"Моя вина" - читать интересную книгу автора (Хёль Сигурд)

ТЕНИ ПРОШЛОГО


Один глаз у меня заплыл и не открывался. Возможно, и второй не так уж хорошо видел. Прошло какое-то время, прежде чем я понял, что она настоящая, реальная, и еще какое-то, прежде чем я ее узнал. Она была одета не так, как я ее помнил.

Потом уже я заметил, что, в сущности, она совсем мало изменилась. Конечно, двадцать лет для кого угодно срок, но просто поразительно, как она мало изменилась — фигура, черты, голос, все. Как она теперь улыбается — я не видел.

У нее появились серебряные нити в волосах. Потом я приметил и морщинки у глаз, которые раньше показывались, только когда она смеялась.

Она посмотрела на меня такими странными глазами. Потом она мне говорила, что в первый момент не уверена была, я ли это.

Минуту-другую она стояла неподвижно у двери.

Я еще не совсем вернулся из того мира, где только что был. Какие-то образы, картины еще проходили перед глазами, но блеклые, неясные. Это было как в детстве: стоишь и смотришь на праздничное шествие, все движется и движется мимо тебя, одно прекраснее другого — и ликование вокруг все растет, и близится, и подхватывает тебя, как волна, но вот шествие проходит, удаляется, оно еще тут и уже не тут, ты еще различаешь замыкающих его всадников, ты слышишь ликование толпы где-то вдали, еще дальше, еще, и вот, постепенно, все уходит, все кончается, и ты вздыхаешь глубоко-глубоко…

Я попытался сесть. Боль была невыносимая, и я со стоном повалился, обратно.

Теперь она меня узнала.

— О! — только и сумела она выговорить. И мое имя. А в следующую секунду уже склонилась надо мной.

Она развязала веревки. Она стала растирать мне руки и ноги — будто ножами резала. Несколько раз она вздрагивала, руки у нее тряслись, я видел, как дрожат ее губы, но она не плакала. Она увидела мою спину. На мне была рубашка, но я знал, что на спине у меня кровавые раны, что рубашка промокла насквозь и прилипла к спине.

— О! — глухо вырвалось у нее несколько раз. Кроме этого, ни слова.

Я тоже молчал.

Она помогла мне сесть на нары. Она спросила, есть ли у меня носовой платок, но я не в силах был ей ответить. Тогда она отыскала платок у меня в плаще и еще один — в кармане пиджака. Подошла к раковине, вернулась и вытерла мне лицо.

Раз или два она поворачивалась ко мне спиной, и плечи у нее вздрагивали. Но ненадолго. Она действовала быстро и толково. Потом она спросила, могу ли я встать.

Я попытался — получилось. Немного кружилась голова, но стоять я все же стоял. Следующее было труднее — надеть пиджак. Но с ее помощью я справился и с этим.

— Плащ я возьму на руку! — сказала она быстро. — Дождь уже прошел.

Я чувствовал страшную слабость и раза два чуть не свалился.

На затылке у меня, оказывается, вскочила шишка, она была какая-то неправдоподобно мягкая. Теперь только я почувствовал, что у меня молотом стучит в голове. И тошнило.

Она спросила, как мне кажется, смогу ли я идти.

— Ты не бойся, спешки никакой нет, я тебе потом все объясню. Мне просто кажется, тебе лучше уйти отсюда.

Я сказал, что, думаю, смогу.

Она поддерживала меня, и это оказалось не так трудно, как я думал. Ступенькам конца не было, тем не менее они все-таки кончились.

Она заперла за нами две или три двери. И мы очутились на улице.

Было уже не так темно, как раньше. Пока я стоял, прислонившись к стене, я заметил, что небо местами очистилось. Проглянули кое-где звездочки, и можно было уже различить улицы и стены домов.

Она взяла меня за руку и повела куда-то.

Она подвела меня к машине.

— Придется воспользоваться машиной, — сказала она. — Дорога может оказаться не близкой. Ты не дойдешь.

Она помогла мне устроиться на переднем сиденье, но сама не села, осталась стоять снаружи.

Ей надо на минуточку подняться наверх, сказала она. Это займет буквально две-три минуты. Если будет кто интересоваться — вообще-то это очень мало вероятно, я могу быть спокоен, — но если будет, я должен сказать, что жду доктора Хейденрейха. Я должен буду сказать это по-немецки. Но вообще-то никто не подойдет, это точно. Все они хорошо знают, чья это машина.

