"Моя вина" - читать интересную книгу автора (Хёль Сигурд)

В ЧЕТВЕРТЫЙ РАЗ


Не очень-то приятно, закончив ту или иную работу, признаваться себе: я с этим не справился!

А мне, видимо, придется.

Трижды я начинал — и каждый раз терпел неудачу. Первый раз в Норвегии в сорок третьем, второй раз в Швеции, в сорок четвертом, и вот сейчас, в сорок седьмом, уже перечитывая и правя написанное.

В те августовские дни сорок третьего года, когда я начинал свои записи, во мне бродил замысел столь дерзкий и честолюбивый, что я сам себе не решался в нем признаться.

Я знаю, вернее, мне так кажется, что в жизни большинства людей определенные ситуации повторяются. У меня часто возникает искушение поверить в некий закон извечной повторяемости. Если верно, как сказал кто-то, что человеческая судьба похожа на ткань, то просто удивительно, как часто повторяется на ней один и тот же узор. Это касается, само собой, людей, у которых есть судьба. То есть иными словами — людей, у которых есть душа. Пусть несовершенная, с трещинами и изъянами, но так или иначе — душа. У многих ее вообще нет. По причинам, нам неизвестным, но всегда печальным, душа у таких людей была разбита вдребезги в нежном возрасте и не резонирует больше, не отзывается ни на что и не накапливает, не перерабатывает впечатления, не обогащается. Таких людей, конечно, жаль, но жаль и тех, кто оказывается с ними рядом.

Но в жизни тех, у кого есть душа, всегда можно отыскать такой повторяющийся узор — пусть в замаскированном, искаженном виде, но повторяющийся.

В чем же тут дело?

Сомневаюсь, чтобы мы смогли когда-нибудь дать исчерпывающий ответ на этот вопрос. Но если мы возьмем человека, близко и хорошо нам знакомого, и знакомого очень давно, и проследим ретроспективно его судьбу вплоть до самых истоков, то обнаружим несколько, так сказать, первоначальных нитей — черты характера и впечатления столь ранние, что они теряются во мраке забвения, окружающем первый и самый важный период нашей жизни. Мы можем в отдельных случаях лишь угадывать, что скрывается за этим мраком, но мы никогда не знаем этого наверное. Такова, во всяком случае, моя концепция. И я считаю, что вот эти-то нити и есть первооснова той ткани, которую мы называем нашей судьбой.

Разумеется, я понимаю, что эти нити еще не все. Они лишь основа на ткацком станке нашей судьбы. Затем уже вплетаются нити внешних событий, всего того, что мы называем случаем — вкривь и вкось, хорошо ли, плохо ли, удачно или неудачно.

Но все же не как попало. Ибо эти первоначальные нити — вовсе не обычные нити. Это нити магические, магнетические. В них заключены особые силы, у них своя собственная воля, свои стремления, желания, требования. Они идут в ткани своим путем, часто наперерез, наперекор нашим планам, нашим расчетам и нашей воле. Они обладают свойством отталкивать от себя одни переживания и притягивать другие. Так получается, что мы, почти все, носим в себе свою судьбу. Но, как правило, сами того не подозревая. Есть что-то неприятное в сознании, что мы, таким образом, находимся во власти сил, которых мы никогда не сможем постичь. Но в то же время я верю и в другое, обратное. Я считаю, что, сумей мы достаточно добросовестно и внимательно изучить отдельную человеческую судьбу, сумей мы острым, добрым и беспристрастным глазом проследить ее узор, и мы сумели бы познать данного человека до конца. И тогда мы смогли бы, исходя из нашего знания прошлого и настоящего, заглянуть в его будущее. И смогли бы заглянуть и назад, в те истоки, где заплетаются нити судьбы — на счастье ли человека, на его ли несчастье. Чаще всего — увы, на несчастье. И более того. Нам открылась бы суть жизни данного человека, но одновременно и нечто большее-суть окружающей его жизни. Да, сумей мы до последнего штриха изучить жизнь одного человека, и нам открылась бы суть человеческой жизни вообще — жизни семьи, круга, общества, в с е. И сумей мы записать эту судьбу черным по белому, и тот, кто прочитал бы эту книгу, у кого достало бы разума и сердца понять, что он прочел, — тот постиг бы не только судьбу этого другого человека, но и свою собственную. И это было бы как разрешение от бремени.

