"Версия Барни" - читать интересную книгу автора (Рихлер Мордехай)

8

Сегодня снова утро началось со звонка Ирва Нусбаума, я даже не успел выпить кофе.

— Кошмар! — с ходу заголосил он. — Включай новости! Быстро! Вчера вечером школу Талмуд-Торы подростки по всем стенам свастиками изрисовали. Выбили стекла. Все, пока.

Еще одну поразительную весть принесла из Калифорнии сегодняшняя «Глоб энд мейл». У семидесятилетней женщины был муж, больной раком. Она о нем заботилась — меняла подгузники, кормила и так далее, при этом сама спала по нескольку часов в сутки из-за того, что он непрестанно смотрел телевизор. И вдруг она сломалась. Облила своего благоверного, с которым прожила тридцать пять лет, протирочным спиртом и подожгла, обнаружив, что он съел ее шоколадку. «Спустилась на минутку к почтовому ящику, возвращаюсь — нету! Никого больше в доме не было. Ясное дело, это он съел, — объясняла она. — Ему я тоже давала конфеты. Но эту он взял — мою! И я налила в чайную ложку спирт и его обрызгала. Спички были у меня в кармане. И как загорится! Я не хотела. Я думала просто попугать».

На час у меня была назначена встреча, и я вышел из дома. В дурном настроении, но зато вовремя. В отличие от Мириам я всячески культивирую пунктуальность. И вдруг я остановился. — Внезапно обнаружил, что не могу вспомнить, что я делаю на… Табличка на углу гласила: Шербрук-стрит. Куда иду? Зачем? Ни малейшего понятия! Несмотря на холод, меня бросило в пот, голова закружилась, я добрел да ближайшей автобусной остановки и рухнул на скамью. Автобуса дожидался молодой человек в бейсболке, надетой задом наперед, он склонился ко мне с вопросом:

— Ты как, папаша, о'кей?

— Отвали, — сказал я. И принялся бормотать то, что начало уже становиться у меня чем-то вроде мантры. Макароны откидывают в ту штуку, которая висит у меня на стенке шкафа в кухне. Мэри Маккарти написала «Человека в костюме от "Брукс Бразерс"». Или в рубашке? Да черт с ним, без разницы. Я — кто? — единожды вдовец и дважды разведенный. Детей у меня сколько? Трое: Майкл, Кейт и еще пацан. Мое любимое блюдо — тушеная грудинка на ребрышках с хреном и картофельными латкес[119]. Мириам — это песнь песней моего сердца. А живу я на Западной Шербрук-стрит в Монреале. Какой номер дома — плевать: увижу — узнаю без проблем.

С сильно бьющимся, готовым выскочить из груди сердцем я полез за сигарой, сумел поджечь ее и затянулся. Слабо улыбнувшись заботливому парнишке, который все еще надо мной маячил, я сказал:

— Простите. Я не хотел вас обидеть.

— Я могу вызвать «скорую».

— Сам не знаю, что на меня нашло. Сейчас уже все в порядке. Честно.

На его лице было написано сомнение.

— Иду на встречу со Стью Хендерсоном в «Динкс». Это бар на Кресент-стрит. На следующем углу сверну налево, и дело в шляпе.

Стью Хендерсон, не очень-то преуспевающий телепродюсер, ушедший на вольные хлеба из Национального комитета по образовательному и документальному кино, уже ждал меня у стойки. Рядом, угнездившись на своем привычном табурете, с отсутствующим видом сидел Джон. Еще в тысяча девятьсот шестидесятом году Стью получил какую-то там премию за скучный документальный фильм о самолете «Канадэйр-CL-215», этаком водяном бомбардировщике, который тогда испытывали на разных озерах бассейна реки Святого Лаврентия. Этот самолет мог, не останавливаясь, зачерпнуть из озера пять с половиной тонн воды и сбросить ее на ближайший лесной пожар. Ко мне Стью пожаловал с очередным проектом. Искал начальные инвестиции для постановки документального фильма о Стивене Ликоке.

