"Преодоление. Повесть о Василии Шелгунове" - читать интересную книгу автора (Ерашов Валентин Петрович)

Глава шестая

Здесь, в предварилке, он завел нечто вроде Tagebuch'a, никаких личных записей, только число, день недели, краткая пометка о сделанном за сутки — дисциплинировал себя, педантично прикидывал количество прочитанных и начерно написанных страниц, отмечал свидания с Анютой. Блокнот как бы взнуздывал, помогал держать себя в форме, не давал расслабиться, отпустить вожжи. Вот и сегодня, 29 января, он, едва открыв глаза, первым делом вычеркнул минувшее число, принялся за гимнастику, поглядывая на раскрытый календарик. «Что день грядущий мне готовит?» А готовит он вам, господин Ульянов, высылку. Да-с, извольте понемногу собирать пожитки. Не сегодня завтра, сказала в последнюю встречу Анюта, объявят высочайшее повеление… Высочайшее…

Мысли его сами по себе завертелись вокруг высочайших… И вырезка из какой-то газеты подвернулась, случайно заложенная в книгу, он пробежал по строчкам.

«Государь стал быстро угасать, окруженный молитвами о. Иоанна Кронштадтского, искусством русских и иностранных врачей, заботами ближайших родных, много молился, трижды приобщался Св. Тайн, пока не почил в Бозе 20 октября сего, 1894 года, на пятидесятом году Своей жизни…»

Рассказывали, будто заграничная какая-то газета напечатала тогда весьма забавную телеграмму: «Впервые русский император умер естественной смертью — от алкоголизма». Ну, это, господа, возможно, преувеличение, хотя выпить покойный был не дурак…

Рассказывали, что когда гроб с телом Александра Третьего несли в Петропавловский собор, то на Невском проспекте молодой и ретивый офицерик скомандовал эскадрону, с которым поравнялась процессия: «Смирно! Голову направо! Смотри веселей!» Между прочим, ротмистр этот — сын печально знаменитого Федора Федоровича Трепова, того самого, в которого стреляла Вера Засулич. «Смотри веселей!» Почти как общественное воззвание…

А сколько было надежд и упований, сколько разговоров среди либеральной интеллигенции, чего только не понаписали о царе, ныне покойном… Он-де и воздержанный человек правильной жизни, истинный христианин, верный сын православной церкви, простой, твердый, чесаный, он и спокойный миролюбец, образцовый семьянин, получивший блистательное образование, он и надежная опора мирового порядка и тишины, он и даже приверженец чистоты русского языка… Что ж, любой видит то, что ему хочется видеть. Другие аттестовали по-иному: похож на деда своего, железного царя Николая I, прирожденный деспот, враг прогресса и европеизма, жестокий, равнодушный, наделенный самомнением, себялюбием, скудостью воображения. Говорят, страдал почти манией преследования. Похоже… Откладывал коронацию, отсиживался в балтийских шхерах на яхте, затем уединился в Гатчине. Говорят, перестал доверять даже личному повару, заставлял его пробовать каждое приготовленное блюдо, а незадолго перед смертью кушанья варила и жарила, по его веленью, сама императрица Мария Федоровна. Но если войти в его положение… Было чего бояться! Было! Конечно, восьмидесятые годы не шестидесятые, однако и тогда — в России после реформ Александра II — мгла, растерянность, шальной дух предпринимательства, деловой инициативы, и тогда вопреки упадку воли большинства интеллигенции все-таки были всплески, да еще какие! И вторые первомартовцы (Саша, Саша!), и Морозовская стачка… Парадокс? На первый взгляд именно так, парадокс.

Тяжелая могильная плита давила на страну, на общественность. Давила гнетущая пята самодержца, столь же неограниченного в своей власти, сколь он был, как ни славословь, ограниченным интеллектуально. Богатырь наружностью — гнул пятаки, ломал подковы, даже, слышно, завязывал в узел кочергу, — он был трусом, Александр. Трусливые жестоки. Жестокость властителей — не утаить. Известно, что с 1883 по 1895 год по его высочайшим казнены двенадцать политических… И Саша, Саша в их числе… Многое известно. И то, как на протоколе допросов народовольца Исаева начертал:-«Надеюсь, эту скотину заставят говорить». И как повелел выпороть розгами народоволку Надежду Сигиду. И то, как с его благословения судили полумертвого Орджнха: в зале фельдшер то и дело прикладывал кислородную подушку, чтобы обвиняемый не потерял сознания… Ненавижу! — подумал Ульянов и понял, что сказал это вслух. Не годится, нужно владеть собой. Он поднялся, сделал несколько гимнастических упражнений, отхлебнул остывшего чая. Говорят, иным помогает курение табака. Нет пробовал, не знаю… Занялся тусклый день, стены камеры немного посветлели. Неотступная мысль: а что, если именно здесь, в нумере 193, сидел Саша? Видел именно эти стены, этот стол, сидел на этом откидном стуле… Невыносимо…

Тайное всегда становится явным. Неведомо, какими путями — дворец не самый надежный хранитель придворных секретов! — стало известно, что на предсмертном письме Сагаи венценосный христолюб, человек блестяще образованный, наложил резолюцию: «Это записка не сумасшедшего даже, а идеота…» Архиканалья, мерзость, иодонок рода человеческого! Так — про Сашу! Ненавижу!

Совершенно справедливо сформулировал Георгий Валентинович Плеханов, он говорил это и в Женеве летом девяносто пятого, когда познакомились: Александр Третий сеял ветер. Да, совершенно верно. А его сынку придется пожинать бурю. И буря эта — движение самих масс. Только так.

