"Если остаться жить" - читать интересную книгу автора (Романова Наталья Игоревна)
Глава первая. Больница
— Да… да… да… да.
Она ничего не умела говорить, кроме «да». «Нет» все равно было у нее «да». На босу ногу у Софьи Александровны были надеты шлепанцы, которые на ночь она прятала под подушку. Вытянув руки вперед, словно слепая, Софья Александровна медленно двигалась к Ире.
— Да, — сказала Софья Александровна отрывисто, показывая на зуб. — Да, да, да, — произнесла она, сокрушенно покачивая головой.
У Софьи Александровны болел зуб. У нее болел зуб уже третий день. Но сколько она об этом ни твердила всем окружающим, никто не обращал внимания.
— Скажите завтра профессору, — посоветовала Ира.
— Да, да, да.
Ира завидовала Софье Александровне потому, что у той было все нормально. Нормальное кровоизлияние в мозг, нормальная потеря речи. И зуб у нее болел нормально. Единственное, что было ненормальным в поведении Софьи Александровны, это то, что она прятала тапочки под подушку. Ну так просто жадная, решили окружающие. Так и сказали:
— А старуха-то жадная. Все дакает и дакает, а тапочки ночью под голову прячет.
Софья Александровна никому из больных не снилась. А вот Ира снилась. И та, которая ночью видела Иру во сне, сообщала с ужасом об этом утром всей палате. Ей сочувствовали.
На столике у Иры стоят три розы. А все больные припали к окнам.
— Ведь красавец же! Что ж ты к такому не вышла?! — говорит Ире Маша. Маша — Ирина соседка по койке. У нее болезнь Паркинсона.
С утра Ира ждала, что Алеша придет. Конечно, он мог и не прийти. И Ира была даже уверена, что он не придет. Но она понимала, если Алеша должен был вообще прийти к ней, то именно сегодня. И поэтому Ира ждала. Она знала, что к нему не выйдет и не пустит к себе. Она не хотела его видеть. Но ей важен был сам факт его прихода, фраза: «Передайте ему: я не хожу, не пишу и не разговариваю» — была заготовлена у нее заранее. И все-таки, когда она произнесла ее и медсестра, поставив три розы, вышла, Ира почувствовала, что взорвала бомбу. Она взорвала ее так легко потому, что готовилась к этому целый день. Осколки разлетелись по палате, и больные повскакали со своих мест. Они прилипли к окну.
Ира встала. Она не подошла к окну. Там не было места для нее. Но ей и так было все видно.
Несколько минут, которые он шел, пересекая двор, были ее. Те, что у окна, смотрели на него, но они ничего не видели. Видела все только одна она. И она смотрела.
Вот он идет. Идет не по прямой, идет зигзагами. И это совсем не для того, чтобы дольше находиться во дворе. Нет, совсем нет. Так Алеша всегда ходил с ней: то чуть-чуть подталкивая ее в одну сторону, то волоча за собой в другую. И теперь он идет зигзагом. И Ире кажется, что по двору она идет рядом с ним.
— К такому симпатичному парню не вышла, подумать надо! — снова повторила Маша.
— В таком виде?
Больные переглянулись.
— Значит, понимает, — удивилась Маша.
Когда Ира стояла чуть дольше, чем могла, зубы у нее начинали сжиматься. Нос, который у Иры никогда не был маленьким, становился еще больше. В него словно со всей головы сливалась кровь. Все это в сочетании с нелепой косынкой из ватина на голове делало Иру похожей скорее на пугало, чем на человека.
Алеша уже за воротами. Оглянулся.
А у Иры словно кирпич давит на мозг. Ира больше не может стоять. Она ложится.
— Он смотрит, — говорит Маша, которая может хоть целый день просидеть у окна. Только руки будут трястись, и все. — Я бы на твоем месте сняла все с головы да вышла к нему.
Глаза Ира закрыла. Впрочем, закрывать их и не надо: они сами закрываются, когда она устает. А в состоянии усталости она почти все время, поэтому и глаза у нее почти всегда закрыты.
Проходит пять, десять минут — и кровь от носа начинает оттекать, лицо разглаживается. С него исчезает спазматическая гримаса. Но никакого выражения лицо не принимает. Для выражения нужна работа мимических мускулов. А Ире управлять этой мускулатурой трудно. Вот и лежит она с лицом без всякого выражения.
К Ире подходит массажистка. Она откидывает в сторону одеяло, обнажая худые Ирины ноги.
— Ну как мы сегодня себя чувствуем? — спрашивает массажистка вкрадчиво.
— А разве по мне не видно?
Массажистка смущается и начинает быстро растирать Ире ноги.
— Я сегодня счастливая, — говорит Ира. — У меня день рождения.
Наталья Петровна — высокая черная женщина, с круглым серьезным лицом. Она невропатолог, палатный врач. В этой больнице она работает уже пятнадцать лет. Пятнадцать лет подряд каждое утро Наталья Петровна входила в палату очень спокойно, говорила «здравствуйте» и направлялась к кровати, которая расположена слева от дверей. Потом она переходила от кровати к кровати, постукивая молоточком по суставам, проверяя напряженность рук и ног, что-то записывая и разговаривая, обходила все одиннадцать коек.
Почему Наталья Петровна начинала обход с кровати по левую сторону от дверей, а не по правую? Возможно, потому, что левая была несколько ближе к двери? Наталья Петровна никогда не задумывалась над этим.
Теперь же, входя в палату, ей каждый раз приходилось сдерживать свою левую ногу, которая чуть ли не сама шагала влево. Это пока все, что она могла сделать для Иры. Начиная обход против часовой стрелки, Наталья Петровна очень быстро добиралась до Ириной кровати. Но Ире все равно казалось, что проходят часы. Ира следила, как Наталья Петровна пересаживалась от Екатерины Ивановны к Софье Александровне, от Софьи Александровны к Маше. И боялась. Чего она боялась? Чего нужно бояться, когда делает обход такой чуткий и добрый человек, как Наталья Петровна? А Иру все время не покидал страх. Ире было страшно, что как раз в тот момент, когда Наталья Петровна подойдет к ее кровати, Ира не сможет говорить. У нее начнутся спазмы. А говорить ведь все равно надо. И Ира будет говорить, и ей станет еще хуже. Темя опять превратится в кирпич, который начнет давить. И потом какая-нибудь одна фраза будет вертеться в голове весь день. Это будет либо фраза, которую надо было сказать, но Ира так и не сказала, либо, наоборот, которую сказали ей, и она, эта фраза, возмутила Иру своей несправедливостью.