— Все это очень завлекательно, — сказал я, — но боюсь, что я не занимаюсь культурными проектами.

— С теми деньгами, которые вы заработали, продюсируя всякий дрек, я…

Стеклянные глаза Джона чуть прояснились.

— Non semper erit aestas[120], Хендерсон, — внезапно встрял он. — Или, говоря попросту, пляши отсюда.

У меня довольно шаткая система ценностей, но я приобрел ее в Париже еще юнцом, и она до сих пор при мне. Стандарт имени Буки, согласно которому если кто-нибудь пишет статью для «Ридерз дайджест», ухитряется выпустить бестселлер или получает степень доктора философии — он считается падшим ниже всяких мыслимых пределов. А вот запузырить у Жиродье порнографический романчик — это балдеж. Аналогично, писать для кино нельзя — фу, глупость какая, — но если это дурацкий фильмец про Тарзана, тогда ты молодец, здорово оттянулся. Так что вкладывать деньги в идиотский сериал про «Макайвера из конной полиции Канады» абсолютно кошерно, а вот финансировать серьезный документальный фильм про Ликока было бы infra dignitatem[121], и Джон первый мне бы на это указал.

Терри Макайвер, разумеется, не разделял системы ценностей Буки. По его мнению, вся наша гоп-компания состояла из личностей непростительно легкомысленных. Louches[122]. А наши общие явственно левые политические убеждения, которые поощрял в нас «Нью стейтсмен», его раздражали — он считал их детски наивными.

Париж в те дни был политическим цирком, в котором звери на арене занимали далеко не последнее место. Однажды ночью оголтелые бугаи-антикоммунисты из организации под названием «Мир и Свобода» налепили по всему городу плакатов, на которых над Эйфелевой башней развевался советский флаг, а подпись вопрошала: КАК ВАМ ТАКОЕ ПОНРАВИТСЯ? А ранним утром гориллы из коммунистов уже шли от столба к столбу, заклеивая на этих плакатах советский флаг американским.

В тот день, когда генерал Риджуэй прямо из пекла Корейской войны прибыл в Париж, сменив Эйзенхауэра в штабе верховного главнокомандующего объединенными вооруженными силами НАТО в Европе, Клара, Бука, Седрик, Лео и я сидели на террасе кафе «Мабийон», пьяно складывая в стопочки картонные подставки от пивных кружек. Поглазеть на генерала вышли немногие, толпа на улице собралась жиденькая, но жандармы сновали повсюду, а бульвар Сен-Жермен был черен от гардемобилов[123], чьи полированные каски сверкали на солнце. Внезапно на площади Одеон образовалась давка из-за коммунистических демонстрантов — мужчин, женщин и мальчишек, которые, выбегая из боковых улочек, выхватывали из-под бесформенных курток всякого рода палки и метловища и вздымали на них антиамериканские лозунги. Клара застонала. Ее руки тряслись.

— РИДЖ-УЭЙ! — выкрикивали мужчины.

— À la porte![124] — пронзительно подхватывали речевку женщины.

Внезапно среди демонстрантов замелькали жандармы, они рассыпались веером, хлеща людей теми самыми своими очаровательными голубыми плащами, что изображены чуть не на каждом рекламном плакате, зазывающем туристов во Францию, плащами, к подкладкам которых для весу пристрочены свинцовые трубы. Расквашенные носы. Разбитые головы. Скандеж «Ридж-уэй — à la porte», поначалу такой стройный, ослабел и прервался. Демонстранты отступали, разбегались, сжимая ладонями окровавленные головы. А я кинулся вслед за убегающей Кларой.

В другой раз в Париж по приглашению НАТО приехал немецкий генерал, и теперь по Елисейским Полям в мрачной тишине шествовали французские социалисты и евреи, одетые в форму заключенных концлагерей. Среди них был и Йоссель Пински, подпольный меняла с рю де Розье, тот самый, что вскоре станет моим деловым партнером. Мишт зихь ништ арайн, говорил он. Нечего ему здесь болтаться.

