"Записи и выписки" - читать интересную книгу автора (Гаспаров Михаил Леонович)

IV

ВЕРЛИБР И КОНСПЕКТИВНАЯ ЛИРИКА

Сейчас в Европе свободный стих очень широко используется для переводов. Вещи, написанные самыми строгими стиховыми формами, переводятся на английский или французский язык верлибрами. Обычно плохими: «ни стихи, ни проза — так, переводческая лингва-франка». У нас эта практика пока не очень распространена. Из известных мастеров так переводил, пожалуй, лишь М. Волошин, писавший о своей работе: «Я, отбросив рифмы, старался дать стремление… метафор и построение фразы, естественно образующей свободный стих». Последователей он не имел: наоборот, еще памятно то советское время, когда поэты переводили верлибры аккуратными ямбами и вменяли себе это в заслугу.

Сам я считаю, что в переводах верлибром есть свои достоинства: когда нужно подчеркнуть общие черты поэтической эпохи, то лучше переводить размером подлинника, а когда индивидуальность поэта — то верлибром, — без униформы александрийского стиха или сонета она виднее. Я много экспериментировал с такими переводами и даже кое-что печатал (Лафонтен, Пиндар, Ариосто, Георг Гейм). Но если такая практика станет всеобщей, я вряд ли обрадуюсь. Известно: писать хорошим верлибром труднее, чем классическим стихом, а плохим гораздо легче. Но сейчас речь не об этом.

Когда переводишь верлибром и стараешься быть точным, то сразу бросается в глаза, как много в переводимых стихах слов и образов, явившихся только ради ритма и рифмы. Илья Сельвинский любил сентенцию: «в двух строчках четверостишия поэт говорит то, что он хочет, третья приходит от его таланта, а четвертая от его бездарности». Причем понятно, что талант есть не у всякого, а бездарность у всякого, — так что подчас до половины текста ощущается балластом. Когда мы это читаем в правильных стихах, то не чувствуем: в них, как на хорошо построенном корабле, балласт только помогает прямей держаться. Но стоит переложить эти стихи из правильных размеров в верлибр, как балласт превратится в мертвую тяжесть, которую хочется выбросить за борт.

И вот однажды я попробовал это сделать. Я переводил верлибром (для себя, в стол) длинное ямбическое религиозное стихотворение Ф. Томпсона «Небесные гончие», поздневикторианский хрестоматийный продукт. И я решил его отредактировать: не теряя ни единого образа, в балластных местах обойтись меньшим количеством слов — только за счет стиля и синтаксиса. Оказалось, что объем вещи от этого сразу сократился на пятую часть: вместо каждых десяти стихов — восемь. Повторяю: без всяких потерь для содержания. По обычному переводческому нарциссизму это мне понравилось. Я подумал: а что, если сокращать и образы — там, где они кажутся современному вкусу (то есть мне) избыточными и отяжеляющими? [189]

Пушкин перевел сцену из Вильсона, «Пир во время чумы»; переводил он очень точно, но из 400 стихов у него получилось 240, потому что все, что он считал романтическими длиннотами, он оставлял без перевода. Это был, так сказать, конспективный перевод. И он очень хорошо вписывался в творчество Пушкина, потому что ведь все творчество Пушкина было, так сказать, конспектом европейской культуры для России. Русская культура, начиная с петровских времен, развивалась сверхускоренно, шагая через ступеньку, чтобы догнать Европу. Романтизм осваивал Шекспира, и Пушкин написал «Бориса Годунова» длиной вдвое короче любой шекспировской трагедии. Романтизм создал Вальтера Скотта, и Пушкин написал «Капитанскую дочку» — длиной втрое короче любого вальтер-скоттовского романа. Романтизм меняет отношение к античности, и Пушкин делает перевод «Из Ксенофана Колофонского» — вдвое сократив оригинал. Техника пушкинских сокращений изучена: он сохраняет структуру образца и резко урезывает подробности. Я подумал: разве так уж изменилось время? Русская литература по-прежнему отстает от европейской приблизительно на одно-два поколения. Она по-прежнему нуждается в скоростном, конспективном усвоении европейского опыта. Разве не нужны ей конспективные переводы — лирические дайджесты, поэзия в пилюлях? Тем более что для конспективной лирики есть теперь такое мощное сокращающее средство, как верлибр.

Я не писатель, я литературовед. Новейшую европейскую поэзию я знаю плохо и не берусь за нее. Я упражнялся на старом материале: на Верхарне, Анри де Ренье, Мореасе, Кавафисе. Верхарна и Ренье я смолоду не любил именно за их длинноты. Поэтому сокращал я их садистически — так, как может позволить только верлибр: втрое, вчетверо и даже вшестеро. И после этого они моему тщеславию нравились больше. Вот одно из самых знаменитых стихотворений Верхарна: сокращено вчетверо, с 60 строк до 15. Оно из сборника «Черные факелы», называется «Труп»:


Мой рассудок мертв — В гложущем саване он плывет по Темзе. Над ним стальные мосты, Лязги поездов, тени парусов, Красный циферблат с застывшими стрелками. Мой рассудок мертв, Не вместив желания все понять. Мимо стен, где куются молнии, Мимо мутных фонарей в узких улицах, Мимо мачт и рей, как кресты Голгоф. Мой рассудок мертв, Он плывет в погребальный костер заката, Сзади — город вздымает дымы, Вокруг — волны, глухие, как набаты, Впереди же — бесконечность и вечность Всем, кто мертв. [190]

