"Опасный дневник" - читать интересную книгу автора (Западов Александр Васильевич)

Глава 10.Большие маневры

Люблю воинственную живость Потешных марсовых полей, Пехотных ратей и коней Однообразную красивость… А. Пушкин
1

Весна пришла скорая, славная, восемнадцатого мая Двор покинул Зимний дворец и перебрался в Летний. Однако вольности прогулки великому князю не было: лишь раз-другой он проехал в карете по Петербургу.

Уроки продолжались в обычном роде, но Порошин стал не очень доволен своим воспитанником. Он занимался неохотно, перестал рассказывать о своих играх, ссорился с Куракиным. Увидев, что компаньон трусоват, Павел по вечерам пугал его, выскакивая из-за углов, и заставлял плакать.

Что ж, Порошин был уже достаточно умудрен опытом и знал, что в придворном кругу приливы и отливы расположения высоких особ не редкость. Он твердо решил не огорчаться такими обидами и следовать раз навсегда принятой системе — делать свое дело, быть спокойным, бодрым, не расстраиваться от ядовитых намеков, злых шуток, прямых выпадов со стороны завистников и клеветников.

Холодность цесаревича — следствие наговоров, дурные мысли рассеются, и случай этот будет завтра забыт. Поссорились — помирились, так уж бывало, — думал Порошин. Как же должен быть рассмотрителен государь, чтобы не впадать в заблуждение, уметь отделять дурных людей от хороших, знать, кому верить можно и чье слово людям вредительно… Противным этому правилу поведением цари могут лишиться верных помощников, благоразумных друзей, надежных слуг — и остаться среди подлых обманщиков, льстецов, невежд и грабителей.

Но как научить великого князя отличать неправду от правды, правильного человека от плохого? Об этом не говорилось в книгах, что прочитал Порошин, и он чутьем искал решения своей педагогической задачи. Иногда он обращался к великому князю с открытым поучением и требовал от него самостоятельности мнений.

— Весьма не много таких людей, ваше высочество, — говорил он, — которые могут судить о делах и о безделках по своему просвещению и вкусу. Большая часть человечества их слушает и затем пересказывает их оценки, одни — по слепоте своей, другие — из подлости. Бывает, что некоторые люди из упрямства что-либо хвалят или ругают. Вашему высочеству надобно остерегаться, чтобы не попасть в дурные судьи. Нельзя также упорствовать в вашем мнении только потому, что оно ваше. Нужно выслушивать людей умных и просвещенных, но и в их речах придавать цену только чистым и здравым рассуждениям. В государе все это легче примечается, чем в любом другом человеке, потому что великое множество глаз на него смотрит с надеждой.

Павел соглашался с Порошиным, обещал поступать по его советам, однако благоразумия ему хватало ненадолго…

Вскоре после переезда в Летний дворец размолвка повторилась.

Когда в тот день Порошин явился на дежурство, великий князь кушал чай в опочивальне. Он ответил кивком на приветствие и продолжал вылавливать из чашки размокший сухарь. Было ясно: Павел недоволен своим кавалером, может быть, гневается на него и хочет помучить, прежде чем начнет объясняться.

Порошин старался припомнить, что в его словах или поведении могло вызвать эту немилость, но тщетно — память ничего не подсказывала. Накануне он и в беседах участия не принимал, разве что в чужую речь вставлял свое слово.

«Очевидно, дело не в моих поступках, а в наговорах, — подумал Порошин. — Но кто наговаривал и зачем?»

Он притворился, что не замечает нахмуренного лица мальчика, и рассказал о том, что вчера на Морской улице приключился пожар. Сбежался народ, и огонь потушили.

— Во время этого пожара, — продолжал Порошин, — четыре каких-то гвардии офицера напали на шедшего по улице человека в кафтане малинового цвета, с позументами, и все очень кричали. А потом человек этот вынул шпагу, встал в позитуру, и офицеры от него отошли.

— Человек в малиновом платье уж конечно был немец, — сказал великий князь.

— Из чего изволили заметить, ваше высочество? — спросил Порошин. — В точности мне узнать не привелось, но по голосу его похоже, что русский. Да уж не думаете ли вы, что наш человек не мог иметь столько предприимчивости и мужества? Ежели так, то чувствительно изволите ошибаться. Храбрость российского народа и многие изящные его дарования как по истории известны, так и на нашей памяти в последнюю войну всему светит доказаны и от самих неприятелей российских признаны.

Павел утвердительно качнул головой.

— Сверх того, — закончил Порошин, — такие необдуманные вашего высочества отзывы могут расхолодить сердца подданных, которые ныне все единодушно горят к вам усердием и верностью.

— Без сомнения, так, Семен Андреевич, — сказал Павел, — я это все понимаю. Только мне отчего-то подумалось, что ссору начал человек в малиновом кафтане, а мне кажется, что немцы всегда в малиновых кафтанах по трактирам ходят и делают забиячества.

Объяснение было не очень ловко придумано, однако извинительный тон позволял воспитателю его принять.

— Не знаю, как возникло такое убеждение вашего высочества, — сухо сказал Порошин. — В моих лекциях ни о чем похожем не говорилось, да и Тимофей Иванович о немцах в трактирах с вами не беседует. Но отчего ж вам было сразу не изъясниться в этом духе, не заставляя меня пускаться в длинные рассуждения?

Следующий день прошел без происшествий. Павел отлично выучил урок и ответил его Порошину. Видимо, настроение великого князя изменилось, он попытался даже приласкаться к Порошину, спрашивал у него, где самая сильная крепость и как называются реки, текущие в Сибири, полагая, что вопросы заставят Порошина разговориться, что уже случалось. Порошин, и верно, начал было рассказывать с воодушевлением, но спохватился и ответил только, что о крепостях подробно доложить не может и что крепости сильны не своими стенами, но решимостью обороняющего их войска, потом назвал сибирские реки — Обь, Енисей, Ангару, Лену, Индигирку. А вскоре попрощался и ушел домой.

