"Адам Смит" - читать интересную книгу автора (Аникин Андрей Владимирович)

2. ДОКТОР КЕНЭ И ЕГО СЕКТА

— Как вам понравился Кенэ? — спросила мадам Гельвеций Смита после того, как аббат Морелле закончил свое слегка ироническое повествование об их поездке к версальскому мудрецу. — Ваш друг мсье Юм его, кажется, не очень жаловал.

Аббат улыбался. Смит молчал, собираясь с мыслями. Ему не xoтелось говорить что-нибудь пустое и легковесное, а впечатления вчерашнего дня были слишком сложными.

— Я плохо знаю доктора, — продолжала она, не дождавшись ответа и, по-видимому, не очень на него рассчитывая: для мадам Гельвеций вообще не существовало трудных собеседников. — Ведь он почти не бывает в салонах, а у меня, если не ошибаюсь, не был ни разу. На его же антресоли дамы не допускаются. Исключение делалось только для покойной маркизы…

— Вы неточно осведомлены, мадам, — сказал аббат. — В роли просительниц там бывали некоторые хорошо известные вам особы. Кенэ был искренне предан маркизе, и она это знала и ценила. Искавшие милостей ее и короля часто пытались использовать влияние доктора.

— Надеюсь, вы там бывали не ради милостей маркизы? — живо спросила мадам Гельвеций, заставив улыбнуться даже Смита. О своем вопросе она, должно быть, уже забыла, но он, слушая разговор, думал о нем.

— Кажется, нет. Впрочем, о внутренних пружинах нашего поведения надо говорить с осторожностью. Вы уверены, что действуете из чистейших и бескорыстнейших побуждений, но покопайтесь в себе — и найдете в себе мотивы совсем иного рода. Но это лучше могут объяснить мсье Смит или ваш муж. Милейший Мармонтель уморительно рассказывал, как он изучал Tableau économique[40], — Морелле изобразил рукой знаменитые зигзаги, — и толковал о чистом продукте, решительно ничего не понимая в этой материи. Если Париж стоит мессы, то место с хорошим окладом стоит зигзагов доктора Кенэ.

— Доктор Кенэ, без сомнения, один из самых замечательных людей, которых я знал в моей жизни, — старательно подбирая слова, заговорил, наконец, Смит. — Он может внушать, мадам, большое уважение, и я вполне понимаю преданность его учеников. Хотя должен признаться, многое показалось мне во вчерашнем обществе… довольно странным.

Смит пожал плечами. Это был выразительный жест недоумения, которое здравый смысл испытал, столкнувшись со всем тем, что Смит называл отрицательным в его языке словом энтузиазм: некритической верой, крайностями, аффектацией.

— Действительно, вся секта была в сборе, а мсье де Мирабо в своих экстравагантностях превзошел сам себя, — подхватил аббат, которого жест Смита, кажется, очень развеселил. — Не так давно он говорил, что Tableau — третье великое изобретение человечества после письменности и денег. Теперь он, кажется, склоняется к мысли, что ее надо поставить на первое место. По-моему, он вчера порывался целовать руки у мэтра, но тот их вовремя прятал…

— Ах, аббат, как вы злоречивы! — сказала мадам Гельвеций, погрозив ему пальчиком. — Кстати, разве вы не из их секты? Аббат Гальяни утверждает, что вы самый правоверный экономист.

— Аббат Гальяни ошибается, как он, впрочем, ошибается во многих более важных вопросах, — быстро и неожиданно сухо ответил Морелле.

Д'Аламбер, сидевший до сих пор молча, лукаво улыбнулся и незаметно подмигнул Смиту. В этом мирке были свои секреты и конфликты.

— Наш дорогой аббат признает только пятьдесят процентов максим доктора Кенэ, а это явно недостаточно, чтобы быть правоверным экономистом. Он адепт другого учения, главный пророк которого известен вам гораздо лучше, чем доктор.

— Вы имеете в виду мсье Тюрго? — наивно осведомилась мадам.

— Разумеется.

— Это прекрасно, дорогой аббат! — воскликнула она, в комическом восторге всплеснув руками. — Значит, вы не верите в эту странную догму, которую никто не понимает. Почему каждый, кто не возится в земле, бесплоден? Конечно, мы живем за счет крестьянина. Но неужели ткачи, швеи, торговцы — тоже? Они же работают с утра до ночи! Я однажды попросила мсье Дюпона объяснить мне это, но я опять ничего не поняла.

