"Сокровища Аба-Туры" - читать интересную книгу автора (Могутин Юрий Николаевич)

Пурга над Мундыбашем

Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи. М. Ю. Лермонтов

И дернул же Деку черт напроситься в неближний путь! Зимой. Аж в Сарачерский улус!

Вот всегда так. Едва воевода заведет речь о каком-нито рисковом деле — Деку будто за язык потянут. Тотчас напросится. Так и в сей раз случилось.

Завел Бажен Карташов об Сарачерском улусе речь:

— Супротив станков да заимок наших воровством сарачерцы промышляют. Связчиком кыргызцев мню я их. Надо бы об том все доподлинно да вборзе вызнать, да кого туды сейчас пошлешь? Снеги эвон какие! Разве что самому туды сходить?

— Да хоть и я схожу, — вырвалось у Деки. — В Сарачеры сходить — самая пустяковина. Это я мигом обернусь, это я вборзе.

У воеводы даже челюсть отвисла: это в Сарачеры-то «пустяковина»? Зимой, по бестропью, волоча на ногах снегоступы с пудовыми комьями налипшего снега? Да он шутит, что ль, этот Дека?

Однако воевода тут же поборол изумление и с видом самой дружелюбной и внимательной заинтересованности возразил Федору:

— Ай забыл, что сарачерцы Ишейке прямят? Иттить туды зимним целиком тяжело, вернуться же оттуда во сто крат трудней: голову там легко сложить. Лонесь там трое наших полегло. Так-то.

— Да слыхал я об том! — загорячился Федор. — И об дороге и об кознях паштыка ихнего Кызги ведаю. Токмо сам ты, Бажен, баишь, проведать надо, как там у них и что. Чтоб дурна какого не замыслили… Ты бы мне шубенку дал. Моя-то, вишь, дыра на дыре…

— Мил ты друг, Дека! — растрогался воевода. — Да я те не токмо шубейку, а и харчишек, и зелейный припас, ну и все такое протчее, что, значит, для похода требуется. Коня вот никак не могу дать, сам знаешь: все мы тута пешцы. Да он тебе и без надобности — не пройти туды на коне.

* * *

Из острога Дека выходил — было безветренно, спокойно; легкий мороз пощипывал щеки, и ничто не предвещало непогоды. Но стоило Федору спуститься в распадок, как ударили тугие волны ветра, затрясли чубами кедры, снег повалил густющий, и через час плотная пелена крутящегося снега обступила Федора со всех сторон. Здесь, у слияния Кондомы и Томи, в гигантском распадке, зарождались разгульные снежные ураганы, чтобы раскатиться буранами по долинам таежных речек.

Первою мыслью Федора было вернуться, пока еще не поздно, в острог, в манящее избяное тепло, и переждать непогоду. Однако перед глазами тут же встало улыбчивое, участливое лицо воеводы, вспомнился растроганный голос Бажена: «Федьша, мил друг! Да я те не токмо шубейку — душу не пожалею!» — и Федор решительно тронулся дальше, поплотнее запахнув шубу — подарок воеводы.

«Ох, и умеет же Бажен наш в душу влезть!» — умилился Дека.

…Он шел бесконечно долго, и с каждой верстой, да что там верстой — с каждой саженью! — все тяжелее становились снегоступы; теперь они казались пудовыми гирями, отрывать их от земли приходилось ценой мучительных усилий.

Ветер бесновался, вздымал верхушки сугробов кверху, закручивая снег столбами, и трудно было определить направление, откуда он дул: со всех сторон хлестала Федора по щекам колючая ледяная крупа. Он бы, верно, давно уже сбился с пути, если бы не русло замерзшей Кондомы, которое — Федор это знал точно — приведет его к Мундыбашу, а уж там-то он найдет аил сарачерского паштыка Кызги. Забрался же, холера, в тартарары!

Конечно, за четверо суток до Сарачер Федор вряд ли доберется. При такой погоде ему туда хотя бы за неделю дотопать. Как бы там ни было, а наказ воеводы Дека исполнит. Даже если ему придется месяц мерить сугробы, ночевать в снегу и обмораживать ноги. Постепенно он стал казаться себе не человеком, а неким снежным зверем с куском льда вместо сердца.

Руки, нос, губы Федора закоченели, и самое нутро застыло так, что он ощущал его, как нечто чужое, но на костер нынче надеяться не приходилось: в такой ветер костер разжечь — дело невозможное. Чертова падера! С ног валит.

Несколько раз Федор все же останавливался и принимался негнущимися пальцами шарить по карманам в поисках трута и огнива, но у него ничего не получалось, и он оставил мысль о костре совершенно.

Однако и в этом своем бедственном положении Дека находил выгодную сторону: непогода загнала все живое в укрытия, в тепло, и можно было не опасаться встречи с кыргызами. Встреча была неизбежна лишь с горцами — тау-телеутами, ибо в двух местах Федору предстояло волей-неволей пересекать их аилы: другой дороги в горах нет. Но до тау-телеутов было еще добрых пять днищ пути, и Федор старался пока не думать о возможных черных последствиях встреч с этим диким племенем.

