"Моя вина" - читать интересную книгу автора (Хёль Сигурд)КЛОЧОК БУМАГИЭто чистая случайность, что я разгадал загадку. Я почти не спал в ту ночь. Я лежал, ворочался и все думал о Гармо. Что-то во мне отказывалось верить, что этот простоватый, шумный жизнелюб — предатель. Но я не мог отмахнуться и от улик, которые, к сожалению, говорили не в его пользу. И если это правда — значит, он не так прост, как кажется, вот и все. Жизнелюб-то, конечно, жизнелюб, но где сказано, что жизнелюбы не бывают предателями? Каким образом мог он докатиться до этого? Прошлое его было без сучка, без задоринки: то, что он зол был на этот стрелковый клуб, не так уж удивительно. Многие из нас тогда считали, что подобные клубы — ростки нарождающегося фашизма. Фру Хейденрейх. Влюблен во фру Хейденрейх? Так, ничего особенного. Сорок лет. Ханс Берг и пожилая дама. Сорокалетняя женщина. Опасный возраст. Сорок лет. Сорок дней. Срок искушения Христа в пустыне. А тут сорок лет в пустыне. Вернее, сорок четыре года минус четырнадцать дней и четырнадцать ночей. Мне надо осудить его. Мне, безупречному, надо осудить его. Гармо, я осуждаю тебя на смерть за то, что ты влюбился во фру Хейденрейх, ничем не примечательную женщину. Осуждаю тебя на… Я, кажется, все-таки заснул, потому что вдруг оказался в судебном зале, — и я был судья. Я должен был осудить человека на смерть, он сидел внизу в своем закутке, но я его не видел. У него лицо было чем-то закрыто, носовой платок, или… нет, у него не было никакого лица. Оно растекалось, становилось туманом, что-то у меня, наверно, произошло с глазами… надо бы открыть глаза… но вместо лица туман. Я должен был что-то сказать обвиняемому, но мне ужасно мешало, что я не вижу его лица. Это мне так мешало… Я должен был дать ему слово, но можно ли дать слово человеку без лица? Надо сначала снять, сдернуть это… Чепуха, дам ему слово, зачем ему лицо, ведь все равно я его приговорю к смерти. И я обращаюсь к нему: «Имеет ли судья сказать что-нибудь в свою защиту?» Нет, не то, оговорка, надо еще раз. «Имеет ли судья сказать что-нибудь в свою защиту?» Нет-нет, опять оговорка. Но — бог троицу любит, итак: «Имеет ли судья сказать что-нибудь в свою защиту?» Хватит, больше не буду. И лица публики были в тумане, и лицо обвиняемого было в тумане. Только у обвинителя в шелковой мантии было отчетливое лицо, лицо Кольбьернсена, оно повернулось ко мне с тонкой улыбкой, и два белых пятнышка выскочили на скулах — у ужа два белых пятнышка, нет, желтые, но он не ядовитый, уж не ядовитый… Я не то что спал — я грезил в полусне, где-то на грани между сном и явью. Я повернулся на другой бок и заснул, наконец, по-настоящему. Я проснулся серым дождливым утром. В плохом настроении, невыспавшийся и со смутным чувством, что мне надо что-то такое решить, что-то очень неприятное, что решить никак не удается. Глупо, что я обещал Кольбьернсену не говорить ничего ни директору, ни доктору. Надо еще раз все взвесить… Само по себе такое обещание — ерунда, конечно. Надо взвесить… Я подошел к окну, постоял, поглядел на площадь. В банке меня провели в комнату, смежную с кабинетом директора. Вскоре вошел и он сам, с папками и бумагами. Да, верно, я ведь приехал работать. — Ничего нового? Он посмотрел на меня вопросительно. Пришлось ответить, что пока ничего. Он больше к этому не возвращался и некоторое время занимался тем, что вводил меня в джунгли документов. Потом он встал. Прежде чем уйти, он кинул через плечо: — Я захватил для вас завтрак. Если вы не против, мы можем позавтракать прямо здесь, у вас. Здесь нам никто не помешает. Он ушел, а я сидел, и листал бумаги, и мучительно думал о Гармо. Все это могло ведь ничего не значить, эта встреча с фру Хейденрейх. Она не в партии, они сами сказали. Кто сказал? Гармо. Откуда Гармо мог знать? Чушь! В таком городишке все обо всех известно. Гармо только напомнил остальным то, что они и сами знали. Да, эта встреча могла ничего не значить. Не в партии, тайно сочувствует норвежцам, но нет сил порвать. Узнает о готовящемся аресте, звонит… Да, но предательство? Один из четверых… Если б хоть за Кольбьернсеном числились какие-нибудь грешки — так нет же, безгрешная