Воскресенье Порошин провел во дворце, слушал проповедь отца Платона, обедал, разговаривал с великим князем, точнее — отвечал на его вопросы, но будто бы не замечал желания мальчика помириться. Трудно было Порошину принудить себя к односложным, холодным ответам, однако он рассудил, что Павла надо отучать слушать наушников, и выдерживал характер. Дружба и доверие — не шутка, от мальчика можно требовать устойчивости мнений. И что за цена близости, которую прервать может любой сплетник?

Порошин ждал, что Павел раскается и признает себя виновным в ссоре, но прошел еще один день, прежде чем примирение состоялось.

В понедельник отношения были натянутыми. За обедом говорили не много. Великий князь обращался с вопросами к Порошину, однако пространных ответов не получал.

На послеобеденном уроке воспитатель объяснял деление дробей. Ученик слушал его и вдруг спросил:

— Долго ли нам так жить, Семен Андреевич?

Порошин растерялся от неожиданности вопроса и едва сумел сказать:

— Сколь мне чувствительна несправедливость вашего высочества, изъяснить не умею. Могу только сказать, что гневаетесь на меня вы напрасно. Однако, чтобы от занятий не отклоняться, возвратимся к дробям. Павел утер слезу, побежавшую по щеке, и тихо проговорил:

— И мне худо, Семен Андреевич…

Наутро, едва Порошин собрался войти в опочивальню великого князя, тот выбежал ему навстречу, обнял и принялся целовать, приговаривая:

— Прости меня, голубчик, я виноват перед тобою, поверил всяким глупостям. Вперед уж никогда больше ссориться не будем. Вот тебе моя рука!

Порошин поцеловал руку великого князя.

— Да будет так, ваше высочество, — сказал он. — Не забывайте лишь своего слова!

2

Красносельский лагерь и маневры имели большое значение для императрицы. Прошло три года ее царствования. Известно было, что прежний государь ничем другим, кроме армии, не занимался и, что говорить, дисциплину в ней держал, а строевое ученье довел до предела совершенства — солдаты маршировали как заведенные, по команде «смирно» переставали дышать. Екатерина же вела тысячу гражданских дел, втихомолку писала «Наказ» для тех, кто будет составлять новый свод законов, и за военными упражнениями не наблюдала. Что за последние годы произошло с русской армией, стала она лучше или хуже, чем была, новые генералы побойчее тех, что командовали в Семилетнюю войну или столь же осмотрительны и неторопливы?

Вице-президент Военной коллегии, — президента туда императрица не поставила, предпочитая управлять российскими войсками самолично, — Захар Григорьевич Чернышев во всем соглашался с матушкой царицей и начал исподволь готовить полки для маневров.

В тридцати верстах к юго-западу от Петербурга, близ Красного села, находилась местность, удобная для разбивки лагерей, — в меру пересеченная, не болотистая, частью лесистая, частью открытая. Там и решено было назначить сбор частей.

План учений отрабатывала Военная коллегия. Идея, одобренная Екатериной, была несложна, для того чтобы генералы не запутались, — наступление на обороняющегося противника. Участвовали в игре семнадцать пехотных и восемь кавалерийских полков, бомбардирский полк в составе сорока четырех орудий и ряд мелких подразделений.

Войска разбили на три дивизии. Первой командовал генерал-фельдмаршал граф Бутурлин. Ему были даны полки лейб-гвардии Преображенский, Семеновский, Измайловский, Конной гвардии, а кроме них два кирасирских полка — Первый его высочества цесаревича Павла Петровича и Третий. Первая дивизия роли не получила и составила как бы резерв главных сил наступающих.

Эти силы представляла собой Вторая дивизия под начальством генерала князя Александра Михайловича Голицына, человека усердного, но нерешительного, в чем позже и пришлось на деле убедиться. У него под командою были два конных карабинерных полка — Новгородский и Санкт-Петербургский, бомбардирский полк и восемь пехотных: Смоленский, Ярославский, Великолуцкий, Нарвский, Нашебургский, Низовский и Суздальский.

Третьей командовал генерал граф Петр Иванович Панин. В состав дивизии вошли два карабинерных полка — Архангелогородский и Нарвский — да шесть пехотных: Первый Московский, Рязанский, Тобольский, Кабардинский, Копорский и Псковский.

За день до маневров Павел вместе с государыней смотрел войска, уходившие в Красное село, на лагерный сбор. Великий князь был в адмиральском мундире.

Для встречи с полками отправились на дачу графа Сиверса, стоявшую по Петергофской дороге в двенадцати верстах от столицы. Прибыв туда, сели играть в карты, государыня с графом Захаром Чернышевым и генералом князем Голицыным — в ломбер, Павел со своими комнатными — в короли.

Через час граф Григорий Орлов, наблюдавший с башни за дорогой, — все-таки он был артиллеристом, да и по натуре склонен к наблюдениям, — пришел сказать, что войска приближаются.

Императрица в сопровождении свиты поднялась на верхний балкон.

Первым в колонне войск шел бомбардирский полк — три тысячи солдат. Каждое орудие везли шесть лошадей — коренные и два уноса.

«Вот пыли-то будет! — подумал Порошин. — Кто ж так распоряжался маршем? Артиллерия идет без прикрытия, — ну, в мирное время не опасно, — да ведь она, пущенная вперед, всю пехоту запорошит!»

И верно — за бомбардирским полком поплыло огромное облако пыли, и в ее клубах показалась Третья дивизия. Граф Петр Иванович Панин ехал верхом, черный от пыли, но вид имел хватский. Он салютовал императрице шпагой.

Перед Сиверсовой дачей ряды подтянулись, — офицеров предупредили, что государыня будет смотреть марш, — и солдаты прошли молодцами. Петр Иванович, остановивший коня, чтобы пропустить перед собой дивизию, поскакал затем в голову походной колонны.