Сегодня был понедельник. Сегодня открылась дверь, и в палату вошли двое: профессор и Наталья Петровна.
К их приходу Ира готовилась все воскресенье. К ней приходили гости, а она ни с кем не разговаривала — берегла силы для профессора. И вот наконец он пришел. Теплую желтую фуфайку Ира сняла еще за полчаса до его появления. А с головы решила ничего не снимать, боясь, что начнется спазм от холода.
Профессор шел так, как вела его Наталья Петровна. А Наталья Петровна конечно же повела его против часовой стрелки. Ира знала, что Наталья Петровна именно так и поведет профессора. И все-таки, когда она это увидела, ей стало спокойнее: значит, помнит о ней Наталья Петровна.
— Что у вас с ногой?
Профессор был маленький, плотный, лысый и удивительно благодушный.
— Да вот исхудала.
Екатерина Ивановна расставила свои толстые пухлые ноги.
— Радоваться надо!
Екатерина Ивановна посмотрела на профессора с недоверием.
— Одна похудела, авось и вторая похудеет.
Поняв, что профессор шутит, Екатерина Ивановна вздохнула.
— Пункцию сделать, — профессор отдал распоряжение Наталье Петровне, чуть-чуть повернув к ней голову.
— Нет, нет, только не пункцию, — Екатерина Ивановна спустила ноги с кровати и надела тапочки.
— А тогда домой.
— Как домой? Вы же меня еще не лечили.
— Так вы же отказываетесь лечиться. Того вы хотите, этого не хотите. Если вы больная — должны слушаться, а здоровая — идите домой.
«Может, все-таки снять косынку?» — подумала Ира, услышав, как разговаривает профессор. Под подушкой у Иры была еще одна косынка. Ира пощупала ее. «Нет, слишком тонкая, — решила она. — Будь что будет». Если бы Ира сама могла себе сделать косынку, косынка была бы и теплая, и приличная. А эту делала для нее тетя Катя. Взяла белый платок, сложила углом и внутрь положила ватин. Все это она прошила, и теперь у Иры на голове словно ватное одеяло.
— Да, да, да, да!! Когда же мы «нет» будем говорить?! — Профессор разговаривает с Софьей Александровной. — Учиться надо. Пора, Софья Александровна, пора. Ведь второй месяц уже пошел. А вы все только «да», «да», «да». К вам кто-нибудь ходит?
— Да.
— Что да? Да или нет?
— Да, да, да.
— Муж к ней ходит, — отвечает за Софью Александровну Наталья Петровна.
— Так вот, скажите мужу, пусть он вас учит говорить. Что у вас такое? Болит зуб? Скажите «зуб». Ну: «Зуб».
— Зуб, — вдруг говорит Софья Александровна.
— Прекрасно! Еще раз: «зуб».
— Зуб, — повторяет Софья Александровна.
Профессор поворачивается к Наталье Петровне:
— Ну вот видите, может же она говорить! Значит, надо учить.
Ира со страхом думала только о том, что же ей скажет профессор, если он такое говорит Софье Александровне. Вероятно, об этом же думала и Маша: она с интересом поглядывала на Иру. Сама Маша, видно, ничего не боялась.
Обогнув кровать Софьи Александровны, профессор подошел к Маше.
— Вытяните правую руку, — попросил профессор Машу. — Так. Теперь правой рукой попробуйте достать до носа.
Маша силится достать до носа и попадает в ухо.
— Хорошо, хорошо, не надо больше, — останавливает трясущуюся Машину руку профессор. — Вторую группу оставим. Где работаешь-то?
— Сторожу контору.
— А то ведь и первую можем дать. Хочешь?
— Не надо. Я сторожить буду.
— Ну как знаешь, как знаешь, — профессор подходит к Ириной кровати. Наталья Петровна открывает историю болезни.
— Зимой пошла в мороз в тонкой косынке, — начинает Наталья Петровна. — И вот теперь говорит, у нее мерзнет голова. — Наталья Петровна вкратце рассказывает всю историю Ириной болезни. — В общем, от любых действий моментально устает.
— И что же с вами происходит? — На лице профессора любопытство.
— У меня спазмы в голове.
— Откуда вы знаете, что это спазмы? Где у вас болит?
— Вот здесь, — Ира показывает рукой на темя.
— А здесь ведь, голубушка, кроме костей ничего нет. А в прошлую зиму и дней-то холодных я что-то не помню. А вы помните? — профессор обращается к НатальеПетровне. И, не дождавшись ее ответа, продолжает: — А сейчас солнце, тридцать градусов жары. А вы лежите здесь закутанная вся. Что это у вас на голове?
— Косынка.
— Что-то я таких косынок сроду не видывал. А вы видели? — вновь обращается он к Наталье Петровне. — Нет, нет, на улицу. Вот сейчас кончится обход — и, пожалуйста, на улицу. Солнце пропускать никогда нельзя. Солнце — это жизнь, это наслаждение! Солнечные дни надо ловить!
— Я больше пяти минут не могу стоять.
— Почему?!
— У меня голова кровь не держит, Я как встану, кровь вся в ноги уходит.
— Вот меня тут Наталья Петровна пугала, что вы и говорить не можете. А вот же говорите? Видели, как Софья Александровна: «да, да, да». Вот она действительно не может говорить. А вы говорить можете и должны. Ведь люди общаются посредством речи. Так-то.
Произнося это, профессор откинул с Ириных ног одеяло и провел острой стороной молоточка по подошве ног, наблюдая, как себя ведут при этом Ирины пальцы.
— Параличей нет, — сказал профессор, то ли удивляясь этому, то ли констатируя.
Наталья Петровна снова открыла историю Ириной болезни.
— Вот, — показала она профессору.
— Мда… А эндокринолог что говорит?
— Вот. — И Наталья Петровна, перевернув две странички, опять что-то показала.
