"Политология. Западная и Восточная традиции: Учебник для вузов" - читать интересную книгу автора (Панарин Александр Сергеевич)ГЛАВА I Политика как разновидность технологииВместе с порождением европейского модерна (нового, посттрадиционного общества) возник и принцип технологического отношения к миру. Этот принцип выступает в двух разновидностях: технологического отношения к природе, к естественной среде; и технологического отношения к обществу, к социальной среде. Какие установки определяют обе эти разновидности технологического принципа? Во-первых, установка разъединенности, разлада с природным и социальным порядком. Человек эпохи зарождения европейского модерна (XV век) почувствовал себя выпавшим из мирового порядка великим маргиналом Вселенной, космические гармонии которой ни к чему его не обязывают. Такое «мировое отщепенство» Для традиционного человека характерно не только это признание великих законов мироздания, которые «не нами созданы и не нам их отменять», но и умилительно-патетическое отношение к такому устройству Вселенной. В традиционной картине мира Вселенная реабилитирована Богом: благодаря ему ее порядок уже не представляет чего-то чуждого, холодно-безразличного или тем более враждебного человеку, а выступает как нравственный закон, созвучный нашим представлениям о превосходстве добра над злом, порядка над хаосом. Такое чувство сыновней принадлежности миру, вероятно, объясняется двумя обстоятельствами. Во-первых, природной эстетикой окружающего пейзажа, тогда еще не обезображенного промышленностью. Красота природы не могла не действовать на чувства традиционного человека, который был не только тружеником на земле-кормилице, но и художником, эмоционально связанным с элементами естественной среды. Это чувство причастности природе ярко выражают Во-вторых, со времен зарождения мировых религий космический порядок стал выступать в значении великого нравственного закона, специально обращенного к человеку и обязывающего его к сыновьему повиновению этому закону – не на страх, а на совесть. Бог так создал и направил этот мир, что он не возмущает ни нравственное, ни эстетическое чувство человека. «И назвал Бог сушу землею, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо» (Быт. 1:8). Мы ничего не поймем ни в психологии эпохи зарождающегося модерна, ни в основах технологического отношения к миру, если не увидим, что первым толчком здесь послужило чувство отщепенства и богооставленности: западный человек обиделся на мир и перестал себя считать чем-то обязанным порядку Вселенной. Технологическое отношение к миру появляется тогда, когда возникает ощущение того, что мир устроен неправильно, что человеку ничего в нем не гарантировано изначально и потому он вправе сам о себе позаботиться и использовать для этого любые средства. Традиционный человек был в целом оптимистическим фаталистом –он не только верил в незыблемость порядка, но и в то, что этот порядок в конечном счете оправдан, за ним лежит некий высший смысл. Новый человек эпохи модерна, напротив, почувствовал себя волюнтаристом, готовым противопоставить себя миру и преобразовывать его порядки на свой страх и риск. Как объяснить возникновение этого чувства утраченной мировой гарантии? Вероятнее всего, это связано с крушением традиционного сословного уклада. В традиционном сословном обществе статус каждого был надежно гарантирован. Сын дворянина наследовал дворянский статус и передавал его своим детям: они знали это и могли по данному поводу не беспокоиться. Аналогичными гарантиями обладали представители других сословий – крестьяне, купцы, ремесленники. К этому следует добавить еще одно соображение: сын, наследующий статус и профессию отца, формировался тем самым в семейно освоенном мире, носящем следы присутствия собственных предков, завещавших ему плоды трудов своих и весь свой социальный и нравственный опыт. С крушением сословного общества, разложением средневековых общин и корпораций социальный статус перестал быть гарантированным. В современном обществе, которое зарождалось именно тогда, на заре европейского модерна, родители, при всей их любви к детям, не могут завещать им свой социальный статус. Возникают разрывы времен, выступающие как разрывы поколений, и рождается новый афоризм: «у меня (тебя) своя жизнь». Это чувство утраты преемственности может переживаться по-разному: и как освобождение от гнета традиций и как брошенность, покинутость в мире, ставшем чужим. Но в любом случае речь идет о необходимости устраиваться на свой страх и риск. Специалисты, исследующие зарождение европейского модерна, обращают также внимание на Нам остается конкретизировать эти моменты отпадения от космического порядка, подготовившие новое, технологическое отношение к миру. 1. 