— Этот парадокс действительно превосходит понимание простых смертных, — сказал Смит. — Но он-то, может быть, и помогает популярности теории доктора Кенэ: люди любят парадоксы и не любят признаваться, если их не понимают. Когда я слушаю и читаю доктора, мне иногда, право, кажется, что он слегка шутит над нами. Во всяком случае, британец такую теорию просто не поймет.

Смит хотел прибавить еще что-то, но мадам Гельвеций вновь всплеснула полными обнаженными руками и, просияв, громко сказала:

— А вот и сам мсье Тюрго! У нас получается уже небольшой economic club. Пожалуй, мы скоро составим конкуренцию антресольному клубу доктора.

Смит, сидевший спиной к входу, оглянулся. Тюрго стоял в дверях и с высоты своих шести с лишним футов озирал гостиную. Потом твердым шагом направился к мадам Гельвеций и склонился перед ней. Услужливый лакей придвинул кресло, оно заскрипело под его массивным телом.

Тюрго было около 40 лет. Его красивая голова римского патриция была слегка откинута назад, что придавало ему вид некоторого высокомерия. Он не носил парика. Слегка завитые и припудренные волосы темной волной падали на плечи.

Внешность его была замечательна. Где бы он ни появлялся, все взгляды, невольно обращались к нему. Морелле рассказывал, что в юности он был очень застенчив. Привычка подавлять эту застенчивость создавала теперь обратное впечатление подчеркнутого достоинства и самоуверенности.

Беседа Тюрго была всегда четкой, деловитой, немного даже суховатой. Но это нравилось Смиту. Когда перед ним ставили вопрос, он на мгновение как-то уходил в себя, пристальный взгляд карих глаз затуманивалря, потом он начинал говорить. Это был монолог, прерывать его не следовало. Если собеседник делал это, Тюрго как будто внимательно смотрел на него и вежливо слушал, но через минуту продолжал говорить, как будто его не прерывали и он ничего не слышал. Кончив, он ждал возражения или вопроса и, помедлив, опять брал слово.

В доме Гельвеция Тюрго давно был своим человеком, хотя с хозяином у него сложились нелегкие и неровные отношения. Но он был любимцем Анн-Катрин, и этого было достаточно, чтобы Гельвеций принимал его охотно и непритворно сердечно.

Тюрго вместе с обширной ученостью имел опыт практического человека, и это выгодно отличало его в глазах Смита. В свое время он со своим покойным другом и наставником, интендантом торговли Венсаном Гурнэ, объехал всю Францию. инспектируя промышленность, ремесла и торговлю. Шестой год он служил интендантом (губернатором) в Лиможе, управляя глухой крестьянской провинцией на западе Франции. Обычно он проводил в Париже лишь три-четыре месяца, но на этот раз дела задержали его в столице до середины лета, чем Смит был весьма доволен.

Смит нашел многие идеи Тюрго весьма близкими к своим. Хотя Тюрго во многом сходился с Кенэ, взгляды его были шире и гибче. Он твердо стоял за свободу торговли, за отмену феодальных повинностей и ремесленных цехов, за всеобщность налогообложения. Что было возможно, он делал в своей провинции. Тюрго хорошо знал английских авторов — Чайлда, Юма, Таккера; среди «секты» же было принято снисходительно-презрительное отношение к английской политической экономии.

— А мы как раз говорили о вас, — сказала мадам Гельвеций, когда Тюрго уселся. — Вернее, о вас, докторе Кенэ и экономистах. Мсье Смит посетил вчера антресоли.

— Кстати, вас там ждали, — заметил аббат. — Апостолы не оставили надежду полностью обратить вас в кенэанскую веру. — Он старательно выговорил это только что пришедшее ему в голову слово. — Особенно молодой Дюпон. Сам Учитель, по-моему, об этом не очень заботится.

— Кажется, вы богохульствуете, аббат? — с сомнением спросила она.

— В пределах допустимого, мадам. Вчера, когда мы ехали ночью из Версаля, мсье Смит говорил мне, что это напоминает ему Сократа и его учеников. Что до внешности доктора, то он, пожалуй, действительно похож на Сократа. (К счастью, без Ксантиппы: иначе антресольный клуб давно закрылся бы!)

— Правда, что бывший интендант Мартиники живет у доктора? — перебил его д'Аламбер.

— Да, мсье Лемерсье не сходит с антресолей уже несколько недель. Они готовят какое-то сочинение, где будет изложено все кредо секты… Но я не закончил. Так вот, может быть, он и похож на Сократа. Но когда я слышу и вижу учеников, то, как хотите, мне на ум приходит язык евангелия. Разве это не маркиз Мирабо: «Но Идущий за мною сильнее меня; я не достоин понести обувь Его; Он будет крестить вас… чистым продуктом и единым налогом»?

