"Конец старых времен" - читать интересную книгу автора (Ванчура Владислав)

СЮЗАНН

Человек, совершенный во всем, человек, в котором вы не сыщете ни единого недостатка и который заслуживает уважения и любви, бывает обычно до крайности неинтересен. Добропорядочность, справедливость мысли и чистота сглаживают своим рубанком всякий зазор, всякий бугорок в душе — и в итоге творение их выходит гладким, соразмерным и правильным до того, что только плечами пожмешь.

Можете вы любить подобного человека?

Нет. Ваш дух покоен. Под всеобщее одобрение вы соглашаетесь отдать ему пальму первенства — и в вас не дрогнет ни единая жилка (разве что вы почувствуете настоятельную потребность написать на поверхности такого вот мрамора какую-нибудь непристойность).

И, напротив, что же вас волнует?

Напряженность, спор и — близость падения. Один-единственный намек на красоту, проблескивающий из-под груды ошибок и промахов. Та минута, когда можно говорить «да» и «нет» одновременно, когда можно и верить, и отрицать. Та минута, когда вас до мозга костей пронизывает страх, что вы будете разбиты, но когда вы говорите: «И все-таки!» И все-таки передо мной — человек высокой души. И Ěce-таки я вижу, что князь Алексей достоин любви.

Мадемуазель Сюзанн и Михаэла, право же, очутились в самой гуще перепалки, всякого рода суждений и сплетен. Подавляющее большинство решило, что князь — мошенник, но именно слушая такие утверждения, обе молодые дамы находили причины любить. Михаэла еще не решилась. Тени бродили в ее голове. Тень полковника и тень пана Яна. Эти тени не имели ни реального имени, ни плоти, ни голоса, который бил бы по нервам. То были всего лишь призраки — без крови, без тела, которое можно было бы обнять, без губ, которые твердили бы: «Приди! Приди ко мне, и вот сейчас, не мешкая, отдайся любви!»

Сюзанн, напротив, видела все более определенно. В отличие от Михаэлы, готовой любить, Сюзанн уже любила. Она уже решилась — вернее, для нее уже не оставалось выбора. Сердце увлекало Сюзанн за собой.

Что же касается пана Стокласы, то после случая с деньгами, забытыми полковником в ящике, он снова изменил свое мнение об этом человеке. Он сказал себе: «Мошенник схватил бы свой выигрыш; глупец, бросивший деньги, чтобы поймать нас на удочку своей гениальной рассеянности, стал бы объяснять, как это получилось; корыстный человек использовал бы этот ход к своей выгоде — но как поступил князь? Он пропустил все без единого замечания, и лицо его выражает безразличие. Я вижу в его руке три новые сотни, он ведет себя честно, проигрывает, и ему все равно. Неужели же этот человек, не знающий цены деньгам, не настоящий князь? Нет, нет! Догадываюсь — и с Хароусеком он говорил свысока только потому, что от того разило мужиком. Что же касается амурных дел, то это, конечно, другой вопрос. Тут я готов допустить, что адвокат прав, и полковник в самом деле юбочник…»

На этой мысли пан Стокласа задержался с удовольствием. Возможно, ему представился спадающий пояс Корнелии, возможно, он проник взором и далее… Такого рода слабости не казались ему достойными осуждения — он улыбался и в то же время испытывал некоторое смятение юттого, что столь живо воспринимает прелесть подобных картин. Он уже собирался спросить князя, сколько правды в толках, распространявшихся о вчерашней ночи, но, взглянув на Михаэлу, прикусил язык. Его слишком робкая душа легко теряла направление. Минуту назад он готов был посмеяться над анекдотическими похождениями с ключницей — и вот уже краснеет. «О господи, — подумал он. — Михаэла слишком коротка с этим безнравственным типом… Я его выставлю! Пусть катится ко всем чертям!»

Если бы решительность пана Стокласы находилась в прямой зависимости от того, что он чувствует, князь (а может быть, и я тоже) уже сто раз пересчитал бы ступеньки и сто раз был бы зван обратно. Он возвращался бы сотню раз, ибо наш управляющий тотчас раскаивался в своих дурных мыслях.