Начались алжирские события. Жандармы стали одну за другой прочесывать гостиницы Левого берега в поисках арабов без документов. Однажды в пять утра они постучались и в нашу дверь, требуя предъявить паспорта. Я вынул свой, тогда как Клара, натянув простыни до подбородка, тряслась и подвывала в постели. При этом высунулись ее ноги, все ногти на которых были выкрашены в разные цвета. Всем радугам радуга.

— Да покажи ты им свой паспорт, бога ради!

— Я не могу. Я голая.

— Ну так мне скажи, где он.

— Нет. Тебе нельзя.

— Да черт подери, Клара!

— Мать. Бать. — Старательно закутавшись в одеяло и все еще подвывая, под взглядами ухмыляющихся жандармов она нашарила на дне чемодана паспорт, показала им и снова заперла чемодан.

— Они увидели мою пусю, эти грязные ублюдки. Они глазели на нее.

На Терри я наткнулся в тот же день в кафе «Бонапарт», куда я ходил играть на механическом бильярде. Моя первоначальная связь с Терри зиждилась на том факте, что мы оба из Монреаля. Я с улицы Жанны Манс, средоточия старого рабочего еврейского квартала, а Терри из более зажиточного района Нотр-Дам-де-Грас, где его отец кое-как наскребал себе на нищенское существование, держа букинистическую лавку, специализирующуюся на марксистских текстах. Его мать преподавала в начальной школе, пока родители учеников не восстали против того, чтобы их детям показывали документальные агитки о жизни в колхозе на Украине вместо мультиков про кролика Багза Банни.

Что касается денег, то большинство из нас сидели на мели, но Терри был по-настоящему беден. Во всяком случае, такое создавалось впечатление. Иногда все его дневное пропитание состояло из cafe au lait с булкой. Рубашки он носил такие, чтобы их не нужно было гладить, сам полоскал в тазике и на ночь вешал сушиться. Волосы ему стригла знакомая девушка, жившая в cité universitaire[125]. На жизнь Терри зарабатывал тем, что писал статьи для ЮНЕСКО, по шестьсот слов каждая, которые потом бесплатно рассылали по газетам всего мира. За тридцать пять долларов он выдавал на-гора ученый комментарий в ознаменование столетия какого-нибудь знаменитого писателя или пятидесятилетия первой беспроводной связи, осуществленной Маркони через Ла-Манш, или открытия майором Уолтером Ридом того, что желтую лихорадку переносят комары. В нашей компании его едва терпели, я уже об этом упоминал, так что если намечалась какая-нибудь вечеринка, то от кафе к кафе из уст в уста передавалось: «Только, бога ради, не говорите Терри». О, Терри был пария! Но я проникся к нему какой-то извращенной симпатией и раз в неделю приглашал обедать в полюбившийся мне ресторанчик на рю де Драгон. Клара с нами не ходила ни разу. «Я таких degoutant типов в жизни не видывала, — говорила она. — Он deracine и к тому же frondeur[126]. Более того, у него плохая аура, и он постоянно натравливает на меня духов». Впрочем, Йосселя Клара тоже недолюбливала. «У меня от него мурашки по коже. Он провонял всем злом мира».

Терри меня озадачивал. Все остальные блаженно и естественно жили-поживали, не заботясь о том, кому сколько лет — двадцать три, двадцать семь, не важно. Для нас жизнь как бы не имела пределов. Иными словами, снаряды еще не начали рваться у нашего окопа. Терри, напротив, понимал, что молод и проживает свой «парижский период». Жизнь для него не сводилась к тому, чтобы только наслаждаться и безрассудно себя тратить, как Онан — собственное семя. Терри сознавал свою ответственность. Долг. Он словно рисовал в детской книжке-раскраске, где контуры уже заданы — он должен их лишь раскрасить с как можно большей автобиографической точностью, помня о будущей критике. Так что бедностью он скорее наслаждался, нежели терпел ее, — она была обрядом его литературного посвящения. Доктор Джонсон знавал времена и похуже. Да и Моцарт тоже. Что бы Терри ни сделал, о чем бы ни услышал, все становилось материалом для его дневников, где, впрочем, многое напутано, как я выяснил уже слишком поздно.

