"Преодоление. Повесть о Василии Шелгунове" - читать интересную книгу автора (Ерашов Валентин Петрович)Глава пятая«Довольно, однако! Много еще осталось подобных же инсинуаций у г. Михайловского, но я не знаю работы более утомителыюй, более неблагодарной, более черной, чем возня в этой грязи, собирание разбросанных там и сям намеков, сопоставление их, поиски хоть одного какого-нибудь серьезного возражения». Он отложил перо, прихлебпул остывшего чаю, прошелся, поскрипывали половицы. Занималось утро, слышно было, как со двора доносится запах свежих булок. Лампа начинала коптить, вот-вот кончится керосин, спать сегодня и не ложился. Вот и все… Работа закончена. Только не хватает последней, заключительной, Пробежал снова глазами последний листок: «Довольно, однако! Много еще осталось… инсинуаций… поиски… возражения…» Вернулся к началу абзаца. Походил еще по комнате. Черт, половицы скрипят. И хорошо бы самоварчик, но хозяева спят… Итак, недостает заключительной фразы, а без нее работа какая-то незавершенная. Он вспомнил римских ораторов — те умели Он счастливо засмеялся и, не присаживаясь, дописал единственное слово: « Лег на застеленную кровать поверх одеяла, сбросив туфли, сцепил пальцы под затылком, смотрел на стопки журналов и книг, с трудом выпрошенных из читальни домой. Проклятое безденежье, окаянная необходимость экономить каждый грош… Как славно, как надо иметь собственную библиотеку, пускай маленькую, но составленную из Со двора нестерпимо пахло сайками, он хотел есть и очень хотел чаю. Надо встать и пойти в кухмистерскую знаменитой филантропички фон Дервиз, где студентов и рабочих кормят дешево и отменно, где чисто и приветливо, где за тот же пятачок помимо кофе с ванильными сухариками или марципановой булочкой можно спросить для прочтения выпуск газеты… Он сменил рубашку, последнюю, свежего белья не оставалось, опять стирка, новый расход, а деньги рассчитаны до копейки. Волкенштейн, кажется, махнул на помощника рукой, заработков нет и не предвидится. Гм… Ах, если бы оттиснуть только что завершенную брошюренцию о народниках в типографии… Естественно, гонорария не предвидится, но о том ли речь… Он усмехнулся. Ишь, чего захотел, господин Ульянов, так тебе и сбежались издатели со всех ног… А было бы славно! Тогда не ограниченный круг лиц, а читатели мыслящей России познакомились бы с твоим трудом, и не в популярности личной дело, а в необходимости пропаганды идей. Можно было бы организовать Полистал рукопись. Бумагу приобрел отличную, плотную, голубоватого слегка оттенка, на такой приятно писать. Перебеливал по ходу работы, лист за листом. Сочинялось легко — с веселой злостью, выражений для оценок противника не выбирал, писал подчас с тою скоростью, с какой рука поспевала выводить… Остановился на заглавии. Длинновато, не беда, пускай бы и длинновато, зато сразу как тезис, выражает И его, по выражению Маняши, В прихожей он преучтиво раскланялся с meine liebe Frau Scharlotta и даже приложился к ручке, она пахла квашеной капустой. С Гороховой свернул на Фонтанку. Весна выпала ранняя, по реке уже волочились барки, выгребали на лодках охотники до преждевременных, экстравагантных прогулок. Дуло свежо, и ярко сияли куиол Исаакия, шпиль крепости, Адмиралтейская игла. Было хорошо, весело, молодо, счастливо. И в этом ощущении веселья, счастья, молодости он завернул в кондитерскую. Не скупясь, — а чего скаредничать, когда в кошельке три с полтиною? — спросил пирожных, коробку перевязали шелковой лентою и еще шпагатом, продели в шпагат палочку для удобства, так делали только в петербургских магазинах. Коленкоровую папку с рукописью прижимал плотно локтем, не положил на прилавок, чтобы не оставить ненароком. В кондитерской уж вовсе хотелось есть, но теперь недалеко до Старо-Невского, а там премилейшая Елизавета Васильевна, разумеется, угостит