И она ушла: Я сидел в темноте, наклонившись вперед и крепко держась за ручку дверцы, чтобы не коснуться спинки сиденья. Время шло. Раза два или три кто-то прошел мимо по тротуару, и я твердил про себя, как скороговорку: «Ich warte auf Dr. Heidenreich. Ich warte…»[33]

Но шаги были штатские, они удалялись, и неясные силуэты растворялись в сумерках.

Потом она пришла. В руках у нее был пакет, она открыла заднюю дверцу и положила пакет на сиденье. Сама села за руль.

— Кто-нибудь подходил?

— Нет.

Она включила фары. Узкий луч, странно тусклый, слабо осветил мостовую впереди. Мы тронулись. Не поворачивая головы, она спросила:

— Как ты себя чувствуешь?

— Спасибо, гораздо лучше.

Я говорил правду. Улица, новые тревоги — это помогло. Тошнота уменьшилась; сердце еще не совсем успокоилось, и в шишке на затылке будто часы тикали, но в остальном я чувствовал себя неплохо.

Она вела машину осторожно и все время поглядывала по сторонам. Она вовсе не была так спокойна, как хотела показать.

Я крепко держался за ручку дверцы. Но все равно чувствовал спиной каждый поворот, малейшую неровность дороги.

 Мы заговорили. Вернее, говорила почти все время она одна, мне трудно было много говорить, да и нечего было особенно сказать. Но я не все улавливал, что она говорила, слишком был измучен. Для полноты картины только этого не хватало: встретить ее наконец через двадцать два года — и с трудом ворочать языком и не слышать всего, что она говорит.

Я, помню, спросил:

— Откуда ты узнала про меня?

Она слышала, как муж и сын говорили, что я в городе и что я враг. Потом, сегодня вечером, сын рассказал ей, что я арестован.

— Он ведь не знает, что я с тобой знакома, — сказала она.

А позже, когда муж поднялся наверх, ей стало ясно и все остальное. Хотя он ни слова не сказал…

Между прочим, она не называла его «мой муж». Она называла его «Карл». А сына — «Карстен».

Я, кажется, задал ей довольно глупый вопрос — почему она меня спасла, или что-то в этом роде.

Все значение ее ответа я понял только потом.

— Я не хотела, чтобы он стал убийцей! — сказала она.

Что до технической стороны дела, то это оказалось нетрудно. У немцев было сегодня какое-то сборище, и оба они — и муж и сын — отправились туда. В подвале остались только двое часовых. Она попросила сына отнести им выпить, прежде чем он уйдет.

— Я подсыпала туда снотворного, — сказала она. — В доме врача это нетрудно найти. К тому же я страдаю бессонницей.

Дальше все шло как по маслу. У нее имелись запасные ключи от подвала. Никто об этом не знал. Она выждала некоторое время, потом пошла туда. Те, двое, как она и думала, уже спали. Ну и…

— Настоящий детектив! — сказал я.

Она усмехнулась:

— Вся теперешняя жизнь — сплошной детектив! Мне нечего бояться, что ее разоблачат. Ей, кроме всего, повезло. Часовые только что поужинали, и остатки еды стояли в тарелке. Она подмешала туда изрядную дозу снотворного, а кувшин из-под вина тщательно вымыла. Они, кстати, выпили все до последней капли.

Но на всякий случай — на тот случай, если меня заберут вторично, пояснила она сухо и деловито, — я должен помнить следующее: после того как она меня отвезет, она вернется домой и разобьет стекло в окошке подвала, где я находился. Если меня снова возьмут и будут допрашивать, мне нужно говорить, что мне бросили в окно два ключа, два ключа — запомни — и записку, в которой было написано: «Выбирайся отсюда».

— Они подумают, что это кто-нибудь из ваших, — сказала она. — Снотворное в еде, ключи — словом, они должны решить, что был сделан слепок. Им будет над чем поломать голову.

Видимо, я спросил ее, как получилось, что Хейденрейх стал нацистом. Потому что она, помню, пыталась дать мне какое-то объяснение на этот счет. Но говорила как-то медленно, неуверенно, запинаясь, словно продвигалась по незнакомой местности. Я, кстати, слышал только урывками.

Они не слишком откровенничали друг с другом, сказала она. Особенно в последние годы. На эти темы он разговаривал только с Карстеном.

Помнится, она прежде всего упомянула про то время, когда Хейденрейх учился в Германии. Еще до Гитлера. У него там было много друзей среди медиков. Кстати, и евреи. Одному из них они впоследствии предоставили убежище в своем доме. Уже во времена Гитлера; он дожидался у них визы в Америку.

Кстати, удивительно милый человек был этот еврей, и Карл его очень уважал. Как-то, уже много времени спустя, она спросила Карла, что он думает насчет преследования евреев, — ведь он так любил Абрахама. Он тогда ответил: «Жизнь беспощадна!» Он это часто повторял в последние годы.