2. Поэтому, чтобы вместе с тургеневским Базаровым заявить, что «природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник», надо было предварительно изменить статус природы, принизить ее до мертвой материи. Мертвая материя в отличие от живой ни к чему человека не обязывает: она бесчувственна и безгласна, и к ней вполне можно относиться как к средству. С тех пор и действует эта социокультурная закономерность: если вы решаетесь к тому или иному природному или социальному объекту относиться сугубо утилитарно, вам надо предварительно понизить его статус – увидеть в нем всего лишь вещь. Технологическое отношение к миру – вещистское, оно предполагает субъект-объектную дихотомию: я, в качестве субъекта, имею перед собой мир, пониженный до роли объекта и тем самым снимающий с меня ограничения нравственно-религиозного закона. К этой же процедуре понижения статуса окружающего мира принадлежит идея В великих традициях Востока человек не возвышается над окружающим миром в качестве монопольного субъекта, перед которым лежат безгласные объекты: «закон одинаково заботится и о низшем, и о среднем, и о высшем». Поэтому нам следует пересмотреть тот наивно-самоуверенный стереотип европоцентричного сознания, согласно которому технологическая отсталость Востока от Запада коренится в его примитивизме. Восток не потому не освоил технологический принцип во всей полноте его возможностей, что этому мешал примитивизм его культуры. Современная культурология дает нам весьма убедительные свидетельства необычайной рафинированности цивилизаций Востока, по сравнению с которой западная цивилизация выглядит примитивно одномерной. Технологическая «неудача» Востока связана с его этикой, со специфическим для него отношением к миру, которое, кстати, ныне в значительной мере «реабилитировано» и новейшей, постклассической наукой Запада, и его постклассической культурой, уяснившей для себя экологические и нравственные туники модерна. Поэтому не будем путать архаику с варварством. Варварство – это то, что стоит позади архаики, еще не доросло до нее, либо представляет продукт грубого разрушения архаики (как правило, под ударами извне), результат забвения культурной памяти и связанных с нею заветов и запретов. Европейская инструментальная наука – источник промышленных и социальных технологий, может в известном смысле оцениваться как варварский разрыв с великой традиционной мудростью, с интуициями высшего космического порядка. Традиционная мудрость, позволившая человечеству в течение многих тысячелетий избегать великих экологических и социальных катастроф, состоит в единстве Истины, Добра и Красоты. Со времен европейского Ренессанса наука как средство выпытывания тайн природы – добывания полезных истин – постепенно эмансипируется от велений Добра – от цензуры нравственного запрета, олицетворяемого религиозной верой. Эта эмансипация науки от религиозной морали чрезвычайно ускорила формирование особого инструментального разума, которому современная техническая цивилизация обязана всеми своими достижениями. Следующий прорыв в системе современного духовного производства произошел тогда, когда наметилось обособление искусства от морали – возник художественный авангард, третирующий Истину и Добро во имя «безграничной свободы». Два указанных «авангарда», научный и художественный, открыли в мире несметное количество новых сил и возможностей, которые консервативный моральный разум наверняка не Дерзнул бы открыть. Проблема, однако, заключается в том, чтобы окультурить эти силы – подчинить их долгосрочным интересам человеческого выживания на Земле, связанным с нахождением новой гармонии Человека и Космоса. Но это – задача, заведомо выходящая за пределы утилитарно технологического разума, который, словно Мефистофель, открывает нам новые, неожиданные возможности, но требует за это поступиться чем-то этически высшим, о котором нам предстоит сокрушаться впоследствии. Упомянем в заключение еще один момент, относящийся к происхождению технологического принципа. Речь идет об идее «черного ящика». Метафора «черного ящика» сыграла столь большую роль в генезисе технической цивилизации, что необходимо раскрыть ее смысл подробнее. Традиционная мудрость (традиционный тип знания) основывалась на понятии внутренней сущности, или субстанции, отражающей природу данной вещи и закон ее существования в мире. Сущность эта всегда скрыта – потому-то она и требует усилий или даже подвига знания, отличного от обыденного здравого смысла или обывательской любознательности. Сущность всякой вещи является, в конечном счете, отражением скрытого в ней всеобщего космического закона – его тайным и специфическим проявлением. Поэтому путь нашего знания от явлений к сущности одновременно предстает и путем от инфантильно несведущего произвола к усвоению все более высоких, всеобъемлющих норм, отражающих законы всеобщей связи и всеобщей взаимозависимости явлений Космоса. Путь знания есть путь соотнесения кажущихся неупорядоченными событий с организующей их скрытой сущностью. Вот почему Добро и Истина совпадают в традиционной картине мира: Истина есть открытие за внешней неупорядоченностью