личность, вот что печально… Что-то? Да какой из тебя судья? Заранее пристрастен к обвиняемому… Да, но эта встреча могла ведь ничего не значить… Совершенно бесплодное кружение на месте. Около двенадцати вошел директор вместе с доктором Хаугом. Он поспешил объяснить: — Не подумайте, что мы неосторожны. Доктор Хауг часто завтракает вместе со мной — у него здесь приемная, как вы знаете, а больница всего за квартал отсюда. Тот факт, что он пришел, ни у кого не вызовет подозрений. А что мы оба у вас — об этом никто в банке не знает. Я сказал, что никого не принимаю эти полчаса, и к телефону чтоб не звали. Мы хотели с вами поговорить… На всякий случай он все-таки проверил, заперты ли обе двери. И мы принялись пережевывать все сначала. Без всякого толку. Они, видимо, уже переговорили между собой, прежде чем пришли ко мне. Я это заметил по тому, что, когда возникла короткая пауза, директор откашлялся, переглянулся с доктором и приступил к изложению их, судя по всему, совместной точки зрения. Оба они отдавали себе отчет в том, что, если мы не сможем обнаружить причины «утечки», группу придется распустить и создать новую, с новыми людьми, и члены теперешней группы не должны даже знать их имен. Иными словами, они лично будут полностью отстранены. Увольнение вчистую. Так ведь? Он посмотрел на меня. Я сказал, что нечто подобное, вероятно, предстоит, если только мы не распутаем этот узел в самое ближайшее время. Так. Но это, в свою очередь, будет означать, что к группе в дальнейшем всегда будут относиться с некоторым недоверием — пятно предательства… И доктор и он ничуть не сомневаются, что они-то отделаются легче других. Они в группе со дня ее основания, ну и вообще… Тут директор перебил сам себя: — Мне искренно жаль Гармо и Кольбьернсена! — сказал он. И вот что он хотел: он может от имени всей группы заявить, что они согласны на все, буквально на все, что могло бы помочь решению загадки. Я подумал: очень любезно и вполне естественно. Только какой от этого прок? Ложные донесения, посылаемые с целью проверить, пойдут ли они дальше, — в других обстоятельствах можно бы применить этот метод. Но в данном случае? Слишком уж все и всем ясно. Предатель, кто бы он ни был, теперь притихнет и будет пережидать. В лучшем случае потребуется время. Но время — в нем-то как раз все дело. Про себя я знал, что если не справлюсь с задачей в ближайшие несколько дней, то Андреас и те, кто над ним, сочтут, что дольше терпеть такое нельзя, — и создадут новую группу. Между прочим, они сегодня предприняли кое-что на собственный риск, продолжал директор. Через свою разведку они отправили немцам ложное донесение о местоположении одного из лесных лагерей[24]. Оставалось ждать, прореагируют ли эти господа или же они располагают более надежными сведениями. Кольбьернсен считал, что смысла в этом мало, но все-таки… Я подумал: святая простота! Ясно было, что Кольбьернсен прав. Одной ложной тревогой больше — какая разница? Лишняя тренировка. Наконец директор перешел к главному: как он уже сказал, они, конечно, готовы на все, но в то же время они просят меня поверить им, что необходимо суметь найти иное объяснение… Учитывая то прошлое… Я воспользовался случаем и спросил, не могут ли они рассказать мне подробнее о прошлом Гармо и Кольбьернсена. Разумеется; но то, что они рассказали, не облегчило моей задачи. Гармо немало перенес в заключении. Он пробыл там три месяца и потерял за это время двадцать пять кило; у него до сих пор на теле шрамы от побоев, а одно время он чуть не ослеп на один глаз из-за воспаления в результате удара. «Доктор Хауг только и спас», — сказал директор; на что доктор возразил: «Ерунда! Но зрелище было не из приятных!» Саботаж на фабрике — ну, тут они не считают себя вправе вдаваться в подробности, но организовано это было мастерски. Немцы так и не смогли докопаться до причин столь мизерных поставок. Я узнал также кое-что новое и из послужного списка Кольбьернсена — как он однажды спасся только потому, что ходил на лыжах лучше немецкого гаулейтера, который его проследовал. Или как он одним-единственным выстрелом из пистолета спас и себя и всю свою группу — на расстоянии