— От Матфея, глава третья, — серьезно прокомментировал Тюрго.

Все, кроме него, расхохотались.

— Сорбонна не проходит даром, — заметил д'Аламбер. Морелле и Тюрго вместе изучали богословие в Сорбонне.

Блестящие таланты молодого Тюрго обещали новое светило церкви. Архиепископ Парижский, прослушав одну из его латинских речей, с восторгом говорил об этом королю. Но в 23 года красивый аббат неожиданно оставил духовную карьеру, скинул сутану и стал часто появляться в салонах. Говорили, что одна из причин этого — его чувства к мадемуазель де Линьивиль, отнюдь не чисто дружеские. Но она тогда же вышла за Гельвеция, который был на 12 лет старше и в 12 раз богаче Тюрго. Впрочем, никто не сомневался, что это брак по любви, и никто не приписывал Тюрго связи с мадам Гельвеций. Его считали любовником герцогини д'Анвиль, время от времени приписывали другие связи. Говорить на эту тему с ним не решались даже самые близкие друзья: характер Тюрго не допускал фривольности и ограничивал интимность.

Их разговор в углу гостиной был прерван приглашением к обеду. За столом Смит и Тюрго сидели рядом. Смиту очень хотелось вызвать его на разговор о «секте» и выслушать обычное четкое и умное резюме. Но Тюрго был явно не расположен к этому, а заставить его говорить о том, о чем он не хотел говорить, было безнадежным делом.

Однако жалеть Смиту не пришлось. Поговорив о Юме и Руссо и высказав о последнем несколько безапелляционных резкостей, Тюрго замолчал и занялся едой. Потом повернулся всем телом к Смиту, внимательно посмотрел на него и, точно преодолев какое-то внутреннее сопротивление, сказал:

— Я решил изложить на бумаге кое-что из идей, о которых мы говорили с вами недавно. У меня, конечно, и в мыслях нет писать большое сочинение вроде того, какое задумали вы: для этого я не имею ни охоты, ни времени. Но я много думал в последние годы. Вы знаете, в Лиможе некогда писать, но есть время думать: одни бесконечные сельские дороги чего стоят… Вы совершенно правы, что философия должна обратиться к земным делам, а земные дела — это наш насущный хлеб. Хлеб — и в фигуральном и в буквальном смысле слова: во Франции нет важнее политического вопроса, чем торговля хлебом и цены на него.

Он остановился. Смит молчал, не проявляя внешне своего интереса. Он знал, что Тюрго знает, что ему это интересно.

— Вы обратили внимание на эту синоманию в Париже? Все толкуют о Китае, все увлечены Китаем (хотя никто толком ничего о нем не знает!). Доктор Кенэ вообразил, что Китай — это образец государственного устройства, его агрикультурный идеал. Торговлей и промышленностью там пренебрегают, сам император на глазах народа ходит за плугом. По правде говоря, все это довольно странно. Но не в этом дело. Дело в том, что я стал некоторым образом жертвой этой синомании. Уже несколько лет в Париже обучаются двое молодых китайцев, обращенных иезуитами в католичество и привезенных сюда. Мои друзья просили меня написать для них нечто вроде краткого руководства по политической экономии. Я сначала отказался, но потом подумал, что это, может быть, удачный случай. Не знаю, какую пользу это принесет китайцам, еще меньше знаю, нужно ли это публике, но мне это, кажется, нужно.

Оба опять помолчали. Мадам Гельвеций, слушая аббата, наклонившегося к ее уху, сияла им улыбкой с другого конца стола. Смит вспомнил, что он слышал о Китае вчера, и улыбнулся про себя. Тюрго задумчиво продолжал:

— Я хочу кое-что сказать по вопросу, которым мало занимаются доктор Кенэ и его ученики: чем определяется распределение капиталов между земледелием, промышленностью, торговлей, ссудным делом? Каковы естественные законы этого распределения? Из чего слагается прибыль на капитал, как один вид прибыли ограничивает другой?

Смит хорошо понимает важность и новизну этих вопросов. Это terra incognita политической экономии…

На этот раз их беседа обрывается. Подают десерт, разговор становится общим. Появившийся вскоре после Тюрго аббат Гальяни, смуглый изящный итальянец, рассказывает последние политические новости.

В следующие недели беседы с Тюрго занимают важное место в жизни Смита. Несколько раз они вместе совершают поездки в Версаль, к доктору Кенэ, неизменно встречая там Дюпона, Лемерсье де ла Ривьер, Мирабо. Смит постепенно входит в круг экономистов. В «Богатстве народов» он скажет о «секте» доктора Кенэ: «Преклонение всей этой секты перед своим учителем, который сам был человеком величайшей скромности и простоты, не меньше того, какое питал любой из древних философов к основателю своей системы».