Нет, она, ей-богу, не знает, как это случилось.

Какую-то роль сыграл, возможно, тот факт, что он считал себя обойденным, считал, что на родине к нему несправедливы.

Я, наверное, выразил удивление, потому что она вдруг горячо стала доказывать, что да, никто из друзей никогда не понимал Карла. Считали его циником. А на самом деле он очень чувствительный, очень ранимый человек.

— Трудно, конечно, ожидать, чтобы ты в это поверил, — добавила она. — Он всегда был очень честолюбив и мечтал о научной карьере. Но когда он попытался добиться стипендии для продолжения образования, эту стипендию получил вместо него какой-то профессорский сынок.

— Мне кажется, с ним действительно поступилинесправедливо! — сказала она. — Я, конечно, не могу судить, но…

Как бы то ни было, это решило дело. Он бросил науку.

Он принял это очень близко к сердцу. А Карл из тех людей, у кого такие вещи оставляют след надолго. Он может годами таить обиду.

Он был настроен пронемецки, когда началась война. Собственно, даже значительно раньше. Но нацистом он не был. Ведь у него даже были друзья евреи…

Но он часто говорил о коррупции у себя на родине. И он очень часто посылал Карстена на каникулы в Германию. И тот приезжал в таком восторге…

Помню, в этом месте я спросил:

— А ты? Ты ничего не сделала, чтобы помешать…

— Я не считала себя вправе! — ответила она. И повторила тихо, словно про себя:

— Я вообще не считала себя вправе…

Когда началась оккупация, он не вступил в «Нашунал самлинг»[34]. Наоборот, вначале казалось, что он настроен скорее враждебно по отношению к нацизму. И только тогда, когда…

Она запнулась. Потом продолжала:

— Впрочем, почему бы тебе не узнать об этом… Мне кажется, на него повлияла и твоя позиция. Он не хотел быть заодно с тобой. Насчет тебя мы узнали весной сорок первого. Вскоре после этого он вступил в партию.

Она снова помолчала.

 — Он ненавидел тебя совершенно особенной ненавистью!

— А он знал…

— Нет!

Это слово прозвучало незнакомым мне металлом в ее голосе. Потом она снова заговорила робко, неуверенно. Я понимал, что она много раз все это передумала наедине с собой и так ни к чему и не пришла.

— Не знаю почему, но мне кажется, что вначале он к тебе совсем по-особому относился. Я хочу сказать — еще тогда, в студенческие годы. Как к младшему брату, что ли. А потом, должно быть, между вами что-то произошло, ты его, должно быть, чем-то страшно обидел. Сам он, правда, никогда и словом об этом не обмолвился. Но я и так поняла. И обида эта со временем все росла. Между прочим, он почти никогда не упоминал твоего имени…

Я рассказал ей, что ходил тогда к нему просить, чтобы он помог нам. Что он отказался и что я назвал его трусливой собакой.

Некоторое время она сидела молча.

— Значит, ты был тогда у Карла?

— Да.

— И ты назвал его…

Она словно что-то взвешивала.

— А почему бы и нет… — Она тряхнула головой, я хорошо помнил этот ее жест.

— В какой-то мере Карл, пожалуй, труслив, — сказала она. — Но трусость он презирает — и в к а к о м — т о смысле он и не трус. Нервы трусливые — не воля. Он скорее умер бы, чем признался, что чего-то боится. Сколько раз он из-за этого рисковал жизнью…

Вдруг она спросила:

— Когда ты ему это сказал? Ты не помнишь, в какой именно день — в какой день той недели — ты у него был?

Я назвал день.

— А в какое время?

Я и это помнил. В два часа.

— Я была у него в двенадцать! — сказала она.

— Ты просила… просила его помочь нам?

— Нет. Я просила его жениться на мне! В голосе ее снова зазвучал металл.

Она помолчала.

— Кажется, теперь мне стало понятнее! — сказала она потом. — Боюсь, что даже слишком понятно!

Больше она об этом не говорила. Наш автомобиль, похожий на диковинного зверя со светящимися глазами, осторожно пробирался вперед. Мне показалось, я узнаю дорогу, и я спросил, куда мы едем.

— Я хочу отвезти тебя к доктору Хаугу. Нужно, чтобы тебя осмотрел врач. Прежде… — Она замялась, потом продолжала: — Прежде он был нашим близким другом. Но теперь… Он, как вы это называете, честный норвежец. Я, между прочим, не уверена, застанем ли мы его.

Она вела машину очень тихо, осторожно. Я мертвой хваткой вцепился в ручку. Рука у меня онемела, и мне казалось, я чувствую спиной каждый булыжник.