Вот для сравнения точный его перевод — старый, добросовестный, Георгия Шенгели:


В одеждах, цветом точно яд и гной, Влачится мертвый разум мой По Темзе. Чугунные мосты, где мчатся поезда, Бросая в небо гул упорный, И неподвижные суда Его покрыли тенью черной. И с красной башни циферблат, Где стрелки больше не скользят, Глаз не отводит от лица Чудовищного мертвеца. Он умер от желанья знать, От страстной жажды изваять На цоколе из черного гранита Для каждой вещи лик идеи скрытой. Он умер, в сердце восприяв Сок познавательных отрав. Он умер, пораженный бредом, Стремясь к величьям и победам, Он раскололся в пьяный миг, Когда вскипел закат кровавый, И над его главой возник Орлом парящим призрак славы. Не в силах более снести Жар и тоску смятенной воли, — Он сам себя убил в пути, В цепях невыносимой боли. Вдоль траурных замшенных стен, Вдоль верфей, где раскат железный Тяжелых молотов вещает вечный плен, Влачится он над похоронной бездной. Вот молы, фабрик алтари, И молы вновь, и фонари, — Прядут медлительные пряхи Глухое золото в тоске и страхе. Вот камня вечная печаль, Форты домов в уборе черном, Закатным взглядом, скучным и покорным, Их окна смотрят в сумрачную даль. Вот верфи скорби на закате, Приют разбитых кораблей, Что чертятся скрещеньем мачт и рей На небе пламенных распятий. [191] В опалах мертвых, что златит и жжет Вулкан заката, в пурпуре и пемзе Умерший разум мой плывет По Темзе. Плывет на волю мглы: в закат, В тенях багровых и в туманах, Туда, где плещет крыльями набат В гранит и мрамор башен рдяных, И остается сзади град Неутолений и преград. Покорный неизвестной силе, Влачится труп уснуть в вечеровой могиле, Плывет туда, где волн огромный рев, Где бездна беспредельная зияет И без возврата поглощает Всех мертвецов.

Сокращения такого рода вряд ли могли быть сделаны без помощи верлибра. Однообразие приемов легко заметить: выбрасываются связующие фразы, выбрасываются распространяющие глаголы, сохраняются преимущественно существительные, а из существительных удерживаются предметы и выпадают отвлеченные понятия. Со стихами, в которых предметов мало, а отвлеченных понятий много, такие эксперименты получаются хуже. Вот три примера, не совсем обычных: первое стихотворение сокращено втрое, второе вчетверо, третье впятеро:


Берег, ночь, скала, одиночество. Вдалеке — рыбаки вокруг костров. В черной памяти — блеск и пляска города, И сквозь боль — незабытый светлый взор. Жить бы мне здесь — Как много был бы я судьбою одолжен; А теперь у ней нет прав на благодарность. Это юность стала раскаяньем, Опыт — пустотой, И желанья мои — изгнанием.
Рощи, ручьи, цветы, переклички птичьи — Где вы? Ветер сквозь вечер, и зима приходит, как старость, Молча. Я не печалюсь: утро взойдет, и весна откроет очи, Вспыхнет цветок, блеснет мотылек, и душа взовьется В небо. У Бога мертвых нет. [192]
Несчастливцы богаче счастливцев. Счастье — лень, счастье — праздность, счастье — скука. Лишь в ненастье волна узнает берег, Где опора — друг, И целенье, пусть краткое, — подруга. Не равняйте нас: праведные боги Им дали чувственность, а чувство дали нам.

Оригиналы — это Лермонтов, «Элегия», 1830; Гнедич, «Осень», 1819; Баратынский, «Поверь, мой милый друг…», 1820. Кто хочет, может проверить: строка или две в каждом стихотворении сохранены почти буквально. Это, так сказать, переводы с силлабо-тонического языка на верлибрический. (Так Батюшков переводил греческие эпиграммы с метрического языка на силлабо-тонический).

Мне не хотелось бы, чтобы эти упражнения выглядели только литературным хулиганством. В истории поэзии такие переработки появляются не впервые. Когда александрийские поэты III в. до н. э. стали разрабатывать камерную лирику вместо громкой, то они брали любовные темы у больших лириков-архаиков и перелагали в короткие и четкие эпиграммы, писанные элегическим дистихом. В этом была и преемственность и полемичность. Такая стилистическая полемика средствами не теории, а практики была в античности привычна: если Еврипиду не нравилась «Электра» Софокла, он брался и писал свою собственную «Электру» (современный литератор вместо этого написал бы эссе «Читая «Электру»). Разумеется, ни мне, ни кому другому не придет в голову полемизировать от своего имени с поэтом Лермонтовым или поэтом Верхарном. Но полемизировать от имени современного вкуса против того вкуса риторического романтизма или риторического модернизма, которыми питались Лермонтов и Верхарн, — почему бы и нет? Если мы не настолько органично ощущаем стиль наших предшественников, что бы уметь подражать им, как аттицисты аттикам, — признаемся в этом открыто, и пусть потом наши потомки перелицовывают нас, как мы — предков (если, конечно, они найдут в нас хоть что-то достойное перелицовки).