скрытого всеобязывающего закона. Каким же образом западная инструментальная наука избавилась от подобных ограничений? Представьте себе психологию пришельца, который пребывает в данной общине, но чувствует себя внутренне психологически свободным от ее порядка и уклада. Ему необходимо выжить в ней, а не осуществить ее заветы. Поэтому он тут же попытается хладнокровно отделить те общественные установления, которые нарушать опасно или бесполезно, от тех, которые можно с пользой для себя обойти, добившись более быстрого результата. Примерно так и повел себя в природном Космосе западный «фаустовский» человек, почему-то почувствовавший себя инородным пришельцем в окружающем мире. Он отверг трудную дорогу классической мудрости, открывающей имманентную суть вещей как они есть сами по себе, чтобы поскорее добраться до того, что оказывается интересным с нашей субъективной стороны. Словом, он отказался постигать «вещи-в-себе» (как они существуют безотносительно к нашей пользе) и решил спрямить свою дорогу к успеху, интересуясь лишь тем содержанием мира, какое выступает в понятии «вещь для нас». Это и есть принцип «черного ящика»: не интересуясь скрытым внутренним содержанием вещи, взятой самой но себе, изучать, как соотносятся «входы» (наши воздействия на нее извне) и «выходы» – видимые эффекты этих воздействий. Это знание, сводимое к конъюнкции: если «а», то «б». Классическая мудрость никогда бы не удовольствовалась этой простой констатацией: она попыталась бы заглянуть внутрь и понять, почему же и каким именно образом «б» внутренне связано с «а». Но европейская инструментальная наука Нового времени отвергла эту «сентиментальность» постигающего разума, стремящегося проникнуть во внутреннюю суть явлений, и решилась довольствоваться прагматическим результатом: если искомое «б» я научился находить, воздействуя на «а», то мне нет никакого дела до того, какова их внутренняя интимная связь. Этика инструментальной науки не только не поощряет такое любопытство, но, скорее, осуждает его как архаическую «праздность ума». Словом, не важны внутренние мотивы или подтексты мирового порядка, важно, чтобы этот порядок был удобен и полезен для нас. Аналогичную установку мы затем встретим в социальной нормативности западного правового государства, которое не интересуется благонамеренностью помыслов граждан: единственно важным признается приемлемость социального поведения. Инструментальный кодекс западной культуры не только эмоционально остудил человека, научив его не интересоваться метафизическими и нравственно-психологическими подтекстами поведения вещей и людей. Он позволил западной цивилизации выиграть время за счет того, на чем «теряла время» традиционная (и современная восточная) мудрость, поставившая себе правилом не принимать решений до тех нор, пока внутренняя сущностная обусловленность и сущностные последствия этих решений не будут достаточным образом проявлены. Значительно более интересуясь собой, чем окружающим мировым устройством, западный человек проявил равнодушную (или великодушную – как посмотреть) терпимость ко всему тому в мире, что прямо не затрагивало его прагматических интересов. Человек политический европейского Нового времени является разновидностью «технологического» человека. В своем отношении к обществу он исповедует примерно те же установки, которые выше были раскрыты как проявления технологического принципа вообще. Отправным пунктом политического утилитаризма является ощущение разъединенности с окружающим обществом, отсутствие чувства сыновней причастности к его заветам и традициям. Наука политики – холодная инструментальная наука, которая учит тому, Макиавелли проблематизирует ситуацию власти, т. е. раскрывает ее не со стороны традиционного наследственного монарха, получающего власть готовой, а со стороны того, кто желает заполучить и удержать власть, либо ранее ему не принадлежавшую, либо оспариваемую другими претендентами. Вот почему его наука о власти, как правило, адресована новому государю. «Трудно удержать власть новому государю. И даже наследному государю, присоединившему новое владение – так что государство становится как бы смешанным, – трудно удержать над ним власть прежде всего вследствие той же естественной причины, какая вызывает перевороты во всех новых государствах. А именно: люди, веря, что новый правитель окажется лучше, охотно восстают против старого, но вскоре они на опыте убеждаются, что обманулись, ибо новый правитель всегда оказывается хуже старого» [9]. Здесь Макиавелли обрисовал извечно повторяющуюся ситуацию власти в посттрадиционном обществе, где власть не вписывается в высший природно-космический и Божественный порядок, а выступает как дело грешных рук человеческих. В таком обществе воспроизводится хорошо знакомый нам цикл: люди со временем все больше начинают тяготиться прежней властью, находя в ее практиках все больше свидетельств греховности и субъективности: обращенности