"Моя вина" - читать интересную книгу автора (Хёль Сигурд)

ПО КРУГУ

Записи, сделанные в Швеции. 1944 год

В сентябре сорок третьего я приехал в Швецию. Сейчас у нас июль сорок четвертого. Я работаю здесь в одном из бюро по делам беженцев. В настоящий момент у меня отпуск, и я живу в маленьком пансионате на самом берегу Меларен.

Тут спокойно. Кроме немногих шведов, двое-трое норвежцев, но они тоже хотят отдохнуть, о войне мы говорим каких-нибудь три-четыре часа в день.

Впервые с тех пор, как я приехал в Швецию, у меня есть время и возможность продолжить тот скромный труд по расчистке своего прошлого, который я начал прошлым летом в Норвегии, — счастливец, я и не подозревал тогда, что мне вскоре предстоит.

Я только что перечел записи того времени.

Я не забыл про эти записи. Напротив, можно сказать, дня не проходило, чтобы я о них не думал: были на то причины. И я твердо намеревался продолжить их тут — чуть не с первого же дня, как приехал. Но многое мешало.

Во-первых, этот слишком резкий переход от войны к миру. Это самое главное. Хоть мы и считаем, что делаем тут все от нас зависящее, что жертвуем всем для блага Норвегии, как выражаются в торжественных речах и на приемах, но какая все же разница! Мы больше не подвергаемся риску; почти не подвергаемся. Мы лишь маленькие винтики в бюрократической машине: незаметность и безопасность.

Мы отсиживаемся где-то на задворках, такое у нас чувство. Удивительно, как много значит личный риск. Пока наша работа связана была с опасностью, у нас было ощущение, что мы участвуем в чем-то важном, чуть ли не решаем судьбы мира. Пусть даже то, что мы делали, было столь мизерно, что, как говорится, простым глазом не различить, — нам это казалось значительным. Мы ставили на карту не одно, так другое. А иногда — все.

И вдруг-сидишь в какой-то конторе, с девяти до часу и с трех до шести! И толчешь воду в ступе!

— Приготовься к тому, что у нас называют стокгольмской болезнью, — сказали мне друзья, когда я приехал. — Тут все вместе: нейтральная страна. Мирная жизнь. Вдоволь еды. Чувство облегчения, что выбрался из зоны опасности, которое тут же переходит в грустное чувство оттого, что оказался за бортом. И потом — тоска по дому в первое время просто невыносимая. Сидишь, например, с очень милыми людьми за красиво сервированным столом и вдруг чувствуешь, что куска проглотить не можешь, так безумно захочется клеклого, непропеченного хлеба, и прогорклого маргарина, и ячменного кофе. Лучшее средство — загрузить себя работой по горло. Если удастся — через два-три месяца самое страшное, можно считать, позади. Но тут берегись так называемой эмигрантской болезни.

Мудрые слова, на себе пришлось испытать. Я прошел все стадии — с точностью часового механизма.

Не избежал я и эмигрантской болезни, хоть меня и предупредили заранее, и я наблюдал отвратительные ее проявления у других, прежде чем заразился сам. Но такого рода профилактическая осведомленность ни от чего не спасает, потому что первый симптом болезни — когда кажется, что сам-то ты абсолютно здоров, а вот все другие больны. И все эти больные обладают удивительной способностью действовать тебе на нервы. Можно подумать, всем им нечем больше заниматься, как только с утра и до вечера играть у тебя на нервах, дергать тебя за нервы.

Боже, что за отбросы норвежской нации собрались здесь! Карьеристы, бездарности, трусы, хвастуны, интриганы, все только о себе, о своем — все я да я! — и это в то время, когда решаются судьбы мира! А ведь некоторые из них дома, в Норвегии, на людей были похожи, жизнью рисковали, можно сказать, играючи. Но стоило каких-нибудь три месяца пробыть в Швеции и заполучить жалкое канцелярское местечко - и уж трясутся, будто их жизнь на карту поставлена. Уцепились за свои конторки, будто крушение терпят. Видят, совершаются несправедливости, видят, интриганы берут верх, видят, ничтожества лезут к власти, — нет, уцепились за проклятые конторки и будто воды в рот набрали. Забыли, что война идет, что ли? Забыли о своих соотечественниках, о страждущих и путешествующих? О своем собственном прошлом? Смешно. Но, тем не менее, действует на нервы.

