак не поймем, что живем в раю! Вдруг из-за забора вырастает мой сосед справа, Сергей Ефимович Стрюцкий, и говорит: — Опять кто-то увел у меня мою любимую канистру и порядочный куль гвоздей. Ну до чего же вороватый у нас народ! — Чья бы корова мычала, — бурчу я себе под нос и делаю отсутствующее лицо. |
|
|