Слово физиократия тогда еще не родилось, но школа Кенэ была в полосе расцвета. С конца прошлого года она имела свой печатный орган. Кенэ много писал и публиковал. Ученики были полны энтузиазма.


Версальский дворец и теперь поражает своими размерами, а в XVIII веке он был, вероятно, величайшим зданием в мире. Во дворце умещалось все: парадные залы и личные комнаты короля и всей королевской семьи, апартаменты фавориток и квартиры вельмож, стремившихся быть всегда при дворе.

Лет двадцать назад маркиза Помпадур, тогда молодая, прекрасная и всесильная, забрала у герцога Виллеруа его личного врача, 50-летнего вдовца Франсуа Кенэ. Доктора поселили на антресолях дворца, в маленькой квартирке, которая сообщалась с находившимися под ней покоями маркизы.

Кенэ был из крестьянской семьи. Только в 11 лет он научился грамоте. Благодаря способностям и невероятному упорству он сумел получить образование и диплом хирурга. 30 лет работы в провинции и Париже дали ему ту практическую мудрость, которая только и могла заменить врачу убожество тогдашней медицинской науки. Кенэ верил не столько в кровопускания и микстуры, сколько в естественные силы организма, которым надо помочь простейшими, разумными средствами. Еще он верил в личное влияние врача на пациента.

Всегда невозмутимо спокойный, добродушный, все понимающий, чуткий, он скоро стал как воздух необходим нервной и хрупкой маркизе. Маркиза сделала его лейб-медиком короля, и он сумел понравиться Людовику XV. Он разбогател, ему дали дворянство. Но в купленном за изрядные деньги поместье Кенэ поселил сына с семьей, а сам остался на своих антресолях, изумляя придворных образом жизни афинского мудреца.

Доктор Кенэ был всегда склонен к философии и опубликовал несколько медицинских сочинений, в которых толковал о загадках жизни. Лет пятнадцать тому назад он сблизился с Дидро и его друзьями и стал понемногу писать для Энциклопедии. В 60 лет он впервые заинтересовался политической экономией, и это оказалось его истинным призванием.

Два фактора наложили отпечаток на экономические идеи Кенэ: его крестьянское происхождение, проведенная в деревне юность; и долголетние занятия естественными науками.

Он смотрел на хозяйство страны как на живой организм, в котором постоянно происходит обмен веществ. Единственным первичным источником питания этого организма, говорил Кенэ, является земледелие, где природа производит для человека все жизненные блага. Вся остальная деятельность людей, в том числе промышленность, лишь преобразует вещество природы, меняет его форму, но ничего к нему не прибавляет.

Чистый продукт, то есть ежегодно создаваемая новая, дополнительная масса благ, производится только в земледелии, и все общество живет за счет этого чистого продукта.

Все общество Кенэ делил на три класса: крестьяне-земледельцы, производящие чистый продукт; собственники земли, присваивающие этот продукт в форме земельной ренты (платы за землю) и других поборов; все прочие, которых Кенэ не слишком удачно называл бесплодным классом. Этот последний класс включал предпринимателей и рабочих, ремесленников и торговцев. Все они трудятся (в том числе, разумеется, и капиталисты), но своим трудом только оправдывают свое содержание, а чистого продукта отнюдь не создают.

Какой бы странной эта теория ни казалась теперь, она содержала в себе замечательный прогресс науки об обществе.

Прежде всего: поскольку хозяйство и общество — естественный организм, в нем действуют объективные законы, которые человек может познавать и должен соблюдать. Эта идея проходит красной нитью через всю классическую политическую экономию — как французскую, так и английскую. Она была очень близка и Смиту.

Кенэ ошибочно считал чистый продукт даром природы, земли. Но он все же далеко превосходил меркантилистов потому, что искал его источник в сфере производства, а не обращения. Учением о чистом продукте физиократы, в сущности, впервые поставили на научную почву вопрос о происхождении прибавочной стоимости.

Поистине гениальную догадку, далеко опередившую свое время и не понятую современниками, представляла собой Экономическая таблица — «зигзаг доктора Кенэ». С помощью цифр и линий он пытался изобразить, как производится, обращается и распределяется годовой продукт страны. Кенэ впервые ввел понятие воспроизводства, которое играет теперь столь важную роль в марксистской политической экономии.

Кенэ делал прогрессивные выводы и для экономической политики.