Почти всегда при смерти властителей вспыхивают надежды, чаяния, ожидания перемен к лучшему. Не успели отслужить панихиду, как начались толки о перемене курса, реформах, неведомо каких, даже о даровании конституции. Господа либералы, кажется, то ли готовились, то ли делают вид, будто готовятся обратиться к новому государю с покорнейшей и всеподданнейшей петицией о даровании свобод. Департамент полиции в предвидении такого демарша действовал истинно по-российски: привел в полную боевую готовность городовых и пожарных в обеих столицах. В стране поднялась кутерьма, причудливая и опять-таки очень уж российская

Анюта передала ему письмо из Москвы, доставленное с оказией. Чудны дела твои, господи! Что в первопрестольной творилось уже па следующий день после смерти императора! Анюта рассказывала тогда подробно. По Большой Семеновской, на заборе дома некоего Богрова, появилась начертанная карандашом лаконическая прокламация: «Да здравствует Республика! Скончался варвар-император». С 22 октября разбрасывали печатные листовки, в них говорилось — надо, чтобы народ издавал законы, Николай II уступит, если народ заявит свои права, нужна республика, долой полицию! Происхождение листовок, писала Анюта, осталось невыясненным. Уж во всяком случае писали не социал-демократы, наши себя конституционными иллюзиями не тешат. Московским обер-полицмейстер Власовский, отличавшийся безумной стремительностью и натиском, как про него выражались, — ну, чем не Суворов! — не придумал ничего умней, как посадить городовых на извозчиков и циркулировать по столице для задержания распространителей подметных писем. Напрасно усердствовал рьяный служака: обыватель о конституции слыхом не слыхивал, он сам, в рвении, тащил пасквили в полицейский участок. И даже департамент полиции срочно приказал Власовскому натиск прекратить, городовых с извозчиков поснимать, арестами не увлекаться, ограничиваясь увещеванием.

В дни траура начальство Московского университета надумало укрепить патриотические чувства и пустило по рукам подписную ведомость для сбора средств на венок. Ведомость обнаружили в клозете порванной мелко, а в картузе доброхота-сборщика оказалось несколько медных монет и двадцать три пуговицы от студенческих мундиров, конечно, это не похоже на казанскую нашу сходку, и тем не менее… Известный доселе не только либеральными взглядами, но и едкой критикой самодержавия — впрочем, без покусительства на основы монархии, — профессор Василий Осипович Ключевский с университетской кафедры негаданно произнес хвалебную речь в память усопшего. Любимого профессора освистали весьма непочтительно. И студиозусы не сплоховали дальше. Когда власти спешным порядком выпустили речь особой брошюрой, студенты ее мигом раскупили, выдрали печатные листы, вставили в обложку с именем Ключевского гектографированные оттиски старинной басни «Лисица-казнодей» — само название вызывающее! — и распространили.

Как водится, поползли всяческие слухи. Самый сенсационный и нелепый о том, что государя отравил пользовавший его знаменитый диагност Григорий Антонович Захарьин. Толпа осатанелых дворников, люмпенов, будочников в цивильном окружила дом Захарьина но Мещанской улице, но почтенного вида — так рассказывала Анюта — дворецкий с иконою в руках заверил клятвенно, что хозяин отбыл за границу (это соответствовало истине, ибо, узнав о готовящемся погроме, Захарьин дожидаться беды не стал).

Ах, но какой же скандал разразился в ту пору, два года назад, семнадцатого января! Имел быть высочайший прием верноподданных депутаций от дворянства, земств, городов и казачьих войск. Речь для молодого, двадцатитрехлетнего императора сочинял обер-прокурор Святейшего Синода, досточтимый Победоносцев, Константин Петрович, фразочку, в числе иных, завернул такую: «Мне известно, что в последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекавшихся беспочвенными мечтаниями об участии земства в делах внутреннего управления». Крепко сказано!

То ли не разглядел Николай, то ли обмолвился, то ли решил внести в сочинение свой творческий вклад, но так пли иначе, а вместо сравнительно безобидного словца беспочвенные произнес отчетливо и внятно: бессмысленные мечтания. Так и пошло в газеты, ибо слово государево непререкаемо… Почти незамедлительно родилось некое сочинение, интеллигентский фольклор:

Принахмурив очи строгие, Чтобы в корне зло пресечь, Коноводам «демагогии» Царь сказал такую речь: — За благие пожелания Вас я всех благодарю, Но бессмысленны мечтания Власть урезать мне — царю! Эй, калики перехожие! Либералы! Дикари! Провинциалы толстокожие, Санкюлоты из Твери!.. Или вы воображаете, В самом деле (как умно!), Что собою представляете Вы парламента зерно? Далеко зерну до колоса, Не пришла его пора. Дам пока вам право голоса Лишь для возгласов «ура!».

Недурственно… И даже наш марксист из легальных, господин Струве, не стерпел — через день, девятнадцатого, направил в печать «Открытое письмо к Николаю II», оно распространялось в списках. Помнится, там сказало было о том, что речь императора вызвала чувство обиды и удрученности, от которого, однако, общественные силы быстро оправятся и перейдут к мирной, но упорной и сознательной борьбе за необходимый для них простор, а у других обострится решительность бороться с непавистными силами всеми средствами. И даже заявлял прямо: «Вы первый начали борьбу — и борьба не заставит себя ждать». Браво, Петр Бершардович, браво, и решительно сказано, и смело, и определенно, всегда бы так…