«Михаэла — это вам не какая-нибудь девка!» — отвечал пан Стокласа собственным опасениям. Но пока он так рассуждает, растет и его страх: он слышит еще, как заступалась его дочь за князя, вспоминает, что она делала, когда я нашел деньги Алексея Николаевича, как она встала, как поднесла руку к губам, как перевела дух, не в силах скрыть своего волнения…

Пока мой хозяин был погружен в размышления, я улучил минутку и спросил адвоката, что новенького.

Надо ли добавлять, что я при этом сильно волновался? Должен ли я сознаваться в любой своей слабости? Минуем же это место как можно скорее…

Я узнал, что никто не называл моего имени в связи с Корнелией и что пан Ян с доктором Пустиной задумали утопить в первую очередь князя.

Какое счастье! Вот, думал я, наступает прекрасный вечер. Я сижу с друзьями, около милых барышень, в одной компании с замечательными людьми и слушаю возвышенные беседы. В те мгновения, когда говорящий понижает голос, из-за двери доносится звон посуды — приближается час ужина… Скажите, не это ли — мирная и исполненная совершенства картина домашнего уюта?

Вскоре мы перешли в столовую. При иных обстоятельствах адвокат давно бы уехал, но сегодня ему не хотелось покидать Отраду. Он искал случая сказать что-нибудь выдающееся, какую-нибудь ошеломляющую истину, которая привлекла бы к нему внимание Михаэлы. Ах, до чего же невежествен был наш правовед в делах, ради которых бьются девичьи сердечки! С какими усилиями искал он сентенцию, которая ослепила бы нашу барышню! Я видел его растерянность, когда на ум ему не приходило ничего подходящего, и-он казался мне тогда лисою из басни, старающейся достать виноградную гроздь. Одним ухом он прислушивался к разглагольствованиям князя с таким видом, будто проникает в их скрытый смысл. И был в тот вечер наш адвокат чрезвычайно деликатен, исполнен внимательности и до того услужлив, что это уже всем бросалось в глаза. Мадемуазель Сюзанн (а вы о ней не забывайте, хотя бы речь велась о других) спросила его даже, что же такое приятное с ним приключилось.

Я ничего так не ценю, — ответил доктор Пустина, — как то место, где сижу сейчас. И уж во вторую очередь — правдивые истории полковника.

Жаль, что я так плохо понимаю по-чешски, — сказала на это француженка, обращая к князю влюбленный взор.

А с языка последнего так и слетали известные имена великих князей и членов царской фамилии. Полковник рассказывал о каком-то бале, состоявшемся примерно в те времена, когда и сам князь, и я, видимо, еще сидели за гимназической партой. Я обратил его внимание на это обстоятельство, спросив, не опасается ли он, что дамы и господа сочтут нас с ним старше, чем нам было бы приятно.

Ах, — возразил князь, — у меня нет ни малейшей надежды, что на моем лице изгладятся морщины, если я скощу себе десяток лет. Впрочем, мне всегда казалось, что тот возраст, которого я достигал в каждое данное время, — самый прекрасный. Тридцати лет от роду я думал, что нет ничего лучше тридцати; когда мне было сорок, лучшим возрастом я считал четыре десятка и так далее до сего дня.

О! — воскликнул я. — Вот отличный способ оставаться молодым и довольным жизнью. Но не скажете ли вы нам, ваша милость (поскольку уж речь зашла об этом), сколько вам на самом деле?

Сорок пять, — ответил князь.

Услышав, что полковник несколько старше меня, я обрадовался, ибо если он под пятьдесят лет еще может кружить голову девушкам, то и для меня остается надежда достичь подобного же успеха. Даже если бы я всего на месяц отставал от этого старого льва — все равно несколько дней мне обеспечены, что куда лучше, чем безгласная могила, забвение и небытие.

Едва я беззвучным языком мысли произнес эти страшные наименования человеческого конца, как сам испугался и потянулся к бутылке. Сюзанн и Михаэла так и светились полнотою жизни, и волосы их блестели, как чешуя великолепных ящериц. Два рода счастья излучали эти две головки. Одно счастье было решительное и гордое, другое — простенькое, с налетом любопытства и любознательности. «Э, — сказал я себе, — если ты не сумеешь обогреться возле этих огней, грош тебе цена. Горе тому, кто ставит свою ставку на будущее, упуская случай повеселиться с друзьями».

Затем я встал и, откашлявшись с благостным видом какого-нибудь аббата, произнес тост. А за ним — второй! И третий! Чтобы всем досталось и никто бы не хмурился.