двадцати пяти шагов с первого выстрела уложил немца наповал. — Стрелковый клуб как-никак пригодился, — сказал доктор. — Даже Гармо нечего было возразить. Значит, об этом разногласии всем было известно. Само собой разумеется. Я осторожно спросил насчет Гармо и фру Хейденрейх. Насколько я понял, они довольно близко знакомы? Но ведь они, видимо, принадлежат к разным кругам? Мне сообщили на это, что Гармо и фру Хейденрейх в каком-то родстве. Оба они родом из одних и тех же мест — Гудбраксдаль или Вальдрес, в общем где-то в горах. Я подумал: Вон оно что! А кроме того, в их городишке не так-то много этих самых «кругов». Кстати, Гармо ведь был — до оккупации, конечно, — одним из руководителей местного профсоюза — несколько тысяч членов, только на фабрике пятьсот, — так что фигура довольно значительная в масштабах города. — Впрочем, нельзя даже сказать, чтобы они поддерживали такое уж близкое знакомство, — заметил доктор. — Они-то с фру Хейденрейх добрые друзья, это верно. Но Гармо всегда терпеть не мог ее мужа — по политическим мотивам главным образом. Хейденрейх ведь еще более правый, чем директор здешнего банка, можете себе представить! И вообще они очень разные люди — цинизм Хейденрейха… Здесь директор вставил, что доктор Хауг, как известно, — культур-большевик. Сам он так далеко не заходит; он, в сущности, социалист. Он за такой общественный порядок, при котором каждый имел бы винный погреб или хотя бы охотничий домик в горах. — Дайте каждому норвежцу охотничий домик в горах — и все социальные проблемы решатся сами собой! — заявил директор. Я подумал, что не мешало бы прежде удовлетворить кое-какие другие нужды. Но вообще я слушал их разглагольствования вполуха — они еще некоторое время занимались тем, что поддразнивали друг друга. Что меня заинтересовало, так это то, что я узнал о Гармо. Удивительно — сплошные противоречия. Доктор Хауг посмотрел на часы и сорвался с места. Мы просидели больше часа. На предложение директора пообедать у него дома я ответил отказом, и он не настаивал. Он и сам считал, что нам, пожалуй, лучше не показываться вместе. В кафе отеля сидели какие-то мрачные типы — видимо, завсегдатаи. Вошли несколько немецких офицеров, взяли что-то выпить. Они взглянули мельком на меня — новое лицо, но тут же уткнулись в свои рюмки и газеты. Внезапно они взволнованно о чем-то заговорили между собой. Особенно один горячился. Он хлопал по столу сложенной газетой и настойчиво повторял что-то, все больше возбуждаясь. Сначала они говорили вполголоса, а потом все громче и громче, и под конец до меня через весь зал донеслись его последние слова: — Verdammten Italiener!.. noch mehr verdammt als die verdammten Norweger![25] — Aber hattest du was anders erwartet?[26] Сосед что-то тихо сказал крикуну, отчего тот сразу прикусил язык. Они допили свои рюмки, еще раз взглянули в мою сторону и вышли. И им несладко приходится. Приятно. Но мне от этого не легче. И все-таки это было приятно. К концу обеда даже протухшая рыба показалась мне почти съедобной. Но когда я поднялся к себе наверх, все стало по-прежнему. Несколько раз я подходил к окну и смотрел на площадь. Сам, собственно, не знал зачем. Надеялся, что ли, увидеть разгуливающую по площади разгадку? Я думал: Ты должен стряхнуть с себя отупение. Ведь дело-то пустяковое! Разгадка, несомненно, где-нибудь тут, у тебя под носом, глупец! Просто ты не видишь ее по своей тупости! Выпей рюмку-другую и ложись спать, она тебе приснится! Я налил себе изрядную порцию из бутылки, которую захватил с собой, выпил, разделся, лег и тут же заснул. …Вынужденное вдовство и все такое прочее… короче говоря, я, естественно, заметил, что юная Инга в докторской квартире — с ее опущенными ресницами мадонны, с постукиванием каблучков, — вовсе не так невинна, как изображает. Но что она явится ко мне в отель и среди бела дня вполне недвусмысленно будет подстрекать меня согрешить с ней — этого я, признаться, не ожидал. А так оно и произошло — во сне. Глаза ее и на этот раз были опущены; но она метнула в меня молниеносный взгляд, в значении которого невозможно было ошибиться — выражение было отнюдь не добродетельное. Она