На следующее утро великий князь, поднявшись с постели, забросал Порошина вопросами о полках, об их знаменах и пушках. Не дослушав ответы воспитателя, он схватил ружье и стал проделывать приемы, как заправский солдат.

Настало время уроков, но мальчик ни во что не вникал. Остервальд, побившись полчаса, отпустил его играть. Кроме капральских команд и завтрашней поездки в лагерь, у великого князя в голове ничего не держалось.

За обедом разговор вился также вокруг военных тем. Прибыл граф Пушкин, вице-полковник Первого кирасирского полка, которым командовал великий князь. Зашел также граф Петр Семенович Салтыков, одетый по-походному, в сапогах и с шарфом — знаком офицерского достоинства. Говорили о военачальниках и столковались на том, что Петр Александрович Румянцев хотя и строг на службе, но к офицерам относится хорошо и, если заметит неисправность, чаще трунит, чем наказывает. Захар Григорьевич Чернышев совсем иного нрава, строг до чрезвычайности, а по утрам даже почти неприступен. Приказывает он в полслова и милого вида никому не сделает, так что подчиненные ему генералы перед ним трепещут.

Вечером великий князь был приглашен к императрице. Она возвратилась из Красного села, где осматривала строящийся лагерь, не объявляя себя, и командиры как бы не замечали неизвестную даму, окруженную генералами и гуляющую по территории их частей и подразделений. Павел с восторгом слушал рассказы о лагере и не торопился уходить в опочивальню.

Следующий день был посвящен окончательным сборам и приготовлениям. Великий князь проверял исправность своего кирасирского мундира, изготовленного на прошлой неделе, упражнялся в отдаче рапорта и долго наблюдал, как примеряли кучера сшитую для них кирасирскую форму.

Однако его пришлось потревожить: на прием явился командир Первого Московского полка Михаил Федотович Каменский.

— Здравия желаю, ваше высочество! — заревел он, едва Павел вошел в залу. — Прошедшего года имел счастие находиться в лагере под Бреславу, где его величество король прусский Фридрих ученье производил, о чем сочинил описание, и вашему высочеству почтительнейше подношу.

Каменский протянул Павлу тонкую книжку.

Полковник был большим поклонником короля Фридриха Второго, пользовался репутацией образованного офицера, и его посылали посмотреть, как ведет боевую подготовку прусская армия.

— Отлично принимал меня его величество, — похвастал Каменский. — Весь лагерь мне сам показал, и смею думать, что поездка моя великую пользу нашей армии принесет, ежели труд мой внимательно изучен будет. — Я думаю, что не очень великую, — тихо сказал Павел Порошину.

— Я тоже, ваше высочество, — услышал он в ответ.

— Хотя правнуку Петра Великого меньше всех нужны примеры иностранных государей, — снова заговорил Каменский, — однако мое описание напомнит вашему высочеству недавнее счастливое для российского войска время, когда оно видело лицо своего государя после сорока лет терпения.

— Как великий князь должен вас понимать? — насторожился Порошин. — Российские войска если и не в полном составе по причине отдаленности расположения, то в лице гвардии всегда видят своих государей.

— О том всем ведомо, — поспешил смягчить обмолвку почитатель Фридриха, — и ныне здравствующая государыня, как державная тетка ее императрица Елизавета Петровна, и прежде бывшие государыни истинными попечительницами бывали российскому воинству и есть. Но не командовали они строем, как с охотою делывал это покойный батюшка великого князя, блаженной памяти император Петр Федорович.

Упоминание об отце растрогало Павла:

— Я тоже буду командовать сам, учить свой кирасирский полк и всю армию, как батюшка учил.

— И прусского короля опытностию превзойдете, — уверил Каменский. — Однако сказать надобно, что я с ним в течение маневров не разлучался, все дни вместе ездили. Вот прямо начальник — отец подчиненным! Генерал-поручик Зейдлиц, приготовляя полк для атаки, упал с лошади. Король посадил его в свою коляску, велел отвезти в деревню и каждые четверть часа посылал узнавать о его здоровье, а напоследок и сам поехал. Но строговат король! Полковнику Ангальту приказано было занять две деревни, а он, кроме них, занял и третью. Король за это арестовал его, сказавши: «Учитесь исполнять повеления, чтобы потом лучше повелевать другим»…

— Неверно вы говорите, — прервал рассказчика Порошин, — что внуку великого государя не нужны примеры других владетелей. Всякому государю как злые, так и добрые примеры правления в других землях знать весьма полезно.

— Пусть по-вашему, — торопливо согласился Каменский, желая выговорить главный свой довод. — Вам, ваше высочество, тоже следует любить русское войско подобно тому, как прусский король свое любит. С помощью войска цари народом повелевают и защищаются от насилия врагов. Какую помощь получила Греция в битве при Марафоне от всей премудрости философов своих, ученых и художников, если б не было в ней Мильтиада и десяти тысяч воинов? Не должен ли каждый признаться, что все знание философов служило лишь к сочинению подлых песен в честь победителей? Но к чему древняя история? Славный прадед ваш, во всем давая подданным пример, не погнушался быть ни солдатом, ни матросом, но не был никогда подьячим или протоколистом в какой-нибудь коллегии либо в Сенате.

— Что философы не сочиняют песен, а складывают их стихотворцы, это всем, кроме невежд, известно, — возразил Порошин. — Что государь Петр Первый был и солдатом, и матросом, тоже все знают. Из ваших же слов явствует, что вы поучаете великого князя любить только военных людей, а штатских презирать. Но разве одни только военные люди могут содержать отечество? К тому нужны земледельцы, заводские работники, ученые, судьи, канцеляристы и другие многие. Я еще вам скажу, что если покойный государь Петр Первый сам не был подьячим, однако последнему подьячему изволил определить больше жалованья, нежели военным унтер-офицерам. Из этого видно, чьи труды чьим предпочтены были таким разумным государем.

Каменский не нашел, что ответить Порошину, и, надувшись, попросил разрешения откланяться.