Мой хозяин поглядывал на меня со снисходительным видом, и я, подметив его взгляд, подумал: «Спера, если он не оценит тебя как доброго сотрапезника — твое дело швах, ибо как библиотекарь ты ничего не стоишь, только читаешь старые байки».

Пока я размышлял таким образом, настроение мое сделалось поистине королевским, и в то время как вино лилось в бокалы, я подстерегал удобный случай, чтобы подсесть к Сюзанн. Она сидела в конце стола. Но рядом с ней высилась Эллен.

Я сказал «высилась», потому что дама эта весьма долговяза. Кроме того, можно добавить, что у нее (в тех же безмерных масштабах) веснушки и что сидит она прижав локти к бокам, с неподвижным лицом, постоянно напоминающим о ее принадлежности к расе воспитателей и похожим на картину какого-нибудь мазилы пятнадцатого века, на которой ничего не видно, кроме даты; на безобразную картину, пролежавшую века на дне свалки, чтобы затем (за солидную плату) быть повешенной в квартире плохого коллекционера.

Я втиснулся между этими Золушками от педагогики и, все больше хмелея, принялся поочередно нашептывать им комплименты. И делал я это так, чтобы разговаривать с Эллен как джентльмен, а с Сюзанн — как легкомысленный юнец.

Князь между тем беседовал с Михаэлой, обращаясь временами то к Стокласе, to ко мне. Одновременно он отвечал и пану Яну, да успевал еще отбривать адвоката — так добрый фехтовальщик, не упуская из виду цели, находит еще достаточно времени, чтобы отгонять левой рукой докучливых мух. Я старался втолковать что-то такое Сюзанн, но все-таки одним ухом улавливал отдельные слова в потоке княжеских речей: «царь… знамена… баронесса…»

И захотелось мне вдруг помериться с ним силами (ибо я обнаружил внезапно, что Сюзанн меня не слушает).

Князь как раз заговорил о сибирских походах. Тогда я встал и, с грехом пополам уловив смысл его повествования, произнес:

— Ну что ж, у вас могло быть хоть два табуна кобыл и жеребцов и столько же солдат, но вот ответьте мне, только по совести, где же паслись все эти лошади, где спали солдаты и что было в том краю съестного? Мы слыхали, что там постоянно царил голод, а снегу лежало на добрых три локтя.

Едва я заговорил, доктор Пустина засмеялся, и на князя так и посыпались насмешливые замечания вроде следующих:

Как, вы не знаете, что русские лошади питаются снегом и презирают овес?

Понимаете, у кобыл в тех краях — отличное розовое вымя, и каждое из этих благородных животных в состоянии прокормить молодца на своей спине!

Чепуха — для молодца такое положение неестественно!

Ох, ваши сказки сведут меня с ума!

Да ведь вы погибли бы от голода, как погибли войска Александра Македонского в походе на Индию!

Хорошо, — возразил на все это князь. — Но вы забываете о Хабакуке[11], которого кормил ворон!

Вы что же, хотите нас убедить, будто вам хватало даже птичьего молока? Бросьте — вы городите чепуху!

Мы еще наболтали уйму подобных нелепиц, и тогда настала очередь князя.

— Вы, — сказал он, — адвокаты, библиотекари и новоиспеченные помещики, вы, держащие в руке вилку, а на вилке — лакомый кусок, вы, чокающиеся бутылкой о бутылку, вы, вечные кухари, — вы не можете думать ни о чем, кроме того, что годится в пищу. Ладно, я понимаю ваш вкус и уже встречался с подобными вам. Те, кто мыслил так же, десятками покидали нас в походе, предпочитая воровать на собственный страх и риск. Был голод — ну хорошо, да, был!