не на общее благо, а на благо самих правителей. Когда соответствующие настроения становятся массовыми и достигают известного накала, в обществе появляются альтернативные идеи и альтернативные лидеры, с которыми народ начинает связывать свои надежды. Возникает характерное для таких переходных периодов черно-белое утопическое видение: прежней власти приписываются все изъяны и неустройства общественной жизни, а новой, которую обещают претенденты, – золотые ключи от счастья. Но когда приходят новые правители, не только неизменно оказывается, что данные ими обещания не выполнены, но что их правление, как более удаленное от традиции, является более беспринципным и затратным. В этих условиях перед новыми правителями возникает задача: сохранить власть вопреки уже развеявшимся народным иллюзиям, вопреки усиливающемуся разочарованию общества, возложившего на них столько надежд и теперь чувствующего себя жестоко обманутым. Так вот, самое знаменательное состоит в том, что инструментальная (технологическая) наука Макиавелли обращена не к тем, кто обманулся и обманут, а к самим властным обманщикам, желающим во что бы то ни стало сохранить свою власть. Только здесь, в этом моменте, проявляется во всей своей обнаженности технологический принцип – принцип использования тех инструментов и рычагов, посредством которых можно удержать власть вопреки всяким представлениям о ценности и социальной справедливости. Наука о власти обращена не к лучшим, думающим о народном благе или высшей справедливости, а к худшим – тем, кто видит во власти незаменимое средство обретения выгод и привилегий. Поэтому первое, что делает Макиавелли как политический технолог, – это отделяет политическую истину от велений добра, от требований справедливости. «Государь, если он хочет сохранить власть, должен приобрести умение отступать от добра и пользоваться этим умением, смотря но надобности… Следует понимать, что государь, особенно новый ( Теперь мы уже можем провести применительно к политике то же различие, которое провели применительно к традиционному и новому учению о природе: различие между мудростью, ищущей бескорыстного и обязывающего знания сути вещей, и технологическим знанием, ищущим в мире эффективные технологические средства. Применительно к политике это может быть представлено как различие двух парадигм: классической, субстанциональной парадигмы Аристотеля и инструментально-технологической парадигмы Макиавелли. Аристотель – античный мыслитель, давший первую научную классификацию политических режимов, во главу угла ставил вопрос о ценностной адекватности политики: какой политический режим более полно отвечает человеческой природе или человеческому благу? «Поскольку, как мы видим, всякое государство представляет собой своего рода общение, всякое же общение организуется ради какого-то блага… то очевидно, все общения стремятся к тому или иному благу, причем больше других и к высшему из всех благ стремится то общение, которое является наиболее важным из всех и обнимает собой все остальные общения. Это общение и называется государством или общением политическим» [11]. Иными словами, Аристотель подходит к политике космологически и антропологически: он ищет в ней соответствия высшему мироустроительному и нравственному порядку – тому, что дает гарантии человеку как планетарному виду. Макиавелли намеренно и последовательно отвлекается от вопроса о благе. Для него политика – это технология завоевания и удержания власти, а не учение о путях соответствия ее законам Истины, Добра и Красоты. Он связывает науку о политике с теми, кто профессионально связан с ней и заинтересован в том, чтобы извлечь из нее максимум возможного для себя. Иными словами, политическая наука Макиавелли – это наука об эффективности инструментальных практик политики. «О действиях всех людей, а особенно государей, с которых в суде не спросишь, заключают по результату, поэтому пусть государи стараются сохранить власть и одержать победу. Какие бы средства для этого ни употребить, их всегда сочтут достойными и одобрят, ибо чернь прельщается видимостью и успехом, в мире же нет ничего, кроме черни, и меньшинству в нем не остается места, когда за большинством стоит государство» [12]. Эти рассуждения Макиавелли, несмотря на несколько архаическую лексику, не следует относить к далекому прошлому. Они прямо обращены к нам. Давайте попытаемся ответить на вопрос, актуальный для нашего поколения: почему рухнул тоталитарный коммунистический режим? Ответ на него можно выстроить в двух разных парадигмах – аристотелевой и макиавеллевой. В первой, субстанциалистской парадигме напрашивается такой ответ: тоталитарный режим рухнул потому, что он был одновременно и утопическим, и безнравственным – и не соответствующим природе человека, и беззастенчиво попирающим его природное достоинство, его неотчуждаемые права, принципы правды и справедливости. Во второй, технологической парадигме (или в теории