Можно ли утверждать, что именно лаконизм — универсальная черта поэтики XX века? Наверное, нет: век многообразен. Но это черта хотя бы одной из поэтических тенденций этого века — той, которая восходит, наверное, к 1910-м гг., когда начинали имажисты, и Эзра Паунд написал знаменитое стихотворение из четырех слов — конденсат всей раннегреческой лирики, вместе взятой: «Spring — Too long — Gongyle» (Гонгила — имя ученицы Сапфо, затерявшееся в ее папирусных отрывках). Краткость ощущалась как протест против риторики — хотя на самом деле, конечно, она тоже была риторикой, только другой. Напомним, что и задолго до Паунда у самого Лермонтова такое стихотворение, как «Когда волнуется желтеющая нива…», было не чем иным, как конспектом стихотворения Ламартина «Крик души»: та же схема, та же кульминация, только строже дозированы образы, и оттого текст вдвое короче. Впрочем, краткость краткости рознь, и не от всякой стихотворение приобретает вес. Марциал писал другу-поэту:

Те лишь стихи коротки, где не сыщется лишнего слова А у тебя, мой дружок, даже двустишья длинны. [193]

При обсуждении этих переводов было замечено, что Верхарн в них становится похож на молодого Элиота. (На мой взгляд скорее на Георга Гейма.) А сокращенный Мореас, кажется мне, — на японскую или китайскую поэзию. Это, конечно, дело субъективных впечатлений. Важнее другое: вероятно, если два переводчика-сократителя возьмутся за одно и то же стихотворение, то у них получатся два совсем разных сокращения: один выделит в оригинале одно, другой другое, и каждый останется самим собой. И очень хорошо: не всем же переводам быть филологически честными.

А мне лично как литературоведу интереснее всего такой вопрос. Можно ли вообще считать получающиеся тексты переводами? Идейное и эмоциональное содержание оригинала — сохранено. («Нет, — возразили мне, — от сокращения эмоция становится сильнее». Может быть.) Композиционная схема — сохранена. Объем — резко сокращен. Стиль — резко изменен. Стих — изменен еще резче. Много убавлено, но ничего не прибавлено. Достаточно ли этого, чтобы считать новый текст переводом старого, пусть вольным? Или нужно говорить о новом произведении по мотивам старого? Здесь есть возможность для многих праздных разговоров но, конечно, не сейчас.

При стихах Верхарна и отчасти Ренье помечено, сколько строк перевода получилось из скольких строк подлинника (так сказать, «в какую долю оригинала»). Все стихи Мореаса — из книг «Стансов» (нумерация их — на поле слева), где все стихотворения — по 16 строк, а переводы — по 4 строки.