чем-то своим, особенным, она любит выпекать с утра, потчевать Наденьку… Надюша, Наденька, Надежда Константиновна… Познакомились у Классона в масленицу, на Попьют чайку вместе с Елизаветою Васильевной, а после удалятся с Наденькой в ее комнатку, ослепительно белую по-девически, приладится он в отцовском кресле и будет глядеть, как она читает, морща курносый забавный носишко, улыбаясь припухлыми губами, он будет стараться угадать, над чем она хмурится, чему радуется, и, хотя ему предложат газету или журнал, но проглянет ни строки, покуда Надя не завершит рукопись, пока не поговорят о первой его Подумалось о Михайловском, главном …У Николаевского вокзала — корзины ландышей, пучок — пятачок, он всегда стеснялся покупать, нести в руках, дарить цветы, водилась за ним такая странность, но пересилил себя, взял два изрядных букетика, ландыши были несмятые, свежие, пахли весной… …Диспут начал, понятно, Однако повел себя, по суждению общему, хотя и Ульянов легко засмеялся, спрятал цветы за спину и вошел во двор на углу Невского и Гончарной, в дом, куда он после марта, после Конечно, ему обрадовались, и было чаепитие с пирогами, Владимир Ильич шутил, рассказывал — в лицах — уличные сценки, а сам то и дело поглядывал в сторону посудной горки, где на выступе нижнего шкапчика приютилась заветная коленкоровая папка. Надежда Константиновна приметила эти беглые взгляды, первой поблагодарила маму, предложила гостю пройти к себе. И там, в ее комнатке, где стол загромождался кипами ученических тетрадей, Ульянов сделался иным, не тем, каким был еще минуты назад, за чаем: веселье светилось еще в его живых глазах, и лицо не потеряло недавней оживленности, однако и веселость, и взбудораженность сделались теперь иными, не беспечными, а порожденными, догадалась Крупская, неизвестными ей, но несомненно важными причинами. Знакомство их длилось еще малый срок и не привело к сердечной близости, но женским умом и женским чутьем Надежда Константиновна поняла, женским взором приметила, что необычный этот человек невероятно эмоционален, веселая шутливость сочетается в нем с постоянной внутренней сосредоточенностью, смена настроений всегда обоснованна, и лишь внезапная бледность выдает его волнение. Он развязал тесемки, достал нетолстую пачку бумаги, протянул, сказал как бы виновато: «Почерк у меня, знаете, отнюдь не каллиграфический, надо бы почитать вам вслух, но это сильно замедлит, однако я старался писать разборчиво…» Поскромничал, подумала она, для начала полистав. Почерк был четкий, особенно там, где имена, выписки, названия, иностранные слова, ни единой помарки, хоть сейчас в типографию… Как бы угадав ее мысли, он сказал, не скрывая огорчения: «О печатании, увы, речи быть не может, никакая цензура не дозволит… Но есть надежда раздобыть гектограф… А пока вам придется разбирать мои каракули, если к тому есть охота». Усадив его в кресло, Надежда Константиновна дала старый, еще от покойного отца, журнал, устроилась яа столом. Перелистывая печатные страницы, Ульянов поглядывал на нее. Близоруко принагнулась к рукописи, делала какие-то пометки на чистом листе, оп ревниво стал следить — текст помнил почти наизусть. Время тянулось невыносимо — шутка сказать, сидеть перед первым читателем! Он вообще с детства не любил, когда в ею присутствии читали что-то им написанное, будь то даже гимназическое сочинение… Но ведь принес по доброй воле, просил ознакомиться, ничего не оставалось, как исподволь наблюдать и делать вид, будто сам увлечен старым номером «Книжек „Недели“. Наконец она перевернула последний лист, прошлась по комнате легкой, летучей походкой, он следил молча, явно сдерживая себя. Сдерживалась и Надя, искала нужные слова, „Да-да, — с живостью подхватил он, бледнея, — спасибо, что поняли главное: поставить Таким Надежда Константиновна