Да, наступила очередь мысли и разума. Именно в эпоху Александра Третьего старое русское народничество перестало быть одним мечтательным взглядом в будущее, обогатило общественную мысль исследованиями экономической действительности России. Не один лишь Струве, но и либералы зашевелились, в тот же день, девятнадцатого, также выступили с «Открытым письмом Николаю II земских представителей от 19 января 1895 г.» — кажется, сохранилась выписка, вот она: «Если самодержавие возможно только при совершенной безгласности общества или постоянном действии якобы временного положения об усиленной охране — дело его проиграно; оно само роет себе могилу, раньше или позже, но во всяком случае в недалеком будущем, падет под напором живых общественных сил». Браво и вам, господа земские, вы попали в точку! По вы не заметили, что русская революционная мысль теперь создала нечто принципиально новое — основы социал-демократического миросозерцания. Было бы неверным отрицать революционную роль реакционных периодов! Форма общественного движения меняется… И даже когда в стране царит внешнее спокойствие, когда забитые и задавленные каторжной работой и нуждой массы погружены в сои, это лишь кажется, будто они спят и молчат. Ибо способы производства революционизируются, а следом за ними революционизируется и мысль передовых представителей человеческого разума, она, эта мысль, подводит итоги прошлому, строит новые системы, новые методы исследования, возвещает начало нового периода непосредственного политического творчества масс… Так? Безусловно, так!

Он уже забыл, что сегодня намеревался устроить выходной себе, разобраться в бумагах, порвать лишние черновые записи, — отсидка близится к концу, могут в любой день вызвать с вещам и, — он забыл, увлеченный течением собственной мысли. Итак, думал он, заложены основы социал-демократического миросозерцания. Однако пока лишь в интеллигентской среде. У рабочих социал-демократического сознания нет и не может быть. Оно привносится извне! Исключительно своими силами рабочий класс в состоянии выработать лишь убеждение в необходимости объединяться в союзы, вести борьбу против хозяев, добиваться издания правительством тех или иных нужных рабочим законов. Но этого мало! Учение же социализма вырастает из тех философских, исторических, экономических теорий, которые вырабатывались и вырабатываются образованными представителями имущих классов, интеллигенцией… У нас в России теперь налицо и стихийное пробуждение рабочих масс — пробуждение к сознательной жизни, сознательной борьбе, — налицо и наличность молодежи, вооруженной передовой социал-демократической, революционной теорией, молодежи, которая рвется к рабочим. Нас зовут стариками в нашем кругу, но это лишь полушутливая конспиративная кличка, ибо мы все молоды, черт возьми, мы полны сил и поднимем рабочие массы, мы вооружим их теорией, сделаем их движение сознательным, подлинно революционным. Мы, а не вы, господин Михайловский, и не вы, господин Струве, и уж, разумеется, не вы, господа либеральные земцы, с вашими беспочвенными, бессмысленными ли мечтаниями!

1

Конечно, Николай Александрович Варгунин, гласный санкт-петербургской думы, человек образованный и прогрессивный, когда основывал в Шлиссельбургском участке профессиональные и воскресные школы, и думать не думал, что многие из них, поставленных под неослабный контроль не только министерства просвещения, но и полиции, станут революционными рабочими университетами, рассадниками крамолы.

И особо выделялись в этом качестве Смоленские воскресные классы, по-другому называемые Корпиловскою школой, — на Шлиссельбургском проспекте села Смоленского, за Невской заставой.

Школа была одной из самых старых и крупных, шестьсот учеников, не считая тех, кто в технических классах. Хорошее помещение, с толком подобранная библиотека. Люди сюда шли не принужденно и не выгоды какой-то ради, а чтобы получить знания. Для этого поступил в Корниловскую и Василий. Уговорил его Иван Бабушкин, твердил без конца, что классы эти как бы решето, которое отделяет зерно от примесей, и тот механизм, что соединяет одного человека с другим. И в самом деле, здесь заводились прочные знакомства, здесь можно было, понял Шелгунов, устанавливать революционные связи. Вскоре Василий знал многих передовых рабочих Невской заставы.

И была еще одна особенность воскресных классов. Учителями в них, а точнее, учительницами, поскольку женщины преобладали (жалованья педагогам не платили), были почти как на подбор люди прекрасные, яркие, самоотверженные. Поступали эти просветительницы сюда, как и ученики, по доброй воле, из чистых побуждений, по сердечному велению.

Здесь, в Семеновском, самая старшая — Лидия Михайловна Книпович, лет под сорок, бывшая народоволка, на вид строгая, ее побаивались и слушались беспрекословно. Аполлинария Александровна Якубова, ее Шелгунов знал еще раньше как невесту Кости Тахтарева. Болела, кажется, чахоткой, все куталась в пуховый платок, но занятий не пропускала никогда, превосходно умела объяснять, особенно химию. Вошла в рабочий кружок, была арестована, сослана, даже хворь ее не помешала властям расправиться. Куделли Прасковья Францевна — падчерица полковника, революционерка, схвачена в 1896-м, как и Лидия Книпович, по делу так называемой «Лахтипской типографии» народовольцев. Сестры Невзоровы, старшая — Софья, младшая — Зинаида, недавно приехавшая из Нижнего. Красавицы обе, умницы, в их квартире часто собирались социал-демократы, там всегда и всем было весело, свободно, кормили вкусным вареньем, за разговорами засиживались подолгу.

И наконец, Надежда Константиновна Крупская — тяжелые волосы заплетены в косу, слегка скуластое лицо, то грустные, то очень живые глаза, по-девически пухлые губы, темное платье с буфами или же белая блузка, — Василий с ней встречался на собраниях и там в последнее время замечал, что Наденька, так ее многие звали, смотрит на Ульянова доверчивыми ясными очамн.

Она привлекала к себе мужское внимание, и Шелгунов тоже видел в ней не только товарища по кружку и учительницу и, как водится среди мужчин, испытывал некое подобие ревности, видя, что Надежде Константиновне нравится отнюдь не он…

Вместе с Бабушкиным, с другими товарищами Василий восхищался учительницами — их смелое слово порождало страсть к знаниям, между рабочими и барышнями возникала прямо-таки родственная близость, Шелгунов удивлялся: эти, в большинстве молодые, интеллигентки понимают их заботы, их жизнь.