Вдумайтесь, что означают эти слова. Женщина носит в себе новую жизнь. Она причина ее мук, но и тайных радостей, сокровенного счастья, которое боль, надежда, страх и блаженство вместе. И через разрешение от бремени, которое боль, мука, страх и счастье вместе, рождает она новую жизнь.

Так же и мы носим в себе зародыш новой жизни, блаженной и мучительной жизни далекого будущего. И когда нам удается разрешиться хотя бы от части нашего бремени, мы ощущаем примирение с собственной душой — и примирение со всем и вся. Вспомните: когда мы были у истоков вещей, мы тогда еще не отделились, не отграничились, не изолировались. Мы еще не залезли в скорлупы и панцири, не окружили себя шипами, а были плотью от общей плоти, жизнью от общей жизни. Взгляните на ребенка, играющего с котенком, или щенком, или даже с какой-нибудь неодушевленной вещью. И вы заметите, что ребенок не ощущает себя чем-то отдельным, обособленным от этого щенка, котенка, куклы или плюшевого мишки.

Он живет в том великом единении с природой, которое нам впоследствии предстоит почти полностью утратить, но к которому мы всегда жаждем вернуться, если только храним воспоминание о нем, и которое нам дано бывает познать заново через великую любовь, великую скорбь или же через то, что некоторые называют возрождением души для лучшей жизни.

Суть вещей, единение со всем и вся, разрешение роковых вопросов, возрождение к новой жизни — вот до чего я доискивался.

Но бог мой, сколь несовершенными орудиями я располагал! Памятью, которая то и дело давала осечку и то и дело сбивалась на ложный путь, ибо не истину отыскивала, а подчинялась моим собственным тайным желаниям и страхам. Разумом, тусклым, подобно затуманенному изморозью стеклу. Душой, в лучшем случае воспринимавшей лишь обрывки и кусочки — обрывки мелодии, кусочки события.

И с помощью столь жалких орудий я копал и разведывал, в тщетной надежде отобразить картину, в существовании которой и сам сомневался; ведь я ничего не видел, пока сам в этом участвовал. Картина, во всяком случае, должна была получиться неполной, смазанной, искаженной. И все же я надеялся — безумная мечта, напрасная надежда! — что мне удастся за случайным отыскать непреходящее, прикоснуться к сущности, угадать решение.

А на самом дне таилась, может быть, несбыточная надежда на обновление, новую жизнь — так приходит дождевая свежесть на пересохшее, пыльное поле. Дождь, слезы и солнце…

Не получилось и не могло получиться. Я не нашел узора своей судьбы, не говоря уже о других судьбах, которые пытался изобразить так, как они складывались в тот короткий отрезок времени. Да и надо было быть совершенным безумцем, чтобы считать себя в состоянии выполнить подобную задачу. Для того чтобы столь тщательно проследить человеческую судьбу, нужно было бы, во-первых, иметь в своем распоряжении годы, а во-вторых, быть сверхчеловеком. Я же был и остаюсь самым обыкновенным человеком, и в моем распоряжении было не так уж много времени.

Но, несмотря ни на что, такое намеренно у меня было — не обдуманный, осознанный замысел, а дерзкая, сумасшедшая мечта. Возможно, я думал достичь цели окольным путем. Но мне следовало бы знать, что в духовном мире окольных путей не существует.

Итак, вмешалась жизнь, оторвала меня от первоначального замысла и бросила к другому — что, правда, в конечном счете дела не меняло. Описывая все происходившее со мной, я шел по пути к тому действительному или воображаемому откровению, которое под конец посетило меня.

Но и тут не получилось — и не могло получиться. То видение — если только это действительно было видение, а не просто лихорадочный бред — было нераздельно связано с моим душевным состоянием в тот момент. А это состояние — было ли то безумие, результат горячки или же своего рода духовное ясновидение, которое, говорят, посещает человека в моменты великих потрясений или же перед смертью, — это состояние нельзя было произвольно вернуть.

Нищий, стоял я перед дверью, которая захлопнулась как раз в ту минуту, когда я надеялся, что она широко распахнется передо мной.