его видела впервые и таким запомнила: возбужденным, то бледнеющим от волнения, то улыбающимся застенчиво, и отчасти по-мальчишески горделивым, и в то же время уверенным, сильным, В смятении духа, замкнувшись, взвалив на себя тяжесть провала, Шелгунов сделал, как выразился Михаил Сильвин, Как бы ни был он собою же придуманными подозрениями обижен, как бы ни замыкался в себе, сколь бы не страдал от гнетущего одиночества, полностью из дела выйти не хотел, а точнее, и не мог. В неприкаянности, в тоске и смуте навестил своих, давно там не показывался. Правду говоря, к родным и не тянуло, каждый сам по себе. Как на грех застал у своих Тимоху. Тот был, как всегда после забот служебных, „Нету, нету семьи у меня, — тоскливо думал Василий, возвращаясь в квартиру, на Канареечную, взял извозчика, начались белые ночи, погода стояла дивная, светло, хоть газеты читай. — Жениться пора, засиделся в женихах, да ведь нету на примете никого, и откуда быть, если только и знаю, что с места на место перехожу, на восьмом уже примериваюсь, ежели солдатчину тоже засчитать. А может, у революционера и нету права жениться, заводить детей, обрекать их на страдания…“ На Васином острове зазывно, приманчиво светились Двери и окна кабаков, тянуло запахом сытной еды и сивухи. Зайти, что ли, назюзюкаться… Удержал себя. Хозяева квартиры спали, влез к себе через окошко, с огорода. Зажег семилинейную лампу, прикрутил фитиль так, что еле теплился огонек, свернул самокрутку из жуковского табачку — баловался иногда. Лег, раздевшись до белья. Тоскливое одиночество им владело такое, что и впрямь хоть с моста… „Хорошо, — думал он, — занимаемся в кружках. Учим и Маркса, и сподвижников его, просвещаемся… Но эти знания зачем, ради чего? Одолел я формулу, казалась невероятно сложной, а понял ее: Д — Т — Д — Т… Ну, а какая Лежал, курил, думал, и как ни диковинно, а в голову пришло впервые: ведь они На следующий день — было воскресенье — поехал к Сильвину. Тот жил на Садовой, 49, вместе с Анатолием Ванеевым. Среди всех кружковцев самый молодой, Миша Сильвин казался Шелгунову проще остальных, понятней. Ему-то Василий повторил то, что рассказывал недавно Старкову, поглядывал неуверенно: а что, если Миша тоже станет посмеиваться, говорить, мол, тогда сигай с моста на государевых глазах? Но Михаил шутить не стал и не говорил всякие житейские проповеди, он выглядел серьезным, усталым, отвечать не спешил, что-то прикидывал, думал. Лотом вынул книгу, ее Василий видел и прежде, помнится, поназывал Ульянов. Знакомая обложка. Николай— —он „Очерки нашего пореформенного общественного хозяйства“. Михаил сказал, что хочет сделать кое-какие выписки, а потом книгу Василию даст, пока же познакомит с ее содержанием. „Даниельсон, придумавший себе такой чудноватый псевдоним, — говорил Миша, — между прочим, перевел „Капитал“ и считает себя марксистом. А на самом деле в своей книге утверждает, что развитие капитализма подрывает само существование России, русского народа, что в нашей стране либо вовсе нет внутреннего рынка для сбыта товаров, либо рынок этот постоянно сокращается, и потому, дескать, капиталистическая промышленность в империи — явление искусственное: нет рынка — неизбежен кризис. Каждая капиталистическая нация, пишет Даниельсон, старается обеспечить себе как можно более широкий рынок для сбыта своих товаров, по возможности внутреннего рынка всегда ограниченны, и выход в том, чтобы сбывать товары за границей, приобретать и завоевывать внешние рынки. А для российских промышленников эта задача непосильна, поскольку не имеют должного технического развития, знаний. Развитию же внутреннего рынка мешает и обнищание трудовых масс. В общем, самозваный марксист Даниельсон вслед за народником Василием Воронцовым старается доказать, будто в России нет условий для развития капитализма, чю