Э. Верхарн
Из «Призрачных деревень»
Перевозчик 17/60 Перевозчик гребет к бурному берегу, А в зубах зеленая камышинка. Крут поток, И все дальше облик на берегу. Сломлено весло. Смотрят очи окон и циферблаты башен. Сломлено другое. Все отчаянней облик на берегу. Сломлен руль. Меркнут очи окон и циферблаты башен. Он без сил. Только слышен голос на берегу. Рвется взгляд В умирающий голос на берегу. [194] Море раскрыло пасть. Гибнет страсть, Но жива в волнах зеленая камышинка.
Рыбаки 15/88 Ночь. Снег. Река. Луна. Огоньки. Рыбаки. Судьбы в безднах. Неводы над безднами. Полночь бьет. Сырость. Сирость. Безмолвие. Онемение. Каждый тянет свое из черных вод; Боль. Беду. Нищету. Раскаянье. У реки ни конца и ни начала. Тишь. Смерть. Не дырявит туман кровавый факел. Люди удят себе погибель. А над спинами, над тучами, над мраком – Светлокрылые звезды в голубизне. Но застывшие этого не чувствуют.
Столяр 12/75 Столяр знания Шарит вздыбленным мозгом В золотой ночи мирозданья. Блеклый взгляд сквозь очки, Растопыренный циркуль, отвес, лекало, Тень от рамы крестом на верстаке. Мир сквозь ум Точится в квадраты, триангли, диски – Без огня и даже без тоски. Эти диски — как просфоры причастия. Он умрет — и будут играться дети Безделушкой вечности. [195]
Звонарь 15/78 Как слепые быки, ревет гроза. Молния в колокольню! Запрокинутый звонарь в вышине – И набат над площадью Громом рушится в зернистые толпы. Колокольня осыпается искрами. Звонарь бьет в безумье и в страх. Колокольня по швам в разрывах пламени. Дико пляшут колокола. Золотые щупальца вкруг помоста. Звонарь вызвонил погребальный зов. Раскололись стены. Черными углами метнулись колокола. Звонница иглою в земле. Звонарь мертв.
Канатчик 21/106 На столбах крюки, на крюках волокна, За столбами поля и закатный горизонт, А перед столбами канатчик Сучит вервь из волокон и лучей, – Отступая вспять, вспять, вспять, Тянет из заката пыланье далей. Там бушует ярость веков, Полыхают путеводные молнии, Красной пеной кипят отравы. По дороге пыльной, вспять, вспять, Тянет на канате буйные дали. Там пылает металл в плавильнях, Жизнь и смерть из реторт взрывают мир, Знанье бьет крылами над гробом бога. Меж рекой и лугом, вспять, вспять, Тянет к яви строгие дали. [196] Там сплотится мечта и мысль, Там закон осенит покой, Там в любви отразится бог. Вспять — На канате звездные дали.
Могильщик 21/115 В черном зеве ямы рябит могильщик Кладбище — сад гробов и кипарисов. Треснутые плиты, отравленная пыль. Яма ждет покойников нищеты. Все дороги сползаются к кладбищу, А в гробах — окоченелая страсть, размозженная доблесть, догнивающая любовь – Колокольный звон над могильщиком. — выдохлось вдохновение, расползается мысль – Над могильной пастью стоит могильщик. — непрощенные обиды, неуслышанные мольбы – В стуке комьев земли по крышке гроба. Это в хрусте костей Настоящее Отгрызает прошлое у будущего. Над могилой — холм. Над колоколами — гудящий ужас. И могильщик вбивает черный крест.
Из «Полей в бреду»
Лопата 16/48 Серая земля, серое небо, Голый луг, стылый холм. [197] Встала мертвым деревом, воткнута холодным железом, Лопата. Начерти на глине крест. Сад дик, дом пуст, на полу зола. Богородица упала из ниши. Начерти над домом крест. Трупы жаб в колеях, стоны птиц над колеями. Начерти над степью крест. Вырублены деревья. Смолкли колокола. Начерти над миром крест. Солнце ворочается, как жернов. Над взбухшим трупом земли – Лопата.
Из «Городов-спрутов»
Заводы 21/105 Красные кубы, черные трубы Верстами в ночь, — Желтоглазые над смолью каналов, День и ночь клокочут заводы. Дождь, асфальт, пустыри, лохмотья, Из трактиров сверкает ярый спирт, Низколобая злоба бьется в злобу, В сердцах скрежет, И клокочут заводские корпуса. Дышат паром стальные челюсти, Золото под молотом брызжет в тьму, Лязг, напор, маховик, как пленный вихрь, И снующие зигзаги ремней Шестизубьями в такт, в такт, В клочья рвут вылетающее слово. За стеной — каналы, вокзалы, бег От заводов к заводам и заводам [198] Чередой, грядой, в клокоте, в клекоте, И огни взмывают вдаль, вдаль В ржавое небо к слепому солнцу. И в воскресный день Город спит, как молот на наковальне.
Биржа 20/95 Золотой кумир Над побоищем черных скопищ, Огненный перекресток Страха, риска, гордыни и безумия. Золотой маяк, И плывут к нему паруса ассигнаций. Золотой дворец, Бег вверх, бег вниз, сушь губ, всхват рук, Вал цифр в вал цифр, Бьются, рвутся, мчатся, разятся, Предан, предал, сгинул, выжил, Слажено, порвано, сторговано, упущено, Самоубийцам — похороны по первому разряду. Золотой мираж, К нему взмолены миллионные руки. Золотая пирамида, золотой куб, И на цифрах к нему мостится счастье. Все в одной петле, Ненависть работает, как машина. Золотая ось колеса фортуны.