эффективности), ответ будет другой: этот режим рухнул потому, что проиграл экономическое соревнование с капиталистическим Западом, не смог найти адекватный ответ на технологический вызов СОИ [13], не сумел удовлетворить возросшие потребительские притязания населения. Вся серьезность ситуации связана с тем, что нам до сих пор не ясно, какой именно ответ ближе к истине. Осуждение тоталитарного режима но ценностным основаниям – с позиций неотчуждаемых прав человека и принципов демократии – одно время выглядело очень убедительно. Но эту убедительность во многом ослабил тот факт, что влиятельные представители нашей официозной демократии оказались способными взять под защиту диктатуру Пиночета в Чили на том основании, что она продемонстрировала экономическую эффективность и провела многообещающие рыночные реформы. Нам следует прямо признать то нелегкое обстоятельство, что все те, кто усматривают причины краха коммунизма прежде всего в его неэффективности – экономической, научно-технической, организационно-управленческой, – по большому счету ничем не отличаются от той «черни», которая, по свидетельству Макиавелли, прельщается одним только успехом, все остальное считая второстепенным. Освобождение политики от морали вполне соответствует другому императиву модерна – освобождению науки от нравственно-религиозных резонов. Принцип разделения Истины и Добра приводит к измельчанию истины – превращению ее в разновидность сугубо инструментального, технологического знания, способного, на первый взгляд, равно служить добру и злу в зависимости от того, в чьем распоряжении оно окажется. Однако более внимательное прочтение контекста, в котором выступает эта видимая инструментальная нейтральность, показывает, что эффективность обладает одним люциферовым свойством: она возрастает по мере своего освобождения от моральных табу, от нравственных норм и запретов. Вот почему в политике, с тех нор как она явилась нам как область инструментального, как правило, побеждают худшие, а проигрывают лучшие – те, кто сохраняет «архаическое», неинструментальное отношение к политике как поиску высшего коллективного блага, как искусству справедливости. Технологический принцип в политике надлежит раскрыть еще и с той стороны, где обнажается связь между стимулами и отдачей. Здесь скрыты некоторые антропологические тайны политики, близкие антропологическим тайнам капиталистической рыночной экономики. Западные эксперты, консультируя властные элиты стран «третьего мира», проводящие экономические реформы но западному образцу, с удивлением отметили одну обескураживающую особенность «туземного» населения. Капиталистическая экономика накопления строится на такой общей презумпции: и приложение труда, и приложение капитала зависят от размера ожидаемого дохода (отдачи). Скажем, в условиях, когда рабочий стоит перед выбором: работать 30 часов в неделю и получать 200 долларов или работать 60 часов и получать 400, он неизменно выберет второй вариант. Но во многих странах Африки и Латинской Америки оказалось, что рабочие зачастую предпочитают довольствоваться самым маленьким заработком, лишь бы не посягали на их досуг и другие формы внеутилитарного времяпрепровождения. При такой ментальности «нормальная» капиталистическая экономика развиваться не может. Итак, мы открываем для себя антропологическую тайну рыночной экономики накопления: в основе ее лежит неутоляемая, безграничная алчность, при которой любой достигнутый результат не удовлетворяет и соответствующий экономический агент готов преумножать усилия, если рассчитывает на преумножение результата. Точно такова же и механика власти. Подобно тому как рыночные законы накопления предполагают ненасытную алчность – отношение к деньгам как средству добывания все новых денег, – технологии политической власти предполагают ненасытное властолюбие или честолюбие. Наиболее эффективно пользуется политическими технологиями не тот, для кого власть всего лишь средство достижения определенных целей, осуществив которые, он «успокаивается», а тот, для кого она самоцель и в возрастании которой он никаких пределов не мыслит. Как писал Ф. Ницше, открывший многие деликатные тайны посттрадиционного, пострелигиозного человека: «Не нужда, не страсть – нет! Любовь к власти есть демон людей. Дайте им все – здоровье, пищу, жилище, образование, – и они будут несчастны, капризны, потому что демон ждет, ждет и хочет удовлетворения. Отнимите у них все и удовлетворите их демона, и они станут счастливыми, так счастливы, как могут быть счастливы люди демона» [14]. Этот «плавный переход» от технологии власти к демонологии власти прямо указывает на издержки принципа, к рассмотрению чего мы и переходим. Ясно, что технологический принцип применительно к политической сфере означает, что все феномены общественной жизни, в том числе и сами люди, рассматриваются не в их самоценном значении, а всего лишь как средства. Если здесь позволителен парадокс, то можно