Мы миновали кладбищенскую ограду. Вот и калитка доктора.

Она вышла из машины.

— Посмотрю, дома ли он. Это одна секунда. Если что — говори, что ждешь доктора Хейденрейха.

Она опять ушла. Я остался в машине один.

Было темно и тихо, будто все вокруг вымерло. Из дома доктора тоже ни проблеска света.

Сколько было времени? Я поднес руку с часами к здоровому глазу, но увидел, что стекло разбито и стрелок нет.

Ни звука. Нет, кто-то шел… Сзади. Кованые сапоги. И много. Шагали тяжело, мерно.

К тому времени вполне могли обнаружить мое исчезновение. Вдруг кого-нибудь послали с выпивкой к часовым, вдруг Хейденрейх и немец, подвыпив, решили нанести мне ночной визит, вдруг…

Меня снова затошнило. Сердце забарахлило. Железная рука сжала кишки и скрутила их.

Шаги приближались. Шли по другой стороне улицы. Без фонарика. Поравнялись. Прошли мимо! Я сразу обмяк, прислонился к спинке сиденья, застонал от боли и тут заметил, что я весь мокрый от пота.

— Доктора нет дома! — услышал я ее голос. — Мне сказали, что они уехали за город[35]. Признаться, я этого ждала. Теперь попробуем к Гармо. Впрочем, может быть, он тоже уехал…

Она села рядом, осторожно развернулась. Мы тронулись. Сначала проехали немного назад, потом повернули. Много раз поворачивали. Мы ехали очень медленно. И все же я никогда не думал, что этот паршивый городишко может быть таким огромным. И состоял он из сплошных поворотов.

Тогда-то я и спросил ее, не объяснит ли она мне… ну, она знает, что я имею в виду.

Она сначала ничего не ответила. Когда она заговорила, я по голосу понял, что она вконец измучена.

— Все это так давно было…

Она еще помолчала.

— До того, как я встретила тебя, я была с Карлом. Я хочу сказать, именно он и был тем человеком… Я жила с ним. Ты меня понимаешь?

Трудно было не понять.

— А что я не говорила тебе, как меня зовут и вообще… Я не за себя боялась. За маму. Понимаешь, у меня был отчим…

Собственно говоря, я догадывался. Мать ее теперь умерла. Отчим тоже. Отец умер, когда она была ребенком. Она его почти не помнила.

— Могилы, кругом одни могилы, — сказала она. — А мы с тобой еще тут, и знаешь, мне иногда кажется, что я всего-навсего тень, тень чего-то, что некогда жило, дышало. И если я еще бываю иногда немножко несчастна, так это просто потому, что прах мой еще не успокоился окончательно.

Она рассказала мне историю своей юности. Историю, в сущности, весьма банальную, как банальны бывают подоплеки очень многих вещей в нашей жизни. Добрая и слабая мать. Сильный и строгий психопат отчим. Она не хотела говорить о нем плохо, намерения у него наверняка были самые благие. Он был, что называется, человек с характером. Работа, долг, дисциплина, наказание. Последнее распространялось в основном на нее. У него бывали приступы бешенства, и тогда он бил. Основательно, тростью. Это продолжалось до пятнадцати лет. Пока она однажды не укусила его за руку.

— А зубы у меня были острые!

Она не желала больше, чтобы ее так наказывали. Она заметила, что его это странным образом возбуждает.

— Мы, женщины, к таким вещам особенно чувствительны, — сказала она. — Даже в детстве.

С тех пор он ее никогда не бил; теперь за дочь всякий раз доставалось матери. А мать была беззащитна, она любила и боялась его так, как Лютер велел нам любить и бояться бога.

Но пусть я не думаю, будто он был какой-то изверг. Он умел быть и добрым и ласковым. Просто часто выходил из равновесия. Как это со многими бывает. В роду у них, между прочим, были нервные заболевания.

Как к ним попал Хейденрейх?

Он приходился отчиму какой-то родней. Двоюродный племянник. Или что-то в этом роде. Целый год, как раз перед тем, как мы с ней познакомились, он жил у них в доме. Ну и отчим…

Тут она надолго замолчала.

— Он помог это устроить! — решилась она наконец.

— Что устроить?

— Что Карл меня добился. Ну, было что-то вроде помолвки сначала. Мы должны были пожениться, когда он окончит учебу. Но…

Это была трудная тема.

— Отчим был ярый поклонник всего древнескандинавского, — продолжала она. — Считал, что все, что было потом, — сплошное вырождение. Он говорил, что брак, как мы его теперь понимаем, — религиозная чепуха. Раньше ведь как было: мужчина, посватавший женщину, тем самым уже имел на нее все права… Нет, на самом-то деле все обстояло сложнее… Мне кажется…

Снова пауза.