— Желаю вашему высочеству и вверенному вам кирасирскому полку победы на маневрах! — гаркнул он, схватил руку Павла, приложился, повернул налево кругом и, не сгибая в коленях ноги, зашагал по зале.

— Я хочу позвать его к нашему столу, — сказал Порошину великий князь, — а ты его рассердил, и он ушел. Вороти!

— Как будет угодно вашему высочеству, — ответил Порошин. — Осмелюсь лишь напомнить, что за беседою мы опоздаем в лагерь. Все уже поехали.

— Тогда бог с ним, давай обедать! — воскликнул Павел.

С обедом расправились мигом, но экипажей пришлось дожидаться — все были в разъездах. Отправились в седьмом часу и на место прибыли в девятом. Кареты остановились перед красносельским дворцом, и Павел узнал его. Это был деревянный Зимний дворец, построенный архитектором Растрелли на Невской перспективе, у набережной Мойки. В нем скончалась императрица Елизавета Петровна и праздновала свое вступление на престол нынешняя государыня. В этом дворце ночевал великий князь, дожидаясь ее возвращения из похода в Петергоф, на поиски его отца… После воцарения Екатерина приказала перенести дворец в Красное село, что и было исполнено.

Великого князя встретили Григорий Орлов и секретарь государыни Елагин. Они указали комнаты Павлу и его свите, повели ужинать. Мальчик очень устал, но бодрился и расспрашивал Орлова о лагере. Наконец Порошин строго сказал, что время позднее и надо ложиться в постель.

— Если ваше высочество, — прибавил он, — все о лагере думать будете и не изволите выспаться, завтра дурно себя почувствуете и вас Никита Иванович в армию, перед сорок тысяч солдат и офицеров, не повезет.

Слова эти мгновенно подействовали.

— Спать, спать! Скорее! — закричал Павел. — Что ж ты не ведешь меня? — Только того и жду, ваше высочество, — сказал Порошин.

Великий князь брел к своей постели, зажмурив глаза, чтобы заснуть разом, как только ляжет.

3

На другой день был смотр войскам.

После обеда великого князя, одетого кирасиром, с укороченным по росту палашом, повезли к лагерю в полутора верстах от Красного села. Верховых лошадей вели следом.

Армия стояла на поле в две линии. Главная квартира была на склоне Вороньей горы, в Дудергофе, а полк наследника располагался на правом фланге первой линии.

Порошин остановил кареты далеко за фронтом. Все вышли и пешком направились к палатке вице-полковника Пушкина, близ которой уже собрались офицеры и генералы.

Павлу, как великому князю, наследнику престола, подали рапорты старший кавалерийский начальник генерал-поручик Берг, командир бригады, в которую входил кирасирский полк, генерал-майор Алексеев и вице-полковник Пушкин. Мальчик слушал устные доклады, принимал письменные рапорты и передавал их Порошину, стоявшему за его спиной с кожаным портфелем.

Затем все пошли по первой линии, смотрели палатки. Кирасиры — тяжеловооруженная конница, в их ряды берут самых рослых людей, которым подбирают крупных лошадей. Грудь солдата и офицера защищает медная кираса — панцирь, способный выдержать пулю и 1 удар пикой.

Заслышав команду: «Становись!», полки начали выстраиваться. Великому князю подали коня, и Порошин подсадил его в седло. Павел разобрал поводья, послал коня вперед и встал во фронт правее первого эскадрона своего кирасирского полка. Слева от него занял место Пушкин.

Генерал-поручик Берг, гарцевавший на правом фланге, вдруг остановил коня, обратил свое лицо к фронту и протяжно закричал, на немецкий манер смягчая звук «л»: — Слюшай! Паляши-и-и…

И закончил круто: — Вон!

Сталь его клинка, который он по своей команде выдернул из ножен, сверкнула одновременно с тысячью серебряных искр, мелькнувших в строю кирасир. Павел также выхватил палаш и скомандовал своему полку: |

— Палаши вон!

Берг с поднятым клинком галопом проскакал навстречу императрице.

Свободно владея конем — она была отличной наездницей, — в конногвардейском мундире — она любила его больше других, — Екатерина во главе бесчисленной свиты подъехала к войскам. Кирасиры первыми закричали: «Ур-ра-а!», знаменщик склонил перед государыней полковое знамя, а наследник выехал из строя, присоединился к свите и подал письменный рапорт своему бригадному командиру. Таких рапортов Порошин заготовил несколько экземпляров, чтобы хватило на все дни маневров.

Когда императрица миновала фронт Первого кирасирского полка великого князя, он вложил палаш в ножны. Командир соседнего, Третьего кирасирского, полка салютовал императрице, но не покинул строя: привилегия сопровождать принимающую парад была дана матерью — сыну.

Никита Иванович подъехал к Павлу, снял с него кирасу — она была-таки тяжеловата для мальчика — и отдал ее своему ординарцу.

Государыня медленно проехала на левый фланг, завернула во вторую линию войск и под непрерывный крик: «Ур-ра-а!» — возвратилась на правый фланг, откуда начала объезд. Как только она спрыгнула с лошади, раздались орудийный салют и беглый огонь из ручного орудия.

Приняв эти почести, императрица села в карету и отправилась в Главную квартиру на Воронью гору. Туда же велено было собраться генералам и штаб-офицерам. Великий князь со своими приближенными был отправлен спать в Красное село, а государыня, допустив к руке всех приглашенных, сказала им несколько милостивых слов, благодарила за отличное состояние войск и осталась ночевать в шатре, для нее разбитом среди палаток Главной квартиры.

Во второй день маневров государыня поехала смотреть дивизию Панина, и великий князь был с нею. Его нарядили в шелковый кирасирский мундир, чтобы не так было жарко, ботфорты заменили легкими сапогами, палаш — тонкой шпагой.