Случалось, рабочие рассказывали Крупской или Невзоровым: на заводе происходит то-то и то-то, — знали, что передадут, кому следует. Бывало, кто-нибудь сунет учительнице записку: вон того, чернявого, за третьей нартой, поостерегайтесь, кажись, на Гороховую вхож…

Запретных слов — вроде марксизм, стачка — не поминали, но как бы исподволь разъясняли своим ученикам идеи марксизма. Надежда Константиновна часто вместо чтения проводила уроки географии, а под видом чистой географии рассказывала о политическом устройстве разных стран, о том, как пролетарии борются за свои права. А еще Шелгунову запомнился ее урок о Некрасове, — речь шла об эксплуатации крестьян. Однажды позвала всех смотреть картину художника Ге под названием «Христос и разбойник», говорили, что это полотно сильно бранил царь. Незаметно завелся разговор о классовой борьбе, о героизме, о жертвенности, о смысле подвига…

Воистину эта школа была революционным университетом, и Шелгунов не удивился, увидев здесь однажды Ульянова, он шел с Крупской по коридору. После стало известно, что Владимир Ильич считал школу базой для разворота и расширения революционной работы, средством проникнуть в широкие народные массы. Василий гордился этим: они вместе с Иваном Бабушкиным уже вовлекли в кружки Арсения и Филиппа Бодровых, Бориса Жукова, еще нескольких учащихся школы.

Значение воскресных классов оценили полицейские власти: когда начались массовые аресты социал-демократов, то задержанных рабочих в первую очередь спрашивали, не занимался ли в вечерней школе…

2

Михаил Сильвин прислал записку с приглашением «на семейное торжество по случаю новоселья», и правда, они с Ванеевым перебрались на Троицкий проспект. Василий долго добирался на конке, слегка припоздал. Комната большая, окнами на улицу, вход прямо из подъезда. Стоял тихий гул, накурено до синевы. Накрыт небогатый стол. Ульянов ходил взад-вперед, заложив руки за спину, ступая бесшумно, быстро, на цыпочки, — многие знали, что такая ходьба помогает ему сосредоточиваться. Выглядел Владимир Ильич неважно: бледный, осунувшийся, глаза проваливались, горели темными угольками.

Собрались здесь Крупская с Якубовой, Петр Запорожец, Герман Красин, Василий Старков, Степан Радченко, хозяева комнаты, из рабочих — Иван Бабушкин, Меркулов Никита, еще несколько незнакомых Шелгунову. С одним оказались рядом, протяпул руку. Борис Зиновьев, о Путиловского. Высокий, стройный, поглядывает насмешливо, роняет отдельные слова как-то сухо. По виду скорей интеллигент. Но по воскресеньям, в выходных костюмах, праздниками ли, передовые рабочие на вид мало чем отличались от интеллигентов.

Ульянов потеребил бороду, взял со стола какую-то брошюру, свернул в трубочку, развернул опять, полистал. Он что-то медлил, не как обычно. Заговорил резко, нервно, почему-то по-немецки: «Studieren, Propagandieren, Organisieren». Тут же перевел: «Изучать, пропагандировать, организовать, — это слова ветерана германской социал-демократии Вильгельма Либкнехта, если товарищи помнят, я приводил эти слова в брошюре о „друзьях народа“. И повторяю теперь, ибо они прямо относятся к тому, что намерены обсуждать сегодня, а обсуждать мы будем, полагаю, то, что является вопросом вопросов нашего движения».

Бледное лицо его сделалось скуластым больше обыкновенного, и, помолчав, он продолжал речь уже с привычной собранностью и четкостью. «Итак, виленский социал-демократический кружок выпустил брошюру „Об агитации“, автор Арон Кремер, а редактировал товарищ Мартов, он же Юлий Цедербаум. Брошюра эта весьма полезна в некоторой части. Здесь говорится, между прочим, и следующее, позвольте прочитать: „Заданием социал-демократов является постоянная агитация среди фабричных рабочих на почве существующих мелких нужд и требований. Вызванная такой агитацией борьба приучит рабочего к отстаиванию своих интересов, поднимет его мужество, даст ему уверенность в своих силах, сознание необходимости единения и, в конце концов, поставит перед ним более важные вопросы, требующие разрешения. Подготовленный таким образом к более серьезной борьбе, рабочий класс приступит к решению этих насущных вопросов“. Как по-вашему, Василий Андреевич, правильно?» — неожиданно завершил Ульянов, и Шелгупов растерялся: кажется, правильно, однако Владимир Ильич начал говорить о брошюре с легкой насмешливостью. Помолчал, не зная ответа. Ульянов сердито дернул себя за бородку. «Постановка вопроса о необходимости постоянной экономической агитации вполпе правильна, — сказал он. — Коренная же ошибка Кремера и Мартова в другом, прошу вдуматься: в их теории стадий, по-иному — фазисов. Они полагают, будто российский пролетариат еще не подготовлен к политической борьбе, что борьба будет и должна пока носить чисто экономический характер. Вот это глубоко и принципиально ошибочно! Мы обязаны выдвигать широкие политические задачи русской социал-демократии вообще и задачу ниспровержения царизма в частности, а вернее, даже не в частности, а в особенности. Экономические же вопросы необходимо разрешать так, чтобы рабочему было ясно: без коренных перемеп в политической жизни страны экономическое положение трудящихся масс не улучшится. — Он снова помолчал, подумал — Я подчеркиваю, что, во-первых, мы должны переходить от узких пропагандистских кружков к широкой экономической агитации в массах, а затем — от экономической агитации к политической, в крупных масштабах. Процесс этот един и неразрывен. И никаких там фазисов! Едино и нераздельно! Узкая пропаганда — широкая экономическая агитация — столь же широкая агитация политическая. Таков тезис, таков лозунг, такова злоба дня!»