— Он, мой отчим, так любил Карла! Относился к нему, как к сыну, если не лучше. Карл изучал медицину, отчим когда-то сам об этом мечтал, но у него не было возможности. Ну и — да, мне кажется, это так — он видел в Карле как бы второго себя. Он возрождался в нем юношей. Они, кстати, похожи были друг на друга, и родом из одних мест, и…

Ну, и мне кажется — противно это выговорить, и, кроме того, он уже покойник, — но мне кажется, что когда Карл мной обладал… ему казалось, что он как бы сам…

Это длилось целый год. Потом она взбунтовалась.

— Собственно, против самого Карла я ничего не имела! Он был влюблен и очень мил — по отношению ко мне, во всяком случае.

— Но я была слишком молода. Я не любила. Ты понимаешь, что я имею в виду. И мне казалось, в этом есть что-то возмутительное, — то ли меня продали, то ли просто так отдали, то ли… И в один прекрасный день я взбунтовалась.

Кончилось это тем, что Хейденрейх от них уехал. И помолвка, если это можно назвать помолвкой, была расторгнута.

— Вернее, отложена, — поправилась она. — Пришлось пойти на компромисс из-за мамы. Пришлось обещать, что, когда Карл кончит учебу, мы, как говорится, еще вернемся к этому вопросу.

— Бедная мама! — вдруг вырвалось у нее.

Она сама подумывала уйти из дому. Она работала в нотариальной конторе и в случае нужды могла бы себя содержать. Кроме того, у нее было маленькое наследство. Ее опекун предлагал ей переехать к нему. Но она не решалась бросить мать.

— Странная семья! — сказал я.

— Согласна, но ты не находишь, что большинство семей странные — не в том, так в другом?

Все это — то есть уже самый разрыв — произошло примерно за год до нашего с ней знакомства.

— И ты не виделась с Карлом все это время?

— Как же! Каждое воскресенье в двенадцать! Это было, так сказать, одним из пунктов нашего мирного договора.

— Но…

— Он приходил, сидел у нас час-другой и уходил.

Все же лучше, чем ничего. Мужчина, когда он влюблен, со многим мирится. Я же терпела это ради матери.

Это было в тот самый год, как вы с ним познакомились, верно ведь? Он в то время без конца крутил с какими-то девицами, то с одной, то с другой. Я была в курсе. Он мне все это рассказывал, чтобы возбудить во мне ревность.

Снова пауза.

— Бедный Карл! — сказала она. — И ты бедный, что попал в эту историю. И все мы, наверно, бедные…

В тот вечер, когда мы с ней познакомились, она с подругой как раз провожала Карла на бергенский пароход. И вот на обратном пути…

— Это было так удивительно! — сказала она. — Я согласилась пойти его проводить, только чтобы избежать неприятных разговоров дома. И вот встретила тебя. В тот вечер мне было так беспричинно радостно все время, и вот… мне показалось, это сама судьба!

Мы въехали в другую часть города, здесь дома были низкие, стандартные, насколько я мог различить. Около одного из них она остановила машину, вышла и сразу будто растворилась в темноте.

На этот раз прошло больше времени.

Улица лежала темная, тихая, вымершая. Ни души, ни звука. И опять…

Кованые, мерные шаги. Они приближались.

«Ich warte auf Dr. Heidenreich. Ich warte…»

Сердце стучало молотом, и меня вдруг охватила паника. «Warte auf» — это правильно? Ведь это, кажется, значит — прислуживать, ухаживать? Я прислуживаю доктору Хейденрейху! «Erwarte» — вот как! «Ich erwarte Dr. Heidenreich». Чепуха! «Warte auf» и то и то может означать. Разговорный оборот!

«Ich warte…»

Они быстро приближались. Он шли по этой стороне тротуара. Но они шли, не бежали. Если бы разыскивали меня, они бы бежали, и зажгли бы карманные фонарики, и освещали бы все по пути.

Зажегся фонарик.

«Ich warte auf Dr. Heidenreich. Ich erwarte Dr. …»

Они осветили машину. Световой конус прошел через заднее стекло, на ветровом стекле появилась тень моей головы.

Один из них сказал что-то остальным.

Они поравнялись с машиной. Их было четверо.

Все, конец. «Ich warte… Ich erwarte…»

Один повернул голову.

Они не остановились. Прошли мимо.

Я не шевелился, из последних сил вцепившись в ручку дверцы. Рука не гнулась и болела, словно нарывала. Я знал: в третий раз я не выдержу, я закричу, или свалюсь, или…

Подошла она.