Над политическими взглядами родителей Терри смеялся и тем не менее унаследовал некоторые из их предрассудков, например, привычку поносить все американское. Культуру, замешенную на кока-коле, он терпеть не мог. Ха-ха! Новый Рим.

Однажды он мне сказал:

— Помнишь тот вечер, когда Седрик пригласил нас отпраздновать подписание контракта на его роман: как он хвастал вдруг свалившимся на него богатством. Я не хотел лить воду на мельницу его бахвальства, бряцать нубийскими кимвалами, поэтому я помалкивал, и ты, без сомнения, приписал это банальной зависти. Однако дело в том, что мне тогда только что возвратили из «Скрибнера» первые три главы моего недописанного романа с хвалебным письмом и советом. Смысл которого, увы, заключается в том, что канадская тематика никого не интересует. «Может быть, вам решиться перенести действие романа в Чикаго?» Хью Макленнан, которого я вообще-то ставлю не очень высоко, как раз в этом был прав: «Парень встречает девушку в Виннипеге. Кому какое дело?» А как, кстати, у тебя в последнее время с нашей непредсказуемой Кларой?

— Она бы пошла обедать с нами, но не очень хорошо себя чувствует.

— Со мной ты можешь без экивоков. Не в пример тебе, мне не требуется непременно чье-то одобрение; впрочем, у тебя это конечно же неизжитое наследие детства на улице Жанны Манс. Но чего я вовсе не могу в толк взять, так это зачем ты постоянно бегаешь за Букой, как пудель на поводке.

— Да ну, мудак ты, Терри.

— Ладно, проехали. Сделал себе из этого фигляра идолище. Ты даже некоторые жесты от него перенял.

Терри, которому показалось, будто он здорово меня уел, откинулся назад и смотрел теперь со снисходительной улыбкой.

Первая публикация у Терри была в «Мерлине», одном из мелких парижских журнальчиков того времени. Его рассказ «Парадизо» был написан нестерпимо приторно, сверхпоэтично, от него разило Джойсом и сделанностью, так что мы только фыркали, выискивая в словарях слова-непонятки: дидинамический, макрология, дискурс, сфорцато…

В последние годы я стал коллекционером — собираю всякого рода раритеты, связанные с Канадой. Особый интерес для меня представляют дневники путешественников по Нижней Канаде[127], и мне регулярно присылают соответствующие каталоги. В одном из них я недавно высмотрел следующую статью:

Библиографическая редкость.

В прекрасном состоянии.


Макайвер, Терри.

«Парадизо», рассказ, первая публикация автора. Раннее, но красноречивое проявление мотивов, которые будут неотступно сопровождать одного из видных мастеров канадской прозы. Мерлин, Париж, 1952.

Цена $300.

Однажды вечером в кафе «Рояль Сен-Жермен» ко мне подскочил радостный Терри.

— Мой рассказ прочитал Джордж Уитмен[128], — похвастал он. — И попросил меня почитать в его магазине. «Ух ты, здорово!» — проговорил я с наигранным энтузиазмом. И на весь остаток дня у меня было испорчено настроение.

В магазин (он как раз напротив собора Нотр-Дам) я пошел с Кларой, и за нами увязался Бука.

