"Художник - шприц" - читать интересную книгу автора (Иовлев Николай)

Иовлев НиколайХудожник - шприц

Николай Иовлев

ХУДОЖНИК ШПРИЦ

Толща зеленой воды вздрагивает от ударов сердца, в ее мути со дна бегут гирлянды пузырьков. Огромный залив, отсвечивающий безжизненно-бронзовой поверхностью, обступили вулканы. Из их глоток в грязно-бордовое небо ввинчиваются клубящиеся столбы. Над вершинами всплывает тяжелое солнце.

Вздохи, колоброженье, клокотанье.

И вот уже скользкая ящерица бежит по песку, выбрасывая язычок, виляя хвостом и целеустремленно глядя вперед. Ее пупырчатое, подернутое пенистой слизью тело разбухает, тяжелеет, превращается в гигантскую тушу, сметающую со своего пути осколки каменных глыб, приземистые деревья с чахлой листвой и толстыми корявыми стволами. Она передвигается грузно, взрывая песчаные холмы, оставляя за собой отпечатки перепончатых лап и кривую борозду от мощного хвоста, тяжело встает на задние конечности, исторгает кошмарный рык и шумно. валится на бок, предсмертно конвульсируя...

Воды посвежевшего, стряхнувшего муть залива утюжит шелестящий парусник. На лесистом склоне погасшего вулкана, в лачуге, из крыши которой в незнакомое небо нацелен телескоп, над моделью земного шара склонился седо-кудрый старец, циркулем выверяющий расстояния...

И вот уже над заливом проплывает серебряно-чешуйчатый дирижабль, вот по пустыне, мимо безмолвных мраморных изваяний, мимо каменных пирамид, конусами упирающихся в облака, перепахивая борозду, оставленную хвостом динозавра, на головокружительной скорости, грохоча, мчится мотоцикл. Взгляд его седока скрыт за черными стеклами, руки защищены высокими крагами, череп закован в пластмассу. В ней отражается златокупольная церковь, луг в цветах. На лугу - сталисто-пепельные высоковольтные вышки. Залп электрического разряда между ними - фиалково-алый, оглушающий. Вышки раскалены до бриллиантово-мерцающей голубизны.

Горы. Их каменные морщины завалены снегами, скалистые пики, ощетинившись, пронзают облака, подножия укрыты пухом лесов. Нет, это не горы, это - города. Бетонные небоскребы, равнодушно натыканные в асфальт, отблескивающие стеклом и сталью сквозь удушливое марево. Цинично глядящие друг на друга тысячеокими лицами. Заслоняющие солнце.

Удары сердца мощней, они выхлестывают новые виденья.

Часы. Колючие винтики, шестеренки. Циферблат отливает полированным металлом. Секундная стрелка прыгает в такт с ударами сердца. Циферблат оплывает и превращается в женское лицо за стеклом. В глазах - боль. Брови сломаны. Губы высушены. По стеклу сочатся слезы. Черты лица смазываются растворяясь в алом. Это - цветок мака. Нежные лепестки, покрытые прозрачным пушком, обрызганные капельками росы, окружают зубчатую сердцевину. И рядом тянет шершавую серовато-зеленую головку, похожую на змеиную, нераспустившийся бутон. И - удары сердца: тум-тум-тум... Лепестки начинают вращаться вокруг резного ядра, сливаются в алое пятно. Оно разбухает, меняясь в красках и замедляя скорость вращения. Теперь это - планета. Голубые, синие, бирюзовые разводы океанов, белоснежные завихрения облаков, грязноватые кляксы континентов. Сиреневая дымка, подкрашенная золотым-тонкой кромкой вдоль горизонта. Сейчас брызнет солнце.

Тум-тум-тум! - сердце. Бдщ-бдщ-бдщ! Это - сапоги. Черные солдатские сапоги в ребристых подошвах. Елочкой. Они поднимаются из-за горизонта вместо солнца и четко печатают шаг. Они вращают землю. Бдщ-бдщ-бдщ! Тум-тум-тум! Бдщ-бдщ-бдщ!..

Дымка, плотнея, стекается в витой жгут, уплывающий во тьму космоса. Бирюзовость Земли, извиваясь, течет к подножию этого жгута. Ослепительная огненно-ртутная вспышка, чудовищный удар, сотрясающий планету, - и налившийся кровью жгут выплескивается в клубистый шар ядерного взрыва. Из молочно-белого, надуваясь, ядро превращается в малиновое, пурпурное, багровое...

И неожиданно все становится предельно ясным: это - не атомный гриб, это - клубящиеся сгустки крови в раст воре наркотика на стенке шприца. Пробное взятие крови: пошла ли игла в вену.

Ломки... Пакостное состояние. Умирают не от кайфа - умирают от ломок. От кумара, или, по медицине, от абстиненции.

Кажется, я наглухо сел на иглу. Самый жестокий кумар - на второй день, но нужно вытерпеть денька три-четыре - и переломаешься. Я торчу на дозе четвертый месяц и, кажется, мне уже гроб с музыкой. Да, наркотик подлавливает, опровергая миф о том, что соскочить с иглы - пара пустяков, была бы сила воли. Я мучаюсь второй день и, видит Бог, уже не могу...

Все, больше мне не вытерпеть ни часа. Нужно немедленно вмазаться. Чем угодно, хоть водой из канализации - для самообмана.

Из просаленных, обахромившихся книзу джинсов достаю замотанный в носовой платок пятикубовый шприц, поблескивающий никелированными ободками, плетусь на кухню - промываю под краном. Наживляю иглу, полотенцем перетягиваю предплечье, накачиваю "трубы" кровью. Руки гуляют, игла тупая, я долго не могу попасть в истыканную, болезненную, разукрашенную синяками и желтушностями - от бесконечного насилия - вену. Кажется, есть. Беру контроль: на нижнюю стенку стеклянного цилиндра падает темно- красная струйка. И я выдавливаю поршнем коктейль из собственной крови и хлорированной водопроводной воды. Достижение - нулевое. Даже иллюзии никакой. Мой бедный организм больше не поддается надувательству. Плетусь в комнату, елозя рукой по стене. Валюсь на диван. Выворачивание наизнанку. Таких скотские ломок у меня еще не было. Пожалуй, я приплыл.

Прыгающими пальцами накручиваю телефонный циферблат. У Салата всегда полна кормушка - он не только сам любитель поторчать, но и торговец дурманом. Правда, у него людоедские цены, но где они нынче вегетарьянские.

- Володя? Тревожит некто Лебедев.

- М-м-м-м... Ну?

- Приплываю, Вова. Выручи...

В трубке - молчание, лишь раздаются легкие потрескиванья в толще эфирного фона. Наконец:

- Ты и так уже должен мешок.

- Я за свои долги отвечаю. Буду должен полтора мешка.

- Так не годится. Не огорчай меня, ты ж знаешь - у меня сердце больное.

- Володя...

- Не-е-е, Лебедь, у меня-сердце.

- Ну хочешь - "Колонновожатого"?

- Это ближе к телу. А больше никакой мазни не осталось? Хреново. Ну, тащи.

Кажется, брезжит избавление. Только бы не сорвалось... Оборачиваю собственноручное произведение эпохи личного благоденствия плотной рыжей бумагой, перевязываю бечевкой. Эта, по выражению Салата, мазня - последняя из моей домашней картинной галереи, и я не хотел с ней расставаться: она была для меня этакой энергетической подпиткой, источником, подкармливающим ощущение тупости нашей жизни. Ушлый Салат, путающий Моне и Мане, Гогена и Ван Гога, поначалу давал за нее две сотни, я же вовсе не желал торговаться, затем уже я клянчил двести, но Салат предлагал сто пятьдесят; после, играя моей безвыходностью, Салат манил сотней, но я требовал полторы - и не отступил. Сегодня эта гадина сунет мне отравы из расчета ста рублей, не больше, - и мне придется согласиться... Остальные свои изделия я растолкал черт знает когда и за последние полгода не сделал ни одного мазка. Краски сохнут, кисти томятся, холст едва ли не заплесневел. Какое к дьяволу творчество! Вечная дрожь в руках, в коленях, в пояснице. Сердцебиения, потовые накаты. И - ломки, ломки, ломки. Когда же снисходит кайф - замаивает лень. Непреодолимая. А бывало, я с упоением мазал и под кайфом, тепло поминая беспримерного Олдоса Хаксли, творившего под хорошим дозняком мескалина и утверждавшего, что это средство повышает остроту восприятия реальности, - и похохатывая от того, какие-де мы с мэтром хитрецы.

Взгляд в зеркало. Браво, загарпуненный. Зрачки еще тусклее, щеки впалее. Но вроде не очень уж страшен: спасает фотогеничность. Небритость вот только...

Обуваю отечественные полуботинки, которым до полных ботинок не хватает ни внешнего вида, ни внутреннего удобства, захлопываю свою постылую холостяцкую светелку, по длинному коридору с двумя десятками дверей и вонючим туалетом с дырой, оснащенной чугунными рифлеными следами, направляюсь к выходу из нашей многосемейной коммуны, где за мною закреплена репутация тихопомешанного алика-одиночки. Коридор - он же кухня, он же - прачечная, он же - помещение для сушки белья, он же ванная комната для купания в корыте младенца, он же - псарня с кошарней, домом престарелых и вечерним клубом с подачей сивухи окрестным джентльменам с разбойничьими рожами. Кисловато-пряное амбре родного коридора провоцирует подташнивание.

Дневной свет болен глазам. Настолько красивым небо бывает только в пору цветения маков. Скоро сезон, а с ним - спасение.

Какое все-таки потрясающее небо!..

Руки Салата, разукрашенные желтовато-синюшными кляксами, усыпанные кровавыми многоточиями - следами от иглы, подрагивают, его, видно, тоже здорово кумарит. Башка у Салата - Верховный Совет, если дело касается кайфа, приобретения отравы и перепродажи страдальцам вроде меня. Молотит Салат халдеем в кабаке, но тоскует о месте продавца пива. В нашем извращенном обществе работать лакеем престижнее и выгоднее, нежели владеть скальпелем или осциллографом; проблема сосисок, которых нет, народу важнее изобретения перпетуум мобиле. Салат, считающий всех нулями, а себя единицею, обладает акульей хваткой и алмазной логикой, в его наглых, циничных, поблескивающих эйфорией глазах сегодня высвечивается еще и алчность, предчувствие поживы. Как-то раз этот гад, издеваясь, продал одному горемыке, загибающемуся от ломок, ампулу сульфазина, а если вдуть эту мерзость - с ума сойти можно: температура подпрыгивает до сорока, ломки начинаются такие, каких и в самом страшном сне не бывает, наваливается страх, бред, галюны...

- Скоро сезон, - бросает Салат отвлеченно, со зловещей улыбкой.- Снимешь пенки с огородов. Разбогатеешь. Если мусора в мусарню не заметут.

- На, - говорю я, кладя на кресло пакет.- Только не обидь.

Салат, влекомый любопытством, зыркает по креслу, зацепившись взглядом о пакет, однако тотчас цепляет на лицо маску подчеркнутого безразличия, как видно давая тем самым понять, что на многое я могу не рассчитывать.

- Последние дни прусь, как слон, - продолжает болтать он. - Вчера встряпался марафетом, потом догнался феном с ноксом - и чуть не потерялся. А позавчера трухануло. Грязнухой обсадился. Думал - хвостом щелкну.

Врет, сволочь. Откуда у него грязнуха, - чистяком заправляется, аптекой. Ногтями шуршу по пакету, предполагая приблизить этим сделку. Салат, дрожа не то от кумара, не то от удовольствия при виде моей безвыходности и нервозности, треплет языком, словно заведенный. С отличительным пристрастием он рассказывает о недавнем происшествии. Таксист взял троих пассажиров, они уселись сзади, назвали адрес, на полпути двое вышли и, расплатившись за всю дорогу, попросили добросить оставшегося. Привез таксист этого третьего, а он спит. Глянул - а пассажир без глаз. Попутчики усыпили его какой-то дрянью и у спящего вырезали глаза. Что было духу водила примчал в больницу, а врач поднял веки, осмотрел глазницы - и сказал, что сделать уже абсолютно ничего нельзя, только раны продезинфицировать и марлевую повязку наложить потолще - чтобы, когда несчастный очнется, не сразу смог понять, что с ним сделали.

А вот и логически неизбежная концовка, то, ради чего Салат, даром не пошевелящий и пальцем, насиловал свой язык.

- Знаешь, за что того быка шугнули? - как бы невзначай интересуется он. - Правильно. Не разбашлялся вовремя. Товар взял, задаток дал, а главный долг не погасил. Ну как пример? Подействовал? Ладно, не дергайся. Но, Лебедь, за все надо платить. А за удовольствия - дороже всего. Ты же это знаешь. Так когда?

- В сезон.

- В сезон - поздновато. Надо раньше. Ты обещал раньше, а я тебе поверил. Не обижай старого боевого товарища. Давай часть сегодня - вот, мазня твоя сгодится. погашу семью червонцами. Сезон, Лебедь, это журавль о небе, а мазня твоя - синица. Я в чем-то не прав? А?

- Меня кумарит. Хоть в петлю.

- Брось пускать сопли, мы же не друзья детства, нас связывают чисто деловые отношения. Тем более в такое сучье время. Так что - приступим к телу?

- Ты сволочь, Вова.

- За такие выпады можно получить по голове. Я - реалист. Соцреалист. Это помогает мне в жизни. Кстати, я тебя не звал.

От этого плотоядного палача я выползаю едва ли не рыдая, но все же не с пустыми руками: дабы я не подох, а, напротив, еще крепче привязался к кормушке, Салат дает мне в долг стакан соломы - перемолотых через мясорубку маковых коробочек. Из этого сушеного богатства можно сварить неплохой бульон, некоторые предпочитают давиться трухой, запивая ее чаем с вареньем, а кое-кто жрет чистоганом, тренируя желудок, но подобные шалости - для сопливых малолеток; мне нужен "приход" - мощный, как удар штормовой волны, и сладкий, как оргазм.

Извлечь из соломы опий труда не составляет, в этом я насобачился, можно сказать, целую стаю собак слопал. Нужен ацетон. Только где ж его взять? Поганая перестройка вышибла из магазинов даже такую дрянь. Алкаши его бухают, что ли?

Ацетон, я знаю точно, есть у Балды, - и я заворачиваю к нему, подбадривая вялое мироощущение обещаниями влить топливо.

Балда прикатил в наш чудо-город из глушайшей сибирской деревни, но хуторянские замашки из него, вроде, не очень выпирают, даже акцент талантливо поменял на местный. Кто-то, помню, рассказывал, как, впервые приехав на южную землю, Балда ползал на коленях под дикорастущими деревьями лесополосы, давился опавшими абрикосами, которые раньше покупал на рынке областного центра по уму непостижимым ценам, и повторял: "Не верю, что бесплатно, не ве-е-ерю!"

В деревне Балда крутил коровам хвосты, щупал оставшихся, не сманенных цивилизацией баб и механизаторничал, пока поблизости не начали возводить всесоюзную ударную стройку - химзавод - да не нагнали "химиков" поселенцев-уголовников, не без помощи задержавшихся баб мгновенно расплодивших триппер. Россказни о сахарной жизни под благословенным южным солнцем вскружили Балде думалку облегченной конструкции, он бросил свой фамильный пятистенок и мотанул в теплые края - за счастьем.

Теперь Балда, владелец машины "Чайка", разумеется, швейной, парится в многосемейном, душном и вонючем, бараке консервного завода, пользуя вместе с женой и без разрешения появившимися на свет четырьмя чадами комнату аж в девятнадцать квадратных метров. Потрясая еще теплым постановлением правительства о помощи многодетным семьям, осчастливленный природой папахен врывался в исполкомы - районный, городской и областной, - где ему и объясняли суховато: "Кто, говорите, сочинил постановление? Совет Министров? Вот он пусть и дает вам квартиру. А у нас квартир нету. Нетути".

Замотанная до зеленушности лица супружница Балды каким-то чудом до сих пор не угодила в могилу либо по меньшей мере в дурку. Четверо матерых спиногрызов третируют ее с восхода до заката. У консервного завода, где горбатится Балда, собственного детсада нет, в исполкомовские не принимают: мать, а стало быть, и дети не имеют прописки, прописывать в барак запрещает милиция, а сам Балда прикреплен штампиком в паспорте к мужской общаге.

Ударяю ногой визглявую калитку и вхожу во дворик, огражденный символическим заборчиком из гнилого штакетника.

Картина - хоть в рамку: Балда сидит на заржавленном грифе самодельной штанги, сконструированной из водопроводной трубы и тяжелых железных блинов, и лузгает семечки, а рядом копошатся в песке его наследники. В неоперившихся еще ветвях голого тополя безмятежно попискивают птички, бледные солнечные лучи заливают безвременно лысеющую от непомерных забот голову Балды, его плечи, облегаемые старым фиолетовым ватником, колени, обтянутые линялыми и штопанными-перештопанными трикотажными шароварами, какие могут себе позволить напяливать лишь выдающиеся спортсмены на тренировку - им не стыдно, все знают, что у них найдутся штаны и подороже, - да люди, впавшие в хроническую бедность.

Мое появление одухотворяет взгляд приятеля теплотой, во всяком случае мне так кажется. А может, мне хочется, чтоб было именно так? Да нет плевать я хотел на глаза Балды, на его взгляд, - мне нужен ацетон.

- Физкультпривет, Гена. Спортсме-ен! Тяжелоатлет.

- Мастер с понтом, три золотые не дали. Семечек хочешь? Деревенский героин: будешь трескать, пока не кончатся.

Лаконично - время дорого-раскалываюсь о причине визита. В глазах у Балды - и теперь это мне уже не кажется - вспыхивают огоньки вожделения, он хищно выстреливает зрачками по моим карманам. Ради кайфа Балда готов на все, на любые жертвы, какой уж к черту ацетон. Приказав старшенькому приглядывать, чтобы мелкота не сыпала друг другу в глаза песок. Балда отрывает задницу от штанги - и мы идем в барак, гремя полыми деревянными ступенями.

- Тонька по магазинам мотается. Успеем.

Тяжелый барачный воздух - загустевший, замешанный и настоявшийся на многих событиях и судьбах, противопоказан моему дохленькому организму. Подташнивает, перед глазами плавают мутные разноцветные круги, грудь наливается тяжестью, бедра каменеют. На кухне, где к ароматам коммуналки подмешиваются кислые запахи помоев и пряновато-скорняжные - так, я знаю, пахнет крысами, - Балда, не конспирируясь (даже если и войдет кто-все равно ничего не растумкает), ставит на разрисованную подтеками газовую плиту таз с водой; я тем временем наваливаю в плошку маковых отрубей и пытаюсь залить их ацетоном из прозрачной рифленой бутылки. Видя, как дергается горлышко. Балда, редкой души человек, отнимает бутылку и делает все сам. Мягкий хлопок газовой горелки - и наше зелье уже готовится, наполняя кухню смертоносными ацетоновыми парами. Балда толкает форточку, и вонь медлительными колебаниями всасывается в свежесть весеннего мира. Балда бдителен: однажды в этой же кухне при закрытом фортугане ацетоновое испарение хлобыстнуло от огня с такой мощью, что во двор высыпались оконные стекла, на полках подпрыгнула посуда, с плафона сорвалась пыль, а в ушах у нас звенело полдня.

Балда выскакивает на минуту во двор - дать наставления старшенькому, и мы, наконец, затворяемся в его пропитанной детским мочезловонием комнатухе с пародией на мебель.

- Доставай "машину", - руководит Балда, выдергивая из кучи хлама и протягивая мне тряпичный сверточек. Разворачиваю его с брезгливым содроганием: носовой платок, не стиранный, вероятно, несколько месяцев, сохранивший остатки белизны лишь внутри, забрызган каплями: бурыми крови, и грязно-желтыми - следами раствора, несущего сладострастие; если, выварить из этой портянки содержимое, можно запросто вмазаться-вставит обязательно, только может и трухануть, обязательно труханет - так много здесь грязи. Шприц у Балды тоже как всегда немытый. Прополаскиваю его под краном, наживляю иглу, прогоняю сквозь нее струйку под напором.

- Ты хотя бы изредка "баян" кипятил. Для приличия, - стыжу Балду, хотя, если ему вдруг взбредет это в голову, я, не дождавшись, скрючусь в муках.

- Брось, Юрчик, корчить из себя интеллигента рыло не в навозе. Желтухой мы уже отболели - чего еще бояться? Разве только СПИДа. Ну так за себя я спокоен, а тебе твоя хреновина иногда нужна еще только для того, чтобы шмыгнуться - когда не можешь найти трубу в других конечностях. Не колотись, щас замутим и вдолбимся. Тебе сколько кубов? Сколько? А почки не отстегнутся? А, ну да, ты же у нас профессионал.

Балда накручивает на иглу клочок ваты, тянет поршень за плоский никелированный диск, всасывая в стеклянную утробу ярко-коричневую жидкость. Едко он зацепил меня с хреновиной. Ну да пес с ним. Вмазаться скорее!

- Готовь "кишку".

Передавив предплечье скрученным ремнем, пульсирующе работаю кистью руки, нагнетая венозную кровь. Когда-то эти вены были предметом моей гордости и объектом зависти сотрапезников - таких, как Балда; теперь от вен остались одни тени.

Держа иглу вертикально на уровне глаз, Балда выгоняет из цилиндра воздух. Поверхность токсина доползает до предела - и на острие иглы, надуваясь, лопаются пузырьки.

- Готов? - спрашивает Балда, сосредоточенно следя за тем, когда вместо пузырьков брызнет фонтанчик. - Давай!

Он подносит шприц к моей побагровевшей от натуги руке, разглаживая кожу, добивается более четкого проявления вены, укладывает на нее иглу. Вот она, моя жизнь, - на кончике иглы. Балда вдавливает "пчелку" плашмя чуть глубже поверхности вены и медленно двигает вперед. Кожа натягивается, игла слегка гнется и, пронзив поверхность, входит в вену, словно в масло. Балда берет контроль. Есть контроль: на стенку шприца сбегает, извиваясь, темно-вишневая струйка.

- Отпускай!

Разматываю ремень. Зеркальный поршень, обрамленный гроздьями пузырьков, под давлением гонит наркотик сквозь узкое жало иглы. Все, тупик! Балда резко выдергивает блестящее острие, и я накрываю кровоточащую скважину подушечкой пальца. Сейчас влупит приход. Я уже чувствую, как он зарождается. Так, должно быть, аквариумные рыбки слышат приближение землетрясения. Пошло! Ноги оцепеневают, от икр вверх по телу бежит жгучая волна мурашек-колючих, щекочущих. Накрывает колени, наполняет бедра, таз, приближается к груди, и вдруг, нет, не вдруг, - я жду этого! - мощные объятья набрасываются на сердце, дыхание обрывается, я чувствую, как замерло, остановилось мое мировосприятие, - и наконец чудовищный удар обрушивается на мозг. Боком валюсь на тахту. Наружу рвется мучительно-сладостный выдох. Сердце, словно очнувшись, начинает с учащенной ритмичностью пропускать порции крови, мурашки выкарабкиваются на лицо, которое, я уверен, в этот миг побелело, - и расползаются. Балда что-то говорит, но я не вникаю. Я снова окунулся в поток обильного, волшебного, изысканного блаженства, в омут райского, несравненного наслаждения.

Ширева хватит дня на три: Балда, оставив с моего великодушного разрешения выработанную солому - на вторяки, - слил снадобье в пузырек из-под поливитаминов. Пузырек почти полный. А что потом - пес его знает.

Домой - пешком. Люблю побродить после хорошего дозняка - это не мешает наслаждению, а, напротив, распаляя кровооборот, делает кайф утонченнее.

Выбирая улочки поуютнее, плетусь мимо пропитанных временем, выщербленных фасадов, мимо мокрых скамеек, тронутых вечерней росой, мимо чугунных и железных, в завитушках и простым частоколом, оград крохотных сквериков, где куцые ветви деревьев несмело ощетиниваются зубчиками, выползающими из нежной зелени треснувших почек, вдоль речушки - по замурованной в камень набережной... Сейчас, на повороте, из-за угла пожарной каланчи выплывет здание школы, в которую я ходил десять лет. Пятнадцать минуло со дня ее окончания. Зимой одноклассники собирались на юбилей. Я не пошел. Пятнадцать лет - отрезок времени для сбора первых плодов вполне достаточный. И урожаи, должно быть, многими собраны богатые. Но чем-если не хвастаться, то по крайней мере-за что не стыдиться мне? За искалеченные вены? Разложившуюся печень?..