Шелгунову показалось: все ясно, и обсуждать нечего, но поднялся Герман Красин, и Василий вспомнил, правда, с чужих слов, какое поражение потерпел Герман от Ульянова при обсуждении своего реферата, сейчас, по всей вероятности, Красин постарается «отыграться». Герман самолюбив, потеря лидерства, наверное, далась ему нелегко.

«Мы спрашиваем, — заговорил медленно Красин, — у наших товарищей-рабочих, почему, отчего в их среде происходят волнения, такие редкие, к слову, и получаем ответ: перестали давать кипяток, расценки снизили на пятак. Выслушав такие сообщения, мы их поддерживаем. Размениваемся на мелочи, сводим дело революционной борьбы к драчке за кружку вареной воды, а тем проваливаем главное — пропаганду идей социализма. Переход к агитации широкого плана, как предлагает уважаемый Владимир Ильич, по сути, ничего не меняет. Узкая ли, широкая ли агитация остается только агитацией и означает сворачивание социалистической пропаганды. Увольте, не согласен и согласиться не могу». — «Подмена тезиса, — немедленно и живо откликнулся Ульянов. — Развертывание широкой агитации не означает ликвидации пропаганды, напротив, я говорил о сочетании обеих форм, но и о переходе от кружковой пропаганды к работе в массах, вот в чем гвоздь, Герман Борисович, — методы, масштабы, не подменяйте мой тезис иным».

Герман вспыхнул: «Вы хотите сказать, что я передергиваю, товарищ Ульянов? Извините, но прибегать к недостойным приемам полемики — свойство, никак не присущее мне, скорее уж…» — «Договаривайте, договаривайте, — отозвался, бледнея, Ульянов. — Нет-с, батенька, вы вправе попрекнуть меня резкостью, однако не применением недозволенных приемов». — «Я не хотел вас лично задеть, — сказал Красин. — Позвольте, однако, иметь и мне суждение собственное, тем более решается вопрос не текущий, а программного, так сказать, характера».

«Безусловно, так! — Степан Радченко вскочил, казалось, вот-вот грохнет кулаком, горяч не в меру, подумал Василий. — Герман сказал не все! При такой постановке дела, какую предлагаете вы, Владимир Ильич, переход к агитации в массах неизбежно повлечет за собой преждевременное изъятие, возможно, гибель рабочих-передовиков. Во имя чего мы должны жертвовать, допустим, Шелгуновым, Меркуловым, Бабушкиным?»

Это лишку хватил, подумал Василий, попросил у Ванеева слово. Ульянов глянул нетерпеливо и, показалось Шелгунову, недоверчиво: пока ведь спорили одни интеллигенты, а рабочие помалкивали…

«Мне странно, Степан, — сказал Василий, — получается некрасиво даже, опять деление: мы, они… Я не раз тебе и другим говорил: выглядит как противопоставление рабочих интеллигентам. И в словах твоих снисходительность какая-то: дескать, почему же мы, интеллигенты, станем, какое имеем право… Да мы-то что, малые дети? Как-нибудь сами за себя решим — рисковать, не рисковать. Ты у нас не спрашиваешь, идти тебе в кружок или нет. Приходишь — мы берем ответственность за безопасность, за конспирацию. В остальных случаях ты сам за себя отвечаешь… А по сути… Конечно, ты, Степан, пограмотней, однако хочу тебе напомнить слова Плеханова о том, что пропаганда дает много идей небольшому кругу лиц, агитация дает одну идею, зато — массам. Правильно я запомнил?» — «Правильно, правильно, — поддержал, опередив Радченко, заулыбавшийся Ульянов, — и вообще вы абсолютно правы, Василий Андреевич».

«Это еще как сказать, — взвился вдруг Бабушкин. — Я тоже частично против широкой агитационной деятельности. Потопим кружки, а какие плоды агитация даст — еще бабушка надвое сказала». — «Не бабушка, а Иван Бабушкин», — вставил Шелгунов, друг его поглядел непонимающе, остальные, радуясь разрядке, посмеялись нехитрому каламбуру.

«Именно так, поддерживаю Бабушкина, — сказал Радченко, — я тоже опасаюсь ликвидации кружков. Меня Сильвин окрестил хранителем наших тайн, громко сказано, конечпо, однако позвольте такой оценкой гордиться. Мне кажется, в конспирации толк понимаю и за свою шкуру не трясусь».

В чем не откажешь Степану, в том не откажешь, думал Шелгунов. Но ведь никто не уполномочил его решать — быть, не быть кружкам.

Заговорил Зиновьев, так медленно, что казалось, будто заикается, хотелось его подтолкнуть: «Думаю, что Степан Иванович ставит проблему с ног на голову. Кружки потому так и называются, что охватывают узкий круг лиц, они сейчас не выражают интересов рабочего движения в целом и потому, что узкие, их полиции как раз легко и обнаружить. Вот если мы направим силы на агитацию всей массы рабочих, то нас и выловить будет среди массы трудней». — «Предлагаете, милостивый государь, в массах раствориться», — иронически вставил Красин. «Ирония ваша ни к чему, — сдержанно отвечал Борис, — и я не милостивый государь, а товарищ, с вашего позволения». — «Обидеть не желал, — поправился Герман, — однако именно к моему выводу и можно прийти на основании ваших рассуждений».