А это наше правительство в Лондоне! Бездарности здесь, в Стокгольме, еще куда ни шло, но бездарности там! Черт знает что там у них творится! И откуда, собственно, оно взялось, это правительство? Можно подумать, кто-то специально ходил и днем с огнем выискивал его членов в доме для дефективных! Но поскольку все они сплошные бездарности и сами это прекрасно знают — нет, только подозревают, потому что знать они ничего не знают, ни черта! — то, естественно, они стараются и окружение себе подбирать соответствующее, держа на почтительном расстоянии всех тех, кто уже одним своим присутствием делал бы их смешными. Вот откуда этот наш смехотворный норвежский Лондон — карликовый рай, как окрестил его один умный человек, попавший туда по ошибке.

Без сомнения, это надо рассматривать как великолепное доказательство живучести нации. В разгаре величайшей в мире войны, поселившись в величайшем в мире городе, наши соотечественники умудрились — фокус-покус — устроить себе захолустнейшее из всех норвежских захолустий! Комично, невероятно комично. Но тем не менее действует на нервы.

И потом эти шведы! Уж такие они нейтральные, прямо до мозга костей! И воображают, большинство из них — ну, во всяком случае, многие! — ну, уж во всяком случае, некоторые!! — что если страна нейтральна, то, значит, долг каждого гражданина и мыслить нейтрально, иначе говоря, вообще не мыслить. Воображают, что занимают более высокую моральную позицию только потому, что прочно уселись на своей кочке, в то время как остальное человечество тонет вокруг них в болоте. Смешно, конечно. Но тем не менее действует на нервы.

Я болел эмигрантской болезнью в довольно серьезной форме и довольно долго.

Одна из причин того, что столь многое меня столь долго и не на шутку раздражало, заключалась в том, что все это время я сам себя в достаточной степени раздражал. Я знал, что я должен, что мне обязательно надо, просто необходимо продолжить начатое в Норвегии. Но я все откладывал и откладывал. Все что-нибудь да мешало. Да и попробуй обрести нужный для этого душевный покой, когда каждый день так много поводов для раздражения!

Кульминация и вслед за ней резкая перемена в этом состоянии наступили в один и тот же, совершенно определенный день — 6 июня 1944 года. Так называемый Д-день, день высадки союзников во Франции.

Для нас, норвежцев в Стокгольме, этот день был величайшим праздником. Мы ждали его ежечасно, ежеминутно целых четыре года. Нам казалось, в этот день перевернулась страница мировой истории. Мы ходили окрыленные.

Ближе к вечеру я возвращался трамваем в свое скромное эмигрантское жилье в предместье Стокгольма. Я еще не пришел в себя от пережитого. Я восседал на своей скамейке, словно на облаке, созерцая все царства мира и славу их. Радом судачили какие-то шведские кумушки. Они говорили о некоем великом событии дня.

Мне и в голову не приходило, что речь может идти о чем-то ином, нежели высадка союзников. И то, что они говорили, вначале ничему не противоречило.

— Великолепно! — сказала одна. А другая сказала:

— Незабываемо!

— Обидно только, что дождь пошел! — сказала третья.

Дождь? Разве по радио упоминали о дожде?

Дальше — больше. Оказалось, они видели это незабываемое. Как так — неужели успели сделать фильм, в тот же день переправить его в Швецию и показать? Конечно, современная техника и все-таки…

— Король весь промок! — сказала четвертая.

Итак, речь шла о Дне шведского флага, который отмечался как раз шестого июня, и четверо кумушек присутствовали на торжестве. Это было великолепно и незабываемо, но пошел дождь, и король промок.

Как я злился — и как презирал их! В такой день, великий исторический день, главным событием для этих — этих нейтралов! — оказался какой-то уличный спектакль.

Король, видите ли, промок.

Я презирал и злился и никак не мог успокоиться, пока вдруг в какой-то момент все не предстало мне совсем в другом свете.

Столь далеки были эти милые кумушки от бед мира, столь ординарны и лишены воображения, столь заняты, к счастью, своими собственными маленькими огорчениями и радостями, что, конечно же, именно это событие стало и неизбежно должно было стать для них главным событием дня — ибо это было близко им, и понятно, и свое собственное.

Я подумал вдруг: счастливая Швеция! Счастливые шведы! Вам удалось не сойти с наезженной колеи жизни даже в эти годы. Вы не знали взлетов восторга, зато избежали и пропастей отчаяния. От падения с таких высот кто угодно может очуметь. В физическом мире ощущение это более других знакомо летчикам-испытателям; говорят, при резкой потере высоты что-то случается со средним ухом — органом вестибулярного аппарата.

Думал я так, наверное, еще и потому, что страшился про себя взяться за работу, которую, я знал, нельзя было дольше откладывать.


Мои записи сорок третьего года кончаются следующим:

С той минуты я знаю, что имеют в виду, когда говорят, что земля уходит из-под ног. Я попытался

Я дошел, значит, до этого места. Потом мне было не до записей — событдя разворачивались одно за другим. И меня настигло, наконец, то самое, к чем я все никак не решаюсь приблизиться вплотную. Тогда мне еще раз довелось на собственном опыте узнать, что означает выражение: земля уходит из-под ног.