С немного наивной хитростью он, на словах похваливая феодалов-землевладельцев, на деле предлагал подорвать их экономические позиции: заменить все налоги «единым налогом» на земельную ренту, так как рента, доход землевладельца, — единственный подлинно чистый доход общества. Из него и должно черпать государство!

Подобно Смиту и Тюрго, он считал, что при сохранении земельной собственности феодалов лучшая форма земледелия — крупные фермерские хозяйства с долгосрочной арендой земли и умеренной рентой.

Подобно им, Кенэ выступал за экономическую свободу, против стеснений внешней и внутренней торговли, ограничений купли-продажи земли, за ликвидацию феодальных оков, надетых на «естественного человека».

Таковы были главные идеи доктора. Снаружи они не были революционны и не вызывали поэтому опасений у властей. Первое издание Экономической таблицы отпечатал на ручном станке сам король: Кенэ рекомендовал ему физические упражнения.

(Но когда Тюрго, ставший в 1774 году министром, попытался осуществить на практике лишь малую долю этих идей, он продержался на своем посту только 20 месяцев! Против него сплотились все силы старого порядка: дворянство, духовенство, налоговые откупщики, верхушка цеховой буржуазии. И он пал под ликующие крики врагов.)

Доктор Кенэ в первое время проповедовал свои идеи не столько в печати, сколько в кругу друзей, собиравшихся на его антресолях. У него появились ученики и единомышленники, появились, конечно, и несогласные.

Мармонтель оставил живое описание собраний у Кенэ:

«В то время как под антресолями Кенэ собирались и рассеивались бури, он усердно трудился над своими аксиомами и расчетами по экономике земледелия, столь же спокойный и безразличный к движениям двора, как будто он находился в ста лье от него. Внизу толковали о мире и войне, о назначении генералов и отставке министров, а мы на антресолях рассуждали о земледелии и исчисляли чистый продукт, а иногда весело обедали в обществе Дидро, д'Аламбера, Дюкло[41], Гельвеция, Тюрго, Бюффона. И мадам де Помпадур, не будучи в состоянии привлечь эту компанию философов в свой салон, сама порой поднималась наверх, чтобы повидать их за столом и поговорить с ними».

По словам д'Аламбера, Кенэ был «философ при дворе, который жил в уединении и трудах, не зная языка страны[42] и не стремясь его изучить, будучи мало связан с ее обитателями; он был судья столь же просвещенный, сколь беспристрастный, совершенно свободный от всего, что он слышал и видел вокруг себя…»

Свое влияние на маркизу и на самого короля Кенэ использовал в интересах дела, которому он был теперь предан. Он содействовал (вместе с Тюрго) некоторому смягчению законодательства, устраивал издание сочинений своих единомышленников, а для Лемерсье добился назначения на крупный пост, где тот попытался провести первый физиократический эксперимент.

Смерть мадам Помпадур в 1764 году несколько подорвала позиции экономистов. Но Кенэ оставался лейб-медиком короля, который по-прежнему благоволил к нему и называл «мой мыслитель».

Читали ли вы роман Лиона Фейхтвангера «Лисы в винограднике»? Действие его происходит, примерно через десять лет после описываемых событий — в 1776–1778 годах; среди действующих лиц Тюрго, мадам Гельвеций, Морелле. Вот главная философская идея этого романа: в мире действует историческая закономерность, и самые разные люди способствуют ее осуществлению — часто вопреки своей воле и интересам. Это вспоминается, когда читаешь о физиократах, об их идеях, в конечном счете подрывавших старый порядок, и о покровительстве, которым они пользовались у деятелей этого самого старого порядка.

«После нас хоть потоп», — говорил Людовик XV и развлекался. Иной раз развлекался визитом в пресловутый Олений парк, где еще при жизни маркизы возник королевский гарем; в другой раз — печатанием странных сочинений этого безобидного чудака — доктора Кенэ…

Когда Смит узнал этого удивительного человека, Кенэ было 72 года.

Низкорослый, коренастый, сутулый, он был похож на старое корявое дерево. Сидя за столом, доктор держал руки ладонями вниз, так что были видны узловатые, изувеченные подагрой пальцы. Давно уже он не мог держать в них перо и обычно работал с секретарем.

Одет он был почти всегда в один и тот же плотный синий кафтан, из-под которого виднелось дорогое кружевное жабо, как думалось Смиту, не первой свежести.

Новому человеку могло сначала показаться, что перед ним глубокий старик. Но, приглядевшись в полумраке, который всегда царил в комнате, к его лицу и тем более послушав его, гость менял мнение.