Порт 21/65 Все моря прихлынули к городу. Порт оседлан тысячею крестов. Солнце — красный глаз. Лязг цепей, грохот молотов, рев гудков. К городу прихлынули все моря. Море тяжкое, море земледержное, Море множеств, море — спор и напор, [199] Взрывы нежности и порывы ярости, Море — пьяный дикарь — корчует скалы. Мол, как кнут, перерезает прибой. Вавилоны! Сплав ста народов! Город-пасть, город-пясть, схватить весь свет! Белый норд, желтый юг. Склады вздыблены: горы, леса и трупы Словно в неводе, все на вес и в торг, Огненные вымыслы сквозь хищные числа Цедятся в золотой котел. Знак Меркурия на загаре матроса. Нефть и уголь дышат в улицы с набережных. Вспышки катятся по рельсам, и вдаль, и вдаль. Город дышит миром сквозь поры порта.
Бунт 33/104 Улица — летящая лава тел, Бешено вскинутые руки, Взрыв, порыв и призыв; В огненном закате — Смерть: набат, Копья, косы и скошенные головы. Все, что снилось, мнилось, томилось в душах, Вдруг взметнулось тысячею клинков. Глухо ухая, Отмеряют пушки за ревом рев. Циферблаты как глазницы без век: Камень, треск, и времени больше нет. Миг порыва Перевесил столетия ожидания. Все на пир ликующей крови, Живые по мертвым, На штыки, усталые ранить! Встал пожар золотыми башнями, Огненные руки рубцуют ночь, Крыши рвутся в черное небо. [200] Молот в дверь, пляшет ключ, сбит запор, Пламя лижет судейские залежи. Вдребезги витражные лики, На последнем гвозде повис Христос. Просфоры — как снег под подошвами. Старье — в клочья! Трупами вздыбливаются рвы. Космы пламени на ветру. Дым метет подзвездные выси. Убивать, возрождаться, рождать Или пасть – Роковая глубинная мощь — одна, Встань весна зеленою или красною.
Из «Представших на пути»
Святой Георгий Молния стелется тропой из туч. Отвесный всадник летит с небес. Серебряный вихрь, золотой удар, Блещущий меч и копье, как луч, – На крик моего измора. Белый огнь, колокольный звон, Круженье звезд в распахе небес, Где в безднах — ангельские ладьи, И в высях — дева, царица, мать – Над мраком моих мучений, Над шрамами души, Над немощью стыда, Над злостью лжи, Над бегством в бедства, где смерть, Над ночью, За которой свет — как совет, И волною льется святой Георгий В душу, падшую на колени: Ночь — прочь, свет — вслед, И на вскинутом лбу моем — лучезарный след. [201]
Анри де Ренье
Из книги «Игры сельские и божеские»
Кошница 18/49 Ива над рекой. Сплети прутья. Дно будет круглым. Вечер. В эти струи смотрело Время. Спи. Ты прожил день, и ты сплел кошницу. Это Оры-часы босой походкой Из Сегодня в ненасытное Вчера Унесут в твоей кошнице свои цветы: Друг за другом, рука с рукой. И настанет утро, Улыбнется ива тайному лету. Ты устанешь от ее гибкости. Ты ударишь Резцом в резкое серебро, чеканя Все те же цветы. Опечаленные Оры вернутся С горьким яблоком, жесткой гроздью, сухою веткой. Выцветут серебристые ивы. Умчатся птицы. Ты захочешь вспомнить былую радость И вместо серебряной выковать золотую кошницу. Снова Оры, любя, придут на зов твой, Но затем лишь, чтобы собрать в нее твой пепел. И пред их наготою смежишь ты очи.
Сбор 16/46 Синяя волна, золотая пена взмелась на берег. Белая и нагая, твои пальцы в соленой гриве. Ты стоишь, смеешься, море лижет нежные ноги. Заря брызжет тебе навстречу. Травы Тянутся цветками к твоей ладони. Над тобой весна, под тобою лето. Поле ходит золотыми волнами. Плющ и грозд обвивают ленивый жезл. Мох ласкает ноги. Ручей сверкает. Отдохни. Престол твой — из солнца. [202] Но из низин к нему уже всползают сумерки И хватают тебя за руки. Тропы круче И колючки злее. Цветы облетают под пальцами. Дождь и мгла клубятся вкруг бледной плоти. Ты лишь тень меж голых стволов. И слышишь: Ржут вдали морские кони. Их шпорит Время.
Песнь 1 24/58 Сентябрь! Спят бок о бок двенадцать месяцев в лоне года. Сентябрь! Наступал твой черед настать, Вились ржавые листья винограда над вертоградом. Листва золотилась плодами. Ветер был, как время в полете. Я не знал и, плача, шел по меже. Сентябрь! Если бы я знал: ты придешь На развязку всех извившихся троп, На порог вертограда под виноградом, — Я не бился бы лбом в затвор зимы, Не рыдал бы цевницами апреля, Не считал бы кружащиеся листья, Как песчинки золота в часах, И не задыхался бы летней страстью, А сказал бы только: Сентябрь! Вот ты ждешь меня, и Любовь с тобой рядом, На порог легла ваша двойная тень, Ветер свеж, как время, и над водой Распускаются фонтаны, как пальмы, И как лилии лебединые шеи.