Сейчас он старался вспоминать о чем-нибудь другом, приятном, — так было легче продираться сквозь снежную колючую кашу. Он вызвал в памяти последний свой разговор с Баженом Карташовым, его лицо со шрамом от сабельного удара отчетливо представил, и ему подумалось, что Бажен поступил бы точно так же, как он, — беспременно до смутьянщика-князца дошел бы и все, что там требуется, учинил. И он, Дека, это сделает. И коли надобно будет, самого паштыка Кызгу в закладчики в Кузнецк доставит.

Конечно, это, может, и безрассудство — идти вот так, одному, сквозь непогодь, да еще к такому, как Кызга, живорезу. Всякое может случиться; можно оттуда и не вернуться. Но Федор все-таки надеялся на лучшее; где-то на середине пути, в аиле шамана Сандры, рассчитывал он на обогрев и помощь: кто-то из толя[49] Сандры, чуть ли не сам он, понимал по-русски и в переговорах с Кызгой мог принять на себя роль толмача. О старом шамане Федору поведал один купец, торговец в отъезжую, не единожды у Сандры бывавший и вызвавший у Деки интерес к старому колдуну. Теперь Федор собирался непременно к Сандре заглянуть.

Сейчас он старался не думать о смутьяне Кызге, о предстоящей встрече с ним; перехватывавший дыхание ветер залеплял лицо снегом, идти становилось все труднее, и скоро он почувствовал, что силы вот-вот покинут его, и он свалится в какую-нибудь снежную яму.

Перед глазами Федора плыли желтые и лиловые пятна. Затем откуда-то, из плотного снежного тумана, из кутерьмы, выплыло улыбающееся, довольное лицо воеводы.

— Дойду я до Сарачер… Дойду… — беззвучно прошелестели деревянные, стылые губы Деки.

Обостренное, больное его воображение вдруг подменило образ воеводы ликом главного человека Степи — князя Ишея. Отблески кровавых зарев мерцали в зрачках степного владыки.

— Ты мой ясырь! — рычал князь по-волчьи. — Ты больше не казак, Дека, ты — баран из моей отары!..

Кровавые зарева в зрачках князя выросли до размеров таежного жаркого пала, полыхнули в полнебосвода, объяв и тайгу, и снега, и отроги гор, захватили Деку в свои жаркие объятия, вырвав из студеного мучительного плена. Исчезли причудливые видения, леденящий душу ветер. Ни стужи, ни вихрящихся бесконечных сугробов…

То не ветер стонет-воет, то гудит пламя в русской сугревной печи, посреди казачьей уютной избы. От того пламени Деке вдруг стало тепло и покойно. Полузанесенный снегом, лежал он в ложбине, вырастал над ним сугроб.

Прежде чем сознанию погаснуть, в засыпающем мозгу проблеснуло: «Замерзаю… замер… за…» Сомкнулся над человеком сугроб…

* * *

В долине Мундыбаша, ниже устья Тельбеса, в урочище с мрачным именем Волчья пасть, приютился аил рода Калар: несколько одагов и юрт, наполовину вросших в землю. В одагах жили бедняки. Нехитрые эти сооружения из коротких толстых жердей, сложенных в виде конических шалашей, на зиму обкладывали дерном. Обильные снега засыпали аил настолько, что от одагов оставались одни деревянные трубы — дымницы. Витые столбы дыма, поднимаясь из сугробов, ввинчивались в низкое небо. Огонь, разводимый посреди одага прямо на земле, плохо согревал обитателей этого примитивнейшего из всех жилищ на земле. Лишь одно жилье возвышалось над белым однообразием снегов — большая деревянная юрта, с жарким очагом, с окнами, затянутыми бычьим пузырем, и многочисленными пристройками, подведенными под одну плоскую крышу. Юрта принадлежала старейшине рода — улуг-кижи, шаману Сандре. Сеок Калар состоял из двух фамилий: Ошкычаковых и Топаковых.

Никто, кроме самого улуг-кижи, не помнил, откуда в аиле Ошкычаковых появилась другая фамилия — Топаковы. Сам улуг-кижи, старый кам-шаман Сандра, узнал эту историю от своего отца Ошкычака, тоже шамана, отошедшего к верхним людям еще в молодые годы Сандры. Старик Сандра уже несколько лет не покидал юрты, тихо доживая остаток своей долгой жизни.

Трое суток бушевала пурга над аилом, запасшись огромным напряжением где-то в отрогах Алатау. Юрты скрипели и кряхтели всеми своими сочленениями. Пурга ревела и металась как раненый зверь. Собаки, свернувшись в клубки, прятали морды под брюхо. Эти звероподобные существа были равнодушны и к стонам ветра, и к голоду, который неминуемо приходил в аил каждую зиму.