На смуглом, непудреном лице было до странности мало морщин, время от времени в улыбке открывались крепкие желтые зубы. Глаза смотрели живо, даже задорно.

Квартира у Кенэ была маленькая и не слишком удобная (правда, во дворце даже большие вельможи довольствовались скромными помещениями). Единственная низкая полутемная комната с двумя оконцами, выходившими во внутренний двор, служила ему и спальней, и кабинетом, и гостиной. В углу у окна стоял большой письменный стол, в середине комнаты — овальный обеденный, человек на восемь-десять, не более. Свободная боковая стена была почти сплошь занята книгами. Кровать отделялась выцветшим шитым пологом.

Поднявшись по узкой и не очень чистой лестнице, гость попадал в почти совсем темную прихожую. Там он не без труда освобождался от верхней одежды при помощи единственного слуги доктора, который на вид был не моложе господина. Дверь из прихожей вела прямо в комнату. К ней сбоку примыкал чулан, где жил слуга. Пищу он приносил снизу: в королевской кухне для доктора готовили отдельно, по его указаниям и рецептам. Когда у хозяина были гости, старик звал себе в помощь двух или трех лакеев.

Все это было любопытно и даже трогательно.

Несмотря на тесноту, у доктора, часто жил кто-нибудь из учеников и друзей. Молчаливого Лемерсье, который уехал в деревню заканчивать свою книгу (доктор пророчил ей славу «Духа законов» Монтескье), сменил Дюпон.

Мирабо выражал свое поклонение мэтру с какой-то странной экзальтацией, и это было неприятно. Лемерсье оставался в рамках почтительного уважения. Но 26-летний Дюпон был явно любимым учеником и умел это ценить. Он выглядел здесь как хороший сын, надежда отца. Смит слышал однажды, как доктор говорил маркизу Мирабо: «Давайте пестовать этого молодого человека: он будет говорить, когда нас давно не будет на свете».

Тюрго относился к Кенэ с величайшим уважением и грозно хмурился, когда в салонах слышал слишком едкие насмешки над стариком. Но в антресольном клубе он часто не соглашался и спорил с ним. При этом он, однако, старался слегка смягчать свою обычную суровую манеру.

Несмотря на это, Кенэ и «апостолы» смотрели на Тюрго как на своего человека в высших сферах администрации и надеялись на его дальнейшее возвышение.

«Старик совсем не похож на Вольтера, — думал Смит. — Ни малейшей рисовки, ни следа заботы об эффекте. Не удивительно, что они недолюбливают друг друга. Говорят, он совершенно одинаков с королем и со своим слугой. Этому можно поверить. И говорит-то неважно, куда ему до блеска Вольтера. А слушают его как оракула. И эти его притчи, какие-то крестьянские, исконно народные. Их смысл не сразу и поймешь, особенно с его знанием французского языка… «Согласились крестьяне одного волка кормить: раз в неделю ему по барашку. А тут второй волк появился…» Как он это дальше сказал?.. Надо потом спросить Морелле…»

Смит полюбил бывать у Кенэ, а в течение недели, которую он и его воспитанники провели в Версале, живя в резиденции английского посла, видел старика почти каждый день.

Когда двор переезжал, Кенэ был вынужден следовать за ним. Лето было для него поэтому тяжелым временем. Нарушался привычный уклад жизни, приходилось бросать любимые занятия, книги, общество. В его годы это не так легко! Ворча, он говорит, что и маркиза, в сущности, умерла в 40 лет от безумного напряжения придворной жизни.

В августе двор был в Компьене. Приехав с юношами, Смит нашел там и Кенэ.

Для рассказа об одном эпизоде их пребывания в Компьене я предоставлю слово самому Смиту. Это тем более полезно, что его письмо Таунсэнду, которое ниже приводится полностью, — один из крайне скудных «человеческих документов», отражающих его характер.