Дивизия Панина, имевшая задачу вести наступление на обороняющегося противника, дивизию князя Голицына, выступала на свой исходный рубеж, к мызе Сиворицы. Как прибыла государыня, Панин подал команду, в пять минут лагерь у Красного села был свернут, и войска двумя колоннами начали марш. В голове и хвосте колонн шли кавалерийские полки.

Государыня в сопровождении сотни всадников, среди которых были сановники, генералы, иностранные дипломаты, придворные всех рангов и даже несколько дам, пожелавших ехать верхом, двигалась с краю дороги и, поравнявшись с головным Псковским полком, приказала петь песни.

Запевалы грянули: «Во лузях, во зеленых во лузях…», шеренги дали ногу, а через минуту-другую запела вся пехота, каждый полк — свою песню, отбивая шаг, и пыль густыми облаками повисла над дорогой.

На поле под Сиворицами колонны вытянулись двумя линиями и после сигнала поставили палатки. Через четыре минуты лагерь был готов, окружен караулами, и солдаты получили отдых.

Государыню обрадовали исправность и проворство солдат. Она сказала об этом вице-президенту Военной коллегии графу Захару Чернышеву и поехала на мызу, где остановился командир дивизии Петр Иванович Панин. В большой избе был уже сервирован ужин.

В Красное село великий князь возвратился к часу ночи и заснул, едва склонившись на подушку.

Однако страсть к военной службе у него была настолько сильна, что вскочил он около восьми часов, стал колотить в барабан и командовать. В таких занятиях время прошло до обеда, когда к столу великого князя явились обычные собеседники Никиты Ивановича — Чернышевы и Сальдерн. Остальные были свои, комнатные.

Обсуждались парад и вчерашний марш дивизии Петpa Ивановича Панина. Гости очень хвалили дивизию и в их словах было не только желание сказать приятное старшему брату генерала. В самом деле четкость исполнения команд была высока.

— Выучка армейских полков намного превосходит гвардейскую, — молвил Иван Григорьевич Чернышев. — Все оттого, что офицеры учат усердно и старшие командиры службу с них требуют. А гвардейцы только на караул во дворцы ходят, в поле же никогда не бывают.

— В гвардии оттого большой беспорядок был, да и теперь еще остался, что малолетних в офицеры производили, — сказал Порошин. — Их всегда в десять раз больше, чем по штату положено, а вести взводы некому — командиры еще и штанов не нашивали.

— Позволю заметить, — сказал Тимофей Иванович Остервальд, — что для порядка и субординации в войске следовало бы производить в чины по знатности фамилий. И отнюдь не из тех, кто дворянство выслужил по чину, как о том государь Петр Алексеевич распорядился, а из природных дворян, столбовых. И так подгонять произвождение, чтобы всегда одни высокие фамилии большие должности занимали. Не так ли, Семен Андреевич?

Остервальд вызывал на спор, и Порошин тотчас откликнулся:

— Не согласен с вами, Тимофей Иванович. Пусть люди из весьма знатных фамилий происходят, но качества их не равны бывают, у одних лучше, у других похуже. Надобно людей ценить по достоинствам, и блаженной памяти государь так и нам поступать заповедал. Те, кто по заслугам к почету пришли, будут иметь побуждение подкреплять власть государскую не меньшее, чем фамилии, достигшие должностей по одной древности породы. Да и бывшие безродные полезными больше себя окажут, будучи людьми великих дарований.

— А что, верно Семен Андреевич говорит, — сказал Иван Григорьевич. — У государя, о ком речь, был африканский арап. Он его крестил, наименовал Авраамом, а в память славного африканского полководца дал ему фамилию Ганнибал. Среди разных дарований сего арапа была и чрезвычайная чуткость — как бы крепко ни спал, при первом оклике подымался, — и за то государь сделал его своим камердинером. Ганнибал потом рассказывал, что не было ни одной ночи, в которую царь не будил бы его словами: «Подай огня и доску!» Он подавал, государь записывал на аспидной доске пришедшее ему в мысль или арапу приказывал писать, а потом отпускал, говоря: «Повесь доску и спи». Поутру заметки переносили в памятную книжку и претворяли в дело. Но хотя камердинер такой был удобен, государь, приметя в нем хорошие способности, послал его во Францию для ученья. Впоследствии достоинства Ганнибала доставили ему чин инженер-генерала и орден Александра Невского.

После обеда поехали в Главную квартиру. Там великому князю и его спутникам подали верховых лошадей. Императрица отправилась на рекогносцировку неприятельской армии, то есть дивизии Панина, и свита поехала за нею.

Поездка была обставлена пышно. Впереди выступал карабинерный Санкт-Петербургский полк, за ним гусарский Грузинский полк, сотня донских казаков — из легких войск, оставленных в распоряжении главной квартиры, — и батальон Суздальского полка. За ним — государыня со свитой. Колонну замыкала Конная гвардия. В боковом охранении ехали гусары и казаки.

Шествие приблизилось к мызе Сиворицы. На холмах там окопались полки дивизии князя Голицына, а войска Панина стояли внизу. Появление государыни дало команду к бою.

Артиллеристы Панина открыли огонь из двух пушек, выкаченных на пригорок, с холмов ответили, форпосты той и другой стороны сошлись в рукопашной схватке. Холостые выстрелы гремели вовсю. Понемногу пехотинцы Панина стали отходить. Голицын двинул было Ярославский полк ускорить отход противника, но государыня сказала, что пора перестать, и военные действия, не успев развернуться, окончились.

Петр Иванович Панин позже говорил Порошину, что очень досадовал на этот приказ. Отодвигая назад свои цепи, он рассчитывал подманить Голицына под огонь одиннадцати пушек, укрытых на опушке рощи, и окончить бой сильной контратакой.

