"Моя вина" - читать интересную книгу автора (Хёль Сигурд)

ВЕЧЕР И НОЧЬ В АВГУСТЕ


А потом был тот августовский вечер.

Она уже месяц пробыла в городе, я только что приехал.

Мы переписывались, конечно. В ее письмах нежно, ласково и трогательно ни о чем не сообщалось. Тем не менее или именно оттого они беспокоили меня.

Она писала их в конторе. В страшной спешке — как было упомянуто в одном из них.

Я думал: что же она делает в свободное время? Географией, что ли, занимается, хотя нет — ботаникой…

Это мое беспокойство было подтверждено, вернее, было опровергнуто, но усилилось, когда я вновь увидел ее.

О, она думала обо мне дни и ночи! Вообще-то она познакомилась с одним молодым предпринимателем. Он уже младший шеф. Только подумать! Ну да, он ведь работает у своего отца. Он ужасно щедрый и буквально осыпает ее цветами. Но у них ничего такого; он вообще-то немного смешной. Но он такой дерзкий. Подумать только, предложил поехать вместе на Средиземное море. У его отца есть суда, грузовые, но с каютами, так вот — чтобы она с ним поехала на таком пароходе. Подумать только! Вот сумасшедший.

— Представляешь, Средиземное море! — сказала она немного погодя. Мечтательно.

Но она отказалась наотрез. Подумать только — такая дерзость.

Да, действительно.

А еще — она познакомилась с лейтенантом.

Она назвала его имя, но я позабыл. Я буду называть его Челсберг.

Лейтенант Челсберг был кавалерист. Но его она видела всего раза два, и между ними тоже ничего не было.

Вообще-то он собирается уезжать на маневры. Так что она обещала с ним увидеться завтра вечером, но к десяти часам он должен вернуться к себе, потому что в одиннадцать они выходят. И с десяти она будет свободна.

Эта беседа имела место накануне. Я ушел домой успокоенный и растревоженный. И вот я стоял на назначенном месте и ждал ее. Было десять часов.

Это происходило в конце августа. Вечера были темные. Я стоял в тени телефонной будки.

Я глянул на часы. Пять минут одиннадцатого.

Прошло бесконечно много времени, и стало десять минут одиннадцатого. Лейтенант, однако, задерживался.

И вдруг появилась она.

То есть не Ида появилась, а Кари. Она вынырнула из августовского вечера и очутилась рядом со мной.

Мы не видались с того утра, двадцать второго июня.

У нее перехватило дыхание, я это видел.

То же случилось и со мной.

Не знаю, сколько времени, может быть десятая доля секунды, ушло у нее на то, чтобы понять, что я стою и жду другую. Немного больше времени потребовалось ей на то, чтоб овладеть своим голосом.

— Ты кого-то ждешь? — сказала она.

Голос ей плохо подчинялся.

— Да.

Что я жду кого-то, это было мягко сказано. Я безумствовал, я горел и думал о лейтенанте. Я ощущал себя завзятым антимилитаристом, и украдкой я снова глянул на часы. Четверть одиннадцатого.

— А как же я? — сказала Кари.

И с этими словами она без всякого предупреждения, совершенно неожиданно бросилась ко мне на грудь, обхватила меня за шею и разрыдалась.

Как она рыдала! Тихо. То был беззвучный взрыв горя у самой моей грудной клетки.

Ну, а я? Я стоял. Я просто стоял. Впрочем, я кажется, положил ей на плечо неуверенную руку. И вполне возможно, что я говорил: ну, ладно! Ну ладно! Или что-нибудь еще, что должен говорить мужчина девушке, когда она прижимается к нему и рыдает возле телефонной будки.

И вот пришла она. То есть на сей раз Ида.

Она вынырнула из августовского вечера, опоздавши ровно на семнадцать минут. Помнится, я подумал, как ни был взволнован и потрясен: «Может быть, хоть это научит тебя приходить точно!»

Минуту она глядела на нас.