«Дорогой сэр! Вы можете представить себе крайнее беспокойство, в котором я нахожусь, будучи вынужден сообщить вам о легкой лихорадке, от которой герцог Баклю еще не совсем оправился, хотя сегодня она значительно спала. Он прибыл сюда, чтобы посмотреть летнюю резиденцию и поохотиться с королем и двором. В четверг он вернулся с охоты примерно в семь вечера очень голодный, с аппетитом съел холодный ужин с большим количеством салата и выпил после этого холодного пунша. Этот ужин, видимо, плохо подействовал на него. На другой день у него не было аппетита, но он казался здоровым, как обычно. В этот день охоты не было. В субботу он, как обычно, отправился на охоту с королем. На охоте он почувствовал себя плохо и вернулся домой ранее, чем все общество. Он пообедал с миледи Джордж Леннокс[43] и, по его словам, ел хорошо. После обеда он почувствовал себя очень усталым и прилег на кровать своего слуги. Там он проспал примерно час и проснулся около восьми вечера в очень плохом состоянии. Его рвало, но недостаточно, чтобы облегчить желудок. Я нашел его пульс весьма учащенным; он немедленно лег в постель и выпил уксусной сыворотки, будучи уверен, что ночной отдых и потение, его обычное средство, принесут ему облегчение. Он мало спал в эту ночь, но обильно потел. Как только я увидел его на следующий день (в воскресенье), я понял, что у него жар, и просил его послать за врачом. Он долго отказывался, но, наконец, видя мое беспокойство, согласился. Я послал за Кенэ, первым ординарным лейб-медиком короля, но он в ответ сообщил мне, что сам болен. Я тогда послал за Сенаком, но он тоже оказался болен. Тогда я пошел к Кенэ сам просить его, чтобы он, несмотря на свою болезнь, которая была не опасна, посетил герцога. Он сказал мне, что он старый, немощный человек, на уход которого за больным нельзя полагаться, и посоветовал мне, как своему другу, обратиться к де Ласаону, первому лейб-медику королевы. Я пошел к де Ласаону, но он уехал и его не ожидали домой раньше вечера. Я вернулся к Кенэ, который тотчас последовал за мной к герцогу. Это было уже в семь вечера. Герцог был в том же обильном поту, как весь день и предыдущую ночь. При таком положении Кенэ заявил, что не следует ничего предпринимать, пока не пройдет пот. Он только прописал ему охлаждающее питье из ромашки. Болезнь Кенэ помешала ему прийти на следующий день (в понедельник), и с тех пор его лечит де Ласаон, к моему полному удовлетворению. В понедельник он нашел жар у герцога столь умеренным, что признал нецелесообразным открывать ему кровь. Он только прописал ему в тот день три клизмы и охлаждающее питье. Вчера он прописал одну клизму и то же питье и не стал делать кровопускание. Сегодня, в среду, найдя утром кожу герцога немного слишком горячей, он предложил взять у него в два часа небольшое количество крови. Но, зайдя в это время, он нашел его без жара и в таком хорошем состоянии, что признал это ненужным. Если французский врач признает кровопускание ненужным, то вы можете быть уверены, что жар не велик. У герцога все время не было ни головной боли, ни боли в какой-либо другой части тела. Он в хорошем настроении, голова и глаза у него ясные. На лице нет чрезмерной красноты, а язык не более обложен, чем при обычной простуде. Пульс немного учащенный, но мягкий, полный и ровный. Короче, нет никаких плохих симптомов; есть только жар, и он лежит в постели. Есть лишь один странный симптом: его моча необычно темного цвета, почти черная, как плохие чернила, и это вызвало у нас некоторое беспокойство. Де Ласаон полагает, что вся болезнь объясняется несварением желудка в четверг вечером, причем часть непереваренного вещества проникла в кровь. Сильное потрясение, вызванное этим, думает он, привело к разрыву какого-либо небольшого сосуда, что и окрасило его мочу таким образом. Как бы то ни было, это явление теперь ослабело, и моча вновь приобрела почти естественный цвет, как у совершенно здорового человека.

Будьте уверены, что я буду информировать вас с каждой почтой вплоть до полного выздоровления. Если же обнаружатся какие-либо угрожающие симптомы, я немедленно пошлю к вам курьера. Так что будьте спокойны. Нет никакой вероятности, что такие симптомы появятся. Я не выхожу из его комнаты с восьми утра до десяти вечера и слежу за малейшим изменением, которое с ним происходит. Я бы сидел около него и всю ночь, если бы не смешная и дерзкая ревность Кука, который считает мои заботы покушением на его функции; эта его ревность дошла до того, что даже беспокоит его больного господина.

Король почти каждый день на levée спрашивает о здоровье герцога у милорда Джорджа и де Ласаона. Герцог и герцогиня Фитцджеймс, шевалье де Клерман, граф де Герши и т. д. и т. д., а также вся английская колония здесь и в Париже, выражают величайшую заботу о его выздоровлении. Передайте нижайший поклон леди Далкейт[44] и примите мои уверения в почтении, дорогой сэр. Ваш самый покорный слуга, Адам Смит. Компьен, 26 августа 1766 года, среда, 5 часов пополудни».

Письмо примечательно с разных точек зрения.

Два основателя экономической науки у постели больного! Эти подробности драгоценны.