— Что-нибудь случилось?

— Нет, просто патруль прошел. Она села.

— Гармо тоже уехал. Я говорила с экономкой.

Она посидела немного молча.

— Тебя необходимо перевязать. Можно бы поехать назад, сделать это у меня дома. Но только… Или можно бы прямо тут — у меня все с собой, экономка бы помогла. Но мне бы хотелось поскорее доставить тебя на место. Ты выдержишь?

Я сказал, что, кажется, да.

Мы снова поехали, на этот раз прочь из города, ухабистой грунтовой дорогой. Черт с ним, главное — подальше от города.

Дома исчезли. Угадывались деревья по обочинам, изгороди. Время от времени смутно серела узкая полоска проселка. Она по-прежнему вела машину медленно, осторожно. Машина будто кралась, принюхиваясь к дороге. Она смотрела внимательно — то прямо перед собой, то по сторонам. Лицо было напряженное.

Мы подъехали к развилке. Я сразу заметил, что лицо у нее изменилось, стало спокойнее, напряженность исчезла. Она села поудобнее.

Сказала:

— Теперь, я думаю, мы в безопасности. Они, видимо, ничего не обнаружили, иначе ждали бы у этой развилки.

Вот тут-то, пока мы добирались до места моего назначения, она и рассказала мне конец своей истории.

— Тебе, может, и неинтересно? — сказала она. -

Ведь столько воды с тех пор утекло. И главное ты уже знаешь. Все те четырнадцать дней в августе и начале сентября отчим находился в больнице. И всю ту неделю тоже; но его должны были вот-вот выписать. Именно поэтому… поэтому я и пошла тогда к Карлу.

Я сказала ему, что не в силах больше жить с отчимом. Что он превратил мою жизнь в настоящий ад, а из-за меня и мама мучается, и что… и что я только теперь это по-настоящему поняла, когда его три недели не было, и что…

Я сказала ему, что, если он согласен взять меня оттуда — я готова. Но только чтобы мы поженились сразу же. Я сказала: «Делай как хочешь! Я могу и в воду головой, если тебя это больше устраивает!»

Он согласился, чтобы мы тут же поженились. Он ведь ничего другого и не желал. Но я видела, что он ничего не понимает. Я ведь ни слова не сказала про любовь.

— Но как ты могла, ничего мне не сказав…

Она понизила голос, заговорила тише. Но с каким-то ожесточением. Сколько раз она все это уже передумала?

— Ты ни разу не упомянул о браке. Мне кажется, эта возможность даже не приходила тебе в голову. Я бы скорее утопилась, чем заговорила об этом первая. У меня были нужные деньги. Не так много, правда, но на учебу тебе бы хватило. Но не могла же я тебя покупать…

Я ничего не ответил. Может, и мог бы что-нибудь ответить. Но к чему? Я устал, смертельно устал. Тогда она снова заговорила:

— Я видела, как ты испугался. И тогда я тоже испугалась, всерьез, — большего страха, я думаю, человек не может испытать. И я подумала о тебе:

«Я его брошу. А он разве меня уже не бросил?»

И подумала:

«Я обману Карла. А он разве меня не обманул?»

В голосе ее снова зазвучал металл. И она говорила горячо, будто защищала дело, в правоте которого сама не была уверена.

— О! Ты думаешь, мало женщин думают и поступают так же?

Она вдруг расплакалась.

— Я считала, что так будет лучше.

Пауза.

— Во всяком случае, думала, что считаю.

Снова пауза.

— Теперь я уже не знаю, что было бы лучше, что хуже. И не знаю, что я на самом деле считала, чего не считала. Знаю только, что все время чувствовала себя виноватой перед ним, с тех пор, как мы поженились, каждый день, каждый час. И я… я пыталась… все опять наладить. Но становилось только все хуже и хуже.

Я сидел тихо-тихо и крепко держался за ручку. Надо было сидеть совсем тихо, не шевелиться. Тогда было не так больно. Я вспомнил тот день, когда тихо-тихо сидел на стуле у себя в комнате, боялся пошевельнуться, боялся, что меня раздавит — раздавит мой собственный страх.

Теперь не существовало уже этого страха. Он был мертв.

Слишком поздно. Все слишком поздно.

Я поддерживал разговор больше из вежливости.

— А ребенок? — спросил я. — Когда ты думала о будущем ребенке, ты ведь должна была понимать, что он…

Она ответила не сразу. Казалось, она с трудом отыскивает нужные мысли, извлекая их на свет из каких-то темных углов.