«Да бросьте вы, — резко прервал Ульянов, — просто мучительно, до боли стыдно, что в исторический момент мы оказываемся кустарями-одиночками, горько слушать тех, кто „позорит революционера сан“, может, Герман Борисович снова попрекнет за недозволеппость выражения? Наша задача — не принижать революционера до кустаря, но поднимать кустарей до революционеров! Думаю, достаточно прений, позиции выяснены. Предлагаю проект резолюции, достаточно краткий: не отказываясь от пропаганды марксизма в кружках, приступить немедленно к широкой агитации среди рабочих на основе их насущных экономических и, подчеркиваю, также политических требований».

«Я не согласен, — сказал Красин. — Не могу согласиться!» — «Я тоже», — сказал Радчепко.

Расходились, как полагается, поодиночке. Однако на углу, недалеко от конки, Шелгунов догнал невзначай Крупскую и Ульянова. Хотел пройти мимо, помня про конспирацию, но Владимир Ильич окликнул по имени-отчеству, в переулке было пустынно.

«Знаете, Василий Андреевич, — сказал Ульянов тихо, — мы сегодня приняли решение огромного размаха. Архиважное. Я нимало не сомневаюсь, оно будет способствовать развитию и организации рабочего движения в государстве, преобразованию этого движения. От разрозненных, лишенных идеи бунтов — в организованную борьбу рабочего класса. Не одиночек, а всего класса». — «Владимир Ильич, — сказал Василий, — у нас товарищ есть, Фишер…» — «А, да, знаю, знаю, — подхватил Ульянов. — Развитый и весьма умный человек, европейского, я бы выразился, склада, жаль, арестован». — «Я вот к чему вспомнил, — сказал Шелгунов. — Он хорошие слова придумал: агитатор — это спичка, что может взорвать пороховой погреб, а пропагандист — рука, которая спичку изготавливает». — «Правильно, — согласился Ульянов. — Каково, Наденька?»

Впервые он так ее назвал при Шелгунове… «А по-моему, агитация — это разновидность пропаганды, в которой теория особенно тесно увязывается с практикой», — откликнулась Крупская, и Ульянов посмотрел одобрительно и ласково.

3

Городов этих было два.

Был Санкт-Петербург, украшенный архитектурными ансамблями, дворцами, монументами, набережными, мостами, — все это, взнесенное «из тьмы лесов, из топя блат», порожденное и гением художников, и трудом безвестных российских мастеровых, поставленное на костях десятков и сотен тысяч мужиков, радовало глаз и веселило сердце, вызывало гордость соотечественников, восхищение и зависть иноземцев, запечатлевалось в бесчисленных полотнах и гравюрах, воспевалось прозою и стихами, воспроизводилось в театральных декорациях, медалях, украшало переплеты и страницы книг…

Оставался незапечатленным и невоспетым другой, попросту Питер, он существовал в тех же пределах, но как бы сам по себе, несхожий с величавой столицей, рабочий Питер, приземистый, закопченный, ревущий заводскими гудками, содрогающийся от грохота паровых машин, пахнущий гарью и постными щами, по воскресеньям хмельной, в будни озлобленный, измотанный, усталый, чумазый Питер. Не Санкт-Петербург Невского и Летнего сада, Марсова поля и Медного всадника, Аничкова моста и Гостиных рядов, а Питер Галерной гавани и Чекушей, Большой и Малой Охты, острова Голодай и Ямской слободы, Невской и Московской застав, Шлиссельбургского тракта, верфей, лесоторговых складов, гигантских заводов, рабочих казарм, трущоб, кабаков, смрадных речушек, наподобие Таракановой, вонючих скотобоен и свалок.

И если тот, парадный и блистательный, как бы застыл в своем почти непостижимом величии, если проспекты его, площади, дворцы и особняки, то плотно притертые друг к другу, то вольно раскинутые среди зелени, почти не менялись в неподвижности, то второй, неприглядный, краснокирпичпыи и деревянный, в девяностые годы начал расти с поразительной быстротой.

Экономический кризис восьмидесятых миновал. Наступило время небывало стремительного взлета столицы. В центральных кварталах, расталкивая плечами барские особняки, на глазах изумленных горожан возникали деловые здания промышленных фирм, банков, контор, возводились первые доходные дома только что зародившегося стиля модерн.

С 1866 по 1894 год число заводов и фабрик увеличилось в два с половиной раза, теперь здесь было 23 крупнейших предприятия, на каждом из них трудилось свыше тысячи человек. Складывался промышленный пролетариат, формировались постоянные рабочие кадры, они отличались высокой квалификацией, повышалась производительность труда.

«Среди рабочих… — писал В. И. Ленин, — выделяются настоящие герои, которые — несмотря на безобразную обстановку своей жизни, несмотря на отупляющую каторжную работу на фабрике, — находят в себе столько характера и силы воли, чтобы учиться, учиться и учиться и вырабатывать из себя сознательных социал-демократов, „рабочую интеллигенцию“… За численно небольшим слоем передовиков идет широкий слой средних рабочих».

Вместе с численным ростом пролетариата, ростом его сознательности множилось, углублялось и недовольство. Взрыв мог произойти в любом рабочем районе столицы, по всякому поводу…

4

Спускался тяжелый, мрачный питерский вечер. Был сочельник, канун рождества. В поселках на Шлиссельбургском пахло вкусной едой. На прибереженные полтинники, рубли, червонцы закупали провизию. Всенепременно полагалось к рождественскому столу подать гуся, начиненного либо кашей, либо яблоками, полагалось наварить холодца, напечь пирогов с капустой, с луком и яйцами, с грибами, с мясом, а кое-кто исхитрялся даже с вязигою, совсем как у господ. Полагалось, конечно, выставить водки столько, что ею можно бы свалить и слона. Праздник! Рождество Христово! Невская застава готовилась гулять.