Императрице нравились ее войска, и она охотно соглашалась с генералами, хвалившими свои полки и собственное тактическое искусство. По той причине, что Екатерина жалела солдат, — они в жару должны были маршировать и бегать с тяжелыми ранцами, — а более потому, что государственные дела требовали ежедневного рассмотрения, маневры начинались в два часа дня, после того, как все пообедают. И командиры дивизий не нарушали этого приказа, Голицын — по лени, а Панин — по совету брата. Никита Иванович объяснил ему, что явное преимущество какой-либо одной стороны огорчит государыню, ибо она желает видеть все свои войска одинаково подготовленными.

— Довольно того, — добавил Никита Иванович, — что мы видели в море, когда смотрели в Кронштадте эскадру. Государыня потом сказала, что у нас есть люди и корабли, но нет ни моряков, ни флота. Как стали проходить суда мимо императорской яхты, два столкнулись, запутали оснастку и добрый час не могли разойтись. Адмирал отдал приказ выровняться в линию — и этого не сумели. Подошли к берегу для бомбардирования — в цель не попали ни ядра, ни бомбы. «Из рук вонплохо, — говорит императрица. — Такой флот в Голландии выходил бы на ловлю сельдей, а нам, может быть, и воевать придется».

И Петр Иванович больше не старался отличиться.

При этих обстоятельствах генеральное сражение, обозначавшее конец маневров, было проведено командующими очень мирно. В течение дня граф Захар Чернышев, как главный руководитель, ничем не проявил себя, и полки двух дивизий молча стояли друг против друга. Императрица с великим князем посетили поле боя лишь под вечер, и тогда, увидев их, Захар Чернышев подал команду начинать.

Полки пришли в движение, послышались выстрелы пушек, ружейный огонь, показалась кавалерия Голицына, посланная обогнуть левый фланг дивизии Панина, и навстречу ей поскакали карабинеры Архангелогородского и Нарвского полков.

— Что еще будет? — спросила императрица Захара Чернышева. — Ученье закончено, ваше величество, — доложил он.

— Никита Иванович, — сказала императрица, — возвращайтесь в Красное село и утром везите великого князя домой. Я еще останусь с моими рыцарями.

Павел в седле жевал крендель. Порошин снял его с лошади и повел в карету.

День, проведенный на воздухе, настоящая стрельба, картины сражения утомили до крайности великого князя. Дорогой он заснул, и когда приехали в Красное село, Порошин вынес мальчика на руках и уложил раздетого в постель, не разбудив.

По военной привычке с вечера готовиться к походу Порошин собрал вещи великого князя — кирасирские мундиры, ботфорты, шпагу, палаш, барабан, десятки фарфоровых и оловянных солдатиков, белье, книги (Порошин взял с собою несколько книг, не надеясь, впрочем, на то, что придется много читать вслух, — великий князь ни о чем не мог думать, кроме лагеря). А в стопке книг были и его бумаги — рапорты Павла Романова, командира Первого кирасирского полка, рапорты командиров, поданные ему, как великому князю, приказы по дивизиям, доклад о наградах морским офицерам, представленный генерал-адмиралом императрице и возвращенный надорванным в знак того, что орденов господа флотские еще не заслуживают, и тетрадь записок.…

Это книга, книга, еще книга, это бумаги, отдельные листы, пачка рапортов, — но ведь они были перевязаны вместе с его тетрадью? Где ж бечевка? А тетрадь с последними записями, которую он привез, не раскрывал и никуда не уносил?

Порошин со свечой обошел комнату. Мебели в ней стояло не много — дворец был нежилой. Двери не запирались.

Бечевка лежит под столом. Кто-то смотрел бумаги и не завязал их. Или он должен был торопиться? Что искали в комнате? Кто искал?

Порошин еще раз перебрал вещи наследника — все налицо. У него самого из кадетской котомки брать нечего. Он поставил свечу на стол, быстро вышел и толкнулся в комнату Никиты Ивановича.

Дверь была заперта.

4

Никита Иванович Панин, отослав наследника с Порошиным, остался при императрице, в Главной квартире.

Екатерина была радостно возбуждена успехом своих военачальников и допустила к руке всех офицеров дивизии князя Голицына, из расположения которой наблюдала маневры. Дивизии Панина был назначен следующий день. Хоть каждое целование руки отнимало лишь несколько секунд, однако повторенная сотни раз процедура эта становилась утомительным и скучным занятием, продолжавшимся часами. Но что делать, в каждой роли бывают свои трудности…

Возвратившись в Красное село, Никита Иванович увидел сквозь сумрак белой ночи фигуру, с ноги на ногу переминавшуюся у ступеней дворца, рядом с часовым, охранявшим вход. Когда Никита Иванович вышел из кареты, фигура приблизилась к нему — и он узнал Остервальда.

— Ожидаю ваше сиятельство по самонужнейшему делу, — зашептал информатор. — Имею секретные документы.

— Идемте, — сказал Панин.

Он открыл свою дверь. Остервальд принес горящую свечу, зажег свечи в комнате и подал Никите Ивановичу свернутую в трубку тетрадь.

— Записки про вас и про его высочество, — доложил он, — что сочиняет господин Порошин. Бросает их где придется, а я, чтоб не пропали, прихватил. Может, любопытно будет взглянуть, Никита Иванович?

Панин взял трубку, развернул тетрадь на первой странице. Заглавия выставлено не было, помечена только цифра «20», под нею ровные строки. — Спасибо, Тимофей Иванович, — сказал Панин, — что сберегли тетрадь. Разумеется, нет у нас никаких тайностей, а все же в чужие руки записей передавать не надобно.

Остервальд, кланяясь, пятился к двери.

— Спокойной ночи, — пожелал Никита Иванович, задвигая засов. Он сел к столу, подвинул свечку и принялся за чтение. «Его высочество изволил встать в седьмом часу. Одевшись, изволил забавляться в учительной комнате». Это вздор. «Государь проснуться изволил в исходе седьмого часа. Одевшись, по обыкновенному учился…»

Опять вздор.