Однако меня повело явно не в ту сторону. Под умиротворяющим влиянием наркотика в одурманенной подкорке обычно плодятся экие-нибудь величественные думы о бессмертии, о чудесах запредельных зон человеческого сознания, прорыве души в космос, сверхчувственном познании. Убежден: обычное сознание - всего только одна из многих форм сознания, отделенная легко разрушимой стенкой. Каких только шизовок, каких галюнов не перевидал я, добиваясь с помощью наркотиков расширения орбиты своего мировосприятия! Не исключено, конечно, что именно извращенные условия вызывают многие случаи наркотического экстаза, но это, как мне кажется, вовсе не означает, что патология здесь доказана. Не раз, пользуясь различными наркотиками как проявителем, делающим видимой жизнь других измерении, я вызывал ощущения фантастического восприятия времени и пространства, невесомости, проникновения в микромир и выхода в астрал. Мне кажется, все эти загадочные мистико-эмоциональные переживания зарождаются в некой таинственной области сознания, которая еще не открыта наукой...

Стрельнул сигаретку у цветущего здоровяка. Сам, гад, курит с фильтром, а для меня вытянул из кармана пачку термоядерных. Жлобяра. Хотя такие, как я, наверно, его замордовали, а не дать закурить считается сверхжадностью - вот он и выкручивается, балансируя между скупердяйством и благотворительностью.

Быстро темнеет. Волочившиеся по небу тучи разметал налетевший ветер. Черно-синий купол неба порябел звездами.

Взгромоздился на спинку сырой скамьи в парке, где когда-то разбазаривал свою беспечальную юность. Каждая сигаретная затяжка - словно огненная волна, разжигающая сладострастные ощущения. По улице, отливающей грязноватой желтизной, изредка с подвыванием проходят троллейбусы. И больше - никаких раздражителей.

Все мы уйдем на перегной, но хочется оттянуть этот миг, а такие вот ностальгические минуты общения с бессмысленным прошлым ставят оттяжку под сомнение. Хотя - что мне в биологической смерти? Я верю в бессмертие души...

Перерезав ярко-цветистый проспект с дымно-фиолетовой перспективой, шевелящейся гроздьями огней, останавливаюсь возле автомата с газировкой. Это - последнее из удовольствий, которое я могу себе позволить, не влезая в долги. Неторопливо, маленькими глотками потягиваю из стакана. Газвода покалывает нёбо. На лавочке в разливе неонового света общается жизнестойкое старичье, где-то из открытого окна вырывается разухабистое пение, от припаркованных авто к модному ресторану идут, нет, величественно выплывают, задрав носы, представители золотой молодежи-вероятно, дети подпольных советских миллионеров - сопляки и соплюхи в шикарных нарядах, не заработавшие в жизни даже на трамвайный билет. А вот и образчики нашей низшей, непривилегированной касты: двое пареньков в потасканных джинсах и курточках держат под руки пьяную бабу трудноопределимого возраста. Налопались в какой-нибудь подвальной тошниловке разбавленного пива с портвейном. На бабье лицо налезают пропитанные салом сосульки черных волос. Она мотает башкой, что-то мямлит и порывается высвободить захваченные руки; оглушенные алкоголем парни неустойчиво перетаптываются и потряхивают бабу за плечи, похоже, с требованиями заткнуться. Увидев меня, они перебрасываются фразами и подходят.

- Слышь, студент, тебе лялька не нужна? - спрашивает, напустив на лицо невозмутимость, словно в роли сутенера ему приходится бывать ежедневно, один из спутников прекрасной дамы.

- То есть как это? - выламываюсь я.

- Что ты как дурак. Нужна или нет?

Он подталкивает бабищу сзади, чтобы та подняла голову. Грязные волосы, в потряхиваньи разлетающиеся по сторонам, на несколько мгновений открывают бабье лицо - отечное, рыхлое, нездоровое. Взгляд тяжело и ошалело тычется в мой подбородок, - и вновь волосы, словно бамбуковые шторки, закрывают склоненное лицо. Спи, подружка, я обойдусь без твоей любви.

- Смотри, какая лялька! - рекламирует товар второй провожатый. - Нужна? Бери. За сороковник. Та ты не бойся - не обманем. Гони сороковник и - твоя. Сама хочет. Слышь, скажи, что сама. Да?

- Да-а, - встряхивает волосней баба.

- Вот видишь-да! Правда хочет. Бери!

Отираю пальцами губы, со стеклянным звяканьем переворачиваю стакан в моечную скважину, и, независимо обогнув троицу, вышагиваю восвояси...

По грязной, провонявшей мочой и окурками лестнице, перешагнув через свернувшегося эмбрионом алкаша, поднимаюсь в свою хоромину. В ногах еще есть допинговая сила, но состояние - полусонное, туповатое, а глаза, я знаю, - такие, словно их закапали мутным раствором.

Зелье кончилось быстрее, чем я ожидал. Следовало, конечно, учитывать возрастающие потребности. Заправил вену остатками, застраховавшись от ломок на несколько часов, а утром - хоть не просыпайся. Необходимо пошевеливаться, пока перегорающее топливо питает энергией. Сахарная лень придавливает к подушке, но что-то надо делать, обязательно, сейчас, сегодня: завтра будет поздно. Только - что? Звонить Салату? - так единственное, что гадючий выродок Салат может бросить утопающему, это гиря. Кому еще исторгнуть кручинный? всхлип? Годков пять назад можно было смотаться на рынок и у прикидывающихся дурами старух нахватать выхолощенных маковых коробочек - по пятаку за штуку, но теперь, в эру эгоистических откровений, старые черепахи прозрели, п е р е с т р о и л и с ь, - и только очень немногим, проверенным и перепроверенным (спецгруппы по борьбе с наркотой шерстят в полный рост) уступают каждую головку за полтинник. Ну, а уж эти проверенные-перепроверенные - висельники вроде Салата - впаривают стакан перемолотых коробочек, умеренно разбавляя свежую труху уже отработанной, за сотню - самое малое. А когда... Стоп! Нет, не померещилось: в коридоре тренькает телефон. Сейчас тетя Муся проковыляет к нему из своей светелки, и я в который раз услышу ее нытье - о мигренях и схватках в пояснице. Так и есть; шарканье. Приближающееся к моей двери, удаляющееся от нее - к телефону.

- Да. Кого? Говорите громче, я плохо слышу. Сейчас.

Шарканье в обратном направлении и - неожиданно резкий, пугающий, хоть я и ожидал его, стук в мою дверь.

- Юра, ты дома? К телефону.

Черт возьми. Дома я или нет? Кто бы это мог быть? Кто бы ни был - хуже не будет. Хуже некуда. Надо выползать.

В ухо из телефонной трубки вливается голос Салата:

- Здорово, Лебедь. Спишь, что ли?

- Давно не виделись.

- Сам знаю. Дело есть.

- Ну.

- Надо, чтоб ты подъехал.

- Не могу. Я занят.

- А ты освободись.

- Я не могу освободиться. Я одержим творческим психозом.

- Это дешево стоит, Лебедь, - голос Салата, стряхнув благожелательность, иссушенно-ультимативен, - но за это можно дорого заплатить. Через час - жду. Бизон подарок готовит. Гонец от него был. Все, конец связи. Жду.

Медленно опускаю трубку на телефоньи рога. Почему меня потряхивает? Бизон. Подарок. Это серьезно. Но при чем здесь я?

Бизон - не средней руки негодяй вроде Салата, а закоренелый мерзавище. На него пашет взвод широкоплечих головорезов - бывших боксеров, каратистов, самбистов, он обложил налогами, какие и не снились Минфину, рынки и тучи, халдеев, пивников, кидал, ломщиков, форцов, шулеров, проституток, валютчиков, ворюг всех мастей, торговцев водярой и наркотой, наперсточников и прочую сволочь, - и объявил себя Крестным отцом. Разъезжает Бизон на элегантном "мерседесе" с личным водителем и бдительно следит за добросовестной уплатой оброка; тех же, кто не хочет делиться, преследует пока не сломит. Для особо брыкастых экземпляров боевики Бизона держат в лесном урочище избушку с горницей, обставленной на манер камеры пыток. Утверждают, что среди разнообразных способов уговаривания костоломы Бизона применяют вовсе редкие и весьма интенсивные: стойкого жмота кладут, к примеру, в настоящий гроб и пилой-двуручкой перепиливают крышку, пока из-под нее не донесется вопль раскаянья; или под вздернутого на дыбу сквалыжника ставят примус и увеличивают выброс пламени из форсунки, не воротя носы от запаха жареной человечины, - до тех пор, пока не последует согласие о сотрудничестве. Или - утюг на живот, хорошенько прокаленный на углях, или - кочергу в задницу. Да что там пытки, - денег у Бизона столько, что он в состоянии нанять убийцу. Как-то раз, говорят, этот владыка теневой экономики просадил в карты триста тысяч, - и сполна, без истерики и выкрутас, заплатил долг. Многие охотно отстегивают мзду столь могущественному воротиле: при хорошем поведении ягнят он может и покровительствовать, выручая в трудную минуту. Вляпался какой-нибудь торговец коньяком на обсчете - тотчас галопирует к Бизону. И Бизон подсобляет. За отдельную, разумеется, плату. Иногда ему достаточно проронить в трубку два-три слова. В последнее время, если верить сплетням, Бизон практикует особо вандалистские приемчики извлечения дополнительной платы: его люди подсказывают бэхээсэсникам, где вскрывать хищения, прихлопнутое ворье бежит за помощью к Бизону, - и стонет от поборов, но несет дополнительную. Не так давно в неформальной прослойке города произошел раскол, она развалилась на фракции, и противники Бизона, требуя свою долю, стали посягать на часть его обложенных налогами владений. В пригородном кемпинге были организованы переговоры группировок с присутствием первых лиц, - и дело закончилось вначале бойней холодным оружием - цепями, кастетами, ножами и дубинами, а потом в ход пошли и стволы. Зал интуристовского мотеля превратили в груду черепков, главе противостоящей Бизону команды выпустили кишки, а с ответом перед судом предстали лишь несколько козявок из охраны Бизона, отделавшихся кратчайшими - Бизон позаботился - сроками. Эмвэдэшники скрежетали зубами, доподлинно зная, чьих если не рук, то ума это дело, владея достоверными данными и о других бесчинствах Бизона, но не могли его не то что посадить - даже арестовать. Да, богат чудовищно, но все богатства оформлены на подставных пешек, на родственников, близких и приближенных. И ведь сам-то он никого не грабил, не избивал, не отправлял на тот свет. Когда же у человека такие связи и деньги, ему ничего не стоит пустить следствие по ложному фарватеру, либо закрыть любое дело, даже самое, казалось бы, беспроигрышное...

Но при чем здесь я - маленький, незаметный, безвредный и безденежный ловец кайфа? А не пошли бы они все! - все эти бизоны и салаты! Никуда я не поеду! Граждане СССР имеют право на отдых. Заваливаюсь на пиван.

Где он, выход? Выхода нет...

В каждого Мировая Гармония вложила свою, особенную каплю, в каждом запрограммирован свой талант, только далеко не все его выявляют...

Я всегда, с самого, наверно, изначального момента затеплившегося сознания, восхищался умением превратить мертвые краски в живые предметы на плоскости, способности воссоздать на шершавом полотне кусок мира в собственном видении. Только художник, как никакой иной жрец искусства, в силах отобразить нашу связь с природой столь совершенно. Мне повезло: я быстро распознал свое предназначение. Неплохо, видимо, рисовал уже в младенчестве, а в юношестве без труда проскользнул в художественную школу, даже стипендию получал. Пока на первой сессии не представил на суд взыскательных мэтров первое полотно. Из клеточки багета па зрителя уныло смотрел, словно моля о помощи, приучаемый к повиновению первогодок Советской Армии. Все у него было в порядке: и выглаженное обмундирование, и белоснежный воротничок, и значки на груди, а в ладонях - письмо. Но вот глаза... Они-то и подвели меня под монастырь, раздраконив поводырей: работу обвинили в отступлении от традиций, в упаднических настроениях, в пагубном, тлетворном воздействии... А на следующей сессии, после разгрома второй моей работы, с которой еще более сокрушенно взирал уже лагерник, меня перевели в прежнюю школу - как бесперспективного и нехорошо влияющего.

Для незакаленного мироощущения это была настоящая катастрофа. Я здорово переживал, и вполне могли наползти серьезные последствия... "Не обращай внимания, - утешал я себя, - все образуется. Главное - делать свое дело, а для тебя это - постижение законов мастерства. Может, и неплохо, что ты вылетел из этой бурсы, где всех хотят причесать одним гребнем. Не подставляй голову под гребень. И не надо отчаиваться. А если ты пойдешь на поводу у таких вот учителей и лагерники у тебя будут излучать любовь к режиму - тогда конец. Плюнь - и разотри. И делай свое дело".

Презрев официозные требования, я работал и жил отшельником. И никому не показывал свои пробы. Я работал потрясающе много. У меня не выходило ни черта путного, - видимо, я был бездарен. Но я работал как вол. Копировал старых мастеров, мазал свое. Гробился грузчиком, приходил домой, загибаясь от усталости, заставлял себя садиться перед мольбертом - и работал. Руки дрожали, ресницы смыкались, но я работал. А когда понял, что все это серьезно и у меня есть шансы выкарабкаться за пределы посредственности, бросил гробить здоровье за гроши, записался в тунеядцы - и стал пахать на полную катушку, изредка, чтобы не подохнуть с голодухи, уродуя холст - для мещан на толчке. Там-то я и познакомился с единомышленниками, такими же, как сам, изгоями. Мы, были очень непохожи, но сблизились в одном: создаваемое нами раздражало чиновников. И не потому, что мы касались упрятанных в архивы и запрещенных тем. Чиновников злила наша независимость, творческая вольность, преданность идеалам Мировой Гармонии, а не дутым идеалам Хаоса. Стало быть, нас, разных, объединяла еще и свобода.

Однажды летом, когда набившее оскомину слово "перестройка" произносилось, по отношению к дачам-дурнушкам, в городе появились афиши... Выставка не была даже открыта. Члены экстренно собравшегося секретариата местного отделения Союза художников, превосходя друг друга в поношениях, обозвали представленные на выставке работы идейно несостоятельными и художественно незрелыми, обвинив их созидателей в непонимании политики нового исторического этапа. Мы - а среди нас были члены СХ - заявили о неотступном намерении выставить на суд зрителей свои творения, - и бюрократы попятились. Временно. Нас попросили предъявить на просмотр специальной комиссии все, что мы желаем демонстрировать, - и каждый привез в правление несколько десятков полотен. Жюри оценило их по достоинству: у Вени Бакова пробилось две вещи, у Синяева и Гольдмана - по одной. У меня не прошла ни одна. "Извините, товарищи, но компетентные члены выставкома, уважаемые люди, облеченные доверием народа, заслуженные деятели искусств с высоким положением в нашем творческом союзе просмотрели ваши опыты и - сами видите, ни одного зала, даже самого маленького, ими не заполнишь. Так что, товарищи, в следующий раз. Только навряд ли. С таким идейно-незрелым уровнем... Ах, вы возражаете? Тогда требуются оргвыводы". И Женю Гольдмана исключили из Союза художников, поскольку он когда-то подавал документы на выезд во Францию. Женя не первый, отчаявшись, пошел на такой шаг, беженцев было много, и уехали они не в жесточайшую пору сталинско-ежовско-бериевского геноцида, а в наши - триумфально-барабанные. Эти художники были украдены у народа. Но творцу важно быть понятым и признанным. Не важно - где, но - важно. Ему нужно воспевать Мировую Гармонию, а не подпевать ваятелям Хаоса... И теперь к нам - через таможни попадают репродукции замечательных картин, игнорируемых закупочными комиссиями на родине...

Женя Гольдман не смог уехать во Францию. Специальная комиссия потребовала, чтобы он уплатил за вывоз собственных произведений тридцать шесть тысяч рублей. Редкий цинизм. Чиновники, не купившие у художника ни одной картины, оценили их кучен денег, ничего похожего на которую у мыкающего нужду Жени никогда не было. И за что он должен был заплатить? за право владения своими работами? Как это ужасно - может знать только сам автор.

Когда члены партбюро отделения союза явились домой к Вене Бакову проверить идеологическую зрелость его произведений, Веня снял со стены охотничий дробовик и заявил, что - не приведи Господь уважаемые товарищи переступят порог его комнатушки-мастерской - он застрелится. Не привыкшие к такому невежливому обращению, члены партбюро запрятали Веню в дурдом, где он, нарвавшись на уникальный материал, сделал с натуры несколько великолепных - сам видел - карандашных этюдов. Веню обвинили в злостном извращении советских психлечебниц-самых лучших лечебниц в мире - и объявили психопатом, опасным для общества развитого социализма...

Через несколько лет добропорядочные люди взялись организовать мою выставку-однодневку в небольшом доме культуры, но она закрылась, не успев начать работу: какой-то очень важный чиновник, помахав перед носом директора дома удостоверением, гневно потребовал вернуть людям деньги за билеты и снять картины. Организаторам влепили строгие выговорешники со сверхстрожайшими предупреждениями, и они были вынуждены публично каяться в своей идейной близорукости...

В дверь дубасят. Сколько на ржавом будильнике? Полпятого. Стало быть, я провалялся в эйфорической дреме часов шесть.

На пороге - Салат. Крутит на пальце закольцованные ключи. Молча входит в комнату. Останавливается. Выдергивает из пачки сигарету, разминает ее, щелкнув зажигалкой прикуривает от голубовато-желтого качающегося флажка и, глубоко затянувшись, нагло выпускает дым мне в лицо.

- Ты, что, Лебедь, рехнулся? - в каждое слово вложена настоящая злость. Тебе что было сказано? В следующий раз я тебе голову отсоединю и душу выдерну - она у тебя и так еле держится. Понял, я спрашиваю?

- Понял, не ори.

Ну его к черту. Он, говорят, припадочный.

Салат подходит к окну, всматривается куда-то вдаль, ударом ногтя стряхивает пепел на подоконник и, не теряя повелительного тона, продолжает:

- Я тебе про Бизона говорил?

- Говорил. Только мы с ним незнакомы и я ему ничего не должен.

- Зато мне должен, - Салат смотрит в упор, стараясь надломить, запугать, подчинить. Чтобы достойно выдержать этот злой гипнотизирующий взгляд, смотрю не в самые зрачки Салата, а в затянутую черной растительностью переносицу. Над нею. в пористой коже лба выдавлен узкий полумесяц. Старый шрам.

- Бизон вздул налоги, - медленно, аккуратно проговаривая каждую букву, изнуряет Салат.

- Ну и что?

- Не догадываешься?

- Нет. Кто будет умасливать Бизона - я не знаю. Вернее, точно знаю только, что не я. Я не торгую наркотой.

Взгляд Салата наливается бешенством. Крылья носа, подернутые пленкой жира, пульсирующе двигаются, подбородок, усыпанный многоточием бритых волос съеживается, плюща губы. Достаточно еще одного подстрекательного слова - и этот раздразненный скорпион выпустит ядовитое жало.

- Не торгуешь. Зато хаваешь за троих. И не успеваешь платить.

Салат смотрит так ненавидяще, что, кажется, сейчас ударит. Всю жизнь он тайно завидует мне: по отношению к миру я всегда был свободным пилигримом, он - приспособленцем, у меня никогда не было денег, у него их всегда было через край, но сколько бы у него их ни было, он никогда не мог купить то, чем владел я: благоговение перед жизнью, осознание своего места в ней. Впрочем, теперь ко мне это относится все меньше. Возможно, отчасти для этого Салат и старался приблизить мое гниение, щедро отваливая в долг разрушительное зелье. Он почти добился своего. Но только и вовсе опустившись, я не унижусь, не преклоню колен перед этой гадиной. А он ждет, - я читаю это в его налитых яростью глазах. Можно, конечно, обработать, уломать, умолить Салата. Можно. Если хорошенько постараться. Ему это понравится, его это проймет. Он возгордится победой, - она и будет платой за отсрочку. Можно взмолиться подождать, оттянуть возмездие до сезона, а в сезон выкрутиться, заготовить ханки на сумму в десять, в двадцать раз превышающую долг, - он возьмет натурой, которая как валюта, он сломается, дрогнет: за деньги этот человек забудет, укротит свою ненависть... Только...

Время, отпущенное мне Салатом, иссякло. Он стряхивает пепел под ноги, на давно не мытый пол моей холостяцкой коробчонки.

- Сколько ты мне должен? Напомнить?

- Я не забыл. Семьсот пятьдесят.

- Память не проторчал еще. Ну так вот, Лебедь. Даю тебе десять дней сроку, понял? А потом включается счетчик, и каждый день набегает по стольнику. Все! Доставай где хочешь. Занимай, воруй, грабь, убивай, в карты выигрывай, но в пятницу вечером, я хочу получить свои бабки. И не дай бог, если я их не получу. Ты знаешь, что с тобой будет.

- Ты же обещал подождать до сезона.

- Все, Лебедь, заткнись! Я никому и никогда ничего не обещаю, ты меня с кем-то путаешь. И не вздумай исчезнуть, сука! Из-под земли достану! Все, разговор окончен. До встречи через десять дней. Ма-аксимум.

Салат расплющивает обугленный конец сигареты о подоконник - фильтр остается торчать, как пароходная труба, - и быстро уходит, для пущей острастки хлопнув дверью.

Остатки притупившегося чувства сладострастия от такого поворота событий мгновенно улетучиваются, сердце испуганно съеживается, - и я ощущаю необыкновенную четкость работы сознания. Это, помимо прочего, - предвестник надвигающихся ломок.

Вот я и допрыгался, дозаигрывал с этой сволочью. А ведь он и впрямь может устроить мне превеликую пакость. Будут прихватывать в парадняке гнилозубые урки - отбивать печенку, а то еще перо меж ребер вставят. Уехать? Куда? Где, кому ты нужен, качаемый ветром, светящийся насквозь, не космонавт, не мореплаватель, не плотник. И паспорт - у Салата в залоге, и расписка, заверенная у нотариуса. Объявит, гад, в розыск - через ментуру и по бизоновским каналам...

Натянув отечественные полуботинки, двигаю из коммунальной душегубки куда угодно, иначе задохнусь в этом спертом воздухе.

Люди спешат. Женщины прут тяжеленные сумки, на лицах - заботливая сосредоточенность. Они не ставили перед собой головокружительные цели, но сегодня у них есть своя задача, задачка, - маленькая, но влекущая. быть может, даже с долей поэтизации, а у меня - нет. А что, если я был неправ? Возможно, высший смысл и состоит лишь в том, чтобы обогреть хоть одного человека? Возможно. Мне теперь все равно. Передо мной, в поле моего прицельного обзора маячит сейчас конкретная, мизерная по вселенским масштабам, но труднодосягаемая мишень. Ее повесил Салат.

Развалясь на своем плешивом диване периода развивающегося Хаоса, блаженно затягиваюсь сигаретным дымом. На лице, надо полагать, начертано высшее наслаждение. Еще бы: по очнувшимся венам пульсирует панацея.

У соседей за стеной натруженно скрипит брачное ложе, на кухне гремят кастрюлями, в открытую форточку влетают жизнеутверждающие звуки воробьиный гомон, сухой стук доминошных костяшек. Ноги в замечательных полуботинках крест-накрест покоятся на спинке дивана рассохшейся, облупленной, а струйка дыма, выдутая легкими, вулканическим фонтаном взвивается к несвежему, подернутому горчичной копотью, потолку. В теле сладостная нега, я в ладу с самим собой и со всем миром. Ай да я! В такие минуты кажутся глупыми подозрения, будто впопыхах природа набила мою голову не первосортными мозгами. Жизнь мнится бесконечной, вселенная безграничной, душа - бессмертной, а отрава - жизненным эликсиром.

Я верю в судьбу, предмет пусть и нематериальный, но вполне действительный. Я убежден, что исход жизни зависит не от нас самих, а от некой высшей силы, подчиняющей себе, не испрашивая на то согласия, все живое. Человек - и это слишком очевидно, - каким бы он ни был энергичным, гениальным и упорным, не властвует над собственной жизнью...