Вы утверждаете, что войну не ведут без кухонных запасов, что одно с другим связано, как жених с невестой? А я вам отвечу, что в этом — лишь малая доля истины. Мы шли, и с нами шел голод, который поднимает дух, голод, от которого пылает лицо и человека охватывает горячка, который кружится как смерч и щелкает зубами. Этот голод вел нас, как богомолка, что колотит в сковородку и барабанит по пустому котелку. Под звуки эти она ускоряет шаг, и подол ее подоткнут, а десны окровавлены. Со снегом в волосах, скорее мертвая, чем живая, но с поднятой головой и воинственным кличем, рвущимся из ее разверстого рта, шагает она вперед, вперед. И увлекает солдат за собою, и бряцает оружием, и стреляет на ходу. Падает и поднимается снова, уже вся в крови, и все же грозит своим посохом, и кричит полной грудью и, бросаясь в атаку, распевает песню. Целуя крест, поднимает она солдат на последний бой и вторгается с высоты в окопы, дымящиеся от выстрелов. Быть может, после боя урвет себе кусок конины, быть может, насытится, а может, умрет — кто знает…

Так! — перебил я князя. — Вот отличное меню, оно мне по вкусу. Но, ваша милость, вы ни словом не упомянули о том, что же воспламеняет дух лошадей, что дает им силу переносить мороз и голод?

Ах, оставьте, — вмешался мой хозяин, который уже опять проникся доверием к полковнику. — Князь прав. Опыт регулярных войн давно доказал, что голод, который губит армии, может стать их союзником. Знайте — нет неприятеля страшнее, чем тот, который идет в атаку, чтобы наесться и выспаться.

О! — возразил тут Алексей Николаевич. — Я расстрелял бы того, кто думает только об этом! Если я так плохо говорил, если я так затемнил смысл наших походов, что у вас создалось впечатление, будто мы воевали только ради еды и питья, то я заслуживаю, чтобы государь разжаловал меня в рядовые.

Я видел, что взгляд князя становится упрямым, что он чересчур вжился в давние воспоминания. Усы его шевелились, глаза сверкали, клыки блестели, и все лицо выражало такую приверженность безумной идее, что я счел уместным переменить тему и не дразнить его более. Мой хозяин знал, видимо, так же хорошо, как и я, что с князем в этом деле шутки плохи, и, вспомнив, как получилось с Хароусеком, предложил обществу отправиться на боковую.

Это мне не понравилось. И, стремясь поскорее успокоить князя, я сказал:

Ничего, что вам пришлось попоститься. Главное, что вы из всех этих передряг выбрались подобру-поздорову. При таком положении вещей вы еще можете наверстать упущенное.

Я протянул руку к его бокалу, чтобы наполнить его, но Михаэла и Сюзанн, обе, как по команде, схватили бутылку, стоявшую передо мной. Каждая из барышень тянула в свою сторону. Было в этом нечто бесконечно ребяческое и простодушное, выдававшее сразу, что дело из рук вон плохо: князь заморочил головы обеим.

Господи, да за все содержание его рассказов я не дал бы и понюшки, а разум его не стоит ломаного гроша! Тем не менее Михаэла и Сюзанн были совершенно околдованы, ибо в безумии полковника, хоть и скроенном на несколько старинный лад, была живая кровь, живая искра.

Я переводил взгляд с одной барышни на другую, но Эллен желала продолжать разговор в том же тоне, с каким я обратился к ней в начале вечера. Я такой охоты не выказывал; тогда она принялась описывать прелесть зеленых шотландских лугов, где бродит скот, позвякивая колокольцами. После мучительно длинного описания всего этого она добралась и до субботы.

— В этот день все собираются в церкви, — вещала она, не преминув добавить, что с годами это сделалось для нее настоятельной потребностью…

А я видел одну только Сюзанн, и не было мне никакого дела до проповедей английских попов. Эллен со своими рассказами тяготила меня, и я только и делал, что ловил слова, доносившиеся с другого конца стола. Тогда еще не знал я ни доброго сердца Эллен, ни преданности ее, какую редко встретишь даже у некрасивых женщин и которая часто стоит куда больше смазливой рожицы. (Такого рода мудрость мне дано было приобрести значительно позднее.) А тогда я стремился к одной Сюзанн: я чувствовал, что она отдаляется от меня. Тем не менее были минуты, когда мне казалось, что оживление ее вызвано отнюдь не побасенками князя, что Сюзанн все-таки интересна и серьезная беседа о литературе. Эта мысль приходила мне всякий раз, когда она обращалась ко мне с просьбой процитировать то или иное место. Я с радостью исполнял ее желания (извиняясь перед Эллен). И, произнося чьи-нибудь прославленные строки, старался, чтобы их услышал и мой хозяин и научился уважать библиотекарей. Таким, как пан Стокласа, приходится чуть ли не силой вдалбливать в голову уважение к образованности. И я, возвысив голос, говорил с таким чувством, что князь заметил, что я мог бы в два счета сделаться дьячком, не будь я таким замечательным библиотекарем.