Это было в сорок четвертом.

Сейчас я попытался еще раз. И опять тщетно. Три года прошло, и состояние это — если так это называть — отодвинулось от меня еще на три года.

Мне кажется, я похож на человека, пытающегося вспомнить приснившийся ему сон. Чем дальше, тем больше забывается сон. Тщетно он стал бы говорить себе, что сон этот открыл ему какую-то важную истину. Образы блекнут, покрываются дымкой, исчезают.

Или вот еще: я похож на беглеца, спасшегося из-под обломков разоренного родного жилища и очутившегося на борту корабля, который увозит его к чужой гавани. Напрасно он стал бы думать: надо было вот это захватить, это и э т о… Корабль увозит его все дальше, все дальше отходит берег — и вот уже лишь голубеет полоска вдали.

Не получилось. Надо как можно чаще повторять себе эти горькие слова.

И все же во мне живет еще слабая надежда, самая дерзкая из всех моих надежд.

Я думаю: если мне когда-то пришла идея изобразить человеческую жизнь как постоянно повторяющийся узор, то не оттого ли это, что мне на мгновение показалось, будто я различаю этот узор? И если я пытался потом добраться пером до моего видения, то не оттого ли, что в глубине души я угадывал его смысл?

Я потерял узор — если было что терять. Я не отыскал видения — если было что отыскивать.

Но, думаю я, и это моя четвертая попытка: может быть, другие смогут увидеть то, чего я не смог увидеть? Не существует ли все-таки и узор и некий логический итог — назовите это видением или как угодно — пережитого мной? Не находится ли все это прямо у меня перед глазами, и, может быть, я один этого не вижу, потоку что смотрел так в упор и так пристально, что у меня потемнело в глазах?

Итак, я извлекаю написанное из ящика стола.

Если узор существует — другие его отыщут.

Но одно мне все-таки ясно: для того, чтоб другие увидели то, что увидел тогда я, им потребуется вся моя помощь.

Боюсь, я не смогу помочь как надо.

Я помню, у меня было такое чувство тогда, что мне довелось пережить нечто единственное в своем роде. Слились в одно трусость прежних дней и зло теперешних, нелепость случая и неотвратимость возмездия.

Все вместе составило нечто трудно вообразимое.

И в то же время — не возникло ли нечто всеобъемлющее, выразившее самую сущность вещей?

Я, во всяком случае, так это ощущал в самый момент переживания. Точнее, в момент, когда переживаемое сконцентрировалось, организовалось и стало видением ли, безумием, бредом, высшим ли откровением — теперь я уже и не знаю.

Видение то было, нет ли — оно наполнило меня экстазом, и я подумал: иди и объяви это людям…

Помню, я подумал: я постиг смысл бытия!

Помню, я подумал: дано ли мне было пройти через все это, чтобы постичь?

Помню, я подумал — распростертый на каменном полу, окровавленный и замученный, с лихорадочным пульсом: слава и хвала!

Знаю, что я был в состоянии не совсем нормальном. Возможно, был даже в какой-то мере невменяем. Ситуация была, мягко выражаясь, не совсем обычная.

Но видел ли я что-нибудь?

Способствовала ли необычность ситуации тому, что покровы спали, туман рассеялся и свет упал на все ранее непонятное?

Не знаю. Ведь я не могу пережить это заново. Я помню только куски, а куски картины еще не картина. Ведь именно нечто неуловимое связывает воедино отдельные части — творит видение.

Куски эти напоминают холодную, застывшую окалину того, что некогда было расплавленным, сверкающим металлом.

Но все это лишь обрывки начала. Об остальном — кульминация, итог, завершение — у меня сохранилось лишь самое смутное воспоминание.

Как бы то ни было, вот они, эти обрывки.

Я видел юность, ее жизнь — в мире, в котором царили и правили и который вели к погибели старые люди.

Старые люди поднимают вверх указующие персты и говорят: «Грех и еще раз грех! Все, чего хочет твое тело и твоя душа, — грешно! Помни о том, что ты порочен, и все, чего ты хочешь, — порочно! Поэтому обуздывай себя! Взгляни на меня! Я умею себя сдерживать! Трудно, говоришь ты? Невозможно, говоришь ты? О, нисколько. Попробуй только сдерживать себя двадцать, тридцать лет, пока тебе не станет пятьдесят или шестьдесят, а дальше пойдет уже легче, а потом уже ты сможешь владеть собой в совершенстве, ты приблизишься к совершенству, которого, разумеется, достигнешь лишь в могиле. Цель жизни — смерть».