Однажды, балуясь препаратом, при обычной дозировке призванным облегчать муки рожениц, а в повышенных объемах, если верить знатокам, по действию, ничуть не отличающемуся от ЛСД, я ощутил, как душа моя вытекла из тела, - и я увидел свое обмякшее туловище, обвислые руки и голову со стороны; мои бывшие члены мне больше не принадлежали, я был теперь весь душою прозрачной, физически неощутимой субстанцией, - и под какой-то странный шум с огромной скоростью полетел по черному тоннелю, навстречу пятну яркого ослепительного света. Находиться в этом фантастическом состоянии было непередаваемо легко, приятно, парил я долго, однако - надо думать, по мере ослабевания действия лекарства - полет стал замедляться, пятно тускнеть, я почувствовал, как вновь обрастаю телесной оболочкой, тяжелею - и падаю вниз. Пробуждение, контакт с явью были кошмарными: тело казалось чугунным, а сознание, не желая опленяться, рвалось ввысь, но - словно неподъемная гиря вплелась в невидимую ткань. Убежден: случившееся не было галлюцинированием, какое, словно явь, накатывает, скажем, от лошадиных доз паркопана. Это была сама явь. С тех пор и уже не просто слепо и безрассудно верю в загробную жизнь. И это право не может отнять у меня никто. Я был где-то там, на подступах к иным формам бытия, у подножия замка Мировой Гармонии. Но даже если бы я не пережил эти странные грезы наяву, я верил бы в бессмертие души с неменьшей силой. Да и любой, сдается мне, человек, будучи даже стопроцентным матерьялистом, не отважится поклясться в невозможности существования разума вне телесной оболочки, в том, что в природе не могут существовать формы мысли, отличные от нашей...

Маковые отруби, обесцвеченные, опостненные химическим колдовством, размякли и разбухли, из них не выцедить больше ни капли снадобья, и надо бы их вышвырнуть, да только - ну их к черту! Пошло вообще все к черту! Еще час, два - и начнутся адские ужасы кумара.

Где этот душевыматыватель Балда? Клялся быть к десяти, а на дворе уже полдень. До чего же хреново! Не загнуться бы раньше времени. Не щелкнуть хвостом. Ну где же, где этот убийца? Как все гадко, противно, омерзительно! До чего уродлив и несуразен мир! Как прав уорреновский Старк, утверждая, что человек зачат в грехе и рожден в мерзости, а путь его - от пеленки зловонной до смердящего савана. До чего понятен Гоббс с его убеждением, что жизнь скудна, отвратительна, груба и коротка... Ну так что, может вздернешься? Куда тебе! Ты - слабый и трусливый, а такой подвиг под силу только сверхчеловеку. Да где же этот нерасторопный?! Впарить бы хоть полкуба - любой мерзости.

Подплетаюсь к окну - за ним, если это не галюны, таинственный шум. Нет, не показалось: возле облупленной, подернутой волдыристым мутно-зеленым лишаем трансформаторной будки лепится грузовик, из его брюха чем-то торгуют. Очередь метров на двадцать, в три туловища толщиной.

Нужно немедленно упороться, иначе - вилы. Чем угодно. В костях зреет тупая, но растущая боль. Чем угодно. Бреду в кухню-коридор: может, кто из соседей вошкается с кастрюлями - поклянчу каких-нибудь таблеток. Хотя утром вся коммуна на пахоте.

Так и есть: никого. Пошарить, может, в чужих столах? Унылое шарканье тапок возвещает о приближении тети Муси. Выплывает из коридорного тоннеля, пригнутая радикулитом и мигренями.

- Здрасьте, теть Мусь.

- Здравствуй, Юра. Мыло-то купил? - кивает она на окно.

- Не...

- Ну как же. А постираться.

- Да ладно. Теть Мусь, вы мне таблеток не дадите? От головы.

Проходит пять минут - и я загоняю в тощую вену молочно-белую струю растолченных в воде таблеток аскофена. Вышибить кайф из этой баланды, конечно, не удастся, но бодряк на пару часов обеспечен. Да, жизнь продолжается. А вот и Балда.

- Привет. Как социальное самочувствие? Детской болезнью левизны в перестройке не страдаешь? Понятно. А личное? Колотишься? Ну и видок у тебя. Шугняк вломил?

У самого Балды - маслянистый блеск глаз. Как видно, он уже заправил жилы. Принес он что-нибудь или нет? Наверно принес, раз пришел.

- Гребу щас по Московскому, смотрю - очередюга в универмаг ну просто атомная, а зачем в наш универмаг обычно давятся - за тройным одеколоном, больше не за чем, только когда тройник выкидывают - толпа еще больше. "За чем стоите, братцы?" - спрашиваю. "За туалетной бумагой". - "Кто последний, засранцы?"

Наконец, вычерпав запасы малосольных острот и почувствовав, что трепотня об отвлеченном в тягость моему болезненно бьющемуся сердцу, Балда выуживает из кармана пару прозрачных ампул.

- Циклодольчик. Это, конечно, не то, шо дохтур прописал, но на бесптичье и сам знаешь, кто соловьем орет. Давай машину, ляпнемся да я побегу: жена от злости икру мечет. Вчера опять дома не был. Ты ж знаешь мой принцип: ночевать там, где застанет ночь.

Лекарство не приносит нам ожидаемого блаженства и тогда запасливый Балда выкладывает на стол еще три хрусталика, опоясанные тонкими синими надписями.

- Попробуем амнопоном. В догонку должен прибить.

Доппаек силен, но кратковременен. В моем черепе мгновенно закипает работа, Балда упоенно заваливает свою гортань словесным ширпотребом, однако уже через полчаса наш эйфорический экстаз скисает.

- Надо было какими-нибудь колесами придавить, - досадливо оправдывается Балда. - Ну, чего будем делать?

- Ты ж домой мылился. У тебя жена икру мечет. От злости.

- И хрен с ней. Пусть спасибо скажет, что вообще ее осчастливил, дуру деревенскую. Она с короедами у меня уже во где! - Балда ударяет себя по загривку ребром ладони. - Юрчик, есть шара опустить одного быка...

И Балда как на духу выплескивает детективный оперплан.

Три дня назад он заскочил к соседу по бараку, вполне отменной сволочуге, ночному спекулянту водярой, - стрельнуть курева, и пьянющий сосед, бахвалясь - вот, мол, козявка, смотри, какие люди ко мне ходят! - шутливо представил его фарцовщику радиоаппаратурой. Спекуль аппаратурой привез спекулю водкой дешевенький - всего за семьсот - джапанский кассетник и даже не потребовал деньги сразу, услужливо предложив подержать технику сколь необходимо долго - для ознакомления с ее замечательностью. И вот теперь, освеженный медикаментами, Балда опешил от простоты и доступности вызревшего в ею прочищенных извилинах замысла. Радиоворотилу, он помнит совершенно точно, зовут Эдиком. Я - Балда доверяет исполнение своего прожекта мне вваливаюсь к водочному ворюге под видом компаньона Эдика и растолковываю, что нам с Эдуардом срочно понадобилась именно эта тачка: подвернулась клевая возможность напарить одного: лоха, а новую чудо-технику, может, даже подешевле и почудесней, мы закинем на днях. Ну и забираю агрегат. Провал возможен лишь в случае, если у спекуля будет торчать в это время сам Эдик, - но не торчит же он там постоянно. Каков план? Разве не гениален?

- Я в такие игры не играю,

- Да не мандражи ты, Юрик! Все будет четко. Телефона в нашем курятнике нету, поблизости - тоже. Он и очухаться не успеет. Главное - давить на него психически. Ты ж психолог, у тебя получится. Давай, Юрик, давай, дорогой, настраивайся...

Просыпаюсь на своем продавленном диване в неснятых с вечера полуботинках. Истекает всего несколько мгновений, а я, злой, разбитый и раздавленный, уже утомлен общением с миром. Пройдет час - и жизнь станет предельно отвратительной. Если не приукрасить ее введением стимулятора. И я накачиваю тело панацеей.

Все позади. Теперь не существует раздражителей, не может быть утрат, способных опечалить, нет ничего, что в состоянии меня разладить. Все суетно, пошло, бренно. Кроме истины.

Но что есть истина? Вот меня уже и тянет порезонерствовать. Действительно, почему, если истина одна, на планете такое множество религий и учений? И отчего многие из них, ошибочные и лживые, имеют фанатичных последователей, учеников?

Ну ее к дьяволу, истину. Начнешь тревожиться - и поглотит суета. И заботы хлынут ливнем из ведра. И стальные нервы размягчатся. И ворвешься в засасывающий, заколдованный, запрограммированный ритм бессознательного бега по кругу - и будешь бежать, словно автомат, пока не утекут силы. Бежать кругами, виляя и запутывая следы, не контролируя свое поведение и не умея осадить этот бешеный гон. Или впадешь в прострацию. Черную, беспросветную, безысходную, вызванную убийственным перенапряжением.

Что плодит страдания? Наша мнительность. Воображаемые ужасы, опасения, надуманные проблемы, сиюминутные передряги. Мы в плену, в рабстве у страстей, у привычек. Мы прикипели к тому, чего нет или не должно быть, мы преклоняемся пред химерами, иллюзиями, миражами. И пусть тупорылая толпа молится сумятице, живет в беготне, - ты, перешагнувший через фантомы, будешь благоговеть только пред Мировой Гармонией. Ты будешь не преодолевать сопротивление материи, а слаженно вековать внутри нее, не бороться против слепых законов рока, а благодарно принимать их влияние, и если своей ровной жизнью на этом свете ты послужишь Мировой Гармонии - чего тебе еще надо? Чего ты еще можешь желать? Мир неудержимо движется к своей цели, и ты - его частица - имеете с ним. И не стоит растрачиваться на мельтешню, томления и остановки, на грызню и противостояние Хаосу. Жизнь сиюминутная - капля в бескрайнем, бесконечном временном потоке Мировой Гармонии. Пренебреги этой жизнью ради будущего...

После легковесного не то раннего ужина, не то позднего обеда в провонявшей, пропитавшейся кислятиной пельменной отправляюсь к Балде. Он должен припереть с работы ацетон - и мы собирались обсадиться на всю катушку. Хотя кайф и без того пробрал меня до костей. Времени еще целая вечность. Тащусь пехом. Неплохо, что ни говори, когда в тебе сидит три куба, ввергающих в сладостную истому. Пробуждается желание мотануть по проспектам города - не самого последнего в нашей державе, убаюканной, опухшей от сна: поглазеть на новейшие кумачовые призывы и обещания вдохновителей Хаоса сеять разумное, доброе, вечное, перестроечное, на мужчиновидных дам в оранжевых курточках, укладывающих дымящийся асфальт под надзором важного джентльмена в шляпе, подышать смогом, вываливающим из целого леса труб... Похоже, безнадега начинает подкашивать меня даже в минуты наслаждения. Это плоховато. Неужто в глазу моем застрял осколок зеркала злого тролля из сказки - и принуждает видеть только распрочертовы мерзости и не замечать роз с мимозами? Вон, пожалте, - снежно-белые облака в разливе жирного солнечного света - словно нагромождения рыхлой ваты, а полынья налита прозрачной голубизной, и через нее тянется слоистый, похожий на разваливающийся бинт, след от реактивного самолета. Нежное, душещипательное зрелище. Попробуй запечатлеть его на плоскости. У природы двадцать тысяч красок - и ни одной похожей, а у художника двадцать - и ни одной достоверной. Уютная булочная, отблескивающая вымытым стеклом, источает ароматы свежего хлеба, где-то долбит на фано. А вон - серенькое здание без окон и дверей. Живодерня. Сюда со всего города свозят заарканенных собак и кошек. И перерабатывают в мясо-костную муку. На мрачных воротах - лозунг: "Тебе, Родина, тебе, партия, наш вдохновенный труд!" Такое возможно только в стране развитого идиотизма. И зеркальный осколок в глазу здесь ни при чем. Дебют в роли собирателя гербария - роз с мимозами - не удался.

Далеко все-таки живет Балда - у черта на рогах. И ждать его на штанге пришлось долго. Но вот явился - и заныл о перегрузках на заводе, о том, как осточертела ему эта кровососущая каторга, как притесняют его и напрягают, как придираются и мешают жить. Спрашиваю, приволок ли он ацетон.

- А як же?! - вмиг преображается. - Что ли у меня вместо памяти помойка? Слышь - булькает! - он потряхивает сумку. - Пошли.

Проскочив темный коридорчик, выстеленный скрипучими плавающими досками, переступаем порог Генкиной каморки. И сразу по ноздрям шибает едкое амбре, замешенное на испарениях от пеленок или ползунков, но все одно загаженных, от безобразных циновок под ногами, варящейся еды и немытой посуды. Двое ребятишек с оголенными задами (в комнате злодействует духотища) терзают в углу, возле двухъярусной кровати, вислоухую плюшевую собаку. Мельком глянув на нас, они продолжают свое занятие, резво покрикивая друг на друга. Старший малолеток, с ногами взгромоздившись на стул, черкает карандашом в книжке для раскрашивания и на появление папаши отзывается коротким взглядом, теплой сыновней любовью не переполненным. И только самый мелкий карапуз, выкарабкавшись откуда-то из-под глянцевитого от липкости стола, выбредает, нетвердо переставляя слабые ножонки, на середину комнаты и, непритворно улыбаясь еще не озубатившямися деснами, смотрит то на папахена, то на незнакомого дядю.

- Что, старичок?-суховато приветствует младшенького родитель. - Мамку-то слушаешься?

- Ы-ы-ы-ы!-радуется малютка, погрузив в рот пальцы и покачиваясь. Ы-ы-ы!..

- Что, сволочь, приперся, чего тебе здесь надо?! - отбросив в сторону портьеру, отгораживающую кухню от прочих апартаментов, выходит Генкина супружница. Грязный, потемневший возле карманов халат, неопрятные, давно немытые волосы, под глазами - совсем не косметическая синева. - А-а, Лебедев, и ты тут! Давненько не был. Что ты моему мужу мозги пудришь? Пудри себе, понял?! Если не оставишь его в покое - я вас обоих в ментовку сдам!

- Ну чего ты, Тоня, чего разоралась? - глуповато улыбаясь, гундит Балда. - При чем здесь бедный Юрик? Он наоборот на меня положительно влияет. Своей высокой нравственностью.

- Заткнись, скотина! Лучше вспомни, когда последний раз в магазин ходил! А жрешь за троих! и серешь за четверых? Больше я твои тряпки стирать не буду! И жрать не получишь. А еще раз найду какую-нибудь заразу - сдам в ментовку! Обоих!

- Да чего ты, Тонь! - виновато скулит Балда. - Чо ты гонишь-то? Чего орать. Подумаешь - в магазин не сходил. Разоралась.

- Заткнись! Я тебя прошу - заткнись! Пошел ты со своими магазинами знаешь куда? Тебе, скотине, за посылкой сходить некогда, тебя же дома не бывает, ты же у нас гуляешь, ты у нас торчишь! Скотина! скотина! ско-ти-ина!!!

Супружница выдергивает из-под тарелки с остатками супа запятнанный жиром клочок бумаги, в котором можно угадать телеграфный бланк и, скомкав его движениями, похожими на те, какими лепят снежки, истерично, в лучших драматических традициях доведенной до отчаянья женщины, швыряет комком в Балду.

- Какую еще посылку? - недоумевает тот, нагибаясь.

- Пошел ты знаешь куда?! Па-аше-е-ел!!! - супружница всхлипывает, что предвещает подлинную трагедию.

Голозадый малявка, сменив улыбку на уксусную гримасу, вот-вот готов разрыдаться, старшенький младенец невозмутимо продолжает раскрашивание, не обращая внимания на привычную, как видно, сценку, а средненькие ссорятся из-за чего-то уже на верхнем ярусе кровати. Балда кивает мне на дверь - и мы выходим.

- И чтоб не шлялся сюда! Чтоб духу твоего здесь не было! Скотина-а-а-аа-а... - слышны рыдания, потопляемые, должно быть, в подушке.

Устроившись на штанге. Балда расправляет на коленях телегу.

- Вот дура-баба, совсем шизанулась! Давненько я ее не воспитывал, нужно будет заняться-куда ж это годится... - Он замолкает, вчитываясь в текст. Тетка ее передачу прислала. С Крыма. Поездом. Гадство! - уже пришел. Сегодня - в шесть. А уже девять.

Балда звонко-цикающе сплевывает в пыль и, уперев руки в колени, поднимается.

- Едем.

- Куда? Тебя что - шизняк долбит?

Мне совсем не хочется переться куда-то среди тревожной ночной глухомани. В нашем славном городе, нашинкованном разбитными молодчиками, в закоулках, примыкающих к вокзалу, вечерами совсем не безопасно: могут запросто начистить рыло, или, перевернув вверх ногами, вытрячнуть из штанов.

- Помчали, - напирает Балда. - Не может быть, чтоб не нашли. Вот, тычет пальцем в телегу, - вагон шестой. проводник Валера. Найдем Валеру, никуда не денется. А тут как раз залягут по берлогам, кухня освободится. Забодяжим химию, а?! Поднимайся.

Железнодорожный вокзал, смахивающий на средневековый замок кладкой из крупного темно-красного кирпича, арочными закруглениями узких окон, высокими пикообразными надстройками, всасывает в одни двери и выплевывает в другие тучи людей. Противно покалывает под ребром, во рту - неприятная сухость, я с удовольствием заглотил бы стакан сока, да только единственный действующий буфет, торгующий бутербродами с салом, вареными яйцами и кофейком известного качества, изголодавшиеся обделили таким густым частоколом, что, займи мы очередь, она подошла бы не раньше, чем к рассвету. На стеклянную дверь ресторана изнутри наброшена привычная картонка на веревочке: "Мест нет".

Попив воды в подземном туалете, куда просочились за пару гривенников, разыскали справочное. "Ждите ответа, не повторяя вызова". Подождали пару минут, повторили вызов трижды - и пошлепали искать дежурного по вокзалу.

Люди толпятся в зале ожидания, людьми забиты проходы, они наводнили, заплеснули все закутки. Они лежат в в духоте на полу, у стен, в проходах на вещах, на расстеленных газетах. Они тяжело, трудно дышат. Это - дыхание нашего общества. Общества Хаоса. Сложного общества. Люди спят, опустив головы, лежат - лицами вниз. Но они счастливы: им досталось место, им достался билет. А могло и не достаться. Солдатские шинели перемешаны с цветастыми плащами, дорогие куртки - с дешевыми. Равенство. Братство. Счастье. Вокзал- маленькая модель нашего общества. С бронзовой фигурой Мессии по- середине...

Как удалось установить, взяв за хобот дежурного, паровоз наш отогнали в парк на ночевку-это примерно в полутора километрах.

Ковыляем по железке. На пропитанные мазутом шпалы ступня опускается мягко, бесшумно, на гравии - с сочным похрустыванием. Через прохудившиеся облака просвечивает тусклая, подернутая пыльной поволокой луна, подножия насыпи чернеют начинающими кудрявиться зарослями, за которыми угадывается дыхание засыпающего города. В жидковатом освещении - фонарном, перемешанном с лунным, - блестят добела изъезженные рельсы.

- Где этот поганый парк?! - злится Балда, сосредоточенно глядя под ноги, чтоб не распластаться. - Что-то мне водичка туалетная, падла, устроила революцию. Она мне. сразу не понравилась. И вообще, я хотел лимонада. Такой вот я человек.

Наконец, отливающие платиной артерии разветвляются - и мы видим целое скопище вагонов - одиноких и сцепленных в короткие куски. Здесь не один и даже не два поезда, - здесь их куча. Плетемся вдоль обрубка из нескольких вагонов. В купе, видимо, проводницком, мерцает свет - вялый, какой-то нелегальный, едва ли не от лучины или свечи. Похрустывая щебенкой. Балда подходит к вагону, вытягивается струной, стучит в пыльное окошко скрюченным пальцем. Звук глухой, вязнущий. Несколько мгновений в купе не обнаруживается никаких признаков жизни, затем свет, источаемый, похоже, все-таки свечой, колеблется, занавеска морщится гармошкой, - и в окно, приложив ладони к лицу наподобие навеса, выглядывает лохматая баба. Ее соломенно-прелые волосы, похожие на паклю, жестко топорщатся в стороны. Разглядев нас, пугало кивком интересуется: "Что надо?"

- Это какой поезд?! - орет Балда.

"Что?" - все то же дерганье головой.

- Поезд какой?! - Балда приставляет к губам свои кривопалые лопасти. Рупорно умощненный голос бьется о монолит вагона, стремительно скатывается с насыпи, волной прокатывает по ровному, блестящему рельсами пространству и, отразившись от подозрительно темного здания с погасшими окнами, превращается в эхо.

Бабища трясет башкой и показывает на ухо: "Не слышу".

- Дура ты нечесанная!!! - ревет Балда. - Открой окно!

Коронованное паклистыми лохмами лицо исчезает, занавеска наползает на место. Нелегальный свет колеблется. Полминутой погодя в вагонной двери скрежещет замок, с сипло-скрипучим сопровождением дверь приоткрывается, и в щель выглядывает мужик в майке. Окинув нас цепким взглядом, интересуется:

- Чого вам, хлопци?

Тон не слишком любезен, но и не нахален: мало ли на какие неприятности можно напороться.

- Слышь ты, пассажир! - не церемонится Балда, почуявший трусливую настороженность. - Это Симферопольский?

- Ни, хлопци, це - з рэзэрва. Готовыться до лэтнього роспысання. Заутра у рэйс.

- А где симферопольский?

- Та хто ж його знае. Дэ-нибудь тут, пошукайтэ добрэ.

Перекрещенными руками мужик потирает белые плечи, зябко поеживаясь. Он готов ответить на другие наши вопросы, дабы воочию убедиться, что, не нуждаясь больше в его услугах, мы убрались восвояси и он может спокойно продолжить вечер со своей дамой, но мы, не удостаивая его больше внимания, хрустим по щебенке дальше. В лицо бьет густой ветер. Луну заполонили грязные тучи, налитые пепельной мутью.

Вот он, симферопольский, по крайней мере несколько суставов его. На занавесочках - надпись "Крым". Вглядываемся - в поисках жизни внутри. Тишина и темень. Шествуем мимо обрубка. Ничего обнадеживающего.

- Смотри! - Балда выбрасывает вперед руку с оттопыренным указательным пальцем, тыча в разбитое стекло на торцевой двери. - Осилим? - И пока я постигаю всю безрассудность этого нелепого, в стиле Балды, предложения, сам Балда хищно подкрадывается к тупому торцу. - Подсади! - запрыгивает на буфер, вцепившись в дверную ручку, расшатывая, вытаскивает из гнезд треугольнички стекол, не глядя швыряет через плечо, и они падают на камни с легковесным звоном, не разбиваясь, - только одно лопается с мягким треском. Подперев тощий зад Балды ладонями, помогаю удержаться ему на весу, - и вот, елозя животом по обрезу окна, дрыгая ногами в воздухе и кряхтя, он втягивается в черноту вагона. - Держи! - подает мне криволапую руку, нависнув грудью над шпалами. Крепкое сцепление ладоней, одоление высоты, и я переваливаюсь в вагон головой вниз. Проход в тамбур и дальше свободен двери распахнуты. Идем по узкому, длинному, высокому, тесному коридору, откатывая визглявые двери купе: авось с паршивой овцы посчастливится сорвать клок шерсти. Только, похоже, ничего нам здесь не отломится, не отколется, не отклеится, не отвалится. Даже бутылок пустых уже нет. Хотя неужели, ваше сиятельство, вы нагрузились бы посудой, будь ее здесь в избытке? Кто тебя разберет, ты, кажется, уже на все способен.