Как вам нравятся медицинские гипотезы доктора де Ласаона? Они, конечно, отражают состояние медицины 200 лет назад. А доктор Кенэ, уже отошедший от активной врачебной практики, верен себе: надо лишь немного помочь организму.

Письмо тревожное. Это связано, конечно, с тяжелой ответственностью Смита за жизнь его знатного воспитанника. Вместе с тем надо принять во внимание страх и бессилие людей тех времен перед болезнями. Любой пустяк мог кончиться трагически, когда почти от всех болезней у врачей было одно средство: кровопускание. Через год сам Таунсэнд, 40-летний здоровяк, умер, проболев всего несколько дней.

Очень чувствуется облик автора — человека добросовестного вплоть до самоотверженности, несколько педантичного и точного. Что касается мистера Кука, старшего лакея или эконома герцога, то он, как видно, испортил Смиту немало крови за три года. Это было не первое их столкновение. В письме Юму от марта 1766 года Смит просит его приискать место для слуги герцога, который показал себя с самой лучшей стороны, но «был прогнан с места вследствие ревности и враждебности Кука».

Вообще характерно, что из весьма небольшого числа сохранившихся писем Смита[45] значительная часть представляет собой рекомендации и связана с устройством чужих дел.


…Четвертая книга «Богатства народов» носит название «О системах политической экономии». Это анализ и критика экономических теорий и экономической политики в XVIII веке.

90 процентов этой объемистой книги посвящено меркантилизму, 10 процентов — физиократии («земледельческой системе»). Отношение Смита к обеим «системам» совершенно равное.

Меркантилизм — враг. Физиократия — союзник в борьбе с феодализмом и его порождениями. Да и многие теоретические положения Кенэ и, еще более, Тюрго весьма близки Смиту; в особенности это касается теории капитала и его накопления.

Поэтому место уничтожающего опровержения занимает «товарищеская» критика. Смит сочувственно и в общем верно излагает объективные социально-экономические основы физиократии: длительный упадок сельского хозяйства породил теорию, авторы которой перегнули палку в другую сторону и стали утверждать, что только сельское хозяйство — источник благосостояния страны.

Физиократия, по мнению Смита, содержит два важных достоинства. Во-первых, она признает богатство страны не в деньгах, а в массе товаров, ежегодно воспроизводимых трудом общества; в этом можно видеть своеобразное выражение тезиса Маркса о том, что физиократы перенесли анализ прибавочной стоимости из сферы обращения в сферу производства. Во-вторых, физиократия ратует за экономическую свободу как за условие возможно больших размеров этого ежегодного воспроизводства.

Поэтому Смит пишет:

«…изложенная теория, при всех ее несовершенствах, пожалуй, ближе всего подходит к истине, чем какая-либо другая теория политической экономии, до сих пор опубликованная. Ввиду этого она вполне заслуживает внимания каждого желающего исследовать принципы этой весьма важной науки».

Для своего времени это вполне справедливое заключение.

Как обычно, Смит пускает в ход свою неброскую и в данном случае довольно добродушную иронию. Физиократия содержит ошибки, но она по крайней мере безвредна: эта теория «не причинила и, вероятно, не причинит ни малейшего вреда ни в одной части земного шара».

Вреда не причиняет, а польза от нее кое-какая есть: физиократы выдвинули на общественное обсуждение важные вопросы и добились некоторого изменения политики французского правительства в пользу сельского хозяйства. Но еще раз надо повторить: для Англии эта система непригодна.

Таков вердикт Адама Смита в 1776 году.

Он удивительно, до деталей похож на вывод, который сделал в 1774 году другой великий мыслитель — Дени Дидро (в письме к Екатерине II). Дидро был другом и поклонником экономистов, но потом слегка разочаровался в них. Различие стиля только подчеркивает разницу между трезвым, холодноватым шотландцем и горячим, красноречивым французом.

Этими словами Дидро я и закончу рассказ о французских друзьях Смита:

«Будем молить бога, чтобы эта школа сохранилась, сколь бы невежественной и болтливой ее ни считал наш неаполитанский аббат[46]. Эти люди добры, упорны, полны энтузиазма и гордости; и если бы они даже ошибались во всем, порицать их могли бы лишь люди, не знающие, что мы почти всегда осуждены идти к истине через ошибки. Мы многим обязаны тем, кто нас просвещает; мы кое-чем обязаны и тем, кто стремится нас просветить… Эти экономисты — славные ребята, которые делают, что могут… И потом я предпочитаю, чтобы о важных вещах говорили глупости, чем вовсе молчали. Вопрос становится предметом обсуждения и спора, и истина приоткрывается». Истина приоткрывается…