— Похоже на то… Назначьте прогестерон, — решительно сказал профессор и, не взглянув более на Иру, направился к следующей кровати.
Еще одна больная, думает Ира, и профессор окажется к ней спиной. Тогда она сможет надеть желтую фуфайку. Это сейчас для Иры самое важное, потому что она уже замерзает. А когда у Иры хоть что-нибудь замерзает, пусть даже мизинец, — в голове начинаются спазмы.
Наконец Ира надела фуфайку, и тогда ее начала мучить другая мысль: сейчас ее погонят на улицу. Что же делать? Она же не может идти на улицу. Надо было сказать профессору, что ей на солнце плохо. На солнце у нее расширяются сосуды, а потом сужаются еще хуже. Ведь Наталья Петровна ничего ему не рассказала про компресс. От этого профессор ничего и не понял. Если бы Ира сама могла говорить, она бы так все рассказала профессору, что, она уверена, он бы не послал ее сейчас на улицу и не стал бы ей говорить, «что она пропускает солнце». При чем тут солнце?! Ира готова вообще никогда не видеть солнца, лишь бы выздороветь. Вот не будет ее — никому же и в голову не придет сказать, что она пропускает солнце. А она будет его миллионы и миллиарды лет пропускать!..
— Почему плачем? — профессор присел на Ленину кровать.
— У меня опухоль вырезали, куска черепа нет, я слова путаю.
— Ну и что же! — обрадовался профессор. — У меня тоже опухоль вырезали, тоже куска черепа нет. А вот разговариваю же.
Нервное отделение расположено в старом одноэтажном здании. С трех сторон здание окружено садом, с четвертой — там, где вход, проложена асфальтовая дорожка.
Ира идет очень быстро, сначала по асфальтовой дорожке, потом по тропинке в саду. Сад неглубокий: несколько метров — и тропинка упирается в забор. Ира доходит до забора и обратно к зданию. Снова выходит на асфальтовую дорожку, только теперь с другой стороны. Асфальтовая дорожка, тропинка в саду, снова асфальтовая дорожка, и так без конца. Голова у Иры горит. Косынка съехала набок. Глаза расширены и даже не мигают. Словно кто-то изнутри раскрыл их и так держит. Ира не может остановиться, она делает все новые и новые круги вокруг дома. Спазмы, которых она так боялась, ушли от нее куда-то очень далеко. И она знает, не вернутся, пока Ире будут колоть прогестерон. А вот что будет, когда ей кончат его колоть?
Об этом Ире страшно думать. Снова срыв. Снова она будет лежать, как тогда, после спиртового компресса, который она поставила себе на затылок. Ира больше не сможет этого вынести… Как отменить прогестерон? Надо идти к Наталье Петровне. Утром она просто ничего не поняла, а сейчас должна понять. Ира входит в здание. В ординаторской много народу. Ира приоткрывает двери и, поймав взгляд Натальи Петровны, манит ее к себе.
Наталья Петровна выходит к Ире. На лице ее — участие и тревога.
— Мне все хуже и хуже. Я уже сто двадцать пять кругов сделала вокруг здания. Не могу остановиться.
— Ира, но ведь ходить лучше, чем лежать.
— Но вы же знаете — это у меня просто расширились сосуды, а потом начнут сужаться, и я снова буду лежать.
— Мы ничего не можем знать заранее.
Как мягко говорит это Наталья Петровна, как душевно смотрит. Но Ира чувствует, прошибить эту стену не в Ириных силах. Наталья Петровна ни за что не отменит лекарства, которое назначил профессор. Хоть тут умри.
— Хорошо, — смиряется Ира. — Ну, а зуб Софье Александровне тоже нельзя вырвать?
— Правильно сделала, что напомнила. Но у меня нет сейчас сопровождающих.
— Я пойду. Мне все равно сейчас, куда идти, лишь бы ходить.
— Это не положено.
— А чтобы пятые сутки у человека зуб болел, это положено?
— Вот видишь, как на тебя хорошо действует лекарство, — Наталья Петровна дружески треплет Иру по плечу. — Ведь у тебя еще позавчера не было сил о себе говорить.
Софья Александровна лежит на кровати на боку, подложив под правую щеку обе руки. Видимо, она согревает свой зуб.
— Софья Александровна, вставайте, — говорит Ира, — пойдемте со мной к зубному врачу.
Софья Александровна садится и начинает шарить босыми ногами по полу в поисках тапочек.
— Да, — говорит Софья Александровна, надев тапочки.
В коридоре перед кабинетом к зубному врачу много народа.
— Зуб, — говорит Софья Александровна и идет прямо к кабинету.
— Нельзя, тут очередь, — останавливает ее Ира, — надо подождать.
Но Ира сама не может ждать. Ира должна ходить. Софья Александровна остается сидеть в кресле, а Ира выходит на улицу.
Что же делать? Как отменить прогестерон? Если от двух уколов с ней делается такое, что же будет дальше? Какую глупость Ира сделала, что не дождалась дома того врача. Ей сказали, он ее обязательно вылечит. Петр Дмитриевич необыкновенный человек и необыкновенный врач. Он вылечил дочь одной их знакомой, которая заболела от личных переживаний и даже стала слепнуть. Но Петр Дмитриевич был в отпуске, и Ира легла в больницу. А теперь, когда он приедет, Ира уже, наверное, опять не сможет говорить. А нужно обязательно Петру Дмитриевичу рассказать все, иначе получится то же самое, что с этим профессором. Потому что, если бы профессор знал про спиртовой компресс, который Ира поставила себе на затылок, и что после этого компресса Ира не переносит никаких лекарств, которые хоть сколько-нибудь расширяют сосуды, Ира уверена, он бы никогда не назначил ей этих уколов. Зато теперь Ира может сколько угодно и говорить, и бегать, и вспоминать…
…Ты помнишь, Ира, как Алеша стоял в коридоре, закрыв лицо руками. И ты это увидела, посмотрев в зеркало. Ты случайно посмотрела в это зеркало, которое висело в коридоре. Он не знал об этом и не видел, что отражается в зеркале. А отчего он так стоял? Оттого, что ты, Ира, сказала ему, когда он открыл дверь и ты увидела, что это он (а ты знала, что он пошел к товарищу, а вовсе не к тебе), ты сказала ему, что думала, будто чудес на свете не бывает. Вот и все, что ты ему сказала. А он остановился и закрыл лицо руками.