марксова теория к нашей стране совсем неприменима и потому социал-демократия у нас не имеет под собою почвы“. Возможно, Михаил излагал сейчас то, о чем предстояло ему говорить в каком-то кружке, рассказывал понятно, интересно. „Герман Красин, — продолжал он, — в своем реферате выступил против Даниельсона, утверждал, что капитализм у нас буквально В последних словах Василий услышал как бы упрек себе, и еще он услышал в словах Михаила живой голос Ульянова и стал вникать внимательнее. „Наши рабочие, по словам Ульянова, — продолжал Сильвин, — рабочие, с которыми штудируем труды Маркса, те же интеллигенты, чго и мы. Поскольку таких передовых рабочих, как Василий Андреевич Шелгунов, например, пролетариат не знает, — массе мы чужды…“ — „Постой, — перебил Василий, — он так прямо и помянул меня?“ — „Так и помянул. И еще Ивапа Бабушкипа, знаешь такого? Нет? Думаю, скоро познакомишься…“ Теперь Шелгунов был не просто внимателен, а и взволнован до чрезвычайности. Даже не заметил, как Михаил подмигнул сам себе понимающе, продолжал: „Значит, говорил Ульянов, мы должны повести работу так, чтобы заинтересовать массу, подходить к ней с вопросами, которые более всего волнуют ее. Нас должна интересовать не только теория, нам надо усвоить Как тут было не понять, вполне доходчиво. И главное, как бы прямо к нему адресовался Ульянов, жаль, не позвали на то собрание. Опять Василия кольнула привычная обида, но промолчал. „Знаешь, — продолжал Сильвии, — у нас такое впечатление, что реферат Ульянова — это поворотный момент в жизни кружка, а то и всей нашей социал-демократической работы. И если у нас прежде в лидерах как бы состоял Герман, то ныне лидерство несомненно парешло к Ульянову. И перед каждым явственно встают новые, совершенно для всех новые задачи“. А завершил Михаил вовсе неожиданно: „Просто великолепно, Вася, что собираешься на Обуховский переходить. Если прежде твоя обязанность была созвать кружок, пригласить лектора, то сейчас… — Он сделал паузу и почти торжественно сказал: — Центральный кружок возлагает на тебя обязанность руководить всей социал-демократической работой в одном из районов. Поскольку нацелился в обуховцы — значит, станешь руководителем за Невской заставой, понял?“ Чего ж тут было не понять? „Управлюсь ли, — подумал Шелгунов. — Да ну, не в министры же прочат. И не боги горшки обжигают, не так уж слаб и беспомощен Васька Шелгунов“. „Ладно, сделаем“, — сказал он. Тут Сильвин, малость щеголяя осведомленностью, припялся „Рай земной, да и только, — сказал Шелгунов, засмеявшись. — Уговорит!“. Ушел он гордый и озадаченный: район-то за Невской заставой столь велик, что и вообразить даже трудно. Громадность эту он воочию увидел, пока трясся к Обуховскому на извозчике. Миновали центральную часть города, выбрались на Шлиссельбургский тракт, начинался он, как водится, заставой. Пожалуй, будочников и городовых здесь торчало больше, чем в других частях Питера. Оно и понятно: рабочие слободы и поселки… Где-то на двенадцатой версте закончились редкие господские особняки, — извозчик сказал, что в прежние времена их было тут полным-полно, облюбовала себе места для усадеб всяческая знать, но ей пришлось потесниться, уступить земли заводчикам, фабрикантам, купцам. И теперь там и тут чернели промышленные корпуса, высились трубы, лепились рабочие поселенья, похожие друг на друга бараки, хибарки, церквенки, питейные лавки, гнилые заборы, убогое бельишко на веревках, узкие, в грязи улочки, тупики. Едва мидовали Рожковские провиантские склады, как переменилась и Нева: из чистой, просторной, благовидной сделалась замарашкой, неряхой, замордованной трудягой, по ней влачились баржи, межеумки, тихвинки, унжаки — большие и малые суда. Остались позади Чугунный завод и село Смоленское, Фарфоровый, возле него река стала узкой и вовсе мутной — наверно, сливали остатки белой глины, — но чуть выше по течению она опять расширялась, и еще издали видны стали краснокирпичные громады корпусов Обуховского… Въехали в село Александровское. Слесаря первой руки Шелгунова наняли без разговору, и жалованье положили пристойное, рубль сорок в день, на Балтийском получал гривенником меньше, а гривенник тоже деньги, три фунта ситного. Поспрашивал осторожно у рабочих насчет своих знакомых, отыскался фрезеровщик Василий Яковлевич Яковлев, состояли когда-то в брусневской организации. Видом Яковлев — тезке своему под стать, сажень в плечах, волосы на голове не раздерешь гребешком. Позвал к себе квартировать — места хватит. Дом № 23 по Ново-Александровской, недалеко от завода, деревянный, о два этажа, снаружи обшит досками, ничего, пригожий. Яковлев с недавних пор вдовствовал, с ним жили его матушка, Марфа Трофимовна, сестра Мария — обе ткачихи на мануфактуре Торнтона — и одиннадцати годков дочка, названная в честь бабушки Марфушей, малолетка малолеткой, а уже три года — на Карточной… Приняли не то что в дом, а Во всем Петербурге и на его окраинах, в пригородах, не было, пожалуй, другого места, где по соседству вполне мирно, без всякой конкуренции уживалось бы столько предприятий: императорская Карточная фабрика, чугунолитейный завод Верда, Фарфоровый, шерстяная фабрика англичанина Торнтона, мануфактуры Паля и Максвеля… Хозяева меж собой не грызлись, поскольку Он говорил, а Василий думал: „Да, трудно здесь придется, по всему видно…“ К этим выпускам вскоре прилепилось прозвание То была тетрадка в четвертушку листа, обложка желтая, заглавие напечатано вроде бы типографически. Явно поставлен не к месту восклицательный знак и отсутствовали кавычки. Было в брошюре 82 страницы, отбиты на пишущей машинке, синим, а после оттиснуты на гектографе, на такие вещи у Василия наметан глаз. Листы нарезаны без сгиба и связаны тесемкой на прокол, работали вручную. Внешность не ахти. Но заглавие понравилось: сразу понятно, о чем речь. И приглянулось, что неведомый писатель в тексте обошелся без вводных слов, сразу же ухватил быка за рога: „Русское Богатство“ открыло поход против социал-демократов. Еще в № 10 за прошлый год один из главарей этого журнала, г-н Н. Михайловский, объявил о предстоящей „полемике“ против „наших так называемых марксистов или социал-демократов“. Затем появились статьи…» Удивило неожиданное непривычное сочетание слов — Он споткнулся в начале брошюры на длинной выписке из сочинения Михайловского про Маркса, пе совсем разобрался, для чего она приведена тут, а следом шло стихотворение — то ли по-немецки, то ли по-английски, от руки, без перевода… Но далее понятней: «Социал-демократическое решение вопроса основывается, как известно, на том взгляде, что русские экономические порядки представляются буржуазным обществолт, из которого может быть только один выход, необходимо вытекающий из самой сущности буржуазного строя, — именно классовая борьба пролетариата против буржуазии». Это было ясно, это в точку. Распутал Василий — не без труда — в числе прочего мысль о том, что народники вроде и боятся капитализма, проклинают его, а на самом деле вся их, Как на грех, ни Сильвина, ни Ванеева, ни Старкова застать не мог, Красин вообще в последнее время держался в сторонке и, слыхать, уехал из Питера. Шелгунов отправился в книжный магазин Александры Михайловны Калмыковой, по Литейному проспекту, знал, что к ней часто наведываются социал-демократы. И в самом деле, увидал Петра Бернгардовича Струве — приемный сын хозяйки, он и жил в ее квартире, здесь же. Шелгунов и прежде с ним встречался, обрадовался, как своему, сразу: «Петр Бернгардович, не согласились бы вы заниматься у нас? За Невской сколотили кружок». Струве — так после рассказывал Василий друзьям — скорчил физиономию какого-то