— Сначала… не знаю, что я думала сначала. Я ничего тогда не соображала. Ну, а потом, когда мы считались уже женихом и невестой и все вокруг так радовались за нас, тогда я думала: ты должна поговорить с ним об этом! Немедленно! Но я все откладывала и откладывала со дня на день. Я боялась. Боялась его бешенства, в этом он был похож на отчима.

Но могу тебе поклясться, что я не за себя боялась. Собственной жизнью я тогда нисколько не дорожила. Я все думала: хоть бы заболеть. Но ничего со мной не делалось.

Я за тебя боялась. Неизвестно, что он мог бы тогда выкинуть. А я и без того достаточно зла наделала. И потом…

Она запнулась.

— И потом я по-прежнему была влюблена в тебя тогда! — сказала она.

Она по-прежнему была влюблена в меня тогда. И она не хотела, чтобы он стал убийцей сейчас.

Какую безумную надежду лелеял я все эти двадцать два года? Все во мне словно опустилось, странное оцепенение сковало тело, как в тот раз, когда я вошел в свой номер в отеле и очутился вдруг лицом к лицу с Хейденрейхом.

Я слышал ее голос:

— Так я ничего и не сказала. А потом мы поженились, и было уже поздно. И я надеялась и молила — не знаю кого, — чтобы со мной случилось несчастье и ребенок не появился на свет. Но несчастья не случилось. А время шло, и тогда я стала молить, чтобы он родился мертвым.

Она опять замолчала. Потом прошептала:

— Это не может пройти безнаказанно — думать такое, когда ждешь ребенка.

— А потом?

— Потом? О, потом, когда подошло время рожать, я, помню, думала: только бы с ним ничего не случилось — и я расскажу все, будь что будет! Мне так радостно было, так хорошо!

А потом, когда он родился, когда я держала его в своих объятиях, все сразу переменилось. Для меня существовал теперь только ребенок. До остального мне дела не было. И я — я уже не могла ничего рассказать.

— Ну, а он! — вырвалось у меня. — А Хейден… А Карл? Ведь ребенок родился раньше срока…

— Врачи умеют обманывать себя и в более серьезных случаях!

— Ну, а когда мальчик подрос, сходство — ведь сходство поразительное…

Она немного подождала. А когда ответила, в голосе на мгновение послышалось что-то от прежней живой иронии.

— Ты в самом деле никогда не замечал, как вы с Карлом похожи?

Я никогда этого не замечал. Я ей не ответил ни слова. Надо было собраться немного с мыслями.

Прежняя живость, промелькнувшая было на мгновение, тут же погасла. Рядом со мной сидела серая тень. Я слышал, как она пробормотала:

— Но он, конечно, что-то подозревал. Все время. Теперь я это понимаю.

— Но разве он… он никогда тебя не спрашивал…

— Нет, никогда, — сказала она. — Никогда ни единого слова. Теперь и это мне понятно. У нас ведь… ведь оказалось… что у нас с ним не может быть детей. Я не знаю, в чем причина.

— А он не пытался установить? Как врач, я хочу сказать?

Пауза.

— Скорее всего, просто не решался. Предпочитал пребывать в неизвестности.

— Теперь я представляю, как все это было: годы шли, а детей все не было, и подозрение, раз уж оно существовало, должно было, естественно, укрепляться. А в то же время он все больше привязывался к мальчику.

Ты понимаешь: все так складывалось, что Карстен все больше становился его сыном, а не моим. И это тоже моя вина. Я нарочно старалась так делать, с самого его рождения. Я, конечно, считала, что тем самым что-то искупаю. О, если бы ты знал, как я устала от всего! Иногда мне кажется, что я всего-навсего призрак нечистой совести!

Наконец-то она кончила говорить об этом проклятом Карле. Теперь она начала рассказывать про Карстена.

А я вдруг почувствовал, что больше не могу, так я сам устал, так измучен. Усталость навалилась на меня, и я уже не соображал, что она говорит. Я был как в тумане, и голос ее расплывался туманом. Лишь отдельные фразы прорывались иногда, как верхушки деревьев сквозь туман.

…Карл его обожал…

…оказалась в стороне. Особенно в последние годы. Но я сама хотела…

…чувствовала себя еще больше виноватой…

…Карл разговаривал с ним как с равным…

…казалось, не имею права вмешиваться. Карстен был его сыном гораздо больше, чем если бы…

Слова шли откуда-то издалека. Голос был как слабое жужжание, сливавшееся с жужжанием мотора. Я пытался взять себя в руки. Я говорил себе: «Слушай же! Это о твоем сыне, о тебе самом. О тебе самом, каким ты мог бы стать, если бы…»

Но это не помогало. Я ущипнул себя за руку. Не помогало. Я думал: «Это на тебя похоже. Спишь в своем собственном Гефсимане[36]».