А ты помнишь, Ира, того шофера грузовика, с которым ты ехала. Ты тогда была необыкновенная. И ты ехала, и рядом этот шофер, которого ты вовсе и не знала. Но он тоже видел, что ты необыкновенная. Только он не знал отчего. А ты, Ира, знала, потому что все время помнила и чувствовала, что он у тебя есть (Алеша есть). И когда ты приехала, ты сняла трубку, и позвонила Алеше, и сказала ему только, что ездила на грузовике.
«Рядом с шофером?» — спросил Алеша.
И он тут же приревновал тебя, потому что ему казалось, что главное — это ехать в машине. И что если ты едешь в машине, то неважно, кто рядом, но обязательно должно возникнуть в машине нечто необыкновенное, как тогда, когда ты ехала с ним и вы не могли ни двинуться, ни говорить и сидели как две застывшие мумии.
А еще ты помнишь, как он расстегнул твою молнию. Эта молния была на платье. Она была сбоку и совсем маленькая. И вовсе ее ни к чему было расстегивать. Он ни к чему и расстегнул. От шалости расстегнул. И тут же застегнул. Но только, когда ты потом осталась одна, тебе все казалось, что у тебя внутри что-то расстегивают, когда ты вспоминаешь про ту молнию,
А тетя, твоя тетя, Ира, ни на кого не похожая, словно на роду у нее было написано делать все не так, как люди делают, и не понимать при этом, что она делает все не так, как принято, да и не только как принято, а как человеку от природы свойственно, эта тетя твоя наконец сказала: «Да поцелуйтесь же».
И если бы это кто другой сказал, Алеша бы смутился, а ты бы, Ира, и совсем не знала куда деться, потому что была уже у вас тайна между собой, но только об этом даже вы сами еще не знали.
Но вы не смутились, так как это тетя твоя сказала, а вы привыкли от нее и не такое слышать.
А еще потому, что это тетя вас познакомила и словно взяла над вами силу. И словно вы дали ей право говорить все, что ей вздумается. И когда ей вздумалось наконец сказать «поцелуйтесь», Алеша направился к тебе, но ты отстранила его.
«Она не хочет», — сказал Алеша.
«Она не хочет». Это ты, Ира, не хотела. И это для тебя было очень важно. Может быть, это и не было бы для тебя так важно, если бы не Кирилл, если бы с пятнадцатилетнего возраста (а ему тогда уже было двадцать три) ты не бегала за этим Кириллом по пятам без всякой с его стороны взаимности. Если бы «не переворачивала» каждый его приход к твоему папе таким образом, словно он пришел к тебе, если бы «не переворачивала» все его слова (обыкновенные слова) так, словно эти слова все принадлежали тебе и несли в себе необыкновенное к тебе отношение. И когда Кирилл приходил чинить свет, или пишущую машинку, или все равно что (ибо он любил чинить и у него были «золотые руки». И твоя тетя всегда кричала: «Кирилл — золотые руки!» И еще она кричала: «Кирилл, почто опозорил?!» И это она кричала, чтобы смутить его, и смущала, потому что Кирилл не только опозорить никого не мог, но даже вряд ли тогда целовался с кем-нибудь), так вот, когда он приходил что-либо чинить, ты уверяла себя, что он приходит к тебе.
И твоя подруга Таня писала тебе руководство к действию, где по пунктам рассказывала, что и как ты должна делать, чтобы завоевать Кирилла, а возможно, и не завоевать (так хотелось тебе думать), а просто заставить наконец впрямую признаться в своих чувствах.
А тетя твоя возмущалась таким твоим поведением. И считала, что тебя неправильно воспитывают, потому что не воспитывают у тебя «культуры любви». И тогда она познакомила тебя с Алешей, чтобы было наконец (ведь ты уже выросла) и в твоей жизни что-то реальное. И это реальное было — вы с Алешей поцеловались. Вы поцеловались, потому что Алеша этого хотел, а раз он хотел, то он и добился.
И это был первый твой поцелуй, и это был первый твой мужчина. И потому ты и не сомневалась, почему все это произошло. Но только тебе показалось странным, почему же он об этом не говорит? И ты сама спросила. Просто так спросила, из приличия, просто напомнить, что это должно быть сказано.
И что же тебе ответили?
А то, что мужчины умеют целовать женщин, не любя их. И, говоря это, Алеша вилял бедрами и прыгал по комнате.
И тогда ты сказала, чтобы он ушел и больше не приходил. И он стал прощаться и дал тебе руку. Ира, ты помнишь эту руку, которая никак не могла расцепиться с твоей?
А потом он ушел, и ты постаралась его забыть. Потому что это же не история с Кириллом, а совсем другая история, и в этой истории должны любить тебя, а если тебя не любят, то и ты не будешь любить. И ты забыла Алешу. И ты сдала все экзамены, и это ты знаешь, в каком состоянии ты их сдавала, а потом делала диплом. И вот тут Алеша пришел снова. И взял тебя силой, потому что ты была уже не его. А совсем чужая ему. Но он тебя взял и снова подчинил. А когда подчинил, то опять не сказал тех слов, какие нужны были тебе. И уже нужны были тебе не для приличия, а чтобы знать правду. Но он не сказал тебе их. А сказал: зачем тебе слова? И сказал, что женщина сама должна чувствовать, как к ней относятся. И тебе тогда хватило всего этого.
А потом ты жила у него дома, потому что тебе негде было жить, а Алеша тебя уговорил. И это была самая большая ошибка. Потому что тебе надо было покупать мясо «в дом». А ты не умела его выбирать, как умел выбирать Алеша и его мама и как, конечно, уж обязательно должна была уметь ты. Но ты не умела. И еще у тебя была бессонница. А это уже совсем никуда не годилось. А Алеша за тебя не заступился и делал вид, что вообще не имеет к тебе никакого отношения.
И ты выехала, и он тебя даже не проводил. А тебе после всего этого нужно было сдавать экзамен. Последний экзамен. Но ты не могла заниматься. Ты плакала. Ты все время плакала.