А-а, вот, кажется, не вздор:

«Никита Иванович изволил долго разговаривать со мною о нынешнем генерал-прокуроре князе Вяземском и удивляться, как Фортуна его в это место поставила; упоминаемо тут было о разных случаях, которые могут оправдать сие удивление…»

«Хорошо, что еще рассказов моих не записал, — подумал Панин. — В большое удивление пришел бы князь Вяземский, узнав о таком отзыве! Ай да Порошин! Вот ведь что делает! Любишь писать — пиши в журнале академическом, помогай отцу Платону составлять проповеди, наконец, сплетай стихи. Но людей государственных не трогай и говоренное ими другим не переноси!

А ну, как чужестранцы о том дневнике сведают? Какой крик, поди, в газетах подымут! И тогда уж всем, кто при его высочестве состоял, достанется в полную меру…

Да они попросту опасны, эти записки! Смотри-ка, дальше о том, что было на половине императрицы»:

«Разговор тут зашел, кто как проворен и у кого кости гибки. Государыня изволила сказывать, что она ногою своею за ухом у себя почесать может. Его высочество Делал из пальцев своих разные фигуры. Фельдмаршал граф Петр Семенович Салтыков правой своей ногой вертел в сторону, а правою же рукою в другую в одно время. Многие старались то же сделать — не могли. Граф Григорий Григорьевич разные такие ж делал штучки…»

«Ну как вам это нравится? — думал Панин. — Конфуз и карикатура: самодержица всея Руси, ее императорское величество государыня-императрица Екатерина Алексеевна чешет ногой у себя за ухом! Картина соблазнительная и постыдная. И я не помню, чтобы государыня так говорила, это злостные выдумки. А какие фигуры из пальцев мог делать великий князь? Дулю, конечно… Каково неприличие!»

Этот дневник будто бы посвящен наследнику престола, а на самом деле вперед выдвинулся Порошин — и всех заслонил. Подлинно, что сочинителю — полная воля. О нем, о Панине, писано часто и тон почтительный, но как обер-гофмейстер и руководитель воспитания великого князя он совсем не виден. Зато многие речи, говоренные Порошину доверительно, записаны. Если государыня те речи прочтет, нехорошо, они для нее не предназначались…

Когда великий князь войдет в возраст и дневники посмотрит — кто знает, чьи мнения ему понравятся, а чьи нет. По характеру его будет этот государь на расправу скор, и что с теми людьми под горячую руку сделает? Нет, записки никому дельной услуги оказать не могут.

А ежели так — зачем их и вести?

5

Порошин едва дождался утра.

Великий князь проснулся поздно, был сердит оттого, что проспал. Порошин думал о тетради, отвечал невпопад на его вопросы и прислушивался к шагам: не идет ли Никита Иванович? Помощи в поисках он, разумеется, не ждал, но сообщить о пропаже был обязан.

Панин навестил великого князя в десятом часу, велел ожидать карету и величественно удалился. Порошин шагнул вслед за ним в залу.

— Ваше сиятельство! — сказал он. — Разрешите доложить о нечаянном происшествии.

— Что-то случилось с великим князем? — спросил Панин.

— Никак нет, со мною. Из моих вещей пропала тетрадь дневных записок, кои веду я, чтобы сохранить потомству историю детства его императорского высочества.

— Историю? Ну-ну! И что же?

— Тетрадь из комнаты пропала, ваше сиятельство.

— Экая неосторожность! Там были важные записи?

— Течение дня его высочества подробно изображалось, а более ничего, государственную важность имеющего. Прикажите сыскать, ваше сиятельство!

— У меня в Коллегии иностранных дел сыщиков нет, — сказал Панин. — А у государыни просить не стану. Ей такие записи вряд ли будут по нраву, особливо ежели они из дворцовых покоев исчезают. Но ведь не все записки ваши пропали, что-то и осталось?

— Так точно, ваше сиятельство. Старые тетради все целы и в моей квартире на ключ затворены.

— Принесите мне из тех записок, что у вас хранятся, господин полковник Порошин, дневник последних недель, скажем — с Пасхи начиная. Надо же знать, какая история рядом со мною пишется! А о пропаже вашей забудем, будто не случилось ее, — и все тут.

— Слушаюсь, ваше сиятельство! — ответил Порошин и повернулся налево кругом.

Дорогой в столицу, за обедом у великого князя, во время урока и возвратившись к себе, в краснощековский дом, Порошин соображал, как быть ему с подневными записками.

Он перелистывал исписанные тетради.

Отчеты были подробные и свидетельствовали не только о том, что делал и что сказал Павел, но и о том, кто к нему приходил и о чем разговаривали гости. Часто упоминалось о поступках и приказах Никиты Ивановича, немало места отводилось наблюдениям и мыслям составителя записок, и не его, наверное, вина, что на страницах рукописи он частенько выглядел умнее и дальновиднее своих собеседников…

Порошин перечитал написанное под двадцать первым апреля:

«Наконец разговорилися мы о неустрашимости. Его превосходительство Никита Иванович о себе сказывал, что он с тех пор, как рассуждать начал, не памятует, чтобы какое происшествие его смутило и чтобы он в сердце своем боязнь почувствовал. Зашли и далее в сие рассуждение, и говорили, что между дерзостью и неустрашимостью справедливое различие делать надобно».

Верно, именно так говорил Никита Иванович. Но за столом, в устных речах, мысль его о том, что ничего ему в жизни не страшно, была пристойно спрятана меж других мыслей, а в краткой записи обнажилась и Никиту Ивановича как бы хвастуном аттестовала. Притом — разве царского гнева его превосходительство не боится? Если и не боится, то опасается…

«Говорил я о государе Петре Великом, — читал далее Порошин запись собственных речей, — что он от природы, как сказывают, не весьма храбр был, но что слабость свою преодолевал рассуждением, и в бесчисленных случаях показывал удивительное мужество, что не токмо не умаляет его великости, но еще утверждает оную. О сем обстоятельстве многие заподлинно меня уверяли».