божества, видно, и лестно было, и прикидывал в уме, не окажется ли с его стороны слишком большой щедростью. И ответил: «Видите ли, уважаемый Василий… э-э-э, да, простите, Андреевич, у меня сейчас более важные задачи, я решил посвятить себя более основательному труду…» Василий выслушал, поглядел на его лицо и тут же вспомнил Ульянова, как он читал одному ему книжку Шёнланка, три часа потратил, не пожалел времени… Хотелось ответить Струве чем-то резким, но Василий сдержался. «Но тогда, может, вы мне по этой книжке поясните кое-что», — сказал он протянул желтую тетрадку не без опаски. «Знаю, знаю эту… работу, — процедил Струве, — не могу согласиться, по меньшей мере, с ее Память у Струве обнаружилась отменная, он прямо-таки выхватывал из текста эти словечки. И говорил: «Не знаю в точности, кто автор, но подозреваю, что Ульянов, и если в самом деле он, то поведение его вдвойне непристойно: как-никак, а Николаю Константиновичу Михайловскому шестой десяток лет, он авторитетнейший писатель, а тут, простите, провинциальный помощник присяжного поверенного, юноша, по сути… — Струве слоено забыл, что с Ульяновым одногодок. — Нет, увольте, Василий Андреевич, я такой полемики не приемлю и толкованием этого С тем и распрощались. Дринькнул звонок, Василий огляделся в комнате: не исключено, что с обыском. Кажется, все в порядке. Брошюру о «друзьях народа» припрятал в печной вьюшке, топить еще не принялись по случаю теплой осени. А больше ничего крамольного в доме не держал, помнил уроки Степана Радченко… Звонок протрещал опять, Василий пошел открыть. Яковлевы на работе, а он собирался в ночную. Несказанно удивился, увидев на крыльце… Ульянова. Но Владимир Ильич улыбался так, словно пришел к давнему и близкому товарищу, хотя виделись всего трижды: когда их знакомил Красин, потом в Казачьем переулке и еще — на Канареечной, в комнате Василия. Тогда, на Канареечной, было небольшое собрание, Владимир Ильич держался как бы в тени, выступать не пожелал, прислушивался, что говорят рабочие. Шелгунову показалось, будто Ульянов себя ведет неуверенно, и Василий подумал тогда: молод еще и, кажется, застенчив чрезмерно. Разница у них была в три года, но себя Шелгунов давно считал зрелым и много пожившим, хлебнул всякого вдосталь, шутка сказать, с девяти лет работать довелось… Теперь Ульянов предстал совершенно иным. За полгода он заметно возмужал, бородка подросла, увеличилась лысина, движения стали уверенней. По лестнице он взбежал, а не взошел, скоренько скинул все то же пальтецо, старательно вытер ноги, бегло в комнате огляделся. Шелгунов испытывал некоторое смущение. Правда, комната и обставлена подходяще, и чисто, но из интеллигентов никто здесь не бывал, и Василий не знал, не осудит ли гость за что-нибудь в обстановке. «Чем вас угощать, Владимир Ильич, ума не приложу, — сказал он. — Столуюсь у хозяйки, своей провизии не имею. Разве что самоварчик». — «Полноте, батенька, — живо прервал Ульянов, — полноте! От чаю, с вашего позволения, не откажусь, об остальном не извольте беспокоиться, обедал, и весьма плотно». Самовар у Яковлевых отличался усердием, закипал моментом, на кухне сыскалась банка брусничного варенья. Гость похвалил и чай свежей заварки, и Марфино лакомство, но похвалил как бы мимоходом. «Итак, Василий Андреевич, — приступил он, — наскол ко мне известно, вы здесь организовали марксистский кружок и, кажется, поставили его весьма недурственно, не так ли?» Он поглядел с уже привычной Шелгунову хитрецой, и Василий отвечал открыто, как было при первом знакомстве: «Как раз плохо кружок поставлен, Владимир Ильич, всего-то семеро нас. У Ивана Бабушкина собираемся, он работает на Семянниковском, а живет в Смоленском, но Шлиссельбургскому тракту, комната удобная, с отдельным входом, и собираемся достаточно часто, но, признаться, варимся в