сказать, что технологический принцип означает беспринципность: в политике не видят осуществления того или иного идеала, защиты тех или иных ценностей – все идеалы и ценности рассматриваются исключительно утилитарным образом, т. е. как подручные средства для завоевания и удержания власти или для дискредитации, ослабления и ниспровержения власти (если речь идет об оппозиции). Технологический принцип в политике означает, что политические профессионалы эксплуатируют либо страхи верхов, боящихся потерять свои привилегии, либо гнев и негодование низов, возмущенных своим положением. Если политику требуется финансовая поддержка имущих, он будет эксплуатировать их страхи, если же ему понадобятся голоса неимущих, он будет манипулировать настроениями классовой обиды, зависти, мести. Все это означает, что сфера политики все больше напоминает «производство ради производства» – власть ради власти. Последовательно осуществляемый технологический принцип ведет к тому, что политика теряет свои свойства представительства – отражения тех или иных групповых интересов – и превращается в ведомственную практику циничных профессионалов, которые вчера могли называть себя коммунистами, сегодня – либералами, завтра – национал-патриотами, но на деле и коммунизм, и либерализм, и патриотизм для них всего лишь средство держаться на плаву и сохранять свое место в системе власти и влияния. Логика технологического принципа ведет к последовательному вытеснению из политики действительно искренних людей, верных заявленным принципам. Такая верность в технологической парадигме является свидетельством непрофессионализма. Лозунг «Цель оправдывает средства» (где целью является власть как таковая, а все остальное – только средство) не только ведет к господству циников; он предопределяет отчужденность профессиональной политики от всего того, что воплощает духовную сторону жизни, активизирует и вдохновляет лучших – искренних, убежденных, самоотверженных. Подобно тому как промышленный технолог понижает статус природного мира – для него природа всего лишь конгломерат полезных вещей, – политический технолог понижает статус самих живых людей, об интересах которых он якобы печется. Для него люди всего лишь марионетки, «колесики и винтики» того политического механизма, которым он управляет или стремится управлять. Когда люди рассматриваются в политике всего лишь как средства производства – производства власти,– возникает тот специфический тип жестокости, который порожден модерном. Это не жестокость аффекта – гнева, обиды, подозрительности, которые могут смениться другими чувствами в зависимости от настроения и ситуации. Такая личностная жестокость – феномен восточной власти, но не западной. В системе технологического принципа жестокость политика по отношению к определенным людям связана не с тем, что эти люди вызывают негодование, ненависть и месть, а с тем, что они вообще рассматриваются не как люди, а как вещи. Если вещь износилась и признана негодной, ее выбрасывают – без всяких эмоций. Технологический принцип в политике породил небезопасную метафору механизма, применяемую ко всем сферам общественной жизни без исключения. Люди в этой системе выступают как сырье для фабричной обработки. К ним, соответственно, применяется определение пригодных и непригодных деталей, новых или устаревших. Непригодные и устаревшие подлежат замене. Пусть человек выступает как уникальный и незаменимый феномен в органике культуры, в системе духовных отсчетов, но в системе социальных технологий его статус понижается до вещи, отбираемой и бракуемой без особых эмоций. Доведенный до предела, этот принцип может вести к массовому геноциду, если данный класс, данный народ или данное поколение власть предержащим «социальными инженерами» будет признан непригодными к выполнению «новых задач». Большевики этот критерий технологической непригодности в свое время отнесли к целым социальным классам. Сегодня некоторые посткоммунистические реформаторы склонны объяснять провалы своего нового социального эксперимента непригодностью старого поколения или даже непригодностью данного народа. Если они осмелятся при этом быть последовательными, то угроза нового геноцида (скорее всего, в каком-то новом, более «рафинированном» технологическом исполнении) может стать реальностью. Это не означает, что технологический принцип в политике неизбежно ведет к геноциду. Многое зависит от наличия или отсутствия падежных средств общественной самозащиты («сдержек и противовесов»), и от того, обладает ли властная элита чувством национальной Технологический принцип впервые возник в эпоху Возрождения и может выступать как ее специфическое изобретение, отражающее дух посттрадиционной эпохи и новые способы жизнеустроения. Теперь нам предстоит обратиться к новому принципу, составляющему столь же необходимую предпосылку политики в ее специфическом западном измерении. Этот новый принцип возник в эпоху религиозной Реформации. |
||
|