Готовились, понятно, и те, кто работал на предприятии с длинным названием «Невский литейный и механический завод Семянникова и Полетики», а проще — Семянниковском. Завод этот строил военные корабли и паровозы, выпускал снаряды и чугунное литье, работало здесь до трех тысяч человек, и за пятнадцать последних лет семянниковцы не раз огорчали власти своим непокорным поведением, забастовки тут были отнюдь не редкостью. Тут Виктор Обнорский и Степан Халтурин зачинали «Северный союз русских рабочих», тут существовала затем ячейка «Народной воли». Тут стоял у станка Тимофей Михайлов, впоследствии повешенный вместе с Желябовым и Перовской… Сейчас на заводе работал Иван Бабушкин…

…Иван прибежал к Шелгунову без шапки, нараспах. «Давай поскорей, по дороге расскажу…» Сбивчиво рассказывал: «Выдали вчера книжки расчетные, отпустили по домам, велели за деньгами являться с утра… Сегодня ждали час, другой, третий, а кассу не открывают. Разговоры знаешь какие — кому провизию купить не на что, кто в деревню собирался погостить… Словом, кто про что, всяк про свое. А тут вдруг слух, что денег вовсе не дадут ни сегодня, ни завтра, дескать, после праздника только… Ну, и… В общем, давай пошибче, Вася, никак быть шуму…»

Заводской двор — яблоку негде упасть. Втиснулись кое-как. Бабушкина узнавали, уступали путь. Прислушались: ясное дело, ругают уже не конторщиков, а хозяев, словечки одно другого забористей. Кое-кто из кучи угля выбирал покрупнее куски. Шелгунов с Бабушкиным поторопились туда, стали уговаривать, их покуда что слушались, но куски прятали по карманам, за пазуху. «Листовочку бы», — шепнул Бабушкин. «Впору бы, да где взять», — отвечал Василий. Толпа медленно колыхалась, перемещалась, на дворе темнело, и слышалось, как за воротами собираются еще и еще люди. А толпа передвинулась явно в определенном направлении, к одноэтажному длинному дому, где жил ненавистный всем управляющий… «Ох, начнется, Вася, — шепнул Бабушкин, — не удержать».

Началось не здесь, а за воротами. Послышался звон стекла, деревянный треск — громили пропускную будку. В заводские ворота полетели камни, палки — метили по фонарям, в распластанного поверху гербового орла. Фонари гасли один за другим, ворота выломали, толпа загустела и теперь уже не медленно, а столь стремительно, сколь было возможно, кинулась к дому управляющего… «Керосину! Керосину давай!», «А где взять?», «И так схватится!», «А вон фонари еще целехонькие, в них керосину полно!», «Лезь на столбы!», «Постойте, ребята, этак не гожо!», «Все гожо, над нами издеваться — гожо?»

У крыльца сыпали стружки, поливали керосином. «Стой, ребята!» — просил Шелгунов. «Уйди, борода!» — отвечали ему. Василий встал у кучи стружек, вонявших керосином, кричал: «Не позволю!» Рядом громили заводскую лавку, Шелгунов знал, как она всем опостылела, везде одинаково: вместо мяса дают кости, не хочешь брать — ага, супротивничаешь, известим контору, получай расчет… Двери лавки вышибли, кидали оттуда банки варенья, они хлопались на голый, вытоптанный булыжник, разлетались, обагряя грязный снег…

«Р-р-раз-зойдись! Марш по местам! Смирно стоять!»

Теперь толпа застыла молча, и напротив — ряд, плотный, как стена, ретивые кони ноздря в ноздрю, казаки с обнаженными шашками, впереди офицер, кажется, подполковник, или, вспомнил Шелгунов, у казаков называется войсковой старшина. Шашку он держал «подвысь», вот-вот опустит, дав тем самым знак, и вся эта орда ринется топтать копытами, сечь нагайками, рубить шашками…

Но придумали другое.

В разверстые ворота влетели — дым из ноздрей, искры из-под копыт, звери зверьми, рыжие, осатанелые, — жеребцы, парами запряженые в пожарные трубы, мигом соскочили, сверкая касками, пожарные солдаты, начали разматывать поливные рукава, устанавливать помпы. Выставился вперед полицейский генерал, приставил рупором ладони, загудел: «Пра-ашу миром разойтись, пра-ашу, не то станем водой обливать». А мороз — градусов двадцать. И толпа молчала, не веря в такое зверство, и боясь его, и испытывая облегчение: вода не шашка, — но тут ударили всеми струями, сколько их было, вода сшибала с ног, моментально замерзала, одежка превращалась в ледяную, кинулись кто куда, падающих топтали… С Рождеством Христовым вас, трудящиеся-семянниковцы!

«…Пожалуй, Ивану Васильевичу лучше, он обстановку на заводе знает в подробностях». — «Что ж, Василий Андреевич, в словах ваших есть резон, однако сперва давайте сообща восстановим общую картину забастовки, а точнее сказать, волнения… Не понимаю, кстати, почему, когда события назревали, никто не известий Центральную группу, ведь с утра было ясно, что обстановка накаляется, и можно было попытаться эти волнений превратить в стачку, притом политическую». — «Да, Владимир Ильич, — согласился Шелгунов, — тут мы дали маху». — «Хорошо, упущенного не вернешь, итак, давайте сперва обрисуем общую картину. А листовку мы напишем совместно с Иваном Васильевичем, попросим Гуцула (он привычно обозначил этим прозвищем Петра Запорожца), — может, удастся оттиснуть на гектографе… Вы не против сейчас же поехать к нему, Василий Андреевич?»

Ехать Шелгунову не хотелось, жаждал тоже вместе с Ульяновым составлять листовку, но что поделаешь, надо, — значит, надо… Готового гектографа у Запорожца не оказалось, но, пока Василий ездил, на всякий случай Ульянов и Бабушкин успели переписать в четырех экземплярах. Наутро Шелгунов и Бабушкин рассовали листовки по заводу, в ретирадах, две сразу же подобрала стража, но две, сами видели, пошли по рукам. Первая листовка!