А потом, когда ты уже заболела, он пришел. И ты попросила его посидеть рядом. Но он сказал, что он «не грелка».
И тогда ты подумала: «Конечно, можно и без «слов». Но тогда без всяких слов, и без плохих тоже». И еще ты подумала, что ведь он действительно не грелка. А ведь это только грелку можно держать сколько угодно возле себя. Да и то она будет каждый раз остывать и в нее нужно будет каждый раз наливать горячую воду.
А Алеша устроен куда сложнее, нежели грелка. И потому, Ира, когда ты поняла, что больна страшно и вряд ли выздоровеешь, а если и выздоровеешь, то пройдет до этого столько времени, что Алеша уже не только не будет «грелкой», а превратится в пузырь со льдом, то тогда ты вызвала Алешу и сказала ему, что он свободен. На что Алеша ответил: «Я всегда свободен». И еще добавил: «Я вообще свободный человек».
А теперь он пришел в больницу. Никто не пришел. Ни один человек не осмелился прийти, раз ты запретила. А он пришел. С тремя розами. И если бы ты не пустила Таню или тетю, то это бы ничего не значило, кроме того, что ты не можешь никого видеть. Но ты не пустила Алешу. А это уже значило совершенно другое.
Ира подоспела вовремя.
— С кем она? — спросила медсестра Иру, указывая на Софью Александровну.
— Со мной.
Медсестра окинула Иру взглядом с ног до головы.
— А где направление или карточка?
— Я все объясню врачу.
— Ну нет, вас я не пущу к врачу. Вы из какого отделения?
— Из нервного.
— Вот и идите туда.
Медсестра ушла, Ира открыла дверь и вошла в кабинет.
— Что вы хотите? — спросил врач, не повернувшись к Ире.
— Мне необходимо с вами поговорить, — сказала Ира, стараясь говорить как можно солиднее. — Я готова ждать сколько угодно, но меня не пускает ваша медсестра.
Врач приостановила бормашину и посмотрела на Иру.
— Подождите в коридоре, — сказала она, как Ире показалось, без особого удивления.
Снова жужжит бормашина. И Ире чудится, что жужжит она у нее в голове. И что ввинчивают ее то в Ирин висок, то в затылок.
Больные входят и выходят из кабинета, а выражение у медсестры из равнодушного делается вызывающим. На Софью Александровну никто не обращает внимания: зубы здесь болят у всех. А вот на Иру смотрят. Смотрят, опускают глаза, опять смотрят.
— Входи, — медсестра высунулась из кабинета и тут же исчезла.
Ира оглядела сидящих в коридоре и не нашла ни одного, к кому бы можно было обратиться на «ты».
Когда Ира вошла в кабинет, медсестра сделала несколько шагов и встала между врачом и Ирой.
«Пусть», — решила Ира и осталась стоять у дверей.
— Я привела к вам старушку, у которой очень болит зуб. Каждый день ей говорят, что отведут к вам и никто не ведет. Я вас только об одном прошу: посмотрите, и если вы сочтете возможным отпустить ее с такой болью, то мы уйдем.
Ира видела, что врач слушает ее с удивлением. Словно она не ждала от Иры членораздельной речи.
— Я вам охотно верю, что у вашей знакомой болит зуб, но все же без направления я не могу ее принять. Что у нее?
— Кровоизлияние в мозг.
— Вот видите. Может, ей и нельзя вовсе сейчас трогать ее зубы.
— Я только что разговаривала с нашим лечащим врачом, — настаивала Ира. — Она сказала, что ее надо обязательно повести к вам, но сейчас не с кем. И профессор в понедельник это сказал. Два месяца она ничего, кроме слова «да», не говорила. Можете себе представить, как у нее болит зуб, если она вдруг научилась говорить слово «зуб».
— Хорошо. Попросите ее, — сказала врач медсестре. — И соедините меня с нервным отделением.
#8213; Зуб #8213;говорит Софья Александровна и сплевывает в урну кровь. — Зуб, — сокрушенно качает она головой.
— Ну так очень же хорошо, — говорит Ира — Теперь у вас нет зуба и нечему будет болеть.
— Да, да, да, да.
— А вот Ира, — говорит Ирина мама какому-то молодому человеку, который идет с ней рядом по аллее.
— Это Петр Дмитриевич, Ира.
Ира застывает.
— Идем же. Ну что ты? Он и так уже полчаса ждет.
Ира подходит к Петру Дмитриевичу.
— Здравствуйте, — Петр Дмитриевич подает Ире руку. — Не ждали?
…Ира и Петр Дмитриевич сидят в кабинете. Раньше Ира никогда здесь не была. В кабинете стол, за которым расположился Петр Дмитриевич, и кушетка, обтянутая клеенкой. На кушетку села Ира.
Ира смотрит на Петра Дмитриевича, а Петр Дмитриевич на Иру. Оба молчат.
— Рассказывайте, — говорит Петр Дмитриевич.
Глаза у Петра Дмитриевича большие, серые. Очень красивые и немигающие.
— О чем рассказывать?
Ира не может оторваться от глаз Петра Дмитриевича и поэтому не может начать.
— Что хотите, то и рассказывайте.
Петр Дмитриевич улыбается. Улыбка у него детская. Ире вдруг ужасно хочется сказать ему об этом. «Неудобно, — решает Ира. — В другой раз». Но сказать хочется, и Ира начинает себя уговаривать: «Ведь будет же другой раз».
— Ну, — Петр Дмитриевич так пристально смотрит на Иру, что ей делается не по себе.