Песенка 2 17/28 Ничего у меня нет, Только три золотые листика, Только посох, только пыль на подошвах, Только запах вечера в волосах, Только отблеск моря во взгляде. [203] Золотые они, с красными жилками, Я их взял из пальцев спящей осени, Они пахнут смертью и славою И дрожат на черном ветру судьбы. Подержи их: Они легкие, и припомни, Кто к тебе постучался в дверь, И присел у порога, и ушел, И оставил три золотые листика Цвета солнца и цвета смерти. А потом раствори ладонь и дай Улететь им в ветер и вечер.
Часы 5/20 В каждом часе картинка. То волк, то агнец. То кусает, а то ласкает. Каждый час несет подарок году: Розу, яблоко, голубку, корзину, зеркало. Взгляни в зеркало: в нем лицо забвенья.
Песенка 3 20/39 Постучись: Над высокой дверью лозы и плющ Въелись в старый камень, И ночной забвенный дом Улыбается розовой заре. Весна, В окнах свет и на плитах пола блеск Улыбнись на пороге. Хочешь — сядь у очага, чтобы прясть, Хочешь — вот тебе Деревянная чашка, оловянная тарелка, Хлеб, вода и яблоко. Поживи здесь: дорога нелегка. Но улыбка твоя уже Как прощальный поцелуй. Ну что ж, Вот тебе цветок, Золотой светильник и три опала, Плащ сандалии, пояс, а на поясе Ключ, — А теперь в дорогу: туда, где люди. [204]
Былое 7/28 Зрелые плоды, красные цветы. Море. Мост на черных ногах и в белой пене. Желт закат. Блеск резной сирены на корме. Борт плывет. Ветер с моря, ветер с гор. Те цветы были в ветре еще душистее. Дух как парус. Сердце спит, как сирена. Память моря — как якорный канат.
Припев 15/30 Водоросли как мысли, Серебряные в синем, Золотые в зеленом. Водоросли как змеи На забвенном жезле Меркурия. В водорослях раковины, В раковинах поет прошлое, Печали мои и радости. Водоросли узорами, Как жилы, которыми Наша кровь оживляет Песок и камень. Убаюкайте, водоросли, Колыбельную раковину, В которой поет мое прошлое.
Песенка 6 18/31 Скажи: Это осень пришла, шурша по листьям, В чащу входит стук топора, И над прудом вянут птицы и падают, Стрела за стрелой. Скажи: Вот зима, над морем солнце, как кровь, Лодки вмерзли в берег, дымит очаг, Гложет ветер, и горек вечер; Я — зима и боль. И я буду тебя любить. Но ты скажешь: Посмотри: все зеленое и розовое, И звенящий апрель сплетает в прядь [205] Розу с розой и радость с радостью. Я — заря твоя, крылья ввысь, сладок рот, И к тебе Мои руки цветут весенним запахом.
Спутник По следам твоим ступает Былое. Смутный спутник, невидимый для видящего, Он у тебя за спиною, Но оборотись, и он послышится впереди. Мы сбираем цветы, а он — их тени. Мы вкушаем гроздья с его посадок. Мы обсохнем у огня, он — у пепла. Отраженье его — в твоем ковше, Его голос — в отголоске твоих выкликов. Где паук ткет ткань, там и он, И одежда твоя соткана из прошлого. Он спит в твоем сне, Он идет за тобой с зари до вечера, Чтобы в полдень протянуть тебе зеркало. И увидишь ты в тусклом хрустале: Вот — ты, вот — он, Ибо все, что было, всегда при нас. Он все помнит, а ты лишь вспоминаешь.
Песенка 7 14/33 Моя песня Тяжела любовью, глуха враждою, А твой рот Мил любови, нежен вражде, И ни слова, Как смеешься ты себе у ручья, И ни эха имени твоему. Я иду по откосу над ручьем, Плещет эхо, Пасется стадо, Изгороди в красном шиповнике. Небо и земля, Больше ничего, И в погоде щепотка милой осени. [206]
Призрак Вглядись в свет, вглядись в тьму. Вечер красен кровью, рассвет — румянцем. Плачет влага, страждет душа. Вечер мчится, держа кого-то за руку. Путь раздваивается, как копыто фавна. В сущем звере скрыт мнимый бог, Как в кремне — огонь, Как в тебе — призрак, Как в зеркале — отражение зеркала. Твой поющий голос — и тот, Когда ты испьешь смертных струй, Не пойдет ли тенью вслед твоей тени Выть От крыльца до крыльца и от ворот до ворот?
Незримое присутствие 6/24 Шелест времени над травами. Червь В балке, рябь в ручье. Стертость, ржавчина, Трещина. От прикосновения плод Загнивает. Не нужно ни циферблата, Ни соборных колоколов. Все скажут В бледной влаге бледные лепестки.
Песенка 10 14/31 Нежный рассвет. Нежно льются отары по нежным тропам Баран белый, баран черный, ягнята пестрые. Голубеет луг, И деревья поют навстречу солнцу. Полдень полон пчелиным звоном, Тяжелеют гроздья, И быки спят в траве, как зодиаки. В вечер нивы колосьями уперлись В небо, умолкают леса, И два колокола, ближний и дальний, Один густ, другой светел, Звоном борются за синее небо, Чтобы не увял ни один цветок. [207]