«Это правда, — подумал он, — о том говорили мне многие знающие люди, но хорошо ли писать о всему свету известном своей доблестью государе, что он не весьма храбр был? И как это нехрабрость можно преодолевать рассуждениями, когда нападает на тебя враг и ни секунды тебе на размышления не оставляет? Или сражайся, или беги. А храбрости нет — и побежит человек, будь он разумен, как Сократ… Неладно тут написалось. И на скорую руку не исправить».

Порошин перевернул страницу, другую. Двадцать четвертое марта:

«Его высочество встать изволил в семь часов. Одевшись, учился, как обыкновенно. Потом изволил играть в биллиард и после взад да вперед бегал. С некоторого времени примечаю я, что его высочество начал становиться слишком резов и несколько своенравен. Ведаю тому и причину; да пусть я только один ее ведаю».

«И здесь неладно, — подосадовал Порошин. — К чему пустая запись, что его высочество, наследник российского престола, взад да вперед бегал? Что ж его воспитатели смотрели и главный над ними — Никита Иванович? И мое ли дело упрекать великого князя, что своенравен, и себя выставлять, что, мол, причину один только знаю, больше никто? Я не знаю, лишь догадываюсь и о ней никому сказать не могу, пока обстоятельно не исследую…»

«В обыкновенное время сели мы за стол, — читал Порошин, — то есть в начале второго часу. Из посторонних никто у нас не обедал. Его превосходительство Никита Иванович делал мне честь, что по большей части разговаривал со мною. Зашла речь об астрономии, и его превосходительство спросил великого князя, о чем он ныне из астрономии проходили с г. Эпинусом. Как его высочество ответствовал, что проходил о параллаксисе, то Никита Иванович заставил его пересказать о том, чему его высочество и повиновался».

Эта запись как будто бы ничего, никто не обидится. И великий князь усерден в занятиях, о параллаксисе знает. Но дальше не годится:

«Тут, продолжая речь, говорил со мною его превосходительство о Лейбнице, д'Аламберте и о Фонтенеле. поминал я между прочим, что не худо было, если б и его высочество прочел Фонтенелево сочинение „О множестве миров“. Его превосходительство весьма аппробовал оное. Известно, сколь в приятном виде представляет Фонтенель наитруднейшие вещи. После сего шутил его превосходительство, напоминая о похождениях моих с некоторой дамой».

«Сочинение Фонтенеля запрещено Святейшим Синодом, и эта книга, переведенная на русский язык покойным нашим министром при лондонском и парижском дворах князем Кантемиром, в свет не выходила. Нужно ли писать о том, что Никита Иванович велит молодому государю читать запрещенную книгу? Дело не в изяществе слога и уменье легко рассказать о трудном, а в том, что, согласно учению отцов церкви, выведенному из Библии, множества миров нет. Есть единый мир, созданный господом богом в шесть дней, и думать иначе — значит заблуждаться и отпадать от церкви. И затем — пусть и правда шутил Никита Иванович о некоторой даме, но к чему было о такой шутке поминать, когда приводились рассуждения об астрономии и других ученых материях? Да и похождений никаких не было, все придумал Никита Иванович, узнав о Настасье Краснощековой.

Такие записки будут неверно истолкованы и Никите Ивановичу неприятны. Цесаревич бывает ими недоволен, но его дело детское, он обижается, когда некоторые забавы его не одобряю, а ведь в записях великое число особ и в великих чинах, придворных и военных, названо. Что-то они говорить станут, когда узнают, что подчас их случайное слово оказывается занесенным в некую летопись, откуда ее уж не вымарать им? Написано пером — не вырубить топором, как пословица молвится.

Да, дневник в настоящем его виде отдавать в чужие руки нельзя. Но кто знает во дворце, как ведутся записи? Отдельные тетради знакомы некоторым друзьям, далеким от придворного круга. Правда, одна тетрадь пропала…

И что же?

А то, что необходимо нужно переписать дневник, прежде чем нести его на суд Никите Ивановичу. Выкинуть разговоры, замечания о характере великого князя, поменьше судить о Никите Ивановиче, убрать собственные рассуждения. Останутся сведения о том, что делал великий князь, перечни тем застольных бесед, имена тех, кто в них участвовал. К чему-нибудь, вероятно, можно будет придраться и тут, но вряд ли с большой строгостью».

Порошин посмотрел дневниковую запись седьмого апреля и на пробу написал:

«Учился. Никита Иванович у брата обедал. После обеда приехал, и поехали с цесаревичем гулять. Были на публичной комедии. Описание оной комедии. Денег дали. К государыне ходил. Ужинать и спать. Я был у Сумарокова».

Как будто бы в самый раз. О том, что ездил к Сумарокову, было известно, а о чем с ним говорили, можно умолчать.

Он открыл дневник через десяток страниц. «Четырнадцатое апреля. Попробуем сократить так»:

«Отучась, поутру ходил великий князь к государыне. Обедали у нас Петр Иванович Панин, Строганов, Сальдерн, Талызин. Петр Иванович о межевании говорил. После обеда учился его высочество. В окно долго смотрел. Погода хороша была. В воланы играли. Ужинать и спать».

«Пожалуй, можно и подробнее. Как писать — понятно теперь».

Он взял из шкафа новую тетрадь — в свободное время сшил их две дюжины — и принялся переписывать свои дневник, всемерно сокращая текст. Остались только названия вещей, суть разговоров была утаена. «27 марта. В седьмом часу. За чаем о наступающем говении. Обуваться стал, мокрица ползла; боялся, чтоб не раздавили, и кричал. Мундиры французские. Кормилица приходила. В церковь пошли. Опять туда проводили государыню. В биллиардной Платон поднес ей книгу. Цесаревич за нею пошел, и смотрели сад. Возвратился к себе… Сели за стол. О церковных обрядах, о пении столповом и знаменном. Пели Платон и Никита Иванович. Обедали Платон только и Кутузов…»

Он работал усердно, исписал две тетради и лег спать, когда светало.

Новый дневник показывать было можно.