собственном соку… Хорошо бы, чтобы на каждом заводе был хоть один наш товарищ, но, знаете ведь, за Невской фабрик и заводов — пальцев не хватит перечесть, разуваться надо…» — «Да, да, — подхватил Ульянов, — решительно и абсолютно вы правы, разумеется, именно так, на каждом предприятии, необходимо расширять сеть кружков». — «Трудно, Владимир Ильич, — пожаловался Василий, — далеко не во всем толк понимаем, запутываемся, разобраться не можем. Да вот, к примеру, минуточку…» Залез на стул, открыл вьюшку, вынул завернутую в клеенку брошюру, положил перед Ульяновым. «Вот, Владимир Ильич, может, читали? Мне Старков дал». — «Довелось, довелось просматривать, — сказал Ульянов, улыбнувшись. — Говорите, не все ясно? Весьма жаль, брошюрка, мне кажется, гм-гм, небесполезная. А прячете столь тщательно понапрасну, брошюра вполне Он положил на стол вытянутые руки, сжал кулаки, медленно расправил, посмотрел на узковатую ладонь. На его лице Василий увидел и некий отблеск восхищения, в грусть. «Но их время прошло, — сказал Ульянов, — миновало время героев-одиночек, народникам не дано было всколыхнуть Шелгунова осенило: вот в чем его, Ульянова, сила — он «А насчет этой книжки, Владимир Ильич, — сказал Василий, показывая на брошюру, — хорошо бы нам…» — «Да, да, — нетерпеливо перебил Ульянов, — конечно, я всенепременно и в ближайшее же время приду к вам, ради того и сегодня заявился, чтобы условиться. Когда ваш кружок заседает? По воскресеньям? Вот и преотлично». Преотличного Василий не видел: с какой стати должен человек жертвовать своим отдыхом, они — другое дело, им учиться надобно… И, чтобы как-то оправдаться, объяснил: «Да тут недалечко, но тракту до Смоленского можно и пешочком». Сказал и сообразил: чушь это, ведь Ульянову с Гороховой на конке часа полтора трястись, а на извозчика, может, и денег нету, вон как одет, и худой. Как знать, и про обед свой плотный, вполне вероятно, слукавил. «Извините, — сказал Василий, — глупость я сморозил, далековато вам, не переменить ли время?» — «Не беда, — отвечал Ульянов, — общее дело делаем, я всенепременно явлюсь. В котором часу вам удобно?» Шелгунов понимал, что этакие слова — «Нет-нет, провожать ни в коем случае, — сказал Ульянов, — конспирация, конспирация и еще раз конспирация. — Сам засмеялся. — Уподобляюсь одному историческому персонажу, который любую речь завершал призывом разрушить город Карфаген… Нас, Василий Андреевич, на улице вместе видеть не должны, вы для нас человек ценный». И все теми же быстрыми движениями, как-то по-особому ловко накинул пальто, Это у него было как заклинание. «Я желал бы поступить в агенты тайной полиции. В этом я не вижу ничего худого; слово „ «В веду поднятея цен на жизненные продукты и квартир с дровами, то мы как получающие нищей оклад жалованья… осмелились побеспокоеть своего хозяена не найдет ли он нужным прибавить нам жалованья в веду поднятея цен на продукт первой необходимости… Позволел себе квам обратица как к нашему начальнеку и все покорнеши прошу не оставте моей прозбы так что прослужа выдавали только от 3 ру до 9 ру. В се покорнище прашу…» — Докладная филера. Стиль, орфография и пунктуация подлинника. Было, вспоминал Шелгунов, начало октября, то ли второе, то ли девятое число, воскресенье. Ваня Бабушкин для такого случая побывал у цирюльника, подкоротил волосы, подравнял усики. В белой сорочке, он что-то напевал, накрывая стол: для конспирации поставили водку, огурцы, вилок распластованной квашеной капусты. Бабушкин весьма радовался, что его квартира стала Уселись вокруг стола, шестеро, Ульянов — седьмой. Василий удивился: у Владимира Ильича, то бишь Николая Петровича, — не забыть бы так называть — в руках никакой тетрадки, решил, видно, излагать Пыхтел на подставке чайник, жестяной, кочегарский, с него и начал Ульянов толковать о прибавочной