Дверь последнего, судя по длине пройденного, вагона - на заглушке, хотя тамбур был открыт. Обозленный неудачей, Балда хватается за длинную оконную ручку и дугообразным ударом ноги пробует высадить дверное стекло. Подошва с коротким писком чиркает по светлой бликующей поверхности, оставляя за собой черный след. Третий удар с треском прорубает в стекле лучистую звезду. Нежно звенящим дождем сыплются стеклянные брызги. Балда погружает в пробоину руку и поворачивает заглушку. Вагон плацкартный. Мы идем сквозь темные прямоугольники, в торцах мутно сереющие окнами, остановившись в конце, напротив проводницкой ячейки, откуда прямо-таки исторгаются мощные, раскатисто-рычащие залпы храпа. Нащупав в темноте ручку, Балда оттаскивает дверь в сторону. От скулящих звуков железа мы обмираем, но храп не прерывается. Завидный сон. Купе облито рассеянной фонарной подсветкой с улицы. На голой деревянной полке, завалившись на бок, лицом к стене, спит обнаженный - в одних черных трусищах - мужчина. Тучный, наплывающий на скамью живот покачивается при вулканических всхрапах. На столике, закованном в алюминиевый обод, - две пустые бутылки из-под водки, мутные захватанные стаканы, один - лежит, будто сложенное оружие, вялый кусок огурца, набитая окурками консервная банка. Смрад, наполняющий проводницкий коробчонок, вполне соответствует картинке. Но мы явились сюда не воротить носы. Балда уже шмонает под столом, шебарша в темноте. Ставит к моим ногам свитую из прутьев корзину.

- Глянь, что там, - шепотом.

Поскрипывая прутьями, срываю завязанную сверху тряпку, ощупываю. Колючая гирлянда мелкой вяленой рыбешки, под ней - прохладные гладкие апельсины. Садиться в тюрягу из-за такого добра нелепо.

- Ничего нет, - шепчу в ухо. - Фрукты.

- Вот еще что-то, - сипит Балда, и я принимаю у него вместительную сумку. Холщовая. Черная ткань топорщится от напиханного барахла. Нашарив, извлекаю женский кожаный сапог. В темноте не разобрать, но кажется импортный. Гладко-мягкий. Прощупываю сумку глубже.

- Сапоги. Женские. Валом.

- Годи-ится, - Балда перехватывает у меня ручки и выставляет сумку в коридор. Шепчет: - Остальное у него, наверно, под сиденьем. Хрен с ним. А где оде-ежда?

Между короткой пластиковой стенкой и верхней полкой Балда отыскивает пиджак. Обеими руками рвет на себя. Сухой треск лопнувшей петельки. Балда запускает лапу в карман.

- Ищи штаны-ы-ы!..

Ощупывая верхнюю полку, натыкаюсь на проводницкую фуражку. Кокарда играет в темноте фальшивым золотоносным отливом. Вот они, штаны, - брошены рядом с лежанкой. Балда, кажется, по ним топтался. Выворачи ваю карманы. Связка ключей, полгорсти мелочи, мелкий сор. Ключи пусть остаются, а деньги можно забрать. Впрочем, сгодятся и ключи. Задний карман? Есть. Черт, целая пачка купюр. В палец толщиной. Разваливаю веером, повернув к лезвию света. Разномастные. Рубли, трешки, но проскочил даже четвертак. Жирные. Напитанные сальностью рук.

- Е-есть! - хриплю, потянув Балду за рукав и давая пощупать пачку, не выпуская ее, однако, из рук.

- Отлично! Сваливаем! - это уже в полный голос.

Пока Балда колдует над замком, с хрустом ворочая в нем ключом, конфискованным у проводника, отслаиваю от денежной стопки примерно половину. Укрываю в нагрудном кармане. Остальное придется поделить с Балдой и с ним же просадить. На кой черт мы уперли эти сапоги? Ладно, Балда сменяет на солому.

Дверь наконец открыта. С визгом и грохотом, но на это уже наплевать. Тем более что из проводницкого склепа по-прежнему выстреливают раскатистые храповые залпы. Крепко налопался мужик.

Только в тачке Балда вспоминает о посылке из Крыма, за которой, собственно, мы и отправлялись, - и приходит к не лишенному оснований выводу, что посылкой была та самая корзина с рыбой и апельсинами. Теперь это также не имеет значения: возвращаться за передачей нельзя. Как нельзя и забуриваться домой к Балде, в объятья ею разъяренной жены. Ну, разве только заскочить за ингредиентами. А потом мы поедем в общагу консервного завода, где Балда в трудные дни просится на постой-последнее время все чаще...

Всасываю шприцем четыре кубика, приостанавливаюсь - и добираю пятый. С недобором можно прогореть: не проберет, и тогда через час вдалбливать столько же. Дозы возрастают. Хорошо это или плохо? Вероятно, плохо, но - уж больно хорошо. И - не страшен ни Салат, ни... Кстати, о Салате. Роковая пятница давно миновала, а он не объявляется. Всучить ему, что ли, оставшиеся полторы стохи - авось заткнется. Да он и так заткнется. Времена уж больно дамоклово-мечовые. Менты борются с собственной спячкой, в которую впали в золотой век Хаоса, иногда им даже удается пробудиться - и Салат об этом знает, понятно, не хуже моего.

Обсаженный до полусвинства, торчу в кабачине с Балдой и прикатившей к нему из неведомых тмутараканских просторов сестренкой. Собирается поступать в ликбез. Верит, что подготовительные курсы ей помогут. Пусть верит. А для пробуждения храбрости попросила сводить ее в ресторан - за ее монеты. Для представительности Балда решил прихватить и меня. Неужели моя маска еще внушает доверие? Очень лестно. Лелька - сестра - так щедра за маменькин счет, что предложила даже взять в нагрузку какую-нибудь деваху - для меня. Но тут уж я отвертелся. Развеяться самому - одно дело, а тешить надеждами ни в чем нс повинного человека - совсем другое. Подпитываюсь облитым патокой мороженым и кислыми яблоками - маленькими, бледными, в кофейных ушибах, изредка позволяю себе полглотка сладкого шампанского - и туповато пучусь на танцующих. Иногда меня втягивает в кружение какая-то лихая карусель, и я чувствую, как звенящая башка будто бы отвинчивается. А тело словно запеленутое. Бедная Лелька никак не может понять, с чего это я так нагрузился - неужели с полсотни граммов шампуня! - или, может быть, я конченный подзаборный алкаш, клюну еще с наперсток - и рухну под стол? Ты почти права, Леля, я действительно конченный. Но лбом в омут я пока не хочу, мое существование мне нравится.

Балда насыщает тело выпивкой. Он - всеядный. И уплетает вторую котлету. Кажется, он уже пьян. Ничего, когда халдей припрет ему счет, он моментально протрезвеет. Хотя для Балды этот пир - халява. Как и для меня. Правда я, думаю, уложусь рубля в полтора. Балда молотит языком уже полную ерунду. Только бы не начались слюнявые объятья, после которых хочется принять душ. Лелька тоже трещит без умолку. Нечего сказать, милая компашка: он без малого умен, она - без малого красива.

Обожравшаяся публика уже не вмещается на пятачке перед эстрадой и откаблучивает в островных пространствах между столами, да так жгуче, что из-под копыт - пыль, а в воздухе - прелые потовые накаты.

Балда нахлестался в приличное говнецо - и его тоже потянуло в жестокий пляс. До чего же это трогательное зрелище - танцующий в мятых брюках Балда. Колючая музыка подзуживает его, - и он успевает трясти мослами даже между тактами. А Лелька напустила на лицо томное безразличие, по-человечески вполне понятное: ее никто еще не пригласил потанцевать. Терпи, Лелька, терпи. Пригласят. Потом и аборт сделаешь. Ты не сомневайся: наши аборты самые лучшие аборты в мире. Только меня, ради Бога, не дергай - я буду тебе за это весьма признателен.

Балде, кажется, наступили на ногу. Точно. Застыл в негодовании, подыскивает в своих окостенелых мозгах эпитеты, которыми сейчас произведет залп в негодяя. Давай. Гена, разродись каким-нибудь убийственным ругательством. А кто же обидчик? Должно быть, вон тот модно остриженный молодой человек призывного возраста, в кричащем галстуке. Потерпи, любезный, сейчас Генаха намотает твой замечательный галстук на руку - и ты получишь в глаз. Генаха, а может, не стоит? Может - ну его? Этот косолапый, кажется, неплохо развит физически. Разумеется, ты - пьянее, и это неоспоримое твое преимущество, но все же лучше обругай его мысленно и тем удовлетворись. Нет. Балда пережевывает щеголеватого супостата мутным взглядом и, сдается мне, сейчас издаст воинственный клич. Паренек, подавленный величием и свирепостью неожиданного ворога, натужно улыбаясь, прижимает руку к груди. Раскаянье. Жидковат ты, паря, рано тебе еще шляться по ресторанам: тебя сейчас будут волтузить, а ты раболепствуешь. Поделом тебя отлупцует мой кореш Балда: не пресмыкайся.

Вышибающие мозги удары музыки - звуками музыки назвать это сложно прервались, толстый тапер объявил перекур. Наступает миг кровавой расплаты. Балда увесистыми, в нем явно нет такого веса, шагами приближается к окаменевшему обидчику. Я сейчас рухну в обморок: обидчик выше на полторы головы! Зато Балда пьянее. Начинаются китайские церемонии - полувнятное изъяснение и дружное жестикулирование. Двинь ему. Гена, промеж глаз, а то он кочет и на елку сесть - и задницу не оцарапать. Боже, как меня размотало от этого шампанского. Препаскудное состояние. Сейчас будет драка. Оп-па! и брызнут стекла витражей. Ап! - и с перевернутых столов со звоном повалится посуда. Кажется, это самый дурацкий день в моей жизни. Впрочем, нет, моя оскотинившаяся личность с ампутированной памятью наверняка бывала и не в таких переделках. Ну, что там, на поле брани? Вперед, на мины! Модно-галстучный наступатель на ноги, одной рукой продолжая вибрировать у грудной клетки, вторую подсовывает колесом под локоть Балде - и ведет его к столику, за которым сидят двое - парень и девчонка. Балда плетется размякшей, совсем не воинственной поступью: видимо, они идут пить мировую. Да, в умении улаживать конфликты со стороны ногоплющителя чувствуется рука мастера, но не длань ремесленника. А Балда - каков либерал? Лелька ерзает на стуле. Не дергайся, девочка, сейчас твой братец поможет ребятам допить графин и приползет обратно, ведь здесь еще тоже осталось. А потом ему захочется пропороть иглой вену, и если он сделает это - его увезут в реанимацию, да только, боюсь, он не дотянет до тамошней кушетки живьем. Он тактично умрет в машине, украшенной красным крестом. А тело его сожгут в крематории. Но ты не печалься, детка. Главное - ты береги себя. Девятнадцать - такой возраст, когда впереди - больше, чем позади. А вот и родственник твой шкандыбает. Да не один - с наперсниками. Побратались уже. Выхлестали, видать, последнюю каплю со своею стола - потянуло магнитом к нашему. Эх, замаял ты, Геша, противоречивостями своей многогранной - как стакан за семь копеек - натуры. То морды бить, то вдруг хлебосольство какое-то болезненное.

Балду при ходьбе уже побрасывает по флангам.

- Стар-рик! - мелет. - Эт-та знаешь - кто? Лелька, знаешь - кто эт-та так-кие? а? знаете?

- Неужели, - спрашиваю, - дети лейтенанта Шмидта?

- А? не-е. Эт-та - дети Соединенных Штатов Америки, пон-нял? Из Калиф-форнии. Во-такия реб-бята, я тебе гов-ворю!

Он звонко хлопает по лопатке недавнего своего обидчика, выдергивает из-за соседнего столика стул.

- Садитесь, ребята, счас я все устрою.

Исчезнув на полминуты, - посерьезневший и частично протрезвевший Балда приволакивает еще один стул и рассаживает собутыльников. Они уже порядочно замурцованы, в глазах - влажная стеклянность, но манеры, вроде, не казарменные. Девушка - обаяшка незамысловатой внешности, на лице нет этих безумных сугробов из косметики, на голове не лохматая шапища - гладкая луковица. Шея - красивая, долгая, кожа на ней белая, чистая, гладкая. На бугорках ключиц кожа более тонкая, натянутая - шелковисто блестит под сильным потоком света из хрустальных люстр. И улыбка - загляденье. Люблю такие улыбки. В них нет навязчивости и юродства, но они в меру наполнены пиететом к собеседнику. И к себе - тоже. Парни улыбаются, но суше. Один альбинос с красноватыми белками глаз (интересно, от природы это или от водки) лупает бесцветными ресницами, словно ничего не понимая и дожидаясь, когда, наконец, ему все объяснят, другой - тот самый, в базарном галстуке холеный лось с могучей грудиной и шарнирными ножищами. Правильно Балда сделал, что не прыгнул на этого убийцу, такой бы вмиг хребтину сломал. Ему даже можно наняться боевиком в авангард бизоновских громил - запросто пролезет вне конкурса.

- Прикидываешь?! - шпарит Балда, - они по-русски ни бельмеса. Я этому козлу хотел хлебальник расквасить, а он потащил меня рюмку мира махнуть. И все повторяет "рашен уотка, рашен уотка - о-о-о!" Насыпал мне полфужера, я жахнул, а это кубинский ром. Вонючий как не знаю что. Зато белый и крепкий. Халдей их, видно, напарил: притащил это поило вместо водки. Они ж слышали, что в России водка клевая,- ну и заказали, а халдей видит - не въезжают люди, вот и опустил. Ром же дешевле.

Быстро, удивительно быстро - так, что никто не успевает опомниться,Балда в несколько забегов переносит посуду с покинутого нашими гостями столика, успевает обо всем договориться с официантом и уже провозглашает тост за счастливое знакомство. Расторопный халдей, чей живот начинается от неопрятной бабочки и, туго колеблясь в белой рубашке, закругляется к паху, приносит две бутылки водки в ярких этикетках, облепленных медалями. Браво, Геннадий! Вот это по-нашему. Проявим русское гостеприимство из чужого кармана.

Похоже, это действительно американцы. Ничего вроде субъекты. Улыбчивые и, хоть и пьянющи,- не агрессивные. Но по-нашему - ни в зуб ногой. Как и мы на их новоанглийском. И все-таки друг друга понимаем. Больше всех понимает, разумеется, Балда, он - самый пьяный. Я вообще помалкиваю. Объясняются на пальцах, словно немые, а еще и мычат чего-то. Так. С географией, иллюстрируемой вилкой на скатерти, покончено. Теперь - о политике. Спасительная тема. Выручайте, политические деятели.

- Стальин,- тщательно выговаривает, нахмурившись, альбинос.

- У-у-у! - недовольно гудят его соотечественники, покачивая головами и направляя большие пальцы рук в пол.

- Брьежниев,- с неменьшей нахмуренностью.

- У-у-у! - неменьшее недовольство. Пальцы - в пол.

- Горбачьев! - едва ли не восторженно и уж явно просветленно.

- О-о-о!!! - ликование. Пальцы дружно - в потолок. Тост.

Какой наив, ребятки, какая трогательная доверчивость. Я от вас этого не ожидал. Чем же он вас так умаслил, наш Новый Учитель, новоявленный Спаситель Мира, какими такими обещаниями? Вы же умницы, вас должно быть трудно облапошить. Хотя, помнится, у ваших папенек и Сталин был когда-то "о-о-о", и Хрущев...

- Рузвельт, - встречный ход Балды. - Русфиелт - о-о-о!

- О-о-о! йе-ес! о-о-о! - указующие персты в потолок. Тост.

- Черчилль! - Балда прикладывает к оттопыренным губам пальцы, показывая, как Черчилль курил сигару. - Черчилль - о-о-о!!!

Вот болван, а! так обделаться: усадить британца в Белый Дом. Все равно что в Кремль - какого-нибудь Сухэ-Батора. Но штатники поддерживают:

- Чьерчил - о-о-о!!! - и снова тост. Интернационалисты.

- Рейган! - изматывает Балда. - Рейган - о-о-о!

- О, йес, - охотно кивают американцы. - Рьоналд Риеган - о-о!

- О-о-о! - отпрыгнувшим эхом вторит Балда. - Буш - о-о-о! Горбачев о-о-о! Фройндшафт! О-о-о! - это почти экстаз. Тост.

- Кьомунисм! - неожиданно выпаливает тот, которому едва не накостылял или от которого чуть не получил между глаз Балда.

- У-у-у!!! - хмурятся американцы, воинственно пронзая воздух пальцами к полу. - У-у-у!!! - Все выжидательно смотрят на Балду.

- У-у-у! - соглашается дипломатичный Балда, предотвращая международный конфликт. Тост. Балда пьет до дна. Иуда.

Битые яблоки, похоже, наделали мне вреда: за вздувшейся стенкой живота рычат и пофыркивают вулканические микроизвержения. После каждой опрокинутой в себя рюмки Балда с еще большим рвением развлекает заокеанских гостей, коих еще недавно собирался тузить. Временами кажется, он их замаял, ан нет, сами заводятся: "Совьет уньон-о-о-о!", - на что Балда тут же талдычит: "Юэсэй - о-о-о!" - "Есраел - о-о-о!" - "Чего?" - "Ес-ра-ел - о-о-о!" "Израиль? Нет, но! Израиль, Есраел - у-у-у!!!" - "Ноу! Есраел - о-о-о!" "Но! У-у! У-у-у!!!" - "Ноу! О-о-о! О-о-о!!!"

Я сейчас разрыдаюсь ведерными слезищами. Господа, зачем вы пачкаете мои барабанные перепонки этой пошлятиной?

... Мы уже почти одни в этом большом зале, наполненном табачной гарью. Музыканты, содрав свои чаевые и объявив через мощные усилители, без прежнего радушия, от которого не осталось и следа, окончание вечера, ушли первыми, за ними рассосалась и большая часть публики: пришло время любить. От танцевального пятачка прет лошадиным потом. В надежде разогнать самых выносливых, в зале уже трижды гасили свет. Первый раз люстры потухли на несколько мгновений, во второй - на полминуты, а в третий - на неопределенно долгое время, и когда неопределенность надоела, американцы зажгли свои карманные зажигалки, жиденького света которых оказалось достаточным для того, чтобы не пронести наполненные рюмки мимо ртов. А вскоре свет опять включили: надо же наводить порядок. Балда расплатился, но уходить ему не хочется. Похмуревшие официанты убирают со столов, стряхивая скатерти и переворачивая их на другую сторону. У нас - все то же, во всю глотку, с незатухающим напором:

- Брежнев - у-у-у! Горбачев - о-о-о! Гласность - о-о-о!!!

Подходит наш халдей. Вовсе хмурый. Уже без бабочки.

- Ребята, вы бы потише о политике. Орете на весь зал.

- Это - америка-анцы! - торжественно объявляет Балда.

- И что ж теперь? - не спешит разделить его патетику официант, перевидавший на своем рабочем месте пьяниц со всех континентов. - Ресторан уже закрыт, прошу, как говорится, очистить.

По мраморной лестнице дворца обжорства мы спускаемся, обремененные бутылкой водки, которую неугомонный Балда выцыганил у халдея за бешеную сумму. Все, кроме меня, ублаготворенны и шумливы. Мое столетнее горе дубасить мне в ладоши не позволяет. У меня - траур.

Небо - черное, но проспект залит фонарно-янтарным сиянием, подернутым нежным фиолетовым туманом. Американцы скалят зубы и что-то лопочут на своем. В разговоре с ними принимает участие и Балда - кивками. Еще стакан и он заговорит на английском с дюжим калифорнийским акцентом.

- Ну так что, едем?! - спрашивает он меня задорно-игриво.

- Куда?

- Ты чего - не помнишь? Кто из нас пьяный? Решили ж - едем на пристань. Покатаемся на прогулочном - знаешь, ночной. По заливу. Берем тачку и едем. Классные ребята! Да не спи ты!

- Кто тебя посадит в тачку - вшестером?

- Не пережив-вай, Юрчик! Мен-ня - посадят! Он уже совсем тепленький. Вполне созрел для вытрезвона.

- Не, я не поеду. Не могу.

- Не могешь - или не хотишь? Погна-али, Юрчик! На пароходе, у-ух, с ветерком! Мы водки хрипнем, ты вмелешься - где-нибудь на верхней палубе. Экзот-тика! За борт порыгаем. Давай, завязывай хандрить! А-атличные парни. И баба - тоже. Да, Лелька? Тебе не холодно? А то смотри, могу пиджак дать.

- Лучше американке дай, смотри, в каком легком платьице.

Балда сбрасывает свой далеко не первой свежести и сальности пиджачок и заботливо, с потрясающей - меня лично, по крайней мере, - душевной щедростью и красноречием пьяного человека накрывает им плечи заграничной леди. Он и о Лельке-то, запахнутой в толстую кофту, побеспокоился, как видно, чтобы та направила его по нужному курсу. Тоже мне, половой гангстер мирового масштаба. Заморские джентльмены восхищены этим мужественным поступком, Стопсигнал норовит набросить на Лельку свою бумажную курточку, но Лелька, похохатывая, вырывается.

Или все же прокатиться на пароходе? Последнее время я совсем опаршивел. Затворился, как рак-отшельник в скорлупе, выползаю только к Балде. Баян при мне ширнусь, кайф выхвачу, английский, глядишь, припомню, с американцами побазарю.

- Ну так чего - едем? - наседает Балда. Молчание - знак согласия.

- Ловлю машину.

Лови, старое помело, лови. Удачной тебе охоты.

С неким азартным восхищением, словно дело происходит в цирке, американцы наблюдают, как Балда безуспешно пытается остановить таксомоторы, едва ли не хватая их, пролетающие мимо, за колеса...

Кажется, Балда договорился с шоферюгой. Оперативно, ничего не скажешь. Первыми рассаживает гостей родины. На заднее сиденье. Интересно, а мы что же - на переднее, с водилой?

- Двигайтесь, двигайтесь! - наущает Генаха.

Четвертой втискивается Лелька. Американцам весело. Трекают что-то по-своему. Нежные губы девушки утончены улыбкой, но прелестные мутные глаза подернуты сонливостью. Кто же будет ложиться ей на колени - Балда, или мне окажет честь?

- Давай, Юрчик, на переднее, а я тут, - заныривает в салон.

- Э-э-э, куда-а?! - орет таксист. - Сдурели, что ли? Машина на пятерых! Вылезай! Я сказал - вылезай!

Так Балда, выходит, не договорился? Балда - он и есть Балда.

- Мастер! - вопит лежа, как солдат в цепи, - плачу два счетчика! Два и никаких гвоздей!

- Вылезай!!! - ревет шоферюга. - Ну!

- Три счетчика! Мастер! три счетчика! Три!!!

- Вылезай! Я последний раз сказал - вылезай!!! Балда выкарабкивается задницей вперед.

- Ну тогда, мастер, подожди, мы вторую тачку поймаем!

- Мне некогда, у меня смена кончается.

- Ну не шуми. Два счетчика! Три счетчика. Ну три, три!!!

Таксист надламывается, а Балда отпрыгивает в сторону - тянуть руку в просительном поклоне. Американцы покорно сидят в машине, крутя головами, Лелька перетаптывается рядом, а я какого-то полосатого черта простаиваю истуканом неподалеку, вперясь в налепленную на серый ограненный столб рекламу кандидата в народные депутаты. Фамилия у кандидата непонятная, но забавная: Волобуро. Это угрюмый человек с густыми обвислыми усами и покорным взглядом. Наверно, он будет исправной машинкой для голосования. В листовке восхваляются достоинства кандидата, но потрудились и насмешники: в углу, наискось, наподобие резолюции нацарапано: "То ли спьяну, то ли сдуру - голосуй за Волобуру!"

Пора бы уже вмазаться да повитать в грезах. Катанье на пароходе, как видно, нам не предначертано судьбой. Э, да я недооценил своего стойкого партайгеноссе. Он зафрахтовал второй мотор. Просто невероятно. Бежит, пьяно повиливая, к тачке с американцами, бросает мне торопливо: "Давай, старик в машину. Едем!", доковыливает до машины и, сунув череп в проем задней дверцы, объясняет адрес водиле.

Трясемся по нарядному проспекту. Ночь в полном разливе. За пыльным стеклом - мигающие реденькими разноцветными бусинками гирлянды, мертво обвисшие, флаги, сонная подсветка витрин, кипящие неоном буквы на крышах. Людей почти нет, и поэтому видно, как много на тротуарах мусора. Приближаясь к перекрестку, скрипучая машина замедляет ход и под самым светофором сипато притормаживает. Красный. А машина с американцами, успев прошмыгнуть по желтому, уносится дальше, ныряя по измятой трассе и колыхаясь грязно-малиновыми фонарями.

- Жми! - шипит Балда. - Наши уходят. Жми! Ну! Давай!

- Ты что - дальтоник? - грубит таксер.