— Такое пропустить? Да вы что! — бодрился Бука, явно уязвленный. — Пройдут годы, и люди будут спрашивать, где ты был в тот вечер, когда Терри Макайвер читал вслух свой chef-d'oeuvre? Менее удачливые скажут: «Я получал выигрыш по билету Ирландской больничной лотереи» или «Я трахал Аву Гарднер». Или вот Барни, например, — он скажет, что был на игре, в которой его любимые «Монреаль канадиенз» победили, завоевав очередной Кубок Стэнли. А я скажу: «Я был там, где вершилась история литературы!»

— Нет, мы тебя не берем. И думать забудь.

— Я буду сидеть скромно. Буду ахать, восхищаясь его метафорами, и аплодировать каждому le mot juste[129].

— Бука, дай слово, что не станешь над ним издеваться.

— Ой, да перестань ты квецать! — сказала Клара. — Ты прямо будто этому Терри мамочка!

Складных стульев натащили на сорок человек, однако, когда Терри начал читать (с получасовым опозданием), слушателей было всего девять.

— Н-да, видимо, где-нибудь на Правом берегу сегодня концерт Эдит Пиаф, — сказал Бука sotto voce[130]. — Иначе конечно же был бы аншлаг.

Едва Терри разогнался, в лавку вваливается компания «буквалистов». Была такая литературная секта, группировавшаяся вокруг журнала «Ур, Тетради культурной диктатуры», главным редактором которого был Жан-Исадор Ису. Грозный Ису был, кроме всего прочего, автором «Ответа Карлу Марксу», тоненькой брошюрки, которую на рю де Риволи и у входа в бар «Америкэн экспресс» норовили всучить туристам юные красотки, и туристы брали, возбуждаясь при мысли, что покупают, наверное, какую-нибудь клубничку. «Буквалисты» считали, что искусства — все без исключения — мертвы, и оживить их можно только через синтез их («буквалистов») коллективной бредятины. Их собственные стихи, которые они обычно читали в кафе на площади Сен-Мишель, состояли из всхрюков и вскриков, бессвязных нарочито какофонических звукосочетаний, причем, должен сознаться, одно время я тоже был из числа их поклонников. Теперь же, когда Терри продолжил свое монотонное чтение, они принялись дуть в губные гармошки, свистеть в свистульки, жать груши старинных клаксонов и, засовывая под мышки ладони чашечками, изображать пердеж.

В глубине души я патриот. Всегда болею за «Монреальцев» и болел, пока те играли в Делормье-Даунз, за наших «Ройалз» из Ассоциации спортсменов-любителей. Поэтому я инстинктивно кинулся на выручку Терри. «Allez vous faire foutre! Tapettes! Salauds! Petits merdeurs! Putes![131]» Но этим лишь побудил их к еще худшему бесчинству.

Терри, весь красный, читал. Читал… Читал… Казалось, он вошел в транс, сидел с этакой пристывшей к губам улыбочкой, на которую жутко было смотреть. Мне было тошно. Вот, сейчас главное! Да, я искренне переживал за него, но — как я есть мерзавец — испытывал также большое облегчение оттого, что он не собрал полный зал. И не получил признания. Когда все кончилось, я сказал Буке и Кларе, чтобы они ждали меня в баре «Олд нэйви», а сейчас я должен сводить Терри куда-нибудь выпить. Прежде чем уйти, Бука огорошил меня, сказав: «Ты знаешь, бывает проза и похуже!»

Мы с Терри встретились в кафе на бульваре Сен-Мишель и сели на террасе, где больше никого не было: мы ведь кто? — пара канадцев-северян, почти эскимосов, нам холод нипочем.

— Терри, — сказал я, — эти шуты пришли специально, чтоб похулиганить; они бы вели себя точно так же, читай там сегодня хоть сам Фолкнер.

— Фолкнера слишком превозносят. Долго он не продержится.

— Все равно мне ужасно жаль, что так вышло. Это жестоко.

— Жестоко? Все было абсолютно замечательно, — не согласился Терри. — Разве ты не знаешь, что первое представление в Вене «Женитьбы Фигаро» Моцарта было освистано, а когда импрессионисты впервые показали свои работы, над ними смеялись!