Между тем я постепенно пьянел. Я чувствовал, что если я и потеряю Сюзанн, то во всяком случае не лишусь приятной жизни, даже если придет конец моим злополучным визитам к Корнелии. Господи боже мой, что такое одна жалкая ночь в сравнении с живым человеком и его бессмертной душой?! Мне ужасно хотелось выразить эту мысль вслух, и удержался я от этого лишь с превеликим трудом.

Тем временем адвокат опять заспорил о чем-то с князем.

Я, как и большинство людей, склонен сближаться с теми, кому улыбается счастье и кто движется к успеху. И, видя с несомненностью, до какой степени князь Алексей овладел полем битвы, я выказал к нему расположение. Я сделал несколько лестных замечаний в его адрес — например, когда речь зашла об оружии, я вставил, что князь семь раз стрелял в семерку червей и всякий раз попадал в сердечки. Заговорили о лошадях — и я упомянул о том, что князь прекрасный наездник; короче, я старался, как мог.

Пан Ян и адвокат сохранили ясную голову, а мы с князем немного захмелели. И все же та парочка ковыляла далеко позади нас. Я с наслаждением слушал, как тужится адвокат, желая нас уязвить. Он все порывался рассказать анекдот о пьяницах, но потуги эти проваливались под звон бокалов.

Пан Ян (будучи все же человеком доброго сердца) испытывал скорее горечь, чем гнев, и это до некоторой степени примиряло меня с ним. «Глупец, — мысленно обращался я к нему, — барышня Михаэла смотрит сейчас только на князя, но это пустяки, ибо в один прекрасный день любезный гость наш сорвется с места. Он наврал нам уже с три короба и в конце концов так запутается, что сам не разберется. Тебе бы радоваться, что князь выбил из седла адвоката, который держит в своих руках управляющего. Князю же в этом споре нет места. Он исчезнет, растает, улетит — или его уведет (когда пробьет час) какой-нибудь жандарм в ремнях и с винтовкой.

И разве сам черт путает карты, если я ошибаюсь, и у этого малого нет на совести какой-нибудь аферы».

После бокала-другого сердце у меня делается безмерно нежным, и я красноречивыми взглядами старался показать пану Яну, что ему достаточно сравнить свое свежее лицо с морщинистой и обветренной физиономией князя, свои прекрасно очерченные губы и ровный ряд зубов со ртом полковника, быть может, красивым, но выражающим упрямство, насмешливость и волчью стать. Увы, пан Ян на меня не глядел и не понял меня, даже когда я сжал ему локоть. Зато хозяин мой был весел и очень ласково беседовал с князем и со мной. Прощаясь на ночь, он подал мне руку со словами, что я славный малый.

Я пошел было к себе, да вдруг вернулся (ибо был изрядно взбудоражен) с намерением еще поболтать с полковником. Быть может, ему захочется еще рыбки или рюмку наливки? Итак, я остановился, поджидая его, и видел, как Лойзик (по прозванию Фербенкс) допивает вино из бокалов барышень, отодвинув мой, хотя вина в нем оставалось больше. При этом зрелище (которое вам, быть может, покажется не очень приятным) я испытал чудесную раздвоенность, стремящуюся к единству, испытал то самое неутолимое стремление найти вторую половинку ореха, первую половинку которого господь бог сунул в руку каждому мужчине.

Заглядывая таким образом через приоткрытую дверь в столовую, я увидел Михаэлу и Сюзанн — они шли по обеим сторонам князя, подняв к нему головки, одну русую, другую с черными, как эбеновое дерево, волосами, Я так и замер. Дамы попрощались. Полковник поклонился им, и Михаэла ушла в свою спальню, которую она делила с Китти.

Удалился и князь, а Сюзанн оставалось сделать лишь несколько шагов до дверей своей комнаты.

Она остановилась, положив ладонь на дверную ручку.

И тогда я снова увидел князя — волчьими скачками он приблизился к Сюзанн и обнял ее, она же не проронила ни звука.

Я слышал, как бьется мое сердце.

Князь медленно открыл дверь и вошел в нее вместе с Сюзанн.

За ними щелкнул замок.