— Ну и ну! — проговорила она. Да, что тут было сказать…

Я молчал. Кари отпустила меня, утерла слезы и медленно повернулась.

Каждая смерила другую взглядом, который… Но ни одна не умерла от этого взгляда.

— Я, кажется, помешала, — сказала Ида.

— Нет, ничуть, — сказал я. Я был очень находчив в тот вечер.

Тут слово взяла Кари.

— Да, помешали! — сказала она.

Она стояла и глядела на Иду. Глаза у нее горели.

— Я о вас слышала, — сказала она. — Но я не хочу, не хочу мириться с тем, что…

Она вдруг снова заплакала и прижалась ко мне.

— Есть границы и тому, с чем я считаю нужным мириться, — сказала Ида.

Тем временем я высвободился. Несколько резко — Кари не хотела меня отпускать. Я был зол. Ситуация сложилась мучительная, это было ясно, ничего не объяснить, ни спасти — это тоже было ясно. И я был зол, другого мне не оставалось. На всякий случай я был зол на них обеих.

— И как ни странно, есть границы и тому, с чем мирюсь я, — сказал я. — Я тут стою…

— И ждешь меня, но одновременно уславливаешься с другой, — сказала Ида.

— Которой я уже сколько месяцев не видел и которая… но я все тебе объясню. Пойдем!

Решительность в это мгновенье словно оставила Кари. Она посмотрела на меня, посмотрела на Иду.

— Я только хотела… — сказала она.

— Я только хотела…

Дальше она ничего не могла сказать. Она заплакала так, что у нее задрожали плечи. Так она стояла, свесив руки, и плакала.

Ида бросила на нее взгляд. Он был не лишен сочувствия.

— Ну пойдем, — сказала она.

Мы пошли.

Мы оба молчали. Нелегко было заговорить. И поскольку я признавал, что у нее есть основания злиться, я злился сам и думал: «Ни слова не скажу!»

И еще я думал: она, конечно, разозлилась. Но ее, конечно, разбирает любопытство. Что ж! Я могу подождать.

Начать должна была она. Это давало мне тактический перевес.

— Ну и ну, я вам скажу! — повторила она. — Я вырываюсь от лейтенанта Челсберга, который в конце концов решил провести со мной весь вечер. Решил отложить отъезд и всякое такое. Решил ехать машиной до Гардермуена и всякое такое. Только чтоб побыть со мной. Но я вырываюсь и ухожу. Только чтоб увидеться с тобой. А ты себе стоишь и милуешься с уличной девкой. Да если б я знала! Я б уж предоставила тебе провести с ней остаток вечера. Лейтенант Челсберг…

Она так и не кончила фразы. Потому что вдруг мне уже не нужно стало изображать злость. Меня вдруг охватила непонятная мне самому слепая, бешеная злоба.

Кажется, я называл ее холодной, расчетливой потаскухой. Милостями которой пользуются десятки поклонников. С которыми она заигрывает, чтоб не поостыли. И позволяет себя щупать, чтоб самой не поостыть. Но все в известных границах, чтоб на нее не снизилась цена, когда дойдет дело до брака. Нетронутая! Надо же такую называть нетронутой! Да она перетрогана, перещупана вся сплошь до пояса мужскими руками. Но — конечно, как же! Она нетронутая! Уличная девка? Так она выразилась? Во-первых, это никакая не уличная девка. Но хотя бы и так! Уличные девки — те хоть занимаются честным промыслом, совершенно честным промыслом. Они берут, но они и дают, и ничего из себя не корчат. А вряд ли так можно сказать о некоторых… О некоторых других… Но та девушка совсем не уличная девка. Наоборот, она в сто, в тысячу раз лучше тех, которые… Да, она отдалась… Отдалась тому, кого полюбила. У нее нет на все этикеток — это можно, а это нельзя, это разрешается, а это не разрешается, это полагается, а это не полагается. И никакого свиданья я ей не назначал, а жаль, что не назначил. Тогда б она могла остаться со своим драгоценным лейтенантом Челсбергом. Потому что та — другая, — она любит меня. В этом я сегодня убедился. А про некоторых я сказать этого не могу. В этом я тоже сегодня убедился.