— Да, конечно. Но…

— …и заруби себе на носу, — продолжил он, явно кого-то цитируя, — что Слабым Великое всегда невразумительно. А значит, то, что можно сделать внятным Идиоту, моих трудов не стоит.

— А можно узнать, кто это сказал?

— Эти слова написал Уильям Блейк в письме к преподобному Джону Траслеру, который заказал ему несколько акварелей, а потом раскритиковал их. А ты-то сам что думаешь? (Хоть это и не важно.)

— Да что я мог расслышать сквозь этакий гвалт?

— Прошу тебя, не увиливай, пожалуйста!

Придя уже в достаточное раздражение, я вознамерился разбить кокон его надменности, для чего проглотил залпом коньяк и говорю:

— Ну хорошо, ладно. Скажу так: много званых, а мало избранных.

— Да ты просто жалок, Барни!

— Допустим. А ты?

— Я жертва заговора тупиц.

Тут я уже попросту расхохотался.

— Смеешься? Тогда расплатись-ка по счету, потому что это ведь ты пригласил меня, и ступай туда, где тебя ждут твой придурочный Свенгали[132] и скабрезница Венера Пафосская.

— Кто-кто?

— Да шлюха твоя.

Вторая Мадам Панофски однажды изрекла, что за неимением сердца я лелею в груди свербящий клубок обид. Вот и тогда тоже — у меня кровь вскипела, я подпрыгнул, схватил Терри за грудки, поднял, да так, что из-под него стул вылетел, и двинул ему по морде. Помню, стою потом над ним, обезумев, и собираюсь махать кулаками дальше. Убить его был готов. Но Терри не стал со мной драться. Сел на полу и, скривившись, принялся вытирать платком кровоточащий нос.

— Спокойной ночи, — сказал я.

— Счет. У меня денег не хватит. Заплати по счету, черт тебя подери.

Я швырнул в него горстью франков и уже собрался было сбежать, как вдруг его затрясло, он судорожно всхлипнул и говорит:

— Помоги мне…

— Что?

— …ну, в гостиницу…

Я помог ему встать, и мы пошли. У него стучали зубы, ноги заплетались. Пройдя квартал, он задрожал. Нет, завибрировал. Опустился на колени, и его вырвало. Я держал его голову, и его рвало снова и снова. Каким-то образом мы все же доплелись до его комнаты на рю Сен-Андре-дез-Ар. Я уложил его в постель, а когда его снова затрясло, заколотило, поверх одеяла укрыл его всякой одеждой, какую сумел найти.

— Это грипп, — сказал он. — А вовсе не от огорчения. Мое сегодняшнее чтение тут ни при чем. Что ты молчишь?

— А что я должен говорить?

— Что ты не сомневаешься в моем таланте. Что то, что я творю, нетленно. Я знаю это.

— Да.

Тут он принялся стучать зубами с такой силой, что я испугался за его язык.

— Пожалуйста, не уходи, побудь еще.

Я прикурил «голуаз» и передал ему, но он все ронял сигарету.

— Отец ждет не дождется, когда я наконец пойму, что все напрасно, и вернусь разделить с ним его нищету.

Плечи у него снова затряслись. Я схватил мусорную корзину, подставил ему, но, сколько он ни тужился, ничего из себя не выдавил, кроме нитки зеленой слизи. Когда рвотные позывы прекратились, я принес ему стакан воды.

— Это все грипп, — сказал он.

— Да.

— Я не расстроен.

— Нет.

— Если ты расскажешь всем этим обалдуям, что видел меня в таком состоянии, я никогда не прощу тебе.

— Я никому не скажу ни слова.

— Поклянись.

Я поклялся и сидел с ним, пока его тело не перестало сотрясаться и он не забылся беспокойным сном. Но я стал свидетелем его слабости, а именно так, дорогой читатель, наживают врагов.