приблизилась ко мне, приложив палец к губам. Было ясно, что все дальнейшее должно остаться между нами. И потом уже, сладострастно извиваясь и играя всем телом, она все время хранила на лице это лицемерное выражение мадонны, и губы улыбались фальшивой джокондовской улыбкой, и к губам был приложен палец, словно между нами позорная тайна. Я проснулся совершенно подавленный. Так вот, значит, какие мысли занимали меня в то время, как я находился при выполнении чрезвычайно важного секретного задания. Я выругался, обтерся холодной водой и решил пойти прогуляться куда-нибудь подальше — может, на лоне природы я набреду на разгадку, которая не пришла ко мне во сне. Я подошел к окну взглянуть, какая погода. Хмуро, тяжко, плотные темные тучи распластались низко-низко, нагнав на землю преждевременные сумерки. Собирался дождь. Придется надеть плащ; но тут я заметил, что внизу на площади что-то происходит. Вынырнули откуда-то полицейские и заняли места на тротуаре вокруг площади. Посередине, около маленького фонтана, суетились какие-то люди; судя по всему, шли последние приготовления к митингу — возвышалась небольшая, сколоченная из досок эстрада, украшенная цветами и ветками. Нацистская пропаганда. В раскрытое окно донеслись звуки труб, и я увидел выходившую с главной улицы процессию. Зрелище было не слишком впечатляющим. Музыкантов всего пять-шесть человек — видимо, местный хирдовский оркестр. Они отчаянно дудели что-то, кажется, это был «Хорст Вессель». Я никогда не мог сказать этого с уверенностью, за все эти годы мозг мой, по счастью, так и не усвоил проклятой мелодии, но как бы то ни было, я с радостью заметил, что они сильно фальшивили. За оркестром двигалась сама процессия — впереди несколько немецких офицеров, за ними с десяток юнцов в хирдовской форме, и в конце — еще с десяток штатских, взрослых и детей вперемежку. Процессия дошла до середины площади и остановилась перед дощатой эстрадой. Оркестр фальшиво хохотнул в последний раз, хирдовцы выстроились вокруг эстрады, за ними разместились штатские, и на дощатый помост поднялись два немецких офицера — один, насколько я мог разглядеть, представитель вермахта, другой — гестапо. Их сопровождал юный хирдовец. Гестаповец что-то сказал, отрывисто, будто команду отдавал, но я не расслышал, что именно, — налетел порыв ветра, подхватил и понес по площади пыль и солому, громыхнул где-то кровельным железом, упали первые капли дождя. Оркестр, хрипя и фальшивя, заиграл снова — на этот раз хорошо знакомое: «Deutschland, Deutschland uber alles»[27]. Дождь пошел чуть сильнее, тучи еще сгустились, с каждой минутой на площади становилось все сумрачнее. Полицейские стояли навытяжку. В некоторых окнах, выходящих на площадь, появились люди, постояли, посмотрели, потом один за другим скрылись в глубине комнат. Сам я тоже отступил немного от окна, встал за портьеру — мне не хотелось фигурировать в качестве зрителя, но, с другой стороны, любопытно было досмотреть представление. Двое-трое прохожих, шедших по противоположному тротуару, остановлены были строгим кивком полицейского, приказывавшим стоять смирно, пока играют. Они повиновались, но как только оркестр замолчал, двинулись дальше. Несколько парней, типичные забулдыги, подвыпившие для храбрости, а один для вящей храбрости еще и с бутылкой, торчавшей из заднего кармана брюк, двинулись неверной походкой через площадь, но были отправлены восвояси другим полицейским. И больше ни одного зрителя, если не считать тех десяти, от силы двенадцати человек, которые участвовали в процессии. Все это никак не заслуживало названия митинга, по крайней мере как мы это привыкли понимать. Но тут я заметил все же одного зрителя — молодую женщину, которая пряталась в одном из подъездов. Но только — глаза ли мои меня обманывали, или я все еще видел сон, или же — неужели это и правда была та самая девушка, Инга? Я попытался вглядеться внимательней, но сказать определенно было трудно — мешала серая дождевая пелена. Видимо, она задержалась в городе по какому-то делу — если только зрение меня не обманывало и это действительно была она. А тут как раз митинг, и она решила переждать, не осмелилась перейти