- Никого же нет! Ни одной машины!

- Правила не для машин.

- Три счетчика! Нет, четыре! Мастер, четыре счетчика!!!

- Прекрати. Сейчас будет зеленый.

Вижу, как самоотверженно Балда борется с желанием треснуть шоферюгу по затылку. Если он не поборет это желание, нам всем конец. Таксисты народ слабонервный. Выхватит из-под сиденья монтировку или гаечный ключик, каким даже поезда под откос пускать не зазорно, - и попрошибает темена. Балда, слава Создателю, побеждает желание, - и мы скрипуче пилим дальше, ударяясь колесами в асфальтовые рытвины. Автомобиля с гостями Советского Союза и теперь уже нашими личными гостями что-то не видать. Возможно, он плетется к набережной другими дорогами.

Вот и пристань, одетая в неполированный гранит. Народу - тьма тьмущая. Попарно и небольшими колоннами прохаживаются взад-вперед, бренчат на гитарах, сбившись в кучки, группа с магнитофоном пританцовывает, а вон и мутный блеск стакана. Американцев не видно. Балда просит водителя проползти самым тихим,- прижавшись л тротуару, отделенному от дороги вереницей низких кустов. Мы проезжаем полкэмэ в одну сторону и километр в другую. Ни машины, ни американцев. Ни уж тем более пиджака с бутылкой водки в кармане. Выскальзываем из машины на серый шершавый гранит. Пароход выписывает кружевную вязь в умеренной дали от берега, чаруя своими сочно освещенными белоснежными надстройками, но с его бортов стравливают излишки другие счастливчики.

Американцев нет нигде. Балда начинает нервничать.

- Нет, это мне не нравится, совсем не нравится. Куда они могли подеваться? Не понимаю. Ничего не понимаю.

- Сбежали с твоим пиджаком! - ликует Лялька. - У них в Штатах таких нету! Хи-хи-хи!

- Дур-ра! - рычит Балда. - У меня там паспорт.

- Паспорт? Во дает! Зачем же ты его взял?

- Зачем, зачем. Затем. Все мое ношу с собой. Если мы их не найдем, я..., - дальше-матом.

Мы не находим американцев. Персонально я не склонен подозревать жителей Нового Света в краже советского пиджака, однако - пес их знает. Может, это и не американцы вовсе, а шайка отечественных гангстеров, не брезгающих даже столь мизерной поживой. Только вряд ли. Балду же никто не тянул за рукав, - сам пиджачок скинул. Втираясь в доверие.

Тут я вспоминаю, что альбинос, растолковывая что-то на языке глухонемых, доставал из-за пазухи визитку с названием гостиницы и даже пытался прочесть это название. Мы тогда еще посмеялись над тем, как картаво он это делал. Ну-ка, ну-ка, что же именно... О, вспомнил: спёрт вместо спорт. Вот тебе и спёрт.

Балда достает тачку буквально из-под земли. Я не верю своим глазам. Чародей и волшебник. Мчим в клоповник "Спорт".

Дежурный портье, как видно, дрыхнет на мягком кожаном диване. И правильно делает: половина второго ночи. Но Балда пьян, ему все равно полвторого ночи или полвторого дня. Трясет стеклянную дребезжащую дверь, словно ореховое дерево. Сейчас, потерпи, достанется тебе и на орехи.

Переговоры с разбуженной стражницей ведутся через толстое стекло, отливающее голубовато-ртутными огнями фонарей. Лица сторожихи из-за этого бликования не видно, зато по голосу можно определить, до какой степени разозлен человек. Ах, мы не живем в гостинице? Тогда какого черта?!! Все! До свиданья!!! Но нам только узнать, только... До свиданья! Скажите, у вас живут американцы? Сейчас нам покажут американцев! Что, вызвать милицию?

Балда порывается разнести дверь в брызги, и я насилу оттаскиваю его прочь. Пора домой. Приедем сюда завтра, А сегодня кое-кому следует упереться бровями в подушку, а кому-то позарез необходимо прикоцаться.

Четверть часа бредем на своих обожженных обувью ходулях, выслушивая осквернительные тирады пьяного Балды, пока нас не подбирает халтурящий на "запоре" частник. Со свистом и воем, сопровождающим эти уникальные машины, добираюсь до своего парадного, а брат с сестрой едут спать в общагу консервного завода. Если их туда пустят.

Балда у меня ни свет ни заря. Традиционные жалобы на треск в голове, обкладывание дьявольским матом вчерашних собутыльников из Калифорнии, рев белугой-отпевание сгинувших вещей. Пиджачишко, оказывается, был десятилетнего возраста, и хотя локти уже прохудились, зато лацканы опять вошли в моду. А паспорт...

Всаживаем в измученные кровопроводы животворящие дозы и колесим, теперь уже на трамвае, к "Спорту".

Классическая, потемневшая от времени вывеска уведомляет о полном и безнадежном отсутствии мест. Портье, к счастью, другой.

Да, американские туристы живут здесь, последний день; они сейчас завтракают в ресторане, следует немного подождать...

А вот и наши заморские друзья. В полном составе. Ну и рожи у них после вчерашнего! Нас признают: на бледных губах появляются вымученные улыбки.

- Ра-ашен уотка - о-о-о! м-м-м... Последнее иллюстрирует нечеловеческие муки похмелья.

Поднимаемся в двухместный номер, где живут юноши. Облезлый коврик, изрезанный стол, черно-белый телеящик, ребристый графин, в рамочке на двери-список инвентаря. Наш, советский, "Хилтон". Балда пытается быть понятым, пощипывая альбиноса за рукав курточки и тыча в собственный локоть кривым пальцем. В глазах у американцев - слезящаяся муть, они трагично кивают, жестами показывая куда-то, и что-то разжевывают, употребляя, по всей видимости, самые доходчивые слова своего лексикона, но - что поделаешь, английский мы учили в школе всего семь лет, еще и по старой, доперестроечной, будь она неладна, программе.

Наконец, больные головы американцев разражаются гениальной идеей кликнуть переводчика. Переводчиком оказывается длинноногая кареглазая герл, - и мы начинаем международную беседу.

- Спросите у них, пожалюста... - гундосит Балда.

- Вы можете говорить нормально. Я - русская.

В три минуты выясняется вся поднаготная пропажи века.

Высадившись из такси на берегу погруженной во мрак реки, где не увидели не только парохода, но и людей, хмельные гости страны Советов подождали некоторое время своих добрых гидов, не дождавшись - погуляли немного вдоль воды, кормя комаров и спотыкаясь о коряги, и, так ничего и не рассудив, пристроились на толстом бревне возле воды и выпили водку из горлышка. Пиджак смущал их. В кармане они нашли советский паспорт и, перепугавшись, что, возможно, придется иметь дело с КГБ, оставили вещь на бревне. Разумеется, вместе с паспортом...

Американские кореша провожают нас до трамвайной остановки. Лица теплятся сочувствием. Над обескровленной губой девушки светлеют капельки росы, глаза окольцованы некосметической фиолетовостью. В траурном молчании дожидаемся трама. Нам машут вслед.

- Ворье паршивое! - бурчит Балда, едва душещипательное зрелище скрывается за поворотом. - Помыли ксиву, гады, как пить дать помыли.

- На кой им твой паспорт?

- Бес их поймет. В ЦРУ задвинут. Но ты меня знаешь, я в долгу не останусь, отольются им мои слезы. - И Балда извлекает из карманов симпатичную зажигалку с надписями на английском, пачку "Кэмэла" с верблюдами на этикетке, электробритву и наручные часы, отталкивающие свет ярким корпусом...

И вновь я, затворник-нелюдим, в своей скорлупке-склепе. Вот-вот должен подскочить Балда. Шляемся друг к другу, как цапля с журавлем. Но торчать напару веселее, и потом это целый ритуал, в одиночку исполнять его неуютно. Хотя, не знаю, как Балде, а мне пора бы уже упороться...

- Читай, - протягивает Балда почтовый конверт, валясь на диван.

Вытягиваю мятый блокнотный листок в рваной бахроме на боку. Ровный почерк самоуверенного человека: "Уважаемый Геннадий Александрович! Если у вас есть желание получить обратно вещи, которые вы умудрились потерять, то возьмите в руки пятьдесят рублей и приходите в ресторан "Парус" сегодня или послезавтра в шеста часов вечера. К вам подойдут". Конверт - без штемпеля, его переправили не почтой. Как же тогда? С нарочным, что ли?

- В кормушке общаговской взял. Ты понял, шо творят, гады? - кипятится Геннадий Александрович. - Рэкет, ей-богу, рэкет!

"Парус" - плавучий, на кряхтящих понтонах, ресторан, приткнутый к гранитному берегу. В сильный ветер, когда вода беснуется, его качает, словно беспомощное корыто. Вооружившись знаменитым методом дедукции, приходим к заключению, что какой-то халдей из "Паруса", прошвыриваясь на рассвете по берегу, не поленился подобрать пиджачок и теперь желает получить за него выкуп. Как можно поступить в подобной ситуации? Во-первых, пойти на встречу и выполнить требования, изложенные в записке. Но для этого придется расстаться с полтинником - цена за поганенький пиджачишко и измочаленный паспорт, прямо скажем, фантастическая. Во-вторых, передать злосчастную писульку в уголовный розыск. Но светиться в этой конторе - дело опасное да и пустое: не будет угро принижаться до такого микроскопического куска поживы, у них там миллионные дела не раскручены. А принизится - все равно ничем не поможет. Намаравший письмишко упрется: пошутил, отстаньте! Да и писал-то он, вероятно, не сам, попросил кого-нибудь. Так что концов не сыскать. В-третьих, можно пойти на свидание и забрать вещи силой. Но для этого нужно обзавестись стальными бицепсами, бронежилетом и поддержкой двух-трех боксеров, ибо халдей, понятное дело, будет тоже не один.

Балда отыскивает четвертое решение.

- Да пусть подавятся! Новая ксива всего за червонец обойдется. Мороки, правда, до фига, но не больше, чем на сороковник. А пиджак я им дарю. Нехай таскают.

Обрабатываем солому. Вмазываемся.

- Фуфловый джеф, - определяет Балда, разогнувшись после прихода. - Или дозняк хилый, или разбодяжили стремно. Вот вчера был полный обсад, клево прибило, до самого вечера смурной мотался. А может, это по запарке так кисло раскумаривает?

Рожа у него бледно-салатная, как фотобумага, остекленелые глаза безжизненны, он все время чешется - это не золотуха, это почесоны...

Звонок. Второй, третий, четвертый, пятый... Шестой. Ко мне. Быстро прячем компромат. Миску с отрубями заталкиваю в диван. Иду открывать. Кто бы это мог быть?

Едва отплывает, скрежетнув, язычок замка, дверь распахивается от пушечного удара и бьет меня в лоб. Сквозь цветную картечь, брызнувшую из моих глаз, вваливаются двое, первый напирает литой грудью. Единственное, что я успеваю заметить сквозь упавшую на глаза горячую пелену мутно-разноцветных кругов - это то, что человек огромен. Тот, сзади, похоже, еще огромнее. И ужаснее. Передний громила, резко и мощно прижав меня своим животом к кухонному столу так, что звякает посуда, вскидывает ручищу и чешет у себя за ухом, отчего я, ожидая удара, испуганно вздрагиваю.

- Веди к себе! Ну, быстро!!! - для пущей доходчивости исполин, качнувшись вперед, мгновение давит меня пузом и грудью, выжимая из моего нутра похожий на иканье звук, и отваливается, давая дорогу. Взгляд леденит шею. Тяжелые, многопудовые шаги.

Балда стоит лицом к окну, наваливаясь ладонями на подоконник. Спина напряжена, сквозь рубашку топорщатся позвонки.

- Ты кто? - громко и грубо спрашивает громила и, не дожидаясь ответа смутившегося Балды, приказывает - громко и грубо: - Вали отсюда на хрен! Давай, быстро! Чухай отсюда, ну!

Бандит встряхивает длинными черными волосами в сторону двери и упирает ручищи-дубины в поясницу - широкую, без намека на талию. Глаза при этом остаются невозмутимыми, и от этого его поведение еще страшнее. Непредсказуемей. Балда, не заставляя себя уговаривать, растворяется в тени коридора, бросив мне на прощанье соболезнующий взгляд. Второй головорез, запахнутый в глянцевую кожаную куртку, не проронив ни звука, усаживается на диван и угрюмо поглядывает из-под чуба на мою пещерную обстановочку и на меня, ее обладателя. Пришельцам лет по тридцать, вероятно, это профессиональные экзекуторы, после расставанья с любительским спортом нашедшие себе кусок хлеба в тигрятнике какого-нибудь Бизона, а по совместительству подхалтуривающие по заявкам грызунов типа Салата.

- Что вылупился? - спрашивает черноволосый. - Допрыгался, кретин. Молись перед смертью, - теснит меня к дивану. - Думал, сученыш, пошутить с тобой решили? Салат шутить не любит, в нем чувство юмора не запрограммировано. Ну, гнида, гони бабки, а то сам знаешь, что от тебя останется.

Вдруг в горло мое впивается жесткий шнурок: его набросил сзади молчаливый ублюдок. Нитка впивается, въедается, вгрызается в тело, жжет кожу, передавливает артерии. Вцепившись в нее ногтями, пытаюсь оторвать от себя, но мощный, до треска, удар в грудь и следом оглушающе-слепящая пощечина заставляют мои руки повиснуть надрезанными прутьями.

- Гони бабки, кретин. Ну! - удавка вдавливается в горло глубже. Словно в замедленной съемке я вижу, как к лицу моему приближается локоть...

Перед глазами - потолок и часть окна, все - в полупрозрачных шевелящихся чешуйках. Что-то со зрением. В грудь уперся башмак. Затылок проткнула острая резь. В носу и глотке - жгучее пекуще- солоноватое. Кровь. В ушах напряженный гул, через его тугую завесу просачивается еле внятное:

- Ну, кретин, выбирай - бабки или могила.

В ногу, утвержденную на моей груди, переливается тяжесть из тела вымогателя. Пытаюсь ответить, но из утробы выплескиваются только какие-то сипяще-клокочущие звуки.

- Не слышу, кретин, я не слышу!

Ухватив сзади за шиворот, второй - молчаливый - ставит меня на ноги, прислонив к подоконнику. Пальцами цепляюсь в обрез.

- Ты что, кретин, оглох? Уши тебе прочистить?

- Не-ету, - хриплю. - У меня не-ету...

- Я не знаю такого слова, кретин, не говори его при мне. Бас, ткни-ка его в бочину, пусть просыпается.

Удар по почке. Боль прошивает до ключиц. Будто раскаленную острую пику воткнули. Оползаю. Бас хватает за локти, не давая согнуться. Лапы железные. А пика давит в горло.

- Прошмонай-ка его хлам, - дает указания черноволосый.

Задумавшись на несколько секунд, Бас лениво подходит к платяному шкафу. Ужасный, наверное смертельный удар ногой - и дверца, визгнув вырванными с мясом петлями, проваливается в полость шкафа. Бас вырывает ее и легко, словно чешуйку, сдергивает вторую. По сторонам летят крошки дерева, об пол звякают шурупы. Быстро прощупывая карманы моих шмоток, проклятый Бас отшвыривает вещи на середину комнаты. Что он там может найти? Разве пара монеток завалялась. Одежды у меня кот нарыдал, вот уже и валяется она в куче. Подступив к тумбочке, Бас ухватывает ее за ножку волосатой ручищей, валит на бок и вытряхивает содержимое. На пол с рассыпчатым стуком падают аптечные и парфюмерные флакончики, канцелярская мишура. Вот и все мои накопления, вот и вся мебель. А, еще - письменный стол и диван. Ящик стола мерзкий Бас переворачивает на столешницу с дробным грохотом, с дивана срывает плед, обнажая плешивые проталины и подтеки, из подвижной половинки выдергивает миску с осевшим на эмали налетом опийной вытяжки и отработанной соломой, газетный сверток с клочками ваты и прозрачной упаковкой с импортными "пчелками". Весь этот алхимический набор разбрасывается по комнате ударами ног. Жутко гудит голова, в груди - серьезная боль. Во рту солоно. Опухоль сузила обзор левому глазу. Тошнит.

- Ну, козел, последний раз говорю по-хорошему: гони бабки. Сам. Ну ты и козе-ел! Таких упрямых я еще не видел. Но рога я тебе обломаю. Бас, прошмонай у него карманы.

Невыносимый Бас ощупывает мою грудь - брезгливо, стараясь не прикоснуться к свежему кровавому пятну на рубашке, выуживает из кармана несколько скомканных бумажек - там рублей шестьдесят, остатки награбленных сокровищ, из другого кармана на пол летит шприц. Его накрывает подошва. Хруст.

- Так что, козленяка?! - черноволосый медленно, четко впечатывает шаг, подходя вплотную. - Ну?

Короткий, но резкий, крепкий, какой-то подлый удар в солнечное сплетение. Скрючиваюсь. Дыхание сорвано, невозможно вдохнуть. Хоть бы глоток, только глоток воздуха. Нет. Это паршиво. Нужен воздух, скорее! Ну! В глазах мутнеет. Темнеет. Чернеет. Оседаю на корточки. Бандит хватает меня за волосы, сильным рывком-до звенящею треска корней-выпрямляет во весь рост. И-и-ип! И-и-ип!!! - свистяще всасываю воздух. Дыхание возвращается, в живот льется тепло. Огненная пощечина. Расплавленные брызги в глазах. Наплыв кулака. Удар. Хруст в челюсти. М-м-м-м. Что-то мешает нижней губе. Выталкиваю языком. Падает на пол. Легкий сухой стук. Зуб. Ощупываю десну кончиком языка. Передний. Скрипит крошка. Осколки. Кровь. Каменные пальцы черного врага все сильней сжимают скальп, вторую ручищу он подносит к моей скуле. Двумя пальцами, словно кусачками, тянет шепотку нижней губы. М-м-м-м. Острая боль. Похоже, сухожилие, на котором крепится губа, сейчас лопнет.

- Слушай меня, козел. Внимательно. Больше я повторять не буду. Твой долг был семьсот пятьдесят. Теперь ты должен штуку. И каждый день будет наматывать по куску. Даю тебе пять дней. Восемнадцатого-размажу мозги по стене. Понял?

Ошеломленно смотрю в эти сатанинские глаза. Они - черные. Страшные. Выплескивающие зло.

- Козел, я не слышу-ты понял?

- Пон-н-нял... М-м-м-м...

- Ровно пять дней, ни минутой больше. И не думай куда-нибудь сваливать. Будешь убит при попытке к бегству. А труп твой я разрежу на куски и брошу в канализацию. Ну, смотри, козел, я тебя предупредил.

Балда прикипел взглядом к моей окровавленной рубашке,

- Как ты думаешь, Юрчик, они у меня дома были?

Не отвечаю. Мне дерьмово. Весь дрожу. В носу - запекшаяся кровь. В животе - колоброженье. Башка гудит и стонет. Разглядываю зуб. Гладкий, с нежной трещинкой. Выбрасываю в форточку. Как я теперь без переднего? Губа туго набухла кровью. Кажется, сломано ребро.

Балду тоже жалко, и детишек его, и жену. Он уже неделю не показывается на работе. Пришить нас, конечно, не пришьют, но кишки выпустить могут. И запросто.

Балду жалко, а себя еще жальче.

После визита-день четвертый. Балда, живет у меня, иска не наступил пятый. Ни дома, ни в общаге гостить ему не хочется.

С самого утра нас колотит. Вчера обсадились остатками - и больше нет ни капли. А дозы требуются уже не детские. Днем зарядились каликами. Спали часа четыре.

Ночь. Не уснуть ни за что, да мы и не собираемся. Надвигаются ломки. Бешеные. Гибельные. Неумолимые. Они уже выбрались из засады, я ощущаю их неспешный, но неотвратимый накат...

- Ну что, может - пойдем? - спрашивает Балда с такой сокрушенностью, что в животе у меня леденеет.

- Надо.

И мы идем. Вначале по вымершей улице, затем черным от ночи парком - едва ли не ощупью, переваливаем через овраг, проскальзываем пустырь и, спустившись по косогору, останавливаемся у врытых в подножие кряжистого холма дверей. Там, за ними - бомбоубежище. Настоящее. На случай атомной войны. Для рабочих с ближайших предприятий. Здесь должны быть запасены медикаменты, и среди прочих - наркота. Для облегчения страдании раненых. В неживом лунном свете трава на холме кажется пепельной, хотя в лучах солнца она, молодая, - изумрудная. Густой ветер, бьющий наотмашь по скату холма, взлохмачивает травянистую ворсу, вновь укладывая ее в причесанную плюшевую поверхность. Дверь бункера чернеет из углубления. Она должна быть очень толстой, окованной железом и наверняка - двойной. Вышибать ее - занятие для идиотов. Хоть кувалдой, хоть каким-нибудь тараном. Балда удивил рождением в его чугунке инженерной мысли, - она уже находит свое воплощение: из наплечной сумки Балда достает ножовку по металлу и несколько запасных полотен, фомку, капроновый пузырек с машинным маслом, в темноте отсвечивающим отполированным цилиндриком горного хрусталя, и стопку мутноватых осколков плексигласа. Самый крупный осколок я поджигаю. Мелко потрескивающий голубоватый флажок огня обливает светоносной энергией шершавый металл. Подношу пламя к петле. Балда, присев на корточки, прилаживает ножовку, притирается - и сильные зубья разгрызают железо. Со скуляжом, ужасно противным, особенно в таком деле. Но ушлый Балда припас противоядие - масло. А примерки и прикидки - репетицию - провел поутру.

...Петли отрезаны. Верхний распил тускло блестит, отражая лунные лучи, нижний светится в темноте узкой серебряно-матовой гранью. Цепляем дверь фомкой, рвем на себя. С леденящим скрежетом в замке тяжеленная заслонка отстает от коробки. Заваливаем ее на сторону. Балда воспламеняет клинчатый огрызок плексигласа - для себя. Вступаем в дохнувшее затхлостью подземелье. Вторая дверь. Гудящее железо. Мутный глазок. Не задраена, а только прикрыта. Вытягиваемая вентиляцией копоть с язычка пламени струится вверх. Сигнализации здесь, хочется верить, нет. Где рубильник? Балда копошится у стены. Щелчок - и в бункере вспыхивает свет. Длинный коридор, обшитый сталью, ведет, должно быть, в залы ожидания. Туда ходить нет смысла. Подсобки - здесь. Двери, двери. Есть красный крест! Медпункт.

Виртуозно, словно заниматься подобным ему приходится ежедневно, Балда отжимает фомкой дверь. Хриплое поскрипывание. Удар ногой - и я влетаю в темноту, пропитанную запахами аптеки. Балда включает свет. Ярко-матовый, бьющий из круглых, приплюснутых к потолку плафонов. Болезненный для глаз.

Роемся в картонных коробках, на стеллажах, в ящиках, швыряя на пол упаковки с медикаментами, названия которых нам ни о чем не говорят или говорят о том, что - не т о.

Наконец Балда натыкается на пластмассовый ящик с одноразовыми ампулами-шприцами из мягкого прозрачного капрона, щурясь разглядывает их на свет. Беру пару штук. Кажется - о н о. Единственная надпись: "Внутримышечно". Ладно, разберемся. Не сговариваясь, срываем защитные колпачки, трясущимися лапами тычем жгучими остриями игл в бледные вены. Я попал. Выдавливаю жидкость, жду. Секунду, другую, третью, десятую. Результата нет. Как у Балды? Всаживает. Матерится. Выводы комиссии:

- Это какая-нибудь херня, чтоб не подохнуть от радиации.

Он в ярости бросает ящик об пол. Верхние слои капроновых баллончиков подпрыгивают.

Переворачиваем вверх дном весь медпункт. Наркоты нет. Нигде. Ни в одном, даже самом потаенном, уголке. Соседние помещения - туалеты, ванная, кухня. Свежеокрашенные, готовые принять беженцев.

Выматерившись для разрядки, Балда поднимает фомку - и мы выметаемся. Теперь нужно по-шустрому исчезнуть из этих неблагодатных краев. Не хватало, чтобы прихватили несолоно хлебавших.

В темном парке, чуть слышно вздыхающем вершинами лип и каштанов, останавливаемся. Передых. Трясусь. По коже то жар, то мороз. От страха и кумара. Похоже, еще и от гадости, которой мы вмололись. Курить не могу: мерзко. А Балда сосет сигарету, хоть его, чувствую, колотит не меньше моего.