5

Август, а затем начало сентября 1895 года запомнились Шелгунову изрядными событиями, которые прямо коснулись его.

В Лондоне, совсем немного не дожив до семидесяти пяти лет, умер Фридрих Энгельс. Питерские рабочие решили собраться на траурную массовку. В кружке постановили: речь будет держать Василий Андреевич.

«Манифест Коммунистической партии» он читал и прежде и хранил у себя, вынул из тайника, выписал на листок несколько выдержек. Составил, как учил Владимир Ильич, план речи. Волновался крепко: впервые доводилось выступать главным оратором.

Сошлись на том берегу Невы, напротив Ямской слободы, в лесу позади монастыря Кеновей. Место захолустное, полиции неподглядное. Открывая массовку, Бабушкин вдруг представил Шелгунова так: голова рабочего движения. Вообще-то Василий на похвалу был падок, но тут показалось уж чересчур. После, наедине, Ивана отругал, тот посмеивался, говорил: «А что ж ты на сходке промолчал, надо бы сразу меня поправить, вижу, вижу, что радехонек». Едва не поссорились. Но Иван почуял грозу, похвалил без подначки: «Правда, Вася, я там не шутил. И речь ты сказал хорошую, жалко, народу маловато. Но это начало ведь…»

Вскоре Шелгунову досталось от центрального кружка еще одно ответственное поручение: наладить новую конспиративную квартиру для занятий. Ждали Ульянова, он весной уехал за границу. Надеялись, что после его возвращения оживится вся работа, в ней как бы наступили временные, летние вакации. Подходящая, как всем показалось, квартира нашлась в Прогонном переулке, 16, занимал ее семянниковец Семен Афанасьев. Недалеко от железнодорожной станции Обуховской, удобно добираться с Николаевского вокзала, и улица небойкая, и народ кругом свой, рабочий. Комнату сняли на имя Никиты Меркулова, он туда и переселился. Образовался как бы рабочий клуб или штаб, как для важности окрестил Шелгунов, он приходил сюда не реже двух раз в неделю. Почти всякий вечер забегал Бабушкин. Собирали сведения о положении дел на заводах и фабриках, готовились к осенним занятиям. Наведывались Глеб Кржижановский, Василий Старков, Константин Тахтарев, иногда читали короткие лекции, но это — вроде репетиций. Дожидались Ульянова — чего-то привезет из-за границы? Может, успел и Энгельса повидать? Тот, слыхали, болел недолго, почти до последних дней находился в добром здравии.

Пока суд да дело, неугомонный Кржижановский предложил, чтобы временно руководителем кружка стал студент-медик Николай Георгиевич Малишевский, привел познакомиться. Бабушкину и Шелгунову не понравился: человек, видно, деликатный, учтивый, но сразу поняли, что далек от рабочей жизни, от самих рабочих. То сыпал иностранными словами, то вдруг впадал в нарочитую простоватость, как бы азбуку втолковывал. «Мы, — сказал Шелгунов Глебу напрямую, — уже сами ходим с Марксом под мышкой…» Кржижановский спорить не стал, новый лектор больше в кружке не появлялся.

Зато активного товарища приобрели в лице хозяина квартиры, Семена Афанасьева. Правда, суматошен малость — Шелгунов не любил в мужиках суетливости, — но зато проворен, быстр на ногу, всегда готов на подъем — собрать, разузнать, раздобыть, чего надо. И любознателен — все на лету схватывает. И молчалив при этом. И не пьет вовсе.


1895 год. Организованы социал-демократические кружки в Борисоглебске и Козлове (Тамбовская губерния), Костроме, Красноярске, Ростове-на-Дону, Уфе, Шуе (Владимирская губерния), Ярославле, в Юрьевском университете (город Юрьев, он же Дерпт, Лифляндской губернии).

Полицией захвачены подпольные типографии, арестованы социал-демократы в Москве и Варшаве.

В столичный цензурный комитет доставлена отпечатанная без предварительного разрешения в типографии П. П. Сойкина книга «Материалы к характеристике нашего хозяйственного развития». Основу ее состарила работа «Экономическое содержание народничества и критика его в книге г. Струве (Отражение марксизма в буржуазной литературе)», подписанная — К. Тулин. Это была первая легально изданная печатная работа Владимира Ильича. В докладе цензора говорилось, что статья К. Тулина представляет наиболее откровенную и полную программу марксистов. Книга была уничтожена. Однако сотню (из двух тысяч) экземпляров удалось похитить из типографии, нелегально доставить в Варшаву, Казань, Томск, Архангельск и другие города.

Бастовали — с экономическими требованиями — рабочие Никольской и Резвоостровской мануфактур в Петербурге.

«Результатом… деятельности социал-демократов были… волнения на петербургских фабриках и заводах и распропагандирование многих рабочих, среди которых социал-демократы нашли себе деятельных сотрудников. В этом отношении, по данным наблюдения, в особенности гыделялись рабочие: Василий Шелгунов, Иван Яковлев (из-за Невской заставы), Василий Антушовский, Борис Зиновьев и Петр Карамышев (из-за Нарвской заставы) и Петр Кейзер (из Колпино)… 3 сентября была устроена общая сходка под видом прогулки вверх по Неве на пароходе „Тулон“, в которой деятельное участие принимал… чиновник… Пантелеймон Лепешинский. Устроитель… кружка Шелгунов… выступал в роли руководителя рабочих при противоправительственной пропаганде и участвовал на сходке на пароходе „Тулон“». — Из «Доклада по делу о возникших в С.-Петербурге в 1894 и 1895 годах преступных кружках лиц, именующих себя социал-демократами».