Как странно было после всего случившегося перечитывать эти записи.

Мне кажется, я начинал их с самым искренним намерением быть предельно честным, пусть даже беспощадным, даже жестоким.

Но постепенно картина изменилась. Я подпал под власть собственных настроений. Боюсь, в конце концов я стал смаковать свою исповедь, подобно тому как поэт смакует свою несчастную любовь. Что ж! Будем правдивы до конца. Не думаю, чтобы я сознательно лгал или искажал что-нибудь. Но я погружался в пережитое с головой, упивался собственными радостями и бедами. И все тянул и тянул с тем, что где-то в подсознании все время ощущалось как самое важное и неприятное.

В пачке прошлогодних записей мне попался отдельный листок, на котором нет даты и который я не знаю, к чему относится. Вот что на нем написано:

«Трудно быть до конца честным, говоря о себе самом. Может быть, и вообще трудно быть до конца честным. А уж говоря о себе самом! О своей собственной молодости!

Мы забываем. Искажаем. Изменяем и приукрашиваем — и все время фальсифицируем. Переживаемое в данный момент и то уже фальсифицируем — подстригаем, подрезаем, убираем лишнее, чтобы привести в соответствие с тем, что нам хотелось бы думать о себе и других.

А о прошлом и говорить нечего. Ведь тут нас, как правило, некому контролировать, кроме нас же самих.

Ничего себе контроль!

И память служит нам в этом деле неплохую службу, она ведь постепенно изнашивается — от слишком ли частого употребления или же наоборот — и окутывает наше прошлое милосердной дымкой.

У всех у нас есть в жизни свои мрачные эпохи. И больше всего, может быть, в счастливой нашей юности…»

Вот что я писал. Но тогда я еще не знал, как это верно по отношению ко мне самому. Не подозревал ни того, сколько в этом истинного, ни того, сколь это малая крупица беспощадной истины.


Но все это к делу не относится. Банальности, через которые надо пробиться.

Я мучительно боюсь того, во что мне предстоит — я знаю — ринуться вниз головой, и придумываю оттяжки, и, кроме того, я надеюсь, что философствование поможет мне избавиться от страха. Но философствованием от него не избавишься. Он там, в темноте. Это все равно как открыть дверь в темную комнату и знать, что там гадюка, огромная, притаилась и ждет. Хссс! — и она впивается тебе в глотку.

Что толку тогда рассуждать о природе темноты, что темнота — это, мол, в сущности, ничто, отсутствие определенных волн…

Хсссссс!

Ко мне пришло нежданное когда-то в юности. Радостью было, а стало мукой. Я все ласкал это воспоминание потом — вынимал его, как вынимают драгоценности из шкатулки, вертел и так и сяк, и радовался на него, и умилялся, но и грустил. Приходил в отчаяние даже. Да, сколько раз. Обвинял себя… Но в общем-то любил, восторгался им, часами мог сидеть, пылинки с него сдувать и вертеть в руках, оно было мое…

И вот оно вернулось ко мне, много времени спустя. Огромной змеей из темной комнаты. Подняло голову — хсссссс! — и ужалило прямо в лицо.


Ко мне опять пришло нежданное, иными словами. Невероятное, невыносимое. Такое случается только в бреду или ночном кошмаре. А со мной случилось средь бела дня и наяву.

Все мы знаем это выражение: «Я бы и в перчатках до него не дотронулся!»

Сильно, образно сказано.

Но если человек встречает однажды самого себя — не кого-нибудь, а самого себя — и ужасается невольно: «До этого типа я и в перчатках бы не дотронулся!», то это… это уже какая-то чертовщина, не правда ли?

И в то же время я чувствую: это, вот именно это подводит меня вплотную к чему-то невероятно важному, не только для меня важному, но для всех нас, и именно сегодня, но еще больше, может быть, для будущего. Потому что это не что-то случайное, это имеет отношение к тому, за что все мы сражаемся в это священное, это проклятое время.

Да. У меня такое чувство, будто я, благодаря удивительному стечению счастливых и несчастливых обстоятельств, оказался лицом к лицу с какой-то чрезвычайно важной истиной. Вот она передо мной как завязанный узел — стоит только развязать. Но я не могу развязать, собственно, не решаюсь даже приблизиться, все хожу вокруг да около, потому что — опять все то же! — у меня такое странное чувство, что, развяжи я этот узел, попытайся только развязать — и обычная, казалось бы, веревка обернется змеей, которая бросится на меня — хсссссс! — и ужалит в тот самый миг, как я развяжу узел.

Это как сон, как кошмар.