площадь. Теперь я был почти уверен, что это она. А может быть, доктор послал ее ко мне с каким-нибудь поручением? Мы договорились, что я буду у него вечером. Может быть, ее прислали сообщить, что встреча отменяется? Если так, это неосторожно, чертовски неосторожно… На эстраде в это время слово взял хирдовец. Он что-то возбужденно говорил, что-то восклицал, выбрасывая руки вперед, колотил себя в грудь. Впрочем, я на него почти и не смотрел. Что он там говорил — меня тоже мало интересовало. Но отдельные слова все же долетали: единение, будущее, Норвегия. Обычная болтовня. Дождь тем временем собрался с силами. Вдруг полило как из ведра. Гестаповец посмотрел на небо, передернул плечами и, выждав, когда оратор сделал паузу, чтобы перевести дух, что-то быстро шепнул ему. Лицо у того стало злое, он тоже посмотрел на небо — он, видимо, до того увлекся, что не обратил внимания на дождь — и что-то сказал собравшимся, уже гораздо спокойнее. Я разобрал только одно слово: отель. Все, кажется, только этого и ждали — сразу же, теснясь, двинулись к отелю: впереди офицеры, за ними оркестр, за оркестром хирдовцы во главе с оратором и, наконец, штатские. На мгновение, пока шла вся эта толчея, я потерял девушку из виду. Потом поискал ее глазами — в подъезде ее не оказалось. Я удивился, шагнул ближе к окну, высунулся наружу — и увидел ее. Да, это была Инга. И она шла к отелю. Она не спеша шла по тротуару по направлению к отелю — но, боже ты мой, зачем именно сейчас? Ну вот… но нет, она не вошла, прошла мимо, прямо через толпу, ни на кого не взглянув. Что это, демонстрация? Но я заметил одну вещь, которой никогда бы, наверное, не заметил, не сложись обстоятельства в тот день так, что Инга оказалась в центре моего внимания. Когда она проходила мимо подъезда отеля, оратор-хирдовец как раз подходил к тротуару. У подъезда стояли два высоких мирта в керамических вазах. В одну из этих ваз она опустила свернутый листок бумаги. Не бросила, просто выпустила из руки. Хирдовец не остановился, только чуть наклонился на ходу, взял бумажку — так, словно он это сам потерял, — и вошел в отель. Она была уже довольно далеко. Она на него ни разу не взглянула и, пройдя, не оглянулась. Я опустился на стул — на секунду. Потом отворил дверь и вышел в коридор. Мой номер помещался на втором этаже. Отель был построен таким образом, что один ряд номеров выходил прямо на площадь, а второй, под прямым углом к первому, на боковую улочку. Перед комнатами шел коридор-тоже, получается, под прямым углом. Окна коридора выходили в помещение, которое некогда было, возможно, открытым двориком, а позднее здесь устроили нечто вроде зимнего сада. Оно было без перекрытий вплоть до верхнего, третьего этажа, с матовой стеклянной крышей. Там стояло несколько полузасохших пальм в кадках, из мебели — кресла, стулья, маленькие столики и рояль в углу. Помещение это использовалось в целях, в которых обычно и используются подобные помещения, — в качестве салона, курительной и своего рода бара, куда всегда можно было зайти выпить и поболтать. Прямо находилось кафе, а направо от меня — читальный зал и гостиная. Я рассчитывал, что участники процессии соберутся именно в этом помещении. Так оно и оказалось. Они уже расселись вокруг на стульях. Посередине, на маленькой эстраде, стояли оба офицера и хирдовец. Он-то меня и интересовал. Необходимости в этом особой, может, и не было, но я все же хотел иметь еще и это доказательство — хотел посмотреть, прочтет ли он записку. Одно из окон, выходивших в зимний сад, было открыто. В коридоре было полутемно, а зал ярко освещен. Под прикрытием темноты я мог спокойно наблюдать происходящее. Я пришел вовремя. Он вынул записку из кармана, развернул и прочитал. В лице его что-то дрогнуло, он обменялся чуть заметным кивком с гестаповцем. После этого он возобновил прерванную на площади речь. Я не слышал, что он говорил. Я увидел то, что мне было надо. И даже больше того. Когда он начал говорить, он сделал шаг вперед. Свет большой люстры упал на его лицо и осветил резко, как лампа фотографа. Я мог даже не заглядывать в тот старый альбом. Я увидел самого себя. Самого себя в молодости. |
||
|