- Я знаю, куда надо двигать, - задумчиво ноет Балда. - Знаю. В больницу. Я там лежал. Когда-то. Идем. Давай-пошли. Пошли. Время что надо - дежурная медсестра дрыхнет. Пошли.

Я подчиняюсь, словно механическая кукла. Мне все равно - куда, я готов на что угодно, только дайте, дайте мне поскорее какой-нибудь мерзости покрепче. Хоть чуть-чуть, хоть пару кубов. Или я полезу из кожи вон.

Отороченный зарослями и каменным забором двор поликлиники. Полуклиники. Лечение - иди, лечись до посинения, до остервенения, до истерик бесплатное. В этом корпусе, силуэтно чернеющем на фоне чернильно-фиолетового, вспрыснутого алмазной крошкой неба, - регистратура, врачебные кабинеты, в том - процедурные, лаборатории по изучению дерьма и крови, здесь - стационар, до отказа набитый трудными экземплярами недужных, и где-то в этом же здании - онкологическое отделение. Раковые больные, еще не ставшие трупами. Им нужен наркотик. Нужен как воздух. Без него раковые кончаются от страшных мучений. В окнах палат - тьма, в коридоре мутно тлеет синеватое освещение.

- Я зна-аю, - сипло шепчет Балда, - зна-аю, где доходят раковые. Я зна-аю, где у них аптека...

Он отыскивает нужные окна. Они в решетках.

Обойдя спящее здание, останавливаемся у маленького, закрашенного изнутри окошка. Туалет. Балда вскарабкивается на хрустящий подоконник, толкает форточку. Закрыта. Отжимает фомкой. Щеколду ножом - вверх. Наружная створка отворена. То же - со второй. Балда заглядывает в форточку, щелкает верхними шпингалетами, перегнувшись вниз, орудует фомкой, размыкая нижние затворы. Оконце распечатано. Мы в туалете. Мирно журчит ручеек. Едкий запах хлорки. Выскальзываем в коридор - пустой, тихий, подсиненный жиденьким покойницким свечением. Ступая мягче, с пятки на носок, крадусь следом за Балдой, ведя пальцами по крашеной стене невидимую линию. Поворот. Балда осторожно, медленно высовывает голову. Чисто. Бесшумно крадемся дальше. Балда верткий человек. С таким я бы пошел в разведку.

Вот она, дверь аптеки. Белая, с блестящей фальшивым никелем ручкой. Навесной замок. Насмешка, семечки для фомки. Внутренний - это серьезно. Скрип, скрежет, хруст, удар - дверь настежь. Если эта берлога подключена к ментовской сигнализации - нам хана. Можно сразу ложиться в морг, он тут неподалеку. На карту поставлена свобода. Балда включает свет.

В шкафу - литровые бутылки с широкими коричневыми пробками. Спирт. К черту и к дьяволу. Гладкий зеркальный бокс с иголками и шприцами. Годится. В сумку. Колеса. Ящики колес. Соняки. Барбитура. Дерьмо, но все равно пойдет. Лучшие - в сумку. Где стекло? где? ну, где?! вон где - в сейфе. Вылаэьте, приехали. Господи, какими же нужно быть кретинами, чтобы думать, будто лекарство спецучета будет храниться где-нибудь, кроме сейфа! Балда, переворошивший уже все шкафы и ящики, вперился в этот тяжелый железный сундук. Он тоже понял.

- Ключ! Ищи ключ! Его должны прятать тут!

Операция КЛЮЧ. Быстро. Быстрей же! Где еще?

Вот он, предмет со ступенчатыми бородками по обе стороны стержня. Он был завернут в бумажку, стянутую аптекарской резинкой. Это, вероятно, запасной ключ. Да какая разница! Главное, что интуиция подсказала мне его точное местонахождение, и я указал пальцем на игрушечный глиняный кувшинчик, приткнутый на цветочной полочке между кофейно-шершавыми горшками.

Балда проворачивает ключ в скважине. Сочный щелчок. Тяжелая толстая дверца отворена. Есть! Марафет, пром - конволютами! Сколько тут? До черта! Балда выгребает клад в сумку. Невыносимо хочется вдолбиться, но самое важное сейчас - уйти чисто. Возможно, здание уже оцеплено оперативниками. Одну упаковку я заталкиваю в карман. Прежде чем на меня нацепят наручники, успею раскусить стекло и вылакать несколько кубов...

Итак, мы - внезапно посчастливевшие владельцы ста восьмидесяти прозрачных стекляшек. Это - помимо сотни ампул морфина и двадцати прома, отданных Салату за долги. Жирновато, конечно. Салат впаяет каждую ампулку по сороковнику, но не торговать же самим. Не знаю, надолго ли хватит, но до сезона должны дотянуть. Можно разбавлять колесами, их - гора.

Балда умчал куда-то после утреннего моциона, не помню даже куда. Но точно знаю - не к домашним. Кажется, они уже - кошмарное прошлое Геннадия Александровича. Как и доблестный труд на консервном заводе.

Я только что подсластил существование доппайком в три кубика и по обыкновению возлежу на своем топчане. Струйка алкалоидов, выдуваемая из легких, взлетает к потолку и, растворившись в воздухе, сливается с миром. В открытую форточку врывается шум жизни: детские крики. подвывание бегущих по трассе - там, за домами, машин, птичьи возгласы...

В черепной коробке - сладостные поэтические мечтания, душа горяча, как жаровня, а ум холоден, как мороженое. И - сплошные мозговые озарения. И диван кажется не ночлежным тюфячком, а царской периной, и комната - не гробом, а шкатулкой, и мыслить хочется не о наглости тараканов, прибегающих поживиться из-за стены, а о чем-нибудь грандиозно-ошеломительном, в космовселенском размахе...

Если верить Овидию, самые сладкие сны посещают мозг на рассвете - к этому времени душа освобождается от гнета пищеварения.

Право слово, не видать мне сегодня сладких снов - ни на рассвете, ни после: я так обожрался жареным мясом, что мой усохший, омертвелый желудок одолеет эту гранд-порцию не раньше, чем через неделю...

Мы с Балдой гостим у нашего давнего приятеля Паши Чайкина по кличке Чайник. Иногда его обзывают еще и самоваром, на что Паша добродушно отвечает: "Спасибо, что хоть не унитаз".

Чайник - рыхлый, перекормленный парниша, повар в пансионате, такой же, как мы, охотник за удовольствиями. Не отвергает движку, но предпочитает хорошенько бухнуть и выкурить добрую мостыру плана. На лето ему выделяют полдома в спецзакутке с люксовскими апартаментами.

Мы с Генахой втерлись свежей ханкой. Чайник пыхнул. Торчим на веранде, отгороженной от мира живой, подрагивающей на ветру стеной буйного, напористого вьюна, развалясь в скрипучих шезлонгах. Сладчайшая истома. Таска - не то, что у чернухи. И даже говорить - лень...

С поревом дела кислые. Наркоте объявлена война - блюстители нравственности очухались, признали: да, есть в нашем обществе извращенцы. И это в то время, как туалеты кабаков пропитаны духаном, и любой школьник знает об опиатах и прочей наркоте больше, чем "специалист". И тут же варварский клич: НАРКОМАНЫ - НЕОПИСУЕМЫЕ АНТИЧЕЛОВЕКИ! БЕЙ ИХ!!! Поздно, товарищи офицера: девственница родила. Спешно вытравливают плантации мака и конопли, старух заставляют выпалывать с приусадебных участков маковые посадки и сжигать душистые конопляные кущи. То ли дело было раньше: придешь к какой-нибудь старой ящерке, наплетешь ерунды о заготовках к лабораторным работам в институте кардиологии, обкоцаешь налитые чудотворным снадобьем нежно-зеленые маковые коробочки, соберешь урожай - и прешься неделю. В придачу, уходя, срубишь конопляное дерево. Бабка все равно не врубается, для чего оно может сгодиться: если мак хоть в стряпню годится, то конопля на огороде - паразит, только тень отбрасывает.

Стражники борются с верхушкой айсберга, а наркота торчит себе потихоньку. В лесах - потайные делянки, по городам - черные биржи. Получишь любое зелье, сколько угодно - были б деньги. Торгуют спекулянты, приторговывают медики. Госцена прома - три копейки ампула, фентанила двенадцать, марафета - семнадцать копеек, я отлетают по двадцать-тридцать рублей, и это еще сильно по-божески. Лохам впаривают и за полста.

На востоке погасшей отчизны "стреляют пески" - заготовители, поставщики, перекупщики развлекаются перестрелками с милицией.

И если без мака великая держава как-нибудь проживет - пожалуйста, с бубликов исчезло точечное покрытие, то без конопли никак нельзя. Из нее делают пеньку. Не переходить же на импортные поставки за драгоценную валюту еще и такого хлама. И вот госпосевы охраняют сторожа. Шизня просто отменная. Отряд неробких боевиков - вооруженный, моторизованный, огромный совершает набег на поле сразу в нескольких местах, и охранник, навалив в штаны и стуча зубами, ховается в укромной норе, позабыв о ружьище. Зато уж наркота охраняет свои плантации пуще зеницы ока. Не приблизишься и на пушечный выстрел.

Впрочем, трава - баловство. Захотел - курнул, захотел - бросил. Зависимость терпимая. Не то, что у ширева...

Наконец-то - сезон. Сегодня поутру сняли урожай в палисаднике под окнами обкомовского спецдомика. Так себе домишко, для разной шалупени вроде инструкторов и замзавов, хоть и люксовский. Настоящие китяры нежатся за спецзаборами. Зато цветов в палисаднике - полное ботаническое изобилие. И вызревших маков - выше крыши. В прошлом году сами с Балдой сеяли.

Осоловевший от сытости и удовольствия Геннадий Александрович с хрустом потягивается и, задрав свои длинные ножищи, унизанные дотлевающими туфлями неизвестного цвета, опускает их на стол.

Терпеть не могу, когда кладут ноги на стол, хотя американцы и утверждают, что это помогает отдыху головы. Однако, уверен: никто не может отнять у американцев это право - класть ноги на стол, если это им по душе. Но и американцы не имеют никакого права класть ноги на чужой стол...

Послушай-ка, братец, что за тягомотину ты разводишь? Завянь! Не маразмируй. Отвлекись. О чем врет Чайник? Балда все прихохатывает - должно быть, занимательно. Нет, все. Конец байке.

- Так чего, может, хлопнешь со мной? Пару капель? - Чайник наполняет вторую рюмку. Водка отбрасывает на стол прозрачно-медузную тень. Балда снимает со стола ноги, проявляя тем самым уважение к собеседнику, но пить отказывается.

- Во мне столько ханки сидит, а ты меня на водку насаживаешь.

- Ну, как знаешь. Юрчик, ты, конечно, тоже не будешь? Ну, ваше здоровье. За то, чтобы у наших детей были богатые родители.

Гогот. Мужской. Солдафонский. Раскатисто-наглый.

- Пашка, ты, что ли?

За перегородкой из крупно-пустых деревянных квадратов-рам, оплетенной, обросшей вьющейся зеленью, на веранде другой половины домика - тоже пирушка. Звенит стекло стаканов, взвинчивается тон разговора, все сильнее прихрамывает культура речи, потесняемая матерными выкриками. На той стороне веранды, за живой изгородью, гуляют мусор'а Командир горГАИ и, должно быть, его фавориты - Чайник их не знает. Начинали они в спецкомнатах, оберегая честь мундира, но, залив шары и утопив в вине чувство бдительности, выперлись на свежий воздух.

- Пашка, ты или нет?

Это - начальник автоинспекции. Известный в городе персонаж. Брюхастый, малиновощекий, золотозубый мужлан. Однажды этот хранитель порядка на дорогах, выписывая в пьяном безобразии кренделя на собственной "Волге", врубился в столб, завалил его и отнял электроэнергию у целого микрорайона.

- А, Пашк, ты?

- Я, - сдается Чайник, кривя губы.

- Ну - живем! Давай, Пашуня, сваргань нам чего-нибудь, какое-нибудь люля-кебаб. И баб - отдельно! Бу-га-га-ха-ха!!!

- Вам, кажется, уже хватит, товарищ полковник. Я это чувствую - по голосу. Ей-богу, хватит.

- Не надо, Паша, мне указывать. Я отдыхаю!

- Завтра - на работу. Поберегли бы себя,

- Ничего, я - старая косточка.

Гнида ты старая, а не косточка. Весь город помнит, как прошлым летом гаишник-курсант задержал на трассе пьянющего водителя. Не знал зеленый, что перед ним - директор пансионата, в котором любит расслабиться его городской патрон. Торжествовал победу над преступником, А тот, оскорбленный мальчишечьим невежеством, хлопнул дверцей и ушел. И в тот же день автомобиль был доставлен ему с извинениями.

Полые деревянные ступени гремят под башмаками, Обескровленное, выбеленное дождями, солнцем и ветром одеяло, болтающееся на входе вместо двери, отлетает, пропуская главаря городской автоинспекции. Щеки, шея, кусок груди, обнаженный в треугольнике расстегнутого ворота, грязно-клубничные. Глаза - мутные, мертвые. Брюхо, как у карикатурного буржуя - нелепо огромное.

- Здорово, Пашка! - протянута мясистая рука. - Ну, заделай нам шашлык! Мы с ребятами отдыха-аем.

Он накачался уже по самые брови, его поматывает, и, чтобы сохранить равновесие, он ухватился за перила.

- Где я вам мясо найду? - отбивается Чайник.

- А у тебя что - нету? Что ж ты за повар, едрена мать? Нету - достань. Сам знаешь где - у Парамона, в колхозе. Сходи и купи. Барана. Приведешь. На веревочке. Скажешь - для меня, он много не возьмет.

- У меня денег нет, - сопротивляется Чайник,

- Что, двух червонцев не найдешь? Я тебе завтра отдам. Ты же меня знаешь - слово офиц-цера.

- Знаю я ваше слово офицера. Через неделю приедете - как ни в чем не бывало, и не вспомните.

Чайник, похоже, не очень-то боится могущественного чинодрала. А чего ему бояться? Машины у него нет, а покровители, не брезгающие приватно отужинать, заглядывают и повлиятельнее.

- Ты что - не веришь? Я сказал - слов-во офиц-цера. Понял? Ты понял или не пон-нял?!

- Пон-нял, понял. Нет у меня денег.

- Ах ты, каналья! Так на хрена тебя тут держат?! - Полковник делает два тяжелых пьяных шага к Чайнику и, чтобы не свалиться, вновь хватается за перила. - Быстро!.. - отборнейшая матерщина. - Пошел за бараном. Пшел! И чтобы через час был шашлык, а то я тебя, ... ..., вышвырну отсюда! ..., ты, ..., понял?! ... ...! Будешь, ..., кашу в столовой варить! Пшел, гаденыш! Быстро! Зас-секаю время! Через час у меня на столе - шашлык! Все, .... время пошло!..

Матерясь и покачиваясь, полковник исчезает за выцветшим одеялом, низкий его голос рокочет за перегородкой из пыльного плюща, слышно, как обильно он мочится на фундамент домика, - и ругань его несется уже через зеленые заросли, с другой половины веранды.

- Я его, падлюку, научу, как себя вести, я его... .... - от удара по столу разноголосо звенит посуда. Собутыльники полковника вполголоса уговаривают его образумиться, только он бушует все сильнее: - Я его, сучару, суч-чару такую! ... ...!

Типичная алкогольная истерия.

- Нажрется и забудет, - негромко, чтобы не услышали на той стороне, предполагает Балда.

- Эта гадина быстро не нажрется, у него организм - лошадиный. До утра может жрать, сволочь. Ну его к монаху. Накапает шефу - тот орать будет. Я и так недавно три дня задвинул. Ладно, пойду гриль врублю. Что-нибудь придумаем... - Он вливает в рюмку прозрачно-льдистой водки. Оранжевые лучи заката, скользнув сквозь прохудившуюся пелену листвы, зажигают в рюмке яркую радугу. Чайник выплескивает жидкость в глотку. - Водяру мою, смотрите, не скормите кому-нибудь.

- Пошел, Пашка?! - вопит с веранды полковник вослед уходящему Чайнику. Давай, действуй! Если еще мы, начальство, ругаться будем!.. Га-га-га-ха-ха!!! Ну, ребята, накатим, щас он все сделает. Давайте. Поскорее выпьем тут - на том свете не дадут. Бу-га-га-га-ха-ха-ха-ха!!!

Разговор за растительной перегородкой стал превращаться в некое полувнятное бормотанье, когда около часа спустя вернулся Чайник. На хромированном подносе, помутневшем от густых царапин, дымятся поджаренные до румяной коросты подушечки шашлыков, нанизанные на узкие сабли шампуров. Из оттопыренных карманов грязного фартука Чайник выкладывает на стол пару консервных банок с крабами, две бутылки "Боржоми", пачку незнакомых сигарет.

- Сейчас, - вполголоса, - отнесу этим тварям. Откройте пока воду, я через минуту буду.

- А нам? - спрашивает Балда. - Мяса. Такого я тоже хочу. Дай шашлычок.

- Пусть им давятся эти свиньи. А мы лучше - крабов,

Отшвырнув одеяло. Чайник уходит, а полминутой погодя по ту сторону зеленой перегородки раздаются восторженные восклицания, славящие золотые руки повара. Громкий бас пьяного полковника пропарывает тишину:

- А,...! Что я говорил?! Пашка - молодец! Железный солдат революции! У, Пашуня, дай я тебя поцелую!... !

Тускло звенит стекло. Раздается призыв к омовению гортаней. Слышится отчетливое чавканье.

Вернувшись, Чайник плюхается в плетеный шезлонг, проглатывает полстакана водки, насыщает тело ароматом анаши,-и нежная наша беседа ни о чем, омрачаемая особенно сильными выкриками соседей, продолжается.

...Уже совсем темно. С улицы тянет сыростью. Сипят сверчки, один надрывается совсем рядом.

Свет на веранде не врубаем, чтоб не привлекать комаров, но в комнате горит. Льется сквозь плотные занавеси - скупой, матовый. Трепаться неохота. Кайф - по всему телу, в мозгу - особый. Феноменальное, какое-то магическое, что ли, состояние. Курим и молчим - впитываем. Зато на другой половине террасы - разудалое гулянье. Кажется, к нашим замечательным соседям явились гости. Разглагольствуют уже все разом, и, похоже, никто никого не слушает. Лишь изредка - стук стаканов и короткое затишье: пьют. И опять - культурное общение.

И вдруг - неожиданно резкое, громкое, неприятное:

- Пашка! Пашка-а! слышь?! иди-ка сюда! ...! ...! - пьяный голос полковника.

- Перебьешься, - негромко ворчит Чайник.

- Пашка, ..., морда! Слышишь меня? Слышишь или нет? ...!

Грохот стола - от удара. Звон подпрыгнувшей посуды.

- Ты слышишь, Пашка, ... ! ...! Слышишь или нет?! ...!

Пора отзываться - чревато.

- Ну. Чего.

- Иди сюда. Сю-да иди-и!

- Зачем?

- Зате-ем. Затем! Достань нам водки! Понял, гаденыш?

Молчание.

- Понял, я спрашиваю?!

- Где ее достать - ночью?

- Сам знаешь где, ...! Деньги завтра отдам, слово офи-це-ера! Давай! ...! ...! Быстро! Пон-нял? И чтоб мы больше не ругались! Давай, Пашка, сукин ты кот-тяра! ...! ...! Давай! ...! ...!

Чайник только что высмолил мостыру, ему такие требования не по душе. И оскорбления - тоже. План оскорблений не терпит.

- Пошел ты на х..., кайфоломщик!!! - внезапно взрывается он.

- Что-о?! - кошмарный, нечеловеческий рев. - Что ты сказал, щено-ок?! Да я тебя щас! ...! ...!

Взрыв разбитого стекла. Шаги - удары. Разрубив листву перемычки, в наши тенистые покои вваливается торс полковника во всем своем неприглядном естестве.

- А, падла! ...! ...!

Топтанье, шарканье, хруст стекла под башмаками. Торс насилу втаскивают обратно. Жуткие матерные крики. Неистовство, приближающееся к бешенству.

Пахнет серьезным скандалом. Чайник с неустрашимостью чемпиона по каратэ презрительно поглядывает на трясущуюся листву, наливает в стакан водки, делает несколько глотков и, сорвавшись с места в карьер, убегает в ночь.

Через несколько минут, запыхавшийся, в испарине, блестящей на лбу и шее, он появляется на веранде с газетным свертком в руках. Оранье полковника выдыхается, обессилело, - и вопль Чайника его без труда перекрывает.

- А хотите, с-суки, я покажу вам башку того барана, что вы сожрали?! Чайник победоносно выхватывает из газетной оболочки собачью голову - с омертвело болтающимися ушами, окровавленной шерстью, распахнутой в оскале пастью, капающей, не свернувшейся еще кровью, недавно остывшими влажными глазами, - и швыряет ее сквозь зеленую перегородку. Тупой стук. Тишина.

Мне мерзко. Сейчас я буду блевать.

Урожайных изобилии плановых культур в этом году тоже не предвидится. Окрестности - дачи, сады, огороды, поля - вычесаны, не только нами, с беспримерной добросовестностью.

Электричка песет нас в душные, прокаленные, залитые солнцем степи, к берегам конопляных морей.

Бывало, на этих плантациях мы проводили дни напролет, как иные проводят выходные возле водоемов или в лесу. Бегали, этакие чемпионские кроссы среди душистых густолиственных деревьев дури в одних плавках, к потным телам липла клейкая пыль, мы бурели от нее - и, счастливые, изнемогшие, скатывали с кожи свежий пахучий пластилин.

Ныне даже подойти к оставшимся посадкам не просто, отважится на это не всякий, а уж кроссы мотаться - дело более чем рисковое, разве что от сторожа. Летящие к городу электрички перетряхиваются патрулями по борьбе с наркотой. Подозрительных обыскивают - и не всегда безошибочно.

...Поле цвета хаки, подрагивающее в густой, переливчатой знойной прозрачности, - под самой линией горизонта. Подбираемся к нему, дав хорошего кренделя, - подальше от вытоптанных троп. Засада в ореховой балке, обозрение подступов к посадкам - не напороться б на охрану, - и мы стремглав, в сумасшедшем темпе перебегаем в конопляные заросли, подворачивая ноги на жирных комьях пашни. Врубаемся глубоко в чащу. В носу щекотно от жгучего, терпкого аромата пыльцы. Высоко в раскаленной бледно-бирюзовой эмали неба парит жаворонок. И - солнце. Огненно-белое. Горячее. Мучающее.

Кажется, удалось прошмыгнуть незамеченными. Крадемся, соблюдая конспиративные тонкости, переломившись в пояснице. Кусты низкорослы, если выпрямиться - головы будут торчать над полем. Для сбора пластика еще не самое время, наступит оно через месяц-полтора, но кто ж будет ждать, когда сельхозкультуру скосят на пеньку, если и сейчас уже с нее, хорошенько постаравшись, можно кой-чего наскрести.

Забурились, пожалуй, довольно. Можно пожинать урожай. Приседаю на корточки перед пышным кустом с мясистым стеблем и густыми ветвями. Балда становится на колени, в позу кающегося грешника, неподалеку. Обхватываю ладонями верхушку ветки и похожими на намыливание движениями растираю узкие стрелоподобные листья и шишечки бутоны. Они - теплые, прогретые солнцем, упругие, липкие - от пыльцы. Измочалив крайние, самые сочные зеленые кудряшки, продвигаю ладони по ветке к стволу. Смятые, переломленные, потемневшие от наполнения соком листья безжизненно обвисают. Деревце дрожит, трясется, кренится. Надо умерить старание, не то засекут: вокруг безветренное оцепенение. Только шпарит солнце, жужжит насекомое, да проваливается в воздушные ямы жаворонок. Черт меня подери - забыл нахлобучить какую-нибудь тюбетейку. Затылок нагрелся, как пляжный булыжник.

Пыльца еще не обильная: ладони покрываются зеленовато-грязным налетом, тогда как должны затянуться коричневой пленкой. Но если хоть что-то липнет - будет толк.

Балда напряженно подбирается на корточках. По шее - пот струйками. Набухшая мокрым прядь волос прилипла ко лбу.