Ира отводит взгляд и, уставившись куда-то в угол, начинает:
— На госэкзамен нам дали десять дней. Девять дней я проплакала, а за один десятый прочитала всю литературу, которую надо было прочитать. Я помню, что, когда читала последние книги, челюсть у меня была сжата. И мне трудно было ее разжать. На экзамене, когда я вытащила билет, то ничего не могла вспомнить. И когда мне надо было уже отвечать, я сказала экзаменатору, что не могу сосредоточиться. Я попросила его задавать мне вопросы. На все его вопросы я отвечала, но как только он переставал меня спрашивать, я останавливалась, и сама ничего не могла рассказать. После этого экзамена я перестала читать. Потому что когда я начинала читать, у меня в голове делалось страшное напряжение и сжимались челюсти. Я переставала понимать, что я читаю. Напряжение в голове — это совершенно невыносимое состояние. Но я все время пробовала читать. Потому что меня рекомендовали в аспирантуру и мне надо было готовиться к экзаменам. Недели через две я смогла прочитать страницу, потом две, потом три. Так я довела до пятидесяти. Каждый раз я прерывала чтение, как только в голове появлялось напряжение. Если я не прерывала чтение и старалась себя пересилить, то на следующий день я снова ничего не могла прочесть и мне приходилось опять начинать с одной страницы. Врачи говорили, что у меня нервный срыв, переутомление и что это обязательно пройдет. Меня послали в дом отдыха. Там как-то я выпила пива, и вдруг мне стало лучше. Вот тут я и поняла, что у меня просто спазмы сосудов, тогда я стала пить сосудорасширяющие лекарства и заниматься.
Однажды я перезанималась. У меня начался сильнейший спазм, который никак не проходил. Я испугалась, что у меня будет новый срыв и станет еще хуже, и поставила себе на затылок спиртовый компресс. От этого компресса я всю ночь не спала, горела. Утром я увидела, что у всех лица кривые. Тогда я собрала вещи и уехала домой. Дома я не спала еще три дня.
А через три дня начались спазмы. Спазмы от всего: от того, что я говорила, от того, что слушала, от того, что поднимала голову. В комнате я могла находиться уже только в шапке. Но если раньше я могла снимать спазмы сосудорасширяющими лекарствами, то теперь, после спиртового компресса, они вызывали у меня такое расширение сосудов, после которого начинались спазмы еще хуже. В этом состоянии я и попала в больницу. А здесь мне назначили прогестерон, потому что когда был обход профессора, я не могла говорить. А Наталья Петровна ничего ему не рассказала про компресс, а только как я пошла в мороз в легкой косынке и что у меня после этого начала мерзнуть голова. А у меня тогда даже и не так она мерзла, как после этого компресса.
Ира старалась, чтобы Петр Дмитриевич понял: назначение прогестерона — это простое недоразумение. Профессор не знал, ему не сказали, что ей противопоказаны любые сосудорасширяющие лекарства, даже самые слабые, и пусть этот прогестерон вовсе и не является сосудорасширяющим и такое его действие лишь побочное (так ее уверяет теперь Наталья Петровна), но на нее, Иру, оно действует. У Иры была единственная надежда— на Петра Дмитриевича. Она понимала: если он не отменит уколы, их никто не отменит.
— Минуточку. — Петр Дмитриевич впервые остановил Иру. Видно, до этого момента ему все было ясно. А теперь Ира что-то сказала такое, что меняло картину заболевания, которую, возможно, уже составил себе Петр Дмитриевич.
— Вы что-то сказали про мороз, про легкую косынку. Я так понял, что у вас тогда впервые начала мерзнуть голова. Когда это было?
Ира молчала. Она конечно же расскажет сейчас все подробно. Ведь Петру Дмитриевичу все надо рассказать, особенно раз «ей так повезло», что она сейчас может говорить. Печально одно: Петр Дмитриевич совершенно не реагирует на ее слова об уколах.
— Зимой, — скучно и обреченно ответила Ира.
— Какой зимой? — тут же потребовал уточнения Петр Дмитриевич.
#8213; Этой зимой. В декабре маму положили в больницу. Сказали, что у нее аппендицит и надо делать операцию. Я очень волновалась, разговаривала с врачами, просила не делать операции, потому что у нее больное сердце. Операцию маме не сделали, и у нее все прошло, так как оказалось, что у нее был радикулит. Я бегала в больницу каждый день. В прошлом году зима была теплая, и я ходила все время в легкой косынке. (Ира специально это сказала, уже имея опыт разговора с профессором). Но в тот день, когда маму увезли в больницу, было тридцать пять градусов. Я вышла на улицу и вдруг почувствовала, что голова у меня замерзает. Когда я пришла домой, моя голова стала оттаивать. На следующий день поднялась температура. И врач сказал, что это грипп. В голове у меня что-то шипело, особенно ночью. Читать я не могла и тогда впервые начала кутать голову — она у меня все время мерзла.
Потом пришел невропатолог, назначил внутривенные вливания уротропина с глюкозой, и у меня все прошло. Я смогла закончить диплом и защитить его. Поэтому-то я так и обрадовалась, что профессор прописал мне уколы, я думала, у меня от них как тогда — сразу все пройдет.
Ира, как ей казалось, удачно и незаметно снова вернулась к уколам. Кроме того, ей не хотелось выглядеть перед Петром Дмитриевичем больной, которая не верит врачам и недовольна лечением.
— Скажите, — спросил Петр Дмитриевич Иру, терпеливо выслушав все ее жалобы относительно прогестерона, — какой же все-таки диагноз поставил тогда невропатолог?
Ира задумалась.
— Он как-то определенного, по-моему, ничего не сказал. Осложнение на голову после гриппа… и как результат сосудистая… дистония, — постаралась вспомнить Ира.
— Понятно, — сказал Петр Дмитриевич, и, как бы выяснив для себя наконец все, перешел к сегодняшнему Ириному состоянию. — Как вы спите? — спросил Петр Дмитриевич.
— После этих уколов я перестала вообще спать, — опять ввернула Ира. — Сижу всю ночь на кровати и качаюсь.
— Почему?
— У меня вот здесь болит. — Ира показала под ложечкой на живот справа.
Петр Дмитриевич открыл историю болезни. В одном месте вдруг остановился:
— У вас был недавно день рождения.
— Да.
— Кто-нибудь приходил?
— Я никого не пустила. Не хотела, чтобы меня видели в таком состоянии.
Петр Дмитриевич оторвал взгляд от истории болезни,
— Вы сказали, что плакали, когда надо было готовиться к госэкзамену. Почему?-
— Я поссорилась с одним человеком.
— Вы можете не отвечать, если не захотите. У вас отношения с этим человеком близкие?
— Да. Но все это меня сейчас не очень волнует. Вы простите, что я все время возвращаюсь к уколам. Просто я никак никого не могу убедить, чтобы их отменили. А мне все хуже и хуже. Видите, как долго я говорю и абсолютно не устала, могу еще столько же говорить. А позавчера я боялась, что, когда мы с вами встретимся, я ничего вам не смогу рассказать,
— Значит, вы меня ждали?