стоимости. «Вот, — говорил он, — возьмем, к примеру, какую-нибудь кустарную мастерскую. Скажем, где чайники делают. В мастерской народу, допустим, человек сто. Прикинем следующее. Хозяин покупает лист жести, платит, возьмем для ровного счета, рубль. Из листа получается, положим, четыре чайника. Значит, хозяину чайник обошелся в четвертак. Верно? Порассуждаем дальше. За работу каждому жестянщику хозяин платит, условимся, гривенник. Прибавим еще отопление, освещение, ремонт, расходы по мастерской; если раскинуть на каждый чайник, еще пятак. Значит, обошлось хозяину изделие в сорок копеек. Приблизительно, конечно. А продает за полтинник, получает прибыль. Откуда она взялась? Давайте посоображаем. Ага, верно: богатеет за счет рабочего, платит меньше, чем положено за то, что тот вырабатывает. Вот это и называется у нашего учителя, Карла Маркса, Потолковал он так полчаса, потом взялся выспрашивать. Это он тоже умел, отмечал Шелгунов, прямо-таки с нажимом выспрашивал — старался дойти до малой малости — об условиях труда, о настроении рабочих, о спорах с администрацией, о штрафах и тому подобном. Все разговорились, от смущения и следа не осталось. И Василий высказывал свое, наболевшее: «Владим… Николай Петрович (огляделся — нет, никто вроде не заметил обмолвки), вот бывает, подойдешь к товарищу, начнешь говорить, что надо царя скинуть, — сразу пугаются, мол, батюшку-государя не тронь! Если по правде, так мне однажды по шее за такое съездили. — Переждал смех. — А ежели заведешь речь о том, что нет хорошей воды в мастерской для питья, что из щелей дует, а хозяева денег жалеют, — вог этим рабочего скорее проймешь. И, между прочим, у большинства наших товарищей такой взгляд, что богачи-капиталисты приносят пользу, потому как дают заработок, средства к существованию». Слушал Ульянов внимательно, а после сказал: «Так-то оно и так, Василий Андреевич, понятно, что большинство рабочих не созрели до мысли о свержении царя, однако не довольно ли толковать лишь про кипяток да пятачок, размениваться на мелочи? Слышал, что в последнее время начали активно действовать религиозные сектанты, последователи отставного полковника Пашкова, Было, разумеется, Шелгунову приятно услышать принародную похвалу, а с другой стороны показалось и неловко, как бы не посчитали зазнайкой, выскочкой, слишком уж выделил Владимир Ильич. Стараясь замять неловкость, общую, как он заметил, сказал: «Владимир Ильич, вы обещали насчет книжки о В дверь постучали условным стуком. Ваня Бабушкин поглядел на Шелгунова, тот на Владимира Ильича. На взгляд Ульянов ответил тоже вопросительным взглядом — условного стука, понятно, знать не мог. Шелгунов ответственность взял на себя, кивнул Бабушкину. Дверь отперли. Вошел Николай Николаевич Михайлов, поклонился вежливо, попросил разрешения присутствовать… 1894-й, конец года. В. И. Ульянов ведет запятия рабочих кружков в квартирах: Н. Б. Меркулова, за Невской заставой, Александровский сталелитейный завод; П. Д. Дмитриева, на Выборгской стороне; братьев Ф. И. и A. И. Бодровых, фабрика Максвеля и Семянниковского завода, село Смоленское; И. В. Бабушкина, там же; B. А. Князева, где занимаются пролетарии Петербургской стороны, Васильевского острова, Выборгской стороны, посада Колпино; И. И. Яковлева в Гавани, — таким образом работает практически во всех пролетарских районах. Неоднократно встречается с Шелгуновым — в его квартире и в народной библиотеке. Часто выступает перед членами марксистского кружка «технологов», в том числе с рефератом, на основании которого пишет книгу «Экономическое содержание народничества и критика его в книге г. Струве…». Возглавляет Центральную группу для руководства рабочим движением, куда вошли и рабочие, проводит совещание группы о переходе от кружковой пропаганды к массовой политической агитации. |
||||||
|