Старые люди снова поднимают дрожащие персты и говорят:

«Становись в очередь! Сиди за школьной партой, пока не состаришься и не поседеешь, тогда у тебя будет возможность стать, как мы, — увядшим, могущественным и богатым».

И они снова поднимают указующие персты и говорят:

«Мир от природы велик, и обилен, и свободен, и достаточно просторен, чтобы вместить всех. Но в этом-то и несчастье. Ибо эта свобода — низшая форма свободы, и она опасна, и второе имя ей — анархия и распущенность. Не хочешь же ты быть распущенным? Но тогда ты должен ратовать за нашу предусмотренную, организованную, высшую свободу. А чтобы достичь ее, мы должны возвести ограды, и стены, и колючую проволоку, и заборы, и стойла, вне тебя и в тебе — государственные границы, и таможенные барьеры, и классовые преграды, и всяческие объединения с уставами, и законами, и параграфами, и правилами о том, что должно и не должно тебе говорить, и что должно и не должно думать, и должно и не должно чувствовать, и запреты почти на все, и наказания, можно сказать, за все, и страх перед всем. Цель жизни — приличие. Это высшая форма свободы, и заключается она в том, что ты не смеешь пошевельнуться».

Старые люди. Тьма-тьмущая старых людей с поднятыми перстами.

Любовь? Нет, карьера. Радость? Нет, обязанность. Блаженство? Нет, терпение. Новые горизонты? Нет, школьная парта. Бунт? Нет, послушание.

А юность — она охотно учится. И она предает любовь. Это больно, но она предает. Слишком поздно она понимает, что, предавая любовь, предает все. Предавая ее, становишься несчастьем для самого себя и окружающих. И утрачиваешь свою юность — утрачиваешь тем стремительнее, чем судорожнее за нее цепляешься, ибо ведь второе имя юности — любовь.

И колесо завертелось. Ибо третье имя юности — сила. А если сила не находит употребления, ею злоупотребляют. Не найдя выхода в любви, она найдет выход в ненависти, недовольстве, зависти, подозрительности. Преграды, стойла, запреты, страх, война и призывы к войне, злоба, жестокость, месть и мысли о мести…

Второй обрывок.

Я увидел нацизм — наше незаконнорожденное дитя. Зачатое в слепоте и трусости, преданное во чреве матери и брошенное на произвол судьбы.

И я увидел нас, безупречных и самодовольных,

335 смотрящих равнодушно на это существо, плоть от плоти нашей и кровь от крови нашей, и мы отреклись от него, сказав:

«Мы не знаем его!»

И пропел петух.

И я увидел, как у него, нашего сына, исказились черты и как он превратился в разбойника Варраву. И я увидел, как он оскалился в улыбке и сказал:

«Ты отрекся от меня? Ты прав! Будь лжив и труслив! Это самое лучшее!»


Я увидел всех нас еще раз. Увидел наше настоящее и будущее.

За нашими оградами, за нашими стенами, в наших стойлах лежим мы вповалку и спим. Вдруг нас разбудило — нам показалось, что-то ужасное, что-то ужасное произошло. Мы никогда так раньше не просыпались. Но нет, все в порядке, и все прошло, и это был только страшный сон. Но теперь мы, слава богу, проснулись, а это, значит, был только сон. «Ах, так это был только сон!» — думаем мы, поворачиваемся на другой бок и снова засыпаем.

А потом все меняется — и это уже не только мы, а все, все.

Лежим, каждый в своем стойле, каждый за своими стенами. Спим. Ворочаемся с боку на бок.

И кто-то говорит, но его не слышат:

— Проснитесь! Пора! Пора понять! Мы сейчас должны понять, иначе уже никогда не поймем, иначе это случится снова, еще хуже, еще ужаснее! И тогда заспанное человечество проснется в один прекрасный день и, протирая глаза, скажет: «А, что там такое?»

И может быть, это будет день накануне конца света.