Но ирония тоже не помогала. Острие ее увязало в туманной мгле, как в вате.

— Ты спишь? — сказала она. — Бедный! Теперь уже скоро.

И вдруг я понял, что не только из вежливости поддерживал этот разговор. Я смертельно боялся расстаться с ней. Иногда, правда, вслушивался в то, что она говорила, и терзался каждым сказанным словом. Но больше всего терзался мыслью, что вот мы скоро приедем, и она уйдет, и я ее больше не увижу.

Она зажгла фонарик и посмотрела на часы.

— Скоро час. В твоем распоряжении еще четыре-пять часов. Если доктор Хауг тебя подвезет, ты будешь в Осло раньше, чем здесь что-нибудь обнаружат…

Она повернулась ко мне — умоляюще:

— Я об одном прошу: не думай, что Карл такое уж чудовище. В сущности, он не злой человек. Впрочем, ты, конечно, не можешь — после всего, что сегодня случилось… Но ведь понимаешь…

Она не договорила.

Я подумал: нет такого живого существа на свете, которое воплощало бы одно зло.

Королевская кобра не злая. Она влюбляется и танцует со своим любимым красивые танцы. И защищает потом своих детенышей. Но для человека она злая, настолько злая и опасная, что голова ее стала для нас символом Зла.

Она снова повернулась ко мне.

— Мы все только обо мне говорим. А тебе ведь тоже немало досталось… Ты, я слышала, потерял жену и маленького сына — кажется, ему было года три? Я слышала — из-за немцев…

Я сказал:

— С точки зрения внешних фактов — конечно, виноваты немцы. Но если взглянуть глубже — боюсь, я сам виноват. Я женился на ней потому, что был одинок, и потому, что она меня любила. Но я не любил ее так, как… ну, словом, так, как она того заслуживала. Я никогда не забывал тебя, и мне кажется, пользовался тобой, как щитом, ограждающим от новой любви. Я замкнулся — наедине с самим собой и воспоминанием о тебе. Конечно, это было своего рода бегством от жизни. Она, конечно, поняла это и взбунтовалась. Наш брак начался фальшивым раем, а закончился преддверием ада. Она любила меня и ненавидела, и мучительно раскаивалась, и становилась все более нервной. Иногда просто заболевала от всего этого. А я все больше уходил в свою скорлупу и думал о тебе, только о тебе. Потом явились немцы и арестовали меня. Ничего серьезного они мне предъявить не могли — только неподчинение их указам. Но она решила, что за этим бог знает что скрывается, и так явно проявила свой страх, что немцы тоже решили, что дело тут нечисто. Когда она узнала, что наделала, она совсем обезумела. Написала письмо в гестапо, а сама утопилась вместе с сыном.

Я с удивлением прислушивался к собственным словам — как будто кто-то другой все это рассказывал.

Я и не подозревал никогда, что так думаю. Я всегда считал, что хоть тут-то совесть у меня чиста.

У меня вдруг возникло чувство, что я давно уже, с незапамятных времен, все иду и иду в гору. Одну гору пройду — другая впереди высится. И сил давно уже нет, но я все иду и иду. Одну пройду — другая высится. А эта последняя оказалась ровно на метр выше, чем я мог одолеть. Я все же взобрался, но тут мне и пришел конец. Больше я не мог, не в силах был. В сущности, я был уже мертв. Я не стал бы мертвее, лежа под землей на глубине шести футов и с камнем в изголовье. В возрасте сорока четырех лет…

Она тихонько коснулась моей руки.

— Друг мой! — сказала она с нежностью.

Я спросил:

— А что ты думаешь дальше делать?

Она ответила не сразу.

— Не знаю… Представить себе не могу, как я буду теперь под одной крышей с Карлом после всего, что узнала… Но… но ведь если я уйду — все станет ясно. И… мне все-таки не кажется, что он этого заслуживает. Впрочем, это не так важно. Главное — Карстен…

Я скорее угадал, чем увидел, что она плачет, беззвучно плачет рядом со мной.

Больше мы не говорили.

Вскоре мы съехали с дороги и завернули на чей-то двор. Она помогла мне вылезти из машины. Это удалось не сразу. Я весь застыл, как бывает, когда сильно промерзнешь. Мы подошли к дверям, и она постучала.

Никто не отозвался. Она постучала снова. Два раза, три раза.

Наконец послышались шаги. И я услышал голос доктора:

— Кто там?

Я назвал себя.

Я почувствовал легкое прикосновение ее руки. Я знал, что оно означало. Прощай.