Ноша 18/40 Оставь меч, оставь свирель. Перевей Тирс меркуриевыми змеями. Час покоя. Жар зари стал пеплом заката. Пусть тростник на том берегу Ждет другого, чтобы запела флейта. Лавр бойцов — лишь сень над асфоделями. Свет зари, злато полдня, черная ночь. Жизнь — покой для прожившего и отжившего. Кровь из раны не бьет, а лишь сочится. Радость, Горе, Любовь перецвели. Рыжегривая Гордыня подмята Участью. И Надежда заблудилась на гнутых тропах. Брось свирель и меч. Стебель вял, сталь иззубрена. Ясный день, ненастный день — ночь одна. Изваяй гробницу всему, что в памяти. Страх прошел, как жизнь. Встреть приветливо Жезл Меркурия, две свитых змеи — Ключ к покою.
Ключ Не спеши В жизнь, где плоть — как цветы и плоды — как золото, Кипарисы — как грусть, а тростник в ветру — как радость: Прежде пусть вручит тебе Рок Ключ от долгого твоего приюта. А потом ступай себе в путь Меж двух спутниц, Надежды и Любви, Одна — с пальмовой ветвью и черной флягой, А другая — с тяжкой гроздью и вздетым зеркалом. Будут море, грозный лес, гневное золото Нив под светлым ветром; нагое лето Даст губам твоим пьяный плод в раскрытой раковине, Брызнет персик, хрустнет в зубах Отзвучавший свою песню тростник; Будет ветер мчать, вода смеяться сквозь плач, И напористый ливень, и робкий дождик От первого листка до последнего цветка. [208] Но когда наступит осень, вечер и в тяжком Золоте дубрав по дороге вдаль Канут друг за другом Любовь и Надежда, — Ты услышишь ли у черного твоего пояса Ключ, Кованный из золота, железа и меди Для дрожащей руки перед замком Вечных врат, где створы — мрак и пороги — ночь?
Ж. Мореас 1, 11 Смейся, как весенние ветки, плачь, как ветер. Жизнь — она ни счастье, ни горе, она — лишь призрак. 4, 8 Ты смеешься в горе и сам не знаешь, зачем тебе песни. А ведь жизнь и смерть, и доброе и злое — все только для лиры. Add. Вспоминаю родину, бледные оливы, взнесшийся кипарис. Почему она перед глазами и в сердце? Потому что она далеко. 1, 15 Солнце из тумана, из юга — север: я — как ты, Париж: Радость плачет в глазах моих, и горек Рок — в улыбке моей. 1, 17 Пар, свисток, поезд в ночь, время влет, вспыхнут розы, и пожелкнут листья. Рождаясь, прощай! умирая, прощай! Это горе мимолетно, как счастье. 2, 12 Смеется апрель, добрые мысли возвращаются, как листья. Капля меда в горькой чаше расставания с бытием. Add. Когда-то тенистый, влажно лег мне на лоб осенний лист, И душа в грезе раскрывает преддверье своей судьбы. [209] 3, 18 Серебряная луна над мачтами порта, над мраморами парка, Над гранями берега, над безгранными нивами и Парижем, где конец всех дорог. 2, 7 От заботного города в нежную бы рощу, к колыбельному бы морю. Но увяли мои апрели, и жатва моя — под чужим серпом. 6, 3 Тополя в закате осыпают в растущий сумрак Самоцветным севом шитье лета по тканям осени. 3, 11 На зеленом кладбище под вечерними птицами Я смотрю на пахоту, где колосьями высятся кресты. 4, 7 Я как дым, миг живущий, но вставший из огня. Склонившись, человек разгребает очажный пепел. 5, 10 Радость и горе, пролетите сквозь меня, не тронув, Как сентябрьский ветер пролетает сквозь вскинутые сучья. 2, 18 Облака над волнами колосьев как паруса. Скоро вы отяжелеете бурей, как сердце мое. 3, 14 Дуб над долиной, ветер в листве, птицы в гнездах. Бьет гром в вершину, топор под корень, — он печально терпит. 6, 11 Пруд у праздной мельницы — в мертвых листьях. В черную воду погляжу на себя и на блеклое солнце. 1, 13 Бледное солнце осени — надо мной, над рекой, над рощей. [210] Вейся, лист, холодейте, волны, крепни, сердце. 5, 5 Мертвый лист бьется о порог, а время в ставень. Камин, свечка, я один, и осень как «баю-бай». 5, 6 Вздула парус над спящим городом ночь, кишащая одиночеством. Вскрой окно, и она ворвется к тебе потопом. 5, 8 Недолгая роза, украшенье сада, любви и лиры, Пьет, как сладость, ржавь и смерть пронзающих ливней. 5, 7 Ветер, раненный над каменной мостовою, Дымная осень — это сердце мое осыпает листья. Add. Роза, увядшая в вазе, зачем ее я помню? Усталому сердцу тяжек даже призрак розы. 5, 3 Осень кружит листья, и с ними — мою душу. Дай им лечь помечтать на край твоего бассейна. 4, 17 Чаша горя нам слаще меда: Жизнь лишь дым, смерть лишь тень от дыма На весах бытия. Равняйте чаши. Add. Тучи, дорога, ветер в лицо, гром как сердце. Крик попутного ворона ничего в моей судьбе не изменит. 6, 2 Под остылым небом в свисте ветра и криках охрипших птиц, Брести в вечер, до версты, где привал и горький ломоть. [211] Add. Стонущий ветер в золотом плаще свеваемых листьев, Что ты скажешь позднему солнцу, поздним плодам. позднему мне? 5, 12 Чтобы не слышать, как над этим миром стучит мое сердце, Ночью над прибоем взмолюсь я к морю, и меня не станет. 3, 1 Выцвело лето, зима стучится, я отворю. Отвздыхали листья, плачутся сучья, ни молвы, ни друзей. Божьей искрой выгорев в горе, выживу, выжженный.
Приложение
Поль Фор