— Ты совершенно прав, — сказала она кротко. Ей, наверное, показалось, ненадолго показалось, что она немножко любит меня. Но очень скоро она поняла, что ошиблась. Подумать только — любить меня! Она звонко расхохоталась. Но до самого сегодняшнего вечера она все-таки считала меня приличным человеком. Что ж, и в этом она, к сожалению, ошиблась…

Мы оба были очень любезны, как только можно быть любезным, когда в тебе кипит молодость, и когда все идет кувырком, и когда тобой владеют смятение, обида и злость, и с языка слетает то, чего вовсе не думаешь, чего до той секунды не подозревал, но ты слишком заносчив и горд, чтоб взять свои слова назад или хотя бы смягчить их, потому что и так уж с нее и с тебя довольно…

Мы шли по каким-то улицам, я не замечал их. Потом мы пошли по шоссе Вергелана, вдоль Дворцового парка. Начался дождь, но я и его не заметил. Оба мы были без плащей. Вдобавок вдруг поднялся сильный ветер. И как из душа обдало ее голубое платье.

— Ты промокнешь! — сказал я.

— Ничего. Тебя это, во всяком случае, не касается. Но мне, правда, хочется домой. И не вздумай провожать меня, благодарю покорно!

С этими словами она повернулась и зашагала прочь.

— Привет лейтенанту Челсбергу! — крикнул я ей вслед.

Но я это крикнул не особенно громко и не думаю, чтоб она услышала. Мне, пожалуй, не очень хотелось, чтоб она услышала.

Я стоял и глядел, как она идет — легко, стройно, красиво. Она делалась все меньше и меньше, все дальше уходя по шоссе Вергелана. Меньше, меньше, а потом стала расплываться в сетке редкого зыбкого августовского дождичка. Он моросил лениво, недружно.

«Бежать за нею! — думалось мне. — Бежать, догнать!» Но я не побежал. Я стоял — одеревеневший, потерянный и несчастный.

Я был раздавлен. Я думал: она уходит навсегда.

Но если бы я знал, действительно знал, что вот она уходит навсегда, — что тогда? Что бы я стал делать? Побежал бы за нею, догнал и, вытирая коленками мокрый тротуар, стал бы обнимать ее ноги, молить о прощении? Или так и стоял бы, застыв, окаменев, беспомощный и несчастный?

Не знаю.

Знаю только, что я остался на месте.

Смутно я чувствовал, что то, что произошло, сильнее нас. Что мы оба словно двое детей, которые заблудились в лесу, боятся сумерек и ругают друг друга за то, что становится темно. Но совершенно ясно я знал, что вел себя непростительно.

Я ощущал себя последним отребьем. Я наговорил подлостей. Гнусностей. И глупостей. Я наговорил злых, отвратительных слов.

Не знаю, сколько времени я простоял так на шоссе Вергелана. Я стоял и бессмысленно, отчаянно, ничего не видя, глядел прямо перед собой. Меня трясло как в лихорадке.

Я пришел в себя оттого, что мне натекло за ворот. Неизвестно почему, я стоял, держа шляпу в руке. Грянул нешуточный ливень. И я промок до нитки.

Я пошел домой.

Я думал, не написать ли ей письмо. Попросить прощения. Взять все назад — но брать все назад мне не хотелось! Просить ее, чтоб она все забыла? Но кое-что ей полезно бы хорошенько запомнить!

Да и не может она забыть. Такое не забывается, это я по себе знаю. Такое остается. На всю жизнь.

Все испорчено. Навсегда.

Мне виделось мое будущее. Холодная Сахара. Мерзость, запустение, пустота. Одиночество!

Все представлялось мне в черном свете. Ни проблеска, ни просвета.