— Да.
— Тогда считайте, что вам повезло. — Петр Дмитриевич улыбнулся, и Ире стало спокойнее.
— Какие у вас отношения с отцом?
— До болезни были очень хорошие. А когда я заболела… Понимаете, он человек слабый. Рядом с ним люди должны быть сильными. Мне кажется просто, что вот я заболела, и он растерялся. Как слабый человек.
— А мама?
— Мама у меня сильная, так считается во всяком случае, только слишком эмоциональная. Волнуется за меня, и ее надо все время успокаивать и управлять ее действиями, иначе она все делает не то, но у меня на это сейчас сил не хватает. И я никак не могу ее отучить перестать со мной советоваться. Мне трудно выслушивать ее, а она к этому очень привыкла.
— В общем, обстановка в семье осложнилась.
Ира молчала.
— Ну что ж, Ира, значит, так, — сказал Петр Дмитриевич после паузы, поняв, что Ира больше ничего говорить не будет. — Насчет ваших болей под ложечкой справа я запишу, — Петр Дмитриевич кивнул на историю болезни, — чтобы вас завтра показали терапевту. А вы побольше себя жалейте.
— Как, я не понимаю? — Этого Ире еще никто не говорил.
— Случилось с вами такое, и пусть вам будет себя жалко, — спокойно и очень серьезно объяснил Петр Дмитриевич, — захочется плакать — плачьте. И вообще не сдерживайте своих желаний: хочется ходить — ходите, хочется лежать — лежите.
По мере того как Петр Дмитриевич говорил, его взгляд, обращенный прямо в Ирины глаза, становился все более и более напряженным и пристальным.
— Вы меня вылечите? — спросила Ира, потрясенная словами Петра Дмитриевича.
— Обязательно.
— И я смогу заниматься?
— Сможете, — Петр Дмитриевич улыбнулся,
— А как же уколы?
— А их вам отменит завтра терапевт.
Илья Львович ждал Петра Дмитриевича в больничном саду на условленном месте. Илья Львович не ходил к Ире в больницу. Он был человеком раздражительным и знал это. Знал и другое — что его легко вывести из себя, и поэтому, возможно, боялся, увидев молчащую и закутанную Иру, высказать ей все, что думает о ее болезни. Вероятно, что-то все-таки останавливало Илью Львовича это сделать. Может быть, в своем подсознании Илья Львович допускал, что он не прав? Возможно поэтому он решил сначала поговорить с врачом. Пока все складывалось очень удачно. Врач, с которым предстояло разговаривать Илье Львовичу, не был врачом больницы, в которой лежала Ира. Это был психотерапевт, которому не успели показать Иру до болезни и сейчас пригласили для консультации. С ним поэтому можно было разговаривать откровенно, не беспокоясь, что это как-то отразится на Ириной лечении. Поговорить же с врачом, который в дальнейшем, очевидно, будет лечить Иру, Илье Львовичу очень хотелось. Илья Львович был человеком, который умел говорить и знал цену своему обаянию. Глаза у Ильи Львовича были маленькие со светлыми ресницами и до того черной радужной оболочкой, что воспринимались как две черные смородины. Глядящие куда-то внутрь, они пронизывали не собеседника, а самого Илью Львовича, «Однако долго они разговаривают». Илью Львовича не огорчало ожидание. Наоборот — у него было время подумать о своей работе. Конечно же не о той, которая занимала у него каждый день по восемь часов.
Илья Львович был химиком. В химии вскрыл какие-то важные закономерности, но, вместо того чтобы, как все другие, защитить диссертацию, счел это пустой тратой времени. Того времени, которого у него всегда не хватало. Потому что мысль Ильи Львовича всегда бежала вперед. Илья Львович любил решать глобальные проблемы, любил обобщать, и обобщения его привели к математике, к торическим моделям. Математикой Илья Львович увлекался еще в юности. Но как-то так получилось, что стал химиком. Менять специальность было невозможно. И Илья Львович стал заниматься математикой по ночам. Весь день он работал на службе, приходил домой в семь, спал до одиннадцати, потом вставал и работал до четырех утра. Так двадцать лет изо дня в день. Каждый раз Илье Львовичу казалось: вот-вот — и он все решит… Но проходил день, другой, и Илья Львович находил ошибку. Сначала каждый раз вместе с Ильей Львовичем радовалась и его жена. Но шли годы, и Инна Семеновна устала радоваться. И все-таки, когда Илья Львович входил смущенный и радостный и начинал рассказывать, что на этот раз у него уже точно вышло, Инна Семеновна ловила себя на том, что хоть чуть-чуть, а опять верит. А вдруг… Этих «вдруг» было очень много. Это была вся жизнь близкого тебе человека. Жизнь, звенящая на одной ноте, вот-вот могущей внезапно оборваться, так ничего и не достигнув.
Когда Петр Дмитриевич с Инной Семеновной подошли к скамейке, на которой сидел Илья Львович, тот что-то быстро и нервно писал. Увидев Петра Дмитриевича, он закрыл записную книжку, встал и по-светски, чуть наклонив голову, протянул врачу руку:
— Очень приятно.
Петр Дмитриевич сел на скамейку и поставил рядом с собой чемоданчик.
— Ничего особенно страшного у вашей дочери нет. Сильное истощение нервной системы.
— И как долго, вы думаете, это может продолжаться? — Илья Львович носил бороду. Когда он говорил, его борода подрагивала.
— Эта болезнь очень затяжная, но, думаю, месяцев через шесть она будет уже совершенно здорова.
— Доктор говорит, что опухоль и шизофрению можно начисто исключить. — Инна Семеновна, волнуясь, всегда предполагала крайности.
— Я и не сомневался. Я вообще думаю…
Илья Львович остановился и выдержал некоторую паузу.
— Вы знаете историю с аспирантурой? — Илья Львович постарался придать своему тону особый тайный смысл.
— Да, ей выхлопотали, кажется, место? — небрежно, как бы не придавая значения таким мелочам, ответил Петр Дмитриевич.