Это — «приложение», потому что эти переводы хоть и верлибром, но почти не конспективные. Поль Фор, проживший долгую жизнь графомана, «король поэтов» 1912 г., привлекал меня светлостью своего пустозвонства, и я переводил его не для эксперимента, а для душевного облегчения: последнее стихотворение в этой подборке («Naviget haec summa est») помогало мне жить.


Проза в вечернем свете Ранний вечер, ясное небо, синий день, голубая юность, маленькая луна, как беленькая душа. В такую пору у открытых окон девушки за пианино сладко грезят о девушках из былого. В такую пору томится шиповник о белой розе в мшистой руине. В такую пору курочкам снится петушок на церкви. А кроликам в поле — красная морковка. В такую пору я тебя встретил до начала жизни — в пятнадцать лет, во сне, как в раю. Синий воздух, дальние деревья, маленькая луна, как беленькая душа.
Смерть пришла Бледная рука проросла в замке, вытянула палец, пролила лекарство. Кто там? Никого. В комнате тепло, но как будто снег. [212] Пришла ко мне Смерть, села у огня, по белым костям дышит красный блеск. В костлявых руках маленький предмет блестит и подмигивает. Звякнул бубенец — мне уже пора? Нет, она встает, белая, прямая, точно минарет. Нет, она встает, треснувши суставами, и о лунный камень точит свой предмет. Наклонилась, ждет. Сынок, ты готов? Вот тебе и Смерть. Маленький удар, весело блеснув, развел душу с телом, и моя душа весело летит белить свое белье в длинный лунный свет.
Колыбельная с игрушками Дроворубы, плотники, выстройте ковчег. Из белого дерева перекиньте мост. Из желтого дерева — крепкие бока. Из черного дерева — всех его зверей. Из синего дерева — море-океан. Сделайте, плотники, сто ковчегов Ноевых для ста малышей. В каждом по входу для больших зверей. И еще по входику для маленьких звериков, чтоб вошли слоны, и вбежали кролики, и влетели голуби, и вошел бы Ной. Сделайте, плотники, сто ковчегов Ноевых, Сделайте, плотники, маленькие входики, чтоб вошло все-все зверье, и старый Ной, и ты, и я.
Царица в море Царица любила Красивого матроса, А он уехал в Индию Подарить ей подарок дорогой. Добрым лодкам и буря нипочем! Чужой король С черными кораблями Взял царицу в жены, А она возьми да утопись. [213] Добрым лодкам и буря нипочем! Царица — в море, А мимо плыла акула, Раскрыла пасть Да и проглотила, не жуя. Добрым лодкам и буря нипочем! В черном брюхе Было неудобно, Но царица Оставалась милому верна. Добрым лодкам и буря нипочем! Доброй акуле Было очень тяжко — Плывет она в Индию, Где гуляют белые слоны. Добрым лодкам и буря нипочем! Смотрит царица — А там белый слон, И на нем в короне Милый, дорогой ее матрос. Добрым лодкам и буря нипочем! Она ему сказала: «Вернись, матрос, к царице», — А он отвечает «У меня таких цариц полон дом». Добрым лодкам и буря нипочем! А он отвечает: «Ты пахнешь, как могила!» — «Это не могила, Так уж пахнет в акульем животе». Добрым лодкам и буря нипочем! А он отвечает: «У меня все жены Пахнут духами – Королевские парижские духи!» [214] Добрым лодкам и буря нипочем! Царица плачет, Акула ее прячет, И в акульем брюхе Возвращается царица домой. Добрым лодкам и буря нипочем! Чужой король С черными кораблями Взял царицу в жены, И она уже ни слова поперек! Добрым лодкам и буря нипочем!
Киты А когда мы плавали бить китов, когда о нас плакали столько вдов, – то при каждой был дороге Христос на крестах, и на каждом был пороге маркиз в кружевах, и была святая Дева, и был король! А когда мы плавали бить китов, когда о нас плакали столько вдов, – то каждый матрос молился Христу, а каждый маркиз плевал на Христа, но была святая Дева и был король! А теперь на белом свете всем хорошо, не печалуйся, матросик, нынче всем хорошо – ни Христов на крестах, ни маркизов в кружевах, и во Франции республика, и в Париже президент, только нет, только нет ни единого кита!
Король Клавдий Черный лес, черный сад. Я еду с охоты, черный и злой, а там, за спиной, — золотой закат. [215] Так всегда, брат, убивший брата. А всему виною — ты, королева. Взойдем на башню, посмотрим на море. У берега лодка, из лодки выходит Гамлет. Он сумасшедший или просто устал? Сойдем, Гертруда, заглянем ему в душу. В лестнице шестьсот ступеней. С каждой смертью солнце все ниже. Крысы из нор смотрят на луну. Оботри ему лоб, Гертруда: мальчик простудится. Он увидит: я буду сидеть спокойно, ему понравится такой конец. Спасибо, государыня: я пью до дна!
Гамлет Гамлет, наскучив чужим безумьем, объехал мир и видит при лунном свете, что он не покидал Эльсинора. Гамлет объехал мир, в уме он объехал мир. Гамлет у стены, обращенной к Риму, слушает соловья, и прах двенадцати цезарей блестит ему из камней. Гамлет объехал мир, в уме он объехал мир. [216] Гамлет три раза обходит замок — вот и весь мир! А луна — это бедный Йорик, безмозглая голова. Гамлет объехал мир, в уме он объехал мир. Башня бросила тень на террасу, по террасе гуляет призрак. — Ах, отец, давай путешествовать вместе: чтобы тебя найти, я трижды объехал мир!
Фортинбрас Я, Фортинбрас, кого ждали так долго, выхожу на миг для последних слов. Я один заключаю драму, мои войска полегли за сценой. Синий плащ мой тяжел от крови. Занавес рушится на трубный звук Раз, два, три — Эльсинор разобран. Мы с Шекспиром уходим за кулисы.
Лондонская башня Это так – граф Варвик погиб: наконец-то, наконец-то погиб! Но, увы — жив старый Генрих, старый Шестой – выжил из ума, но жив. [217] На блеклый лоб падает седина, он откидывает ее вновь и вновь, и слюни текут из губ. Он сидит в Тауэре над рекой, он в тюрьме, крысы и мыши кишат вокруг, но они не тронут его — он так бледен, что нагоняет страх. Он как лунный луч из решетчатого окна, за которым звездная рябь. И ему не вернуться ввысь, потому что большой паук переткал ему дорогу назад. Призраки — не для крыс, лунные лучи — не для мышей. Кругом темно, и нечем дышать — а король все жив. Ни еды ему, ни воды — а король все жив. И понадобится добрый Ричард Глостер, чтобы вдруг испустил он дух, — разумеется, только от меланхолии.
Шарль Орлеанский в Лондонской башне В целом мире нет места краше, чем графство Блуа, над которым Шарль. В черной башне над мутной Темзой он плачет песней о своей Луаре. Английской ночью он плачет песней о ясных звездах над милым Блуа. Невольник слова, он плачет, спящий, и сны его — по-французски. Вспоминает Францию, города и селыцину, двор и замок. А тюремщик лязгает, крыса пробегает по полу, звонят к английской заутрене. Слабо слово, сдавлено слово, и все-таки сон поет. О любви, о юности, о былом, не о будущем, пленник памяти, тоскует Шарль.
Горе Ласточка летит. Вечер. За ласточкой летит ястреб. Над зыбким прудом — месяц, На месяце две тени. [218] А камышам нет дела: Жизнь там или смерть в небе? Небеса кричат горем, А вода едва дрогнет.
Морская любовь Маленькая жизнь и большое море. Ты меня любишь, а я матрос. А в море буря, а в море тишь: надо плыть. Маленькая жизнь и большое море. Тебе так страшно, ты очень меня любишь. Кабы ты бы любила большое море, ты сказала бы тоже: надо плыть. Мне плыть на смерть, а тебе — на мою любовь. Маленькая жизнь и большое море – понимаешь, милая, надо плыть. Буря и тишь, причал и отчал, черная скала и морская пасть, кораблю не выплыть, а надо плыть. А ты меня любишь и будешь ждать. А там придет другая любовь. [219]