На четвертые сутки собака Ошкычаковых подняла вверх морду — раздался вой, протяжный и тоскливый, ему откликнулся второй — такой же долгий и такой же печальный. И когда собаки взвыли в каждой юрте, старый Сандра Ошкычаков взял в руки большой бубен. Гулко и призывно зарокотал, заговорил, забубнил бубен. Медленно раскачиваясь в такт ему, сначала бессвязно и тихо, потом все громче забормотал шаман, запел, обращаясь к вьюге и к тезям, пославшим на землю плохую погоду. В юрте притихли даже дети.

Старый Сандра разговаривал с тезями:

Люди сеока Калар Много дней не выходят из юрт… Вьюги принесли на своих белых хвостах Горе маленькому аилу… Люди доели последний талкан… Вьюга, утихни… Ветер, умчись! Просит кам, старый Сандра…

«Бум-бум, ба-ба-ба!» — рокотал бубен.

«Бух-бам! Бух-ба-ба!» — отбивали костлявые пальцы Сандры.

Старик уже не пел, а хрипло выталкивал из себя слова и звуки, и страшная тень его металась по стенам юрты, а коричневые скрюченные пальцы напоминали когти орла. Домашние с немым восторгом и ужасом наблюдали за ним, ловили каждое его движение и слово. Вот он растопырил руки и, разметавшись на полу, забился в конвульсиях. На губах вспузырилась пена, взгляд помутнел, как у покойника. Обессилела наговорившаяся с тезями душа Сандры.

Камлание закончилось, снохи подхватили старика под руки и положили на старую, полную блох и пыли, медвежью шкуру.

На пятые сутки вьюга утихла, тишина опустилась на аил. Навоевавшаяся природа отдыхала. Люди стали откапываться из-под сугробов.

Кичиг-кырлаш[50] — морозный месяц, голодный месяц. Голод выгонял аильчан из занесенных одагов и юрт. Собаки с ума сходили от радости, нетерпеливо повизгивали и скулили, печатая следы лап на снегу. Они знали: люди станут на лыжи и пойдут на охоту в тайгу. И будет мясо. Люди подобреют. Кое-что перепадет и им, собакам, — нужно лишь взять след зверя.

Серебрились пышные, в морозных брызгах, сугробы. Голодная собачья слюна застывала на лету и волочилась за собаками стеклянными нитями. Люди говорили мало, и то придуманным разговором, стараясь не поминать об охоте. А когда кто-нибудь все же задевал охоту в речи, то называл все другим словом, чтобы не спугнуть удачу. Для белки имелось много названий: «сарбак» — палец, «агаш курту» — лесной червяк, лесная мышь; лося звали «узун азак ак ти-зек» — длинноногий, с белыми коленями; соболя — «албага», то есть доход; медведя— «аба» — прадед, «улдам» — дядя по отцу, почтенный; горностая — «кара-кузрук», чернохвостый.

В полдень две артели охотников вышли на лыжах вверх по Мундыбашу. В каждой артели было четверо мужчин. В аиле остались женщины с детьми да старики.

Женщины уже предвкушали веселый сак — вечер встречи охотников. Может, это будет медвежий праздник, с кусками мяса и жирным хлебовом, с плясками после сытой еды вкруг пустого казана, с песней, заискивающей перед убитым медведем:

«Не мы подстрелили тебя, улдам, не мы — луки тугие. А кто изогнул их из кедровых корней, кто сплел волосяную тетиву — не ведаем.

Не мы убивали тебя, не мы — поющие стрелы. А кто оперил их орлиным пером, кто вострил их — не знаем.

Не мы обдирали тебя, улдам, не мы — быстрый нож. А кто отковал, кто точил его — не ведаем.

И ели тебя не мы, улдам, не наш аил — вороны-воровки».

«А может, в петли попадут несколько зайцев? — думали женщины. — Кто знает. Заяц хотя и не медведь, конечно, но все же мясо. Все же ребятишкам по кусочку достанется…»

Когда последний охотник скрылся за поворотом Мундыбаша, к юрте улуг-кижи потянулись старики: послушать одну из сказок Сандры.

— Эзен. Табыш?[51] — здоровались входившие, с кряхтеньем усаживаясь на полу.

— Эзен. Табыш дьок, — ответствовал Сандра и в свою очередь спрашивал «табыш» у гостей, и те тоже отвечали «новостей нет». Обменявшись приветствием, старики умолкли: так полагалось. Каждый считал неприличным первым нарушить молчание. Они сидели, невозмутимые, как горы, и темные ногти их лежали на жидких бородах, и тонкие губы сухо шелестели.

Сюда же сбежалась любопытная чумазая детвора.

Старый Сандра пил взвар из сухих малиновых листьев. Напившись, он отер пот и отставил деревянную кривобокую чашку, затем набил комзу мхом, смешанным с древесной крошкой, достал из очага уголек и долго раскуривал трубку, глядя на огонь слезящимися и часто моргающими глазами.

Дети нетерпеливо посматривали на Сандру, старики с кряхтеньем придвигались к очагу. Сандра как будто не замечал нетерпения аильчан, ожидавших сказку.