— И не кто-нибудь, академик Дубинин, а она не хочет заниматься. Инна, не перебивай меня, — Илья Львович с раздражением посмотрел на жену. — Я Иру как-нибудь тоже знаю. Когда она хотела, она занималась в институте на пятерки. Получила диплом с отличием. А в школе она просто не хотела учиться и имела двойки. Я уверен, что вся ее болезнь сейчас от того, что она не хочет идти в аспирантуру. Это мое личное мнение, но я ечитал, что врачу, который будет ее лечить (а я на это надеюсь), оно небезынтересно. Кроме того, болезнь болезнью, но нельзя путать две вещи: болезнь и эгоизм. Ира страшно избалована. И я сейчас очень боюсь за ее мать. У моей жены не очень здоровое сердце, сейчас повышенное давление, а Ира заставляет ее бегать сюда каждый день. И потом, моя жена — журналистка. Вы, вероятно, знаете, она разбирает сложнейшие дела. У нее масса подопечных. Сейчас ей надо ехать в командировку в Тамбов, но она не может. Она всецело поглощена тем, что происходит здесь. Ведь Ира ведет себя в больнице ужасно. Мне стыдно там показаться. Она, кажется, дошла чуть ли не до главного врача. Требует отменить лекарство…
— Человек со сломанной ногой может ходить? — Петр Дмитриевич своими зрачками схватил черные зрачки Ильи Львовича. — Вот так и ваша Ира ничего сейчас не может перенести. Даже этого лекарства.
В эту ночь Ира опять не спала. Сидела на кровати и раскачивалась из стороны в сторону. Ей вспоминался Петр Дмитриевич и как он сказал, чтобы она жалела себя. «Ради того, чтобы встретить такого человека, можно заболеть», — подумала Ира. И вдруг ей вспомнилось, как Петр Дмитриевич, отдавая Наталье Петровне историю болезни, что-то сказал ей по-латыни, видимо про Иру, и, переглянувшись, они оба улыбнулись.
«Это надо забыть, — решила Ира. — Иначе он не сможет меня вылечить».
На следующий день Иру повели в другой корпус к терапевту.
Губы у терапевта были, что называется, шлепающими. Когда он говорил, они что-то вычмокивали и высвистывали. Сам терапевт был громадный, как глыба.
— Уколы, милочка, как меня ни уговаривайте, я вам не отменю. Они вам очень полезны.
Ира заплакала. Лицо ее сморщилось и стало таким некрасивым, что можно было подумать, что Ира нарочно строит гримасы.
— Прекратите! — сказал терапевт. — Вы же взрослая девушка. И так распускаете себя. Если вы хотите выздороветь, держите себя в руках. Выздоровление зависит только от вас.
Услышав, что надо держать себя в руках, Ира прекратила плакать и ненавидящими глазами посмотрела на терапевта. Когда Ире говорили «держите себя в руках», ей хотелось крикнуть: «А в ногах не хотите? А то можно и в ногах».
— Что вы так зло на меня смотрите? — Губы терапевта соединились, образовав восьмерку. — Вот я вам сейчас докажу, что эти злополучные уколы прописали вы себе сами. Вы ведь биолог? Значит, должны знать, что желтое тело, так сказать, формирует женщину. А теперь смотрите: здесь, — терапевт ткнул в историю болезни в то место, где крупный размашистый почерк Натальи Петровны уступал место другому-мелкому и ровному, — эндокринолог написал, что у вас недостаточность желтого тела. А вот здесь, — терапевт перевернул две страницы, — записано: у больной сегодня день рождения. Она не пустила к себе молодого человека. Теперь вам все понятно?
Ира расхохоталась.
— Вот видите, как я вас развеселил. И болезнь сразу исчезла. Не правда ли?
— Я вас очень прошу отменить мне уколы. Вчера у меня был врач. Он не из этой больницы. Его мама пригласила для консультации. И он мне сказал, что уколы отмените вы.
Терапевт пролистал историю болезни до конца и, дойдя до записей Петра Дмитриевича, остановился.
— Хорошо. Я вам отменю прогестерон, хотя холецистит у вас не от него.
Терапевт взял ручку и начал писать.
Ире захотелось обнять терапевта и поцеловать его в шлепающие губы.
— Вы мне больше не нужны, можете идти.
Ира встала.
— Большое спасибо. — В эти слова Ира постаралась вложить всю свою благодарность.
— Хорошо, хорошо. — Нетерпение и даже раздражение прозвучало в Голосе терапевта.
Ира пошла к дверям.
— А молодых людей советую принимать… — неожиданно весело сказал терапевт. — А то вам снова прогестерон пропишут.
Понедельник. Профессор делает обход. Наталья Петровна подходит к Ире и берет ее за руку.
— Открой глаза, с тобой хочет поговорить профессор.
Ира чуть приоткрывает глаза, смотрит на профессора и снова закрывает их.
Наталья Петровна берет Иру одной рукой за предплечье, другой чуть пониже локтя. Она сгибает и разгибает Ирину руку. Ирина рука болтается как тряпка.
— Никакого тонуса, — говорит Наталья Петровна.
— Я как закутаюсь, у меня тоже тонус исчезнет. В прошлый раз на ней был, кажется, только один платок, а теперь их уже сколько там? Вот что, Ира. Давай раскутывайся, садись и ешь. Кормить тебя никто тут не будет. Вот если бы у тебя рук не было, тебя бы кормили. И глаза открой — с тобой же разговаривают.
Ира опять силится открыть глаза.
— Она ведь у нас не то что ходила — бегала, — постаралась защитить Иру Наталья Петровна. — Софью Александровну к врачу зубному водила. А потом слегла и вот лежит, ни с кем не разговаривает, ничего не ест.
— То бегает, то лежит. Она тут ничего еще такого не закатывала? — профессор сделал жест рукой.
— Да, было тут всякое, прогестерон требовала отменить.
— Надеюсь, не отменили?
— Отменил терапевт. У нее печень больная, приступ начался. Вчера ее мать была у меня. Просит выписать. Дома ее будет лечить психотерапевт.
— Ну и прекрасно! — обрадовался профессор. — Только вот что: диагноз будете писать — ничего такого не пишите. Пишите просто: астенический синдром.