- Покажь, сколько намолотил.

Переворачиваю ладони к солнцу. Вспыхивают тончайшим лаковым слоем зеленой мути. Балда тянет к моим ладоням спои кривопалые. Сравниваем.

- Может, пыхнем? - предлагает Балда. - А то я с утра мороженый. Раскумаримся, а?

- Ну, давай.

Тщательно потирая ладони, словно разогревая их, вкатываем налет в колбаски - тоненькие, почти черные, непередаваемо благоухающие, напитанные жиром. Похожие на пластилин.

- У-а-ах! - вдыхает фимиам Балда. - Клевая мацанка. Чувствую, сейчас такую таску выхватим! Замостыривай, Юрчик, не спи!

Распатрониваю папиросу, очищаю табак от бревен. Балда нарезает ногтем кропали. Перемешиваю. Заряжаю. Подтягиваю набитый, утрамбованный цилиндрик на мундштук. Мостыра готова.

- Взрывай! - протягиваю Балде. - Только дым вверх не пускать!

Священнодействуя, Балда дышит на кончик папиросы. Ритуал. Зажигает спичку, раскуривает: пуф-ф, пуф-ф, пуф-ф-ф. Жирная струя выдохнутого дыма разбивается о землю, плющится, утекает, стелясь меж стволов и растворяясь. Духан божественный. И неимоверный. По силе он может сравниться лишь с ароматом свежего огурца ранней весной. Пуф-ф, пуф-ф, пуф-ф-ф. Всасывающие звуки. Шумный выдох. Клубистая струя.

- Клевая мацанка, я ж говорил, - Балда вытягивает свои ножищи, сливаясь задницей с родной землей. - Шмаль что надо. Уже потащило. Я ж говорил...

Не успевает впитанная доза хорошенько нас размотать, как где-то вдалеке слышится зарождение непонятного шума. Он набирает мясо, сочнеет, - и становится узнаваемым: это шум вертолета. Вероятно, патрульного. Все мощней. Уже совсем близко: тра-та-та-та-та-та-та.... Прижимаюсь к шершавому стволу канабиса. Щекой трусь о наждак. Плотнее, еще плотнее. Кайф утекает куда-то в пятки, в животе - тяжесть, будто гирю проглотил. В горле застрявшая кость. Трах-тах-тах-тах-тах-тах-тах-уже почти над самыми нашими головами. Я вижу ее сквозь паутину листьев, эту гигантскую стальную стрекозу, сверкающею на солнце круглой прозрачной плоскостью крыльев, бликующую пучеглазой кабиной, желтобрюхую, - она летит низко, гладкая поверхность зеленого океана вокруг нее подернута зыбью, а прямо под ней развалена воронкой. А что Балда - сросся с кустом? Поворачиваю голову. В глазах у Балды - безумие. Он и не подумал прятаться. Встречается взглядом с моим. Очумело переводит его на вертолет.

- Ложись! - хрипло воплю я. - Скорее!!! Ложись!!!

Нет, в зрачках Балды - прострация. Он поводит взглядом на мой выкрик, вновь вперивает его в наплывающую с треском и грохотом летательную машину, и, неожиданно вскочив на свои длиннющие ходули, чуть не по пояс вознесясь над посадками, отчаянно, невообразимо сумасшедше вопит:

- Вертоле-ет!!! Ха-ха-ха-ха-ха!!! вертоле-е-ет! а-а-а-а-а!!! у-у-у-у-у!!! ве-ерто-а-алио-о-о-от!!! ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!!!

В этом есть нечто туземское.

У Балды - приступ. Хохотунчик. Истерический хохотунчик.

Бедолага машет желтобрюхому чудищу кривопалой лапой, разворачивается и, словно предлагая посостязаться в скорости передвижения, резво припускает по душному полю, зигзагами огибая зеленые метелки. В монотонной трескотне вертолета слышится сбой, машина переходит на другой режим полета - и начинает снижаться. Я вижу, как, зависнув на несколько мгновений над пригнутыми от ветра кустами, вертолет мягко прилипает колесами к дымящейся пылью земле, и прикрывая глаза от пыли, из его чрева высыпают трое мускулистых суперменов. Железная громадина по дуге взмывает к небесам, а пинкертоны, с места припустив в мощный галоп, мигом догоняют обезумевшего Генаху. Ведут долой с поля. Генаха плетется покорно, свесив голову. Ему, должно быть, хорошенько двинули по шее или в ухо - и дурь выскочила. Эх, Балда, Балда. На кого же ты покинул своих короедов? Будешь теперь из тюряги воспитательные письма писать. По Макаренко. Года три - ежели следователь добренький попадется. А если злой - дети могут и повзрослеть без папы.

Конвойная процессия скрылась из видимости. Лучше не высовываться. Вертолет крутанул неподалеку и сел у плантации, чуть дальше места нашего вторжения. Тарахтит, не гасит двигатель.

Кажется, все: наддав трескотни, машина пошла в небо. Врастаю щекой в шершавость. Прощай, Балда!

Не до панихиды. Жатву - хоть какую-нибудь, хоть дрожащими руками, надо снять, ибо сюда я, разумеется, больше не ходок...

Сломавшись пополам сильнее, чем следует, тащусь из посадки, отягощенный собранным урожаем граммов в двадцать. У обреза плантации залегаю: дозор. Пути отхода должны быть чисты, я - с поличным. Вроде никого. Стартовая изготовка. Пошел!

Опрометью выскакиваю на пашню. Быстрей, еще быстрее! Жми, приятель, жми! Осталась грунтовка. Пересечешь ее и вломишься в спасительные чащи орешника.

- Лебедь! Ле-ебедь! Ле-е-ебе-е-едь!!! - громом среди ясного неба разносится в тяжелой июльской духоте. Чуть не кувыркнувшись от неожиданности, влетаю в заросли орешника. Может, померещилось? Галюны? Нет, опять; "Ле-ебе-едь! Ю-юрка-а! Ле-ебе-едь! Э! Э-э-э!!!" Балда. Его голосина. Но вертолет улетел. Балду используют вместо подсадной утки? Он раскололся? Как-то это все неправдоподобно. Не потому что Балда не может расколоться продай ближнего своего, ибо ближний продаст тебя и возрадуется, - а потому, что одному срок впаяют меньший, чем двоим; двое - это уже групповуха. Но тогда получается, что его отпустили? Еще неправдоподобнее. И почему он не идет сам? Спокойно, Юра, спокойно. Главное - не горячиться. Не пороть горячку. В любом случае стоит подождать. Присядь-ка здесь, в этих кущах - и подожди.

- Юрка! - несется с дороги. - Ю-юрка-а! Иди сюда-а-а! Их нет, они улете-е-ели! Я тебя не сдал! Слы-ышишь?!

Дьявол тебя задери! Пусть они действительно улетели - все - но ты-то зачем там торчишь, какого лысого черта? Да еще орешь.

- Ле-е-е-ебе-е-едь! Иди-сюда-а-а-а!!! Отцепи меня-я-а-а-а-а!!

Вот оно что. Иду, Генаха, иду. Бегу.

Осторожно, стараясь не трещать сучьями, крадучись, пробираюсь на вопли. Наконец - картина маслом: Балда мешковато стоит подле толстенного придорожного дуба, корявый ствол которого закован в широкое металлическое кольцо. Запястье Балды - в блеске наручников, а наручники пристегнуты к железному кольцу на дереве. Приставив свободную ладонь к губам, Балда надрывно орет в чащобу:

- Ю-юрка-а-а! Ле-е-ебе-е-едь! Иди сюда-а-а! Я зде-е-есь!!!

Трогательное зрелище. Подмывает насладиться им вволю, благо - кайф вытек из пяток обратно в тело, но - надо пощадить нервные клетки пленника, у него они тоже не восстанавливаются.

- Ле-е-ебе-е-дь! Юрка-а-а! Й-у-ур-р-ка-а-а! Йу...

- Чего разорался? - выхожу на мягкую дорожную пыль.

- Фу ты ..., - матом. - Напугал. Давай скорее. Где ты болтаешься? Я ж видел, как ты чуханул с поля. Давай - отцепи.

- А где твои новые знакомые - хозяева этой штуковины? - щелкаю ногтем по никелю.

- Улетели.

- Почему ж без тебя? Не понравился, что ли?

- Еще как понравился. Просили, чтоб подождал - вечером хмелеуборочная пойдет, всех прихватит, а в вертолете места нету.

- Кого - всех?

- Остальных. Их там, сказали, много - вдоль дороги. Понял, как работают? Слушай, давай скорее!

Осматриваю железное кольцо на стволе. Успело выпустить ржавчину кофейно-марганцовую, с канареечной жировой подкладкой. Видать, к сезону подготовились давно - не одним уже дождем промочило. Да, средневековые прямо-таки штучки. Инквизиторские. Половинки страшного кольца схвачены меж собой болтом в палец толщиной, затянуты двумя гайками, и резьба - сбита.

- Ну и ду-рак же ты! - глумлюсь над полоненным Балдой. - Что б ты без меня делал? Сломал бы об эту железяку зубы.

- Не боись, не пропал бы. Начал бы косить, отвезли бы в дурку, анализы стали бы брать - запряг бы какого-нибудь идиота, сдал бы он вместо меня кровь. А свою сдал бы за него. Его б скрутили, а я драпанул бы. Хватит трепаться, давай, ищи камень...

* * *

Тошнит. Подкатывает рвота. Едва мотну башкой - перед глазами медленно плывут вниз синие, желтые, черные пятна. Сморгнешь - подпрыгивают. Кажется, у меня здорово выросла нижняя губа. С чего бы это. Подхожу к зеркалу. Губа - нормальная. Но глаза... Мутные, неживые. А подглазники - пепельные. Какой кошмар: уши - заячьи. Высокие, поросшие белым пушком, нежные, бледно-розовые внутри. Пробую на ощупь. Чепуха, никаких ушей. Зато - руки: толстые, словно накачанные водой шланги. Стенки подрагивают от пульса. Тум-тум-тум! Похоже, я деградирую. Да и не похоже. Деградирую. Деградировал. Давно уже стал замечать за собой странности. Приближается, предположим, трамвай, - и я ставлю себе нелепую задачу: успеть проскочить через рельсы перед самой пучеглазой мордой, а если не сделаю это, должно, как мне кажется, случиться что-то жуткое, едва ли не катастрофическое. Или вдруг взбредет в голову идея - садиться в трамвай, сцепленный только из двух вагонов, а то внезапно покажется, что спастись от какой-то якобы грозящей опасности можно, только прочтя объявление, налепленное поблизости. Или нестерпимо захочется двинуть по лицу незнакомого человека, ничуть и ни в чем не провинившегося, а порой так и подмывает вскочить на капот мчащейся машины, или втемяшится, не отвяжешься, задумка: успеть в скором темпе дойти до фонаря - прежде, чем с ним поравняется автомобиль... И понимаешь, что все это - чушь, но поделать ничего не можешь. Думаешь только: а вдруг в этом все-таки есть смысл? Бредешь по улице - и неожиданно натыкаешься на человека, на дерево, на столб. Казалось, они - далеко, а они - под самым носом. Однажды чугь не угодил под машину: виделась вдалеке, а оказалась рядом. Спасибо, водила среагировал. Бывает, шагаю мимо ступенек. Случается - промахиваюсь, моя руки или берясь за дверную ручку. В вену с первого раза не попадаю уже давно...

Подхожу к окну. Не может оставаться никаких сомнений: у меня - галюны. Глюки. Люди ползут по тротуару - маленькие, кукольные, уменьшенные в несколько раз, словно видимые в перевернутый бинокль. Телеграфный столб раздвинулся, стал широким и, черт бы его побрал, начал перемещаться вдоль тротуара. Все вокруг - плоское, весь наш двор. Автомобили, кусты, детская площадка, трансформаторная будка - все будто нарисовано на бумаге цветными карандашами. Хорошо, хоть сознаю невозможность подобного. Больно смотреть на свет - давит на глаза. Отворачиваюсь. Как огромны руки! Вытягиваю правую, осматриваю. Похожа на мост, ей не видно конца. Гляжу вверх. Лампочек на потолке вместо одной - три. Повисли треугольником. Опять заглядываю в зеркало. У меня - три глаза. Один - на переносице. Почему я так спокойно отношусь к этим иллюзорным обманам? О Боже! шкаф идет прямо на меня, треща деревом. У него широкие, скрипучие ступни. Влево и вправо, выныривая из моих полуботинок, маршируют маленькие игрушечные фигурки людей и зверюшек. Их вереницы растворяются в стенах. Такое впечатление, что отваливается голова. Ощупываю. На месте. А руки? Вот они, руки. Гигантские. Откуда этот фантастический реализм происходящего? Быстро, немедленно упороться, не то последствия могут оказаться поистине плачевными, кто их знает, какими именно - какими угодно плачевными. Вытряхиваю из наволочки смотанный в лохматый рулон бинт в рыжевато-серых, похожих на засохшие сгустки гноя разводах - выпавшее в кристаллы маковое молочко, собранное ночью на чужой делянке (узнают, что мы, - убьют), отрываю шмат в две ладони длиной, плетусь на кухню. Благодарение всем святым: здесь - никого. Сдергиваю с тетимусиной вешалки черпак, набрав в зеркальную ванночку воды, окунаю туда кусок бинта. Воспламеняю конфорку. Есть закипание! Шипящая пена - через край. Драгоценная пена. Уменьшаю огонь. Варево пузырится, вздувается виноградной гроздью, бурлит. На гладкие стенки поварешки опускается коричневатое напыление. Довольно. Выплескиваю панацею в чайную кружку, ополоснув половник, возвращаю его на крючок. Пока отвар остывает хоть немного промыть машину: двигаться из такой уже просто страшно. Удивительно, как это меня до сих пор не трухануло от грязи. Готово. В комнату. Не вписываюсь в дверной проем. Только бы не пролить лекарство. Лекарство против глюков. Лекарство против страха... Чашку - на тумбочку. Одна чашка, две, три. Карусель из чашек. Скорее. Наворачиваю на вытяжную иглу щипок ваты - метелка, фильтр. Набор. Три куба ярко-коричневой жидкости, четыре, пять. Восемь. Десять. Мой минимальный дозняк. Добираю остатки. Сухой свист всасываемого воздуха. Пузырьки в колбе. Двенадцать кубов. Хуже не будет. Нельзя хуже - некуда. Теперь еще одна задача - куда втереть опивуху. Трубы укрылись от насилия, им невмоготу. Руки - безнадега. Желтые, в синюшностях, испещренные многоточиями запекшейся крови. От надавливаний - тупая боль. На ногах - то же. Впрочем, есть одна, вот - еще. Но - тоненькие, еле голубеют, струясь извилисто, неуверенно. В такие хилые мне не попасть, если только Балда поможет. Штаны можно не опускать, в плоти еще не остыла боль после недавнего надругательства. Остается последняя точка, куда, я знаю, можно вколоть почти без промаха, там - толстый клубок вен, он часто выручает отчаявшихся, потерявших трубы, пока те не проявятся. Только я не верил, что когда-нибудь смогу всадить сталь в это место. Оно под языком, у самого корня. Туда, должно быть, очень больно. Зато надежно: войдет на ощупь, путеводитель - боль.

Распрочертовы виденья! Словно эпизоды глупой киноленты меняют друг друга. Ошеломительные баталии - морские и сухопутные. Гибнут корабли, окутанные выпуклыми клубами дыма. В кипящих пеной волнах барахтаются люди. Их звонко лупят по головам с подгребающих шлюпок. И все - на лодках и на воде - на одно лицо. И все подмигивают мне, гримасничают, ругаются, бросают в меня камнями. Огрызаться или нет? Перебьются. Они - иллюзорные. По стене бегут какие-то твари. Похожи на мышей. По другой стене тоже кто-то шныряет. Да это ангелы! Ангелочки. С ладошку. Розовые, голозадые, с крылышками. Упорхали. Во рту - горьковатый, жесткий привкус. Чужой голос внутри черепа. В левом ухе - музыка. Скрипки. Мычание. Знакомая мелодия.

Скорее, скорее - вмазаться. К зеркалу. Поднимаю язык. Вот он, зеленовато-синий, подернутый блестящей пленкой слюны, сгусток вен. Игла двоится, троится, становится плоской, словно лезвие кинжала. Найду ощупью... Хочешь жить - умей втереться.

Кажется, я проснулся. Пляж. Щека шершавая - в песке. Под рубашкой тяжелый пот. Солнце катится вниз, но еще жарко.

Пляж - мой новый дом, из угла в коммуне пришлось выметаться: был обыск. Кто-то, видно, стуканул о моих наклонностях. Пришли, рассказывала тетя Муся, мордовороты, толкнули дверь в мою комнату - и нашли бинт в наволочке. И теперь я для них небезынтересен.

Сезон кончился, сгинул, а запасы так и не сделаны. У Балды есть еще с наперсток, но что потом - не знаю...

Рядом шоколадно-лоснящиеся пляжники играют в волейбол. Тугие удары по мячу изматывают, давят на уши. Сажусь, обхватив колени. От испарины знобит. Тощенькие волны лижут берег, солнечная клякса режет глаза. От блестящей, чешуйчатой воды в мою сторону идет человек. О Господи! Это - я. Мой двойник, мой автопортрет. Подходит - тяжело, увязая в сыпучем песке, протягивает руку. Встаю. Никого. Тошнит, головокружение. Опять сажусь чтобы не свалиться от слабости. Какие-то обрывки фраз, слов. Без смысла. Голоса ломкие, резкие. Взлетевший в солнечно-голубое небо мяч гулко лопается и превращается в лохматого стервятника, зависшего в воздухе. Взмах крыльев - и птица тает в прозрачности. Постой, а играющие в мяч - кто они? Тот, жилистый, - это же мой отец, умерший много лет назад, а этот, в панаме, - какой-то известный политический воротила. Только кто? Как его фамилия? Не вспомнить. Почему эти люди вдруг тянутся в высоту, растут? Если я удивляюсь этому - значит, мое мировосприятие в норме? Они улыбаются мне с небес, шевелят губами. Какие они противные! Голоса. Зычные, по далекие, почти из космоса. И внутри меня - голоса. В носу, в горле. Нудящий звук. Самолет. Делает мертвую петлю, ложится на вираж. Превращается в железного человека, в Антея с раскинутыми в стороны руками. Ну его, пусть летит. Почему пляжники перестали лупить мяч? Они смотрят на меня. Неужели они угадывают мои мысли? А что, собственно, плохого я думаю? Они, кажется, что-то спрашивают. Пора свинчивать отсюда, пока не поздно. Они окружают меня! Бежать! бежать! - скорее!!! Не могу подняться: тело не подчиняется командам мозга. Коричневые люди подступают ближе, на лицах у них - ярость. Бешеные лица. А это? Стеклянный гроб с покойником. Труп лежит, скрестив руки на животе, покорно смотрит в небо. Глаза открыты. Тело мое наливается металлом, каждое движение - боль. Раскрываю ладонь. На ней - белый порошок, он - спасение. Кидаю в рот, заглатываю. И тотчас отяжелевшее тело проваливается в песок. На поверхности - одна голова. А по песку ступают ноги - тяжело, звеняще. Бум-бум-бум! Не троньте меня, товарищи! Я совсем не тот, за кого вы меня принимаете, я никакой не Лебедев, я - Цаплин, я Уткин, я - Канарейкин!

Вокруг - никого. Пляжники играют в мяч. На меня никто не обращает внимания, я сижу, как сидел, обхватив колени. Неподалеку вопит приемник. Песня. Про любовь. Объявили, что специально для меня, по заявке моей бывшей жены. Одумалась, стерва. Поздно. Да, песня о моей любви к этой мерзавке. Узнаю тогдашние свои чувства. Больше таких не будет. Как это все правильно отобразил поэт. Надо бы записать слова, чтоб не забыть. Эта песня будет моей самой любимой. Возьму сучок, нацарапаю текст на песке. Кончилась. Жаль. Зато врубилась радиостанция "Юность". Нет, "Шахматная школа". Специально для меня: зашифрованное сообщение из центра. Вам мат, резидент!

Бр-р-р-р - знобит. Ну и мура мерещится. Поднимаюсь, отряхиваю зад от песка. Пора к Балде, не то свихнусь от такого кино. Балда уже ждет. Только ведь он никакой но Балда, не Генка, он - Петька. А я - Борька. Точно, Борька. А Петька ждет меня, развалясь в мягком кресле голубой лакированной машины. Сейчас я сяду на красный мотоцикл - и быстрым вихрем помчусь к нему. На мне - генеральская форма. Штаны с лампасами. А вот и мотоцикл. Ярко-красный, в сверкающем никеле. Генеральский. Оседлываю. Зажигание, старт, раскатистый взрыв, плотный дымовой выброс, - и вместе с мотоциклом я проваливаюсь в пропасть. Несемся по черному тоннелю, выныриваем на ослепительно-белую, слюдянистую автостраду. Мотоцикл выскакивает из-под меня, пробуксовывая, взрывает дорожное покрытие, надрывается от визга и грохота, но не убегает. Однако стоит подойти к нему - откатывается вперед. Бреду следом. Он - мой поводырь. А я - словно сомнамбула. Вторгаемся на территорию какого-то завода. Вокруг - кирпичный забор с частыми нитками. колючей проволоки. Черт побери, да это космодром! Звездолет, похожий на храм. Вместо креста - антенна. На этой ракете я полечу в космос, вторгнусь в Мировую Гармонию сольюсь с ней. А вот и Балда с какими-то людьми. В одеждах космонавтов. Мне нужен такой же костюм.

...Сижу на скамейке перед школой. Темнеет. А все же это любопытно происходящее со мной. Даже досадно, что галюны прекратились, ведь мне было легко, свободно, я жил в каком-то другом, оригинальном пространстве. Жить бы в нем вечно. Никак не могу вспомнить - когда очутился на скамье возле школы. Школа. Школа. Школа. Ш-к-о-л-а. Эврика! Медпункт! В нем - детские капли от насморка, они - на эфедрине, а эфедрин - это джеф! Это - спасение! Скорее к Балде: ширнугься для храбрости и крепости в коленях - и грохнуть школьный медпункт.

Страшно? Страшно. Но только лучше десять раз быть трусом, чем один раз трупом. Человек я пропащий, мне главное - шмыгнуться, остальное полуглавное. А мораль? Мораль и антимораль - штуки сомнительные. Следовало бы, правда, осквернить чужую школу, но где там, в чужой, медпункт - кто знает. А в нашей отыщем и с выколотыми глазами. Какая к черту мораль - я готов на все! Помню, когда однажды вмазался калипсолом - отечественным прообразом ЛСД, под дозой - вот так же - способен был на любые подвиги.

В школу влезли через тесное окно флигелька, где раньше жила уборщица. Все ждала квартиру, да так и умерлa среди развешенных для просушки половых тряпок. Ее увезли в крематории, а во флигеле завхоз устроил кладовку. И по сей день здесь - кладовка.

Погремев ведрами и фанерой, пробираемся к двери. Щелчок накладного замка - и мы в школьном коридоре. Первый этаж, владения первоклашек. Линолеумные квадраты на полу, смутно проступающие во мраке; в конце коридора - скупой свет от окна. По стенам силуэтно угадываются стенды с агитационной мазней. Знакомый запах.

По парадной лестнице - на второй этаж. Чиркаю спичкой, чтобы увидеть перила. Дальше - держась за них, ощупью, в полной темноте. Руки влажные. Это от нервов. Перила - липнут. Какой-то юный садист однажды всадил в эти перила бритвенное лезвие, - и съезжавший шалопай распорол ягодицы.

В мутно-сером свете, сочащемся со двора, - дверь со стеклянной табличкой "Медпункт". Сигнализации здесь, понятно, нет. Но есть ли капли от насморка?

Фомку - в атаку. Балда наваливается на рычаг, отжимает дверь. Хруст. Ударяю ногой. Впустую. Отхожу на несколько шагов, тараню плечом. Еще один разбег. Высадив дверь, сшибаю стул внутри медпункта.

Прочесав все ящики, перерыв шкафы, переворошив коробки и коробочки, выметаемся из нищей богадельни с пустыми карманами. Пузырьки с мазями и зеленкой, бинты, клизмы и таблетки от поноса. Капель от насморка - нет.