Я ощущал себя таким одиноким, словно все на земле вымерли и остался один я.


Чем бы это кончилось?

После нескольких часов бессонницы я бы вскочил с постели, написал бы письмо, полное горечи и раскаяния — неподдельной горечи и неподдельного раскаяния, — и послал бы на адрес ее конторы. Через несколько часов — телефонный звонок…

И вот…

— Не стану я больше с тобой видеться…

— Но милая, любимая, ты бы знала, в каком я отчаянии!

— Ты наговорил мне таких страшных вещей! Ты действительно все это думаешь?

— Все это неправда! Все до последнего слова! Просто я ужасно ревновал к лейтенанту Челебергу!

— Ревновал?! Это ты-то ревновал? Ну, а я? Ведь ты же…

— Но я же объяснял тебе, что я едва ее знаю. Я только тебя одну…

И так далее. И все было бы прощено и забыто — до следующей размолвки.

Да, так бы могло все быть. Но ничего этого не было. Потому что, когда я пришел домой и отпирал дверь, из темноты показалось человеческое существо. То была женщина, и она стояла и смотрела на меня, не произнося ни звука. И лицо ее было заплакано.

Эта женщина была Кари.


Я тоже не говорил ни слова.

Так мы стояли и смотрели друг на друга. Потом она — все так же молча — подошла и снова прижалась ко мне.

Я был в удивительном состоянии. Все происходило словно во сне. Происходили страшные, решающие, роковые для меня события. Но все шло как будто в зловещей драме, и я — главный ее герой — стоял, как заговоренный, в стороне, бессильный вмешаться в неотвратимый распорядок действий.

Помнится, я думал: мы двое отверженных…

И еще я думал: женщинам легко. Они могут плакать…

И сквозь все, через все проходила острая жалость к ней. И еще какое-то чувство нахлынуло на меня, которому я не знал названья. Я стоял и неловко гладил ее по спине.

Так мы стояли довольно долго. Она рыдала и все теснее жалась ко мне. Я думал: отчего бы нет? Не все ли равно? Все неважно. И случается лишь то, что должно случиться.

Я отпер дверь. И, по-прежнему не произнеся ни слова, мы вошли в парадное.

Мы поднимались по лестнице, и каждая ступенька казалась мне ступенькой в темную пропасть. Мы были двое погибших созданий, обреченных погибели и смерти. Я знал, что буду последним негодяем и мерзавцем, если сделаю то, что — я уверен был — я обязательно сделаю. После этого мне уж не будет спасения. И так тому и быть.

Это была странная, удивительная ночь. Оказалось, что и я могу плакать. Она плакала, и я плакал. Мы плакали и прижимались друг к другу. Мы не разговаривали, только любили друг друга, и нам было горько, и мы плакали.

Мы позабыли, что в комнате тонкие стены. Господин Хальворсен проснулся и хмыкнул несколько раз. Тогда мы затихли, и он опять захрапел, почти тут же. Но потом мы снова забылись. И тогда проснулась Слава. Раздраженно и обиженно она застучала кулачком по стене.

Потом рассвело. Я посмотрел на нее. Мы оба немного успокоились. Черные ее волосы лежали на подушке, как вороново крыле». Она уже не плакала, только всхлипывала тихонько. Лицо у нее было мокрое и опухшее от слез — и вдруг она показалась мне еще красивее, чем тогда, когда я впервые ее увидел. Я целовал следы слез на ее лице, и они были соленые, я зарылся лицом в ее волосы, и они пахли морем и ветром. И ее руки были на моей шее, и мне показалось, что я плыву, что я лечу высоко-высоко в небе. Синева была надо мною, подо мною были облака. Я расправил крылья, я висел в воздухе. Земли не было видно, я летел — свободно, широко, спокойно.

Я плыл в открытом море. Земли не было видно, и было так хорошо — можно плыть без предела. Море было свежее, соленое, глубокое. И волны обнимали и баюкали меня…

Верно, я уже спал.