Балда пихает меня в плечо. Оборачиваюсь. Его взгляд прихвачен к другой двери. На ней нет вывески, но мы знаем, помним: это - каптерка военрука. В ней хранится оружие, изучаемое на уроках военной подготовки: гранаты без начинки, автоматы со спиленными бойками, винтовки - для стрельбы в тире, костюмы химзащиты и другое военное имущество. Да, Балда, возможно, прав и за этой крепкой дверью найдется аптечка с наркотическими пилюлями - для облегчения страданий покалеченных. Но каптерка под сигнализацией, это достоверно известно! Я отлично помню, как, проникая в нее, военрук каждый раз гремел железом внутренней решетчатой двери, и, едва она отворялась, в коридор вламывалась сирена, которую товарищ майор спешил вырубить.

- Сигнализа-ация!

- Знаю.

Однако - ни с места. Словно влип, впаялся в пол.

Что ты задумал, Гена? Нас упекут в тюрягу. За кощунство. За осквернение святыни: подготовки юношей и девушек к обороне завоевании Хаоса. Есть в аптечке движка, нет ли - неизвестно. А портрет Мессии - точно висит. Со словами, что защита социалистического отечества - священный долг и тому подобное. Опомнись, Гена! Ты хочешь покуситься па самое-самое в жизни этого уродливою общества. Оно не простит тебе надругательства над своими чувствами.

- Прорвемся. Из кабинета, через стену! - решает Балда.

- Ты что?! Думаешь...

- Заткнись! Лучше заткнись, Лебедь! Сегодня ты прешься, как бегемот, - и потому такой умный. А завтра у тебя начнется кумар, - и я посмотрю, что ты будешь делать. Как побежишь сдаваться в мусарню, как пойдешь на режим в дурку, на зону - лишь бы тебе втерли полбаяна, чтоб ты не откинул тапки.

Балда прав. На то он и Балда. Глаза его, обращенный на меня, блестят в каштановой темноте злостью и рациональностью.

...Дверь в кабинет военной подготовки сметена. Разделяющая класс и каптерку стена - каменная. В кладовой завхоза - последней обители школьной уборщицы - откапываем лом, топор. Врубаемся в штукатурку, в прочную кладку. Железо - по камню. По кирпичу. Лязгающие удары. Искры. Пыль. Ее не видно, но она - в носу, в глотке, она разъедает глаза и скрипит на зубах. Стук отваливающихся кирпичей.

Дыра прорублена. Балда влезает первым, я - следом. Включать здесь свет опасно. В туманно-тусклом квадрате окна чернеют прутья решетки. Балда воспламеняет пластмассовую линейку, найденную на столе. Дрожащий костерок чадит маслянисто-жирной струйкой. Аптечка - над столом. В ней - шаром покати. Толстый резиновый червяк - жгут - и вазелин. В столе - одни бумаги. Ворохи бумаг. Бумажная страна! Где учебные медпрепараты, где настоящие? Роемся в железных ящиках, в шкафу, в папках. Счетчик Гейгера. Прихватить? Авось сгодится. Очень может быть, что сгодится. Только не спасет. Скоро уверен - все мы станем очевидцами огромного ядерного гриба, всходящего над нашими домами. Его выпустят те, чья религия оказалась несостоятельной.

Балда свихнулся от ярости: вырывает ломом железный засов из пирамиды с оружием.

- Зачем? - пробую придержать его за локоть.

- Заткнись!

Стальное ушко с острой пикой вытянуто из дерева. Засов отшвырнут. Пирамида - распахнута. В темных ячейках - две малокалиберные винтовки и два автомата. Тускло, хладнокровно поблескивает черный металл. Балда нетерпеливо вынимает из гнезда инструмент, предназначенный для того, чтобы делать дырки в человеческих телах. Уперев приклад в живот, клацает затвором. Сухой щелчок бойка. Протягивает оружие мне. Огнестрельное оружие. Насмерть жалящее расплавленным свинцом.

- Держи.

- Зачем это нам?

- Я сказал-бери! Хватит п...! - матом.

Всучивает мне автомат. Лучше не дергать этого психа. У него - нервный стресс. Выхватывает из пирамиды второй ствол. Что ж, он опять прав. Все не с пустыми руками возвращаться. Автоматы - тоже пожива, их можно превратить в деньги, а деньги - в ширево.

Уходим по вишнево-черному, как запекшаяся кровь, коридору, - с автоматами наперевес, и кажется, будто все это происходит не со мной, словно сижу я в кинозале и наблюдаю за действиями героев хренового фильма.

Конец коридора. По лестнице - вниз.

Конец лестницы. По коридору - до конца.

В каморке завхоза Балда раскапывает ножовку и отмахивает деревянные приклады. Теперь автоматы - укороченные. Как у десантников.

Наш наблюдательный пункт - в заброшенном до подхода капремонта доме. Комната с камином, который скоро выдернут с мясом. Решетку уже вырвали. Пол загажен битым стеклом, окурками, в углу - куча человеческого дерьма, ободранные со стены клочья обоев, посередине - старые женские штиблеты с толстыми каблуками. Через стекло, опыленное мутно-пепельным налетом, просматривается аптека. Обкомовская аптека. В ней есть все, абсолютно все, любые редчайшие лекарства. Потому что она - обкомовская.

Балда смотрит на часы.

- Без десяти. Помолиться, что ли, перед смертью? А, все равно некрещеный - не поможет.

Мы наряжены в рабочие спецухи. Пропитанные цементной пылью, местами продранные, в заплатах. Мои штаны, судя по выгоревшим внутренностям, были когда-то защитного цвета, куртка - желтой. Снаружи они - грязно-серые. Их где-то раздобыл Балда.

Дверь аптеки почти не замирает. Недужные входят и выходят беспрерывно. У поребрика - черная "Волга". С шофером. Вот и патрон. Усаживается. Поехали.

Балда смотрит на часы.

- Пора.

Нахлобучивает поцарапанную монтажную каску голубого цвета - дополнение к форме строителя. Моя каска - белая, с пятном застывшей желтой краски. Затягиваю ремешок на подбородке. Страшно. В коленях - пульсация. Мало вмазалнсь, нужно было бы еще, но больше - не было. Эликсир жизни кончился.

- Проверь намордник.

Опускаю руку в карман куртки, нащупываю мягкий респиратор.

Балда разворачивает полотенце. Автоматы. Прячем под спецовками, заправив стволами в штаны. Балда подхватывает за ручки большой кожаный саквояж.

- Пошли.

Выходим из комнаты, спускаемся по лестнице, покрытой шелухой штукатурки. С усилиями переставляю непослушные ноги. Тащу свою душу.

Немного не дойдя до входа в аптеку, Балда взглядывает на часы. Придерживает меня за руку.

- Подожди. Еще - минута.

Минута до обеда. Уже никого не впускают, дверь работает только для выходящих. Там, внутри, возле нее стоит бабулечка в белом халате. Дважды проверяли. Сейчас по радио пропищат сигналы, возвещающие наступление обеда, кассирша захлопнет аппарат - и все уйдут в подсобку, а бабулечка, выпроводив последнего клиента, лязгнет задвижкой.

- Пошли. Если даже кто остался - плевать.

Мы у двери. На стекле - белые буквы: часы работы. Запахи лекарств просачиваются на свежий воздух. Жесткий автомат режет ребро. Холодит живот. Балда поворачивается к проспекту. Зажав меж ног каску, напяливает респиратор. Копирую его движения. Его уверенность. Скрипит дверь, сейчас выйдет один из последних посетителей. Если он - последний, бабка не откроет больше, на наши просьбы - тем более. Если дать посетителю возможность отойти от аптеки - бабка успеет закрыть дверь. Если перехватить дверь в момент затворенья, посетитель станет свидетелем и тут же забьет тревогу. Заколдованный круг. Черт побери, не предусмотрели таких элементарных проколов. Но Балда уже принял решение. Видимо, единственно верное. Схватившись одной рукой за дверь, а другой - за косяк, грудью вдавливает выходящего. Обратно. Я напираю сзади.

- Ложи-и-ись!!! - вопит Балда, едва мы оказываемся в настоянном вонью медикаментов помещении. Вырвав из-под задранной вверх куртки автомат. Балда клацает затвором и направляет дуло на ошарашенного мужика в черном костюме. Я закрываю дверную щеколду. Бабка еще не успела испугаться.

- Ложись, ... !!! - Балда поводит стволом автомата по сторонам и, не давая опомниться служащим в подсобке. бросается туда, с ходу перевалившись через витрину - на спине, как выдрессированный каскадер. Шлепающие по кафелю подошвы. Бряцанье затрора. Вселяющий ужас вопль:

- Р-руки-и-и!!! всем-к стене-е-е!!! к стене-е-е-е!!! стреляю без предупреждения! р-руки за гол-лаву! бы-ыстр-ра!!!

Все это происходит в считанные мгновения, за которые я успеваю достать свои автомат, а бабка в белоснежном халате, тихо причитая, и мужик в черном костюме - безмолвно и послушно, но с животным ужасом в глазах - валятся на пол.

- Быстро!!! бы-ыстр-ра-а-а-а! - ревет Балда. - Морфин! быстро мар-фи-и-ин!!! ключи от сейфа! открывай! быстро, бы-ыстра-а-а!!! ... ... матом. - Убью!!

Бабка охает на боку; щека - на гладком цементе; мужик молчит, положив лоб на руку и широко раскинув ступни. Мне почему-то лезет в башку, что халат бабка постирала только вчера, а мужик - сердечник и уже врезал дуба. Автомат кажется ненужным. Может, пригодится при отступлении. Отсчитываю секунды - кажется, быстрее, чем они бегут на самом деле. Нет, не бегут, ползут. Томительно. В подсобке - тишина. Респиратор пропитан вонью олифы. И - вонь больницы. Пробивается.

Наконец - Балда:

- Открывай!!!

Мне это - или кому-нибудь из заложников?

- Лебедь, открыва-ай!!!

Догадался уточнить. На таких мелочах, наверно, и сгорают.

- Лежать тихо! - приказываю подопечным, хотя они, кажется, и не собираются шуметь. - Не двигаться!

Ствол - в штаны. На корпус автомата натягиваю спецуху. Срываю респиратор. Руки трясутся.

- Всем оставаться на своих местах! Десять минут! - из подсобки. - Иначе - ... изрешечу!!! ... ... - матом.

Балда летит, переваливаясь через застекленный прилавок, на бегу закидывая автомат в пасть саквояжа и сдергивая намордник. Глаза - дьявольи.

Откидываю шпингалет, толкаю дверь. Балда тяжело дышит в затылок. Вываливаемся на тротуар. Как много прохожих! Главное теперь - не суетиться, не паниковать, не выдать себя. Но и прохлаждаться нельзя. Выскочить из аптеки вряд ли кто-нибудь рискнет, но телефонный диск уже наверняка наворачивают.

- Телефон я оборвал, - опровергает мои домыслы запыхавшийся Балда. Если только у них другого нет.

Ноги - чужие. В груди - пушечные выстрелы. Во рту - наждак. Перед глазами - рябь.

Заворачиваем за угол. Теперь - бегом. Это все же легче, чем плестись, ожидая, когда за спиной поднимется переполох. Один квартал, поворот. Второй, поворот. Сюда, в эту парадную. Вниз, в подвал. Дверь. Свет. Сбрасываем грязное тряпье. Нога запуталась в штанине. Опираюсь спиной о стену. Под спецовками - обычная одежда. Маскарадные костюмы кидаем в ржавую бочку. Беззвучно, бессловесно. Только тяжелое дыхание. Из десен брызнула слюна. Отряхиваемся перед выходом из парадняка. Вперед.

* * *

Подхожу к слуховому окну. Под ногами хрустит шлак. Неуверенное солнце. В лицо - липкий ветер. По карнизам задумчиво прохаживаются голуби. Осень. "Вянет лист, проходит лето, иней серебрится, юнкер Шмидт из пистолета хочет застрелиться".

Третий месяц обитаю на чердаке. Постель - покрытый коростой матрац. Балду замели. Лечат теперь зуботычинами, если еще не подох от ломок.

Остались последние пять ампул. Они - чепуха, насмешка. Годны только для поддержания тления. А потом - ломки.

Вены не работают. Ни одна. Изрешечены, сожжены даже шейные. Вчера два часа пытался попасть в височную. Горбатился над зеркальцем. Вся машина была в крови, из бороды до сих пор лезет запекшаяся шелуха. На руках проявились две кишки, но они - затромбированы. Тупиковые.

А дозы - бешеные. Для прихода нужно кубов пятнадцать, а так, для сохранения жизненного тонуса - не меньше десяти. Через каждые шесть-семь часов.

ВЫХОДА НЕТ. Верю.

Когда-то утешался доморощенной философией: я - бедная и несчастная жертва Системы, я - продукт эры Хаоса, мне нечего ждать от этой жизни, остается мне - игла, а мир - он жесток и равнодушен, он - злобен. Я погружусь в мечтания, в грезы, уйду в свой мир - и буду счастлив в нем. Я тоже хочу быть счастливым. Пусть я добьюсь этого хотя бы так. И никто не сможет отнять у меня мое счастье. Пусть и суррогатное - счастье в грезах. Никто не сможет вторгнуться туда в своих грязных военных сапогах. Я никого не пущу.

Так было раньше. А сейчас я вижу: это - самообман. Снадобье только поначалу - ощущение удовольствия, удовлетворения, иллюзия счастья. А потом, теперь, оно - лишь избавление от страшных мук. И не более.

В башке - мрак, пустота и одиночество. Мозги - окостенели. Вера, надежда и любовь скончались и трупы их разложились. Тело - будто запеленали. Давящая шуба. Перед глазами - кровавые круги. Руки бьются в колотуне. Щека - дергается. Под рубахой - мурашки. И в скелете - зарождение тупых позывов: подступление ломок.

Плетусь к матрацу, шагая тяжело, как каменный гость. Матрац - противный, в разводах и коростовых пятнах. Усаживаюсь. Сбрасываю ботинок, стягиваю ломкий от грязи носок. Стопу - на колено. Поза Лотоса. Послюнявленным пальцем размываю черный налет на коже. В глубине - тонкие фиолетовые прожилки. Передавливаго вялую мякоть икры веревкой, подкачиваю кровь. Отламываю кончики ампул. Набор. Засохшая на стенках шприца кровь растворяется. Жидкость - мутно-розовая. Игла гнется. Руки - в тряске. Контроля нет. Сную иглой, словно щупом. Нет контроля. Левее. Нет. Вправо. Нету. Новое прокалывание. Игла - дугой. Зондаж, должно быть, болюч, но боль не ощущается. Игла входит будто в омертвелую ткань. Как в глину. Пятая дыра. Нет контроля. На матрац - кровавые струйки. Руки - обагренные, липкие. Дрожь. Игла - в кость. Боль угадывается. Нога пухнет. Из пробитых скважин вытекает гноеподобная жидкость. Это уже галюны. Бетонная стена, потолочные своды, оплетенные деревянным скелетом, шлаковый пол - все шевелится, дрожит, словно водянистое. Как студень. Сейчас все повалится трясучими кусками, растает, растечется. Кто-то стоит возле деревянной подпорки. "Кто это?" Нет ответа. Подхожу. Никого. По бетонной стене фигурка. В танце Шивы. Ножки коротенькие, пухлые. Во лбу - звезда. В руке крест. Нет, флаг. Кумач. У, гадина! В виски лупит кровь. Пульсирует, бьется в стенках черепа. На, получай! - швыряю шприцем. Звук взорвавшегося, лопнувшего сосуда. На стене - мокрое пятно. Кляксой. Зачем я сделал это, зачем? Подбегаю, увязая в хрустящем гравии. Эликсир разбрызган в пыль. По бетону сползают росинки. Подбираю языком. Горечь. Скрип на зубах. Я остался без шприца. Безлошадник. Зачем он тебе, детка? У тебя больше - ничего. Ни капли. М-м-м-м... Наплыв кровавых кругов. Тяжелая гора - на глаза...

Под грудью - комочки шлака. Легкие, шелестящие. Я - тяжелый. У жизни горький привкус. Она выталкивает меня. Страшно. У меня больше нет лекарства против страха. Черная клякса - в глаза...

Под локтями - шлак. Хрустит.

Ломки. Выворачивание наизнанку. Кости - в тисках, Голова - лопается. Тупая сталь рвет мясо. Боль. М-м-м-м... Поднимаюсь, лапая стену. Карусель. Что-то делать. Скорее. Головой вниз - тоже выход. Нет. Матрац. Папиросы. Жевать табак. Нет. Машинное отделение лифтов. Над дверью - лампочка. Это выход. ВЫХОДА НЕТ. Лампочка - выход. Мой выход. Выкручиваю. Скрежет. Мурашки по хребту. Ломки. Кусок кирпича - удар - треск стекла. Цоколь. В нем - дурь. Токсикоз. Оттяжка. Известный способ. Удары кирпичом. Раскрошившееся вещество. Смешиваю с табаком. Начиняю папиросу. Руки - не слушаются. Взрываю. Глубже, глубже. Тащит. Потащило. Цепануло. Вставило. Хоровод подпорок. Стены - валятся. Тащит. Кашель. Взахлеб. Рвет горло. Грудь - разносит. Желудок - навыворот. Режущая боль. Но - легче ломок. Снимает ломки. Они - на втором плане. Еще затяжку: пусть выдаст по шарам...

Хочется запахов человеческого жилья. Голосов. Болтовни. Глаз. Общенья. Может - в последний раз.

Опираясь о стену - к выходу. Колени - ходуном.

Улица. Люди. Нет, не то... Они могут обмениваться только лживыми учтивостями. Мы потеряли детскую непосредственность. Хочется, но не могу подойти к незнакомому человеку и сказать: "Здравствуй, как тебя зовут? Давай поговорим. Мне - плохо". Самое большее, на что мы способны поинтересоваться, который час.

Стоп. Парадная Жени Гольдмана. Я пришел сюда случайно? Меня привел внутренний штурман. Перила. Ступени. Спертый воздух. Ломки. В костях ледяные пики.

- О-о-о! Ну, привет, привет, приве-ет! Молодец! Заходи!

Ди... ди... ди... ди... Эхо.

Облезлое кресло. Холст на подрамнике. Баночки с растворителем. Тюбики. Запах. Аромат красок. Забытый, далекий. В груди - толчок. В горле - груз.

Женя в заляпанном рабочем халате. Что-то говорит. Улыбка. Запах. Кости - наизнанку. На глазах - тяжелая кровавая клякса...

Абажур. Паутинчатая трещина. Потолок. Лицо Жени. Глаза - испуганные. Страх. Приподымаюсь.

- Щас, старик, щас. Что у тебя - сердце? Щас...

Ас... ас... ас... ас...

Отходит. Роется в тумбочке. Шелест целлофана. Вываливает на стол. Таблетки. Куча.

- Щас, подожди, щас. Черт, валидола нету. Щас, у соседей. Подожди мигом. - Выбегает.

Вскакиваю. К столу. В висках - хрустальные молоточки. Роюсь в блестящих упаковках. Буквы двоятся. Есть! Родедорм. Сед. В карман. Тумбочка, полки голяк. Верхний ящик. Машина. Двадцатикубовая. В карман. Иглы под прозрачной пластмассой. "Пчелки". В карман. Быстро - на место, на тахту. Успел. В висках - удары. Кости - через мясорубку.

Вонючий туалет. Отдельная кабинка. Разбодяживаю колеса. Стакан упер со стола. Всаживаю коктейль. Двадцать кубов. В мясо. В четыре тычка. Ничего, размотает.

Легче. Ломки откатывают. В голове - чистеет.

Раскрываю ладонь. На ней - монета. Античная. Украл у Жени. Он гордился ею больше остальных. Значит, она - самая дорогая.

В костях - ломаные лезвия. Раскаленные. Мышцы одеревенели. В голове хлюпает размягченный мозг. Туман. Голоса.

Тело раздваивается. Отделившаяся половина взмывает ввысь. Вторая - на скамье. Обмякшая. Ощущение крыльев. Свобода. Все вокруг - коричневое. Плоское. Вниз. Воссоединение. Усталость.

Лежу я - или стою? Где - небо? Я - высокий, выше деревьев. Я - из воска. Проливаюсь на асфальт. Мышиная морда. Оскал зубов. Пасть - растет. Это человеческий череп. Огромный. В небе скрежещут механизмы. Череп воспаряет. Воздушный шар. Растворяется в облаках. Силой взгляда сметаю качели. Прожигаю дыру в стене. Оттуда - стая голубей. За ними. Тело раздваивается. Оторвавшаяся от земли половина превращается в птицу. Руки вытягиваются в крылья. Захватывает дух...

Облезлые, облупившиеся стены. Городской клуб филателистов. Здесь же нумизматы.

Дряхлый нумизмат. Монеты в целлофановых ячейках. Толстые линзы очков. Борода.

- Сколько это может стоить?

Лупа. Каталог. Шевеление губ. Давай скорее, старая гнида.

- Антика, - еще что-то - не понимаю. Наконец: - Номинал - семьсот рублей.

- Купите.

- Я не покупаю. Я - меняю.

- Возьмите за пятьсот.

- Я не покупаю.

Большой живот. Волосатые руки. Этот покупает все, Разглядывает. В глазах - алчность.

- Пять рублей.

- Семьсот.

- Сто.

- Семьсот. Номинал.

- Я не торгуюсь.

- Я - тоже.

В сторону. Правила игры. Кто - еще? Опять - толстый.

- Ну-ка, покажи, не разглядел. Каталог. Лупа. Алчность. Если отнимет не хватит сил отстоять.

- Даю триста. Деньги - сразу.

- Семьсот.

- Хорошо - пять сотен. У меня больше нету,

- Шесть кусков - меньше не могу.

- Годится. Отойдем.

Насмешливая, глумливая рожа Салата.

Ломки...

Тридцать кубов...

Вылезают волосы. Отделяются от головы. Чувствую реалистично. Бред? Волосяные луковицы - огромны. Бред.

Отражение в стекле. Лицо - чужое. Мое лицо - чужое. Страшно. Кто-то стоит сзади. Никого. Асфальт - плывет. Тошнота. Кости - под молотом. Летящий поезд. На пути - человек. Священник в черной рясе. Бред. Кто-то идет за мной? На другую сторону улицы - быстро. Качает. Мир - разрушается. Все - черное. Трупный запах. Входит через уши. Трупный запах - от меня. Люди отворачиваются.

Где я? Холодно. Ночь. Знобит. Ломки. Скорее - вмолоться. Двор. Парадняк. Закрыто. Автомобиль. Дверцы - наглухо. Удар ногой - по ветровому стеклу. Слабо. Еще. Пищит. Еще удар. Еще. Еще. Поддается. Сдалось. Руку - в салон. Кнопка.

Мягкое сиденье. Шприц. Скорее. Ампулы. Набор. Пять кубов. Десять. Трясучка. Почти полный цилиндр - пятнадцать. Под язык. Сгусток вен набухший. Ощупью. Шприц - под носом. Ввод. Есть контроль! Пошел поршень. До отказа. Приход. Энергия. Сердце: тум-тум-тум-тум... Шприц - с иглы. Игла осталась в кишке. Кровь: кап-кап-кап-кап... Наборной "пчелкой" - в ампулы. Пять кубов. Десять. Пятнадцать. Наживляю. Липкость. Кровь. Поршень - до отказа...

Оклики... Мужской голос. Громко. Эхо. В воздухе - лица. Отвернуться никак. Перемещаются вместе со взглядом. Удары сердца: тум-тум-тум-тум... ТУМ-М-М... ТУМ-М-М... ТУМ-М-М... ТУМ-М-М...

Толща зеленой воды. Залив. Пузырьки. Столбы дыма. Солнце. Ящерица парусник - Млечный Путь. Удары сердца: тум-тум-тум-тум... Женское лицо. Слезы - по стеклу. Тум-тум-тум-тум - сердце. Бдщ-бдщ-бдщ-бдщ - сапоги. Черные. Подошва - елочкой. Вращают Землю. Бдщ-бдщ-бдщ-бдщ... тум-м-м... тум-м-м... тум-м-м... тум-м-м... бдщ-щ-щ... бдщ-щ-щ... бдщ-щ-щ... бдщ-щ-щ...

Впереди - свобода. Впереди - Мировая Гармония... Ослепительная вспышка. Чудовищный удар. Ядерный гриб. Клубящиеся сгустки крови на стенке стеклянного цилиндра.