"Моя вина" - читать интересную книгу автора (Хёль Сигурд)

МОЕ ЖИЛЬЕ


Мне перестала нравиться моя камора с тех пор, как Гунвор бросила меня. Она мне, впрочем, и раньше не нравилась — узкая, окном на север и к тому же на мрачную глухую стену. Теперь же мне стало казаться, что она похожа на могилу. Что-то в ней наводило на мысль о Неизвестном солдате. Но я ведь не был солдат. Разве что неизвестный, во всяком случае — забытый. Еще мне представлялся колодец, пересохший колодец. И на дне его был я.

Но, как ни странно, у меня в кармане тогда кое-что завелось. Дело в том, что во всех школах близились экзамены. И репетиторы соответственно были в цене. Учеников стало хоть отбавляй. Особенно почему-то запомнился мне один — длинный, худосочный малый в жесткой черной шляпе и ярко-горчичных перчатках. Он вошел ко мне в шляпе, обстоятельно расстегнул перчатки, с оскорбительной тщательностью стер пыль с моего комода и положил туда перчатки и шляпу. Затем подтянул на коленях брюки и уселся; обойденное интеллектом лицо без слов сказало: ах, как скучно! — и страждущая душа выразила себя в отчаянном зевке.

Он был сын крупного судовладельца и вот уже в третий раз готовился к экзаменам на аттестат зрелости. Мы с ним были однолетки.

За пять крон в час я пытался впихнуть в него необходимейший минимум, но тщетно. Мозг его, казалось, был огорожен водонепроницаемой переборкой, не пропускавшей ни капли знаний.

Что не помешало ему надуть меня на пятнадцать крон. В конце нашего последнего урока он поднял брови в преувеличенном замешательстве и сказал:

— Кажется, старик недодал мне пятнадцать крон. Я их занесу завтра утром.

Больше он ко мне не приходил.

Как я его ненавидел! Я его и сейчас ненавижу. Слабое утешение, что он так никогда и не сдал экзаменов на аттестат зрелости. Он теперь младший компаньон крупной фирмы и давным-давно миллионер. В настоящее время он торчит в Америке и является членом многих комитетов и объединений. Судьба мира отчасти и в его руках. Он задолжал пятнадцать крон нищему студенту.

Но, тем не менее, у меня зазвенело в кармане. Я стал искать новое жилье и почти сразу же нашел.

Это была лучшая комната из всех, какие мне приходилось снимать. Она находилась… Впрочем, это не имеет значения. Улочка была крутая, узкая; самый нижний, угловой дом выходил на площадь, тоже небольшую.

Квартира была на втором этаже; но в этом месте улица резко шла в гору. Первый этаж выше по улице получался почти в подвале. Там в ряд были три лавчонки. В верхнем конце дома к двери сапожника уже вели вниз три ступеньки. С сапожником мы подружились. Он был маленького роста, с черной щеточкой волос и негнущейся ногой. Он латал мои башмаки и собирался ниспровергнуть существующий порядок.

Дом построили уже после того, как улица выгнулась, и это отразилось на внутренних очертаниях жилья. Квартира была большая, с большим коридором, но таким изогнутым, что, когда войдешь, виделись только его первые три-четыре метра. На самом же деле он был очень длинный. И темный. И уходил глубоко. Думаю, всего в квартире было комнат восемь или десять. Глубоко-глубоко в конце коридора жила сама хозяйка, вдова Миддельтон, с дочерью. Где-то там же помещалась и старая, кислая служанка. Я в этот дальний конец никогда не заглядывал. Я никогда не заходил дальше кухни, которая была по правую руку, уже за изгибом коридора, не в самой глубине его, но довольно далеко.

Эта кухня была темная, как почти все кухни таких квартир. Единственное ее оконце гляделось в узкий, глубокий колодец двора.

Но кухня была просторная. И нередко оттуда неслись соблазнительные запахи какого-то печева и варева. Но я никогда там не останавливался, не глядел по сторонам, а неловко спешил мимо, отворял дверь черного хода, хватал ключ, который вешали там слева от двери, и исчезал. Но краем глаза я иногда успевал заметить в полумраке престарелую служанку. А иногда, кажется, там бывала и хозяйка.

Однако, когда я возвращался, как правило, их там не бывало.

Мне запомнилась эта кухня как большая четырехугольная серая тьма. А коридор — тьмою длинной, узкой, изогнутой, серой, чем дальше, тем все гуще и гуще.

В прихожей на вешалках висели пальто. С обеих сторон стояли вешалки, такие черные, по два крючка снизу и по одному сверху. Впрочем, зачем я это объясняю, таких и сейчас везде сколько угодно.

Я, кажется, отвлекаюсь? Но у меня такое странное чувство, будто все это важно, все важно и помогает объяснить, объяснить… ну, да ладно.

Дверь в мою комнату была сразу же у входа, и я мог выходить и входить, когда мне вздумается, никто не стоял в коридоре, никто не подглядывал за мной: фру Миддельтон была дама широких взглядов, на редкость широких…

У самой двери располагалась еще одна комната, стенка в стенку с моей, и там жила проститутка. Она была ширококостная, темная, с гривой иссиня-черных волос, широким, скуластым лицом, приплюснутым носом и большими черными азиатскими глазами. Про себя я прозвал ее Славой. По большей части она промышляла на площади Карла Юхана, но иногда и по прилегающим улочкам. А случалось — если шел дождь — она простаивала в парадном. Оттуда, из парадного, ода подавала мне знаки, когда я шел домой.

Иной раз бывало, что, когда я запаздывал и задерживался перед дверью, отыскивая в кармане ключ, дверь ее комнаты тихонько отворялась, и оттуда виделось лицо и манящая рука. Но я никогда не принимал этих предложений. Как ни изголодался я по приключениям, как ни томился по женщине — путник в пустыне томится так по воде, — страх перед всем тем, что связано с проституткой, был еще сильнее жажды. Я был несведущ, как дитя, о мерах предосторожности против определенного рода болезней. Правда, я водил знакомство со студентами-медиками, но робость и застенчивость выходца из крестьян брали верх над всем остальным. Я не решался даже спросить их, существуют ли вообще подобные средства, и мне оставалось только догадываться по разговорам более решительных приятелей, что такие существуют.

А проститутка обиделась. Она больше не смотрела в мою сторону. И как-то вечером, когда у меня засиделись друзья, она раздраженно постучала в стенку: мы ей мешаем своими разговорами!

Хозяйка фру Миддельтон… Догадывалась ли она о том, какого рода жильцы снимали у нее комнаты? Я так никогда этого и не смог понять. Фру Миддельтон была вдова торговца, большая, толстая и свежая, хоть и несколько отмеченная испытаниями последних, менее привольных лет. Возможно, она придерживалась старинной мудрости: жить и не мешать жить ближнему? Надо, однако, признаться, что ту комнатку при входе, у самой двери, зимой — невыносимо холодную, вечно наполненную шумом лошадей и телег, беспрерывно для той или иной надобности въезжавших и выезжавших в ворота нашего неуютного двора, не так-то легко было и сдать.

Кроме нас с проституткой, жильцов было еще двое. Один был линялый немолодой человечек, проскакивавший мимо меня в коридоре, словно прося извинения за то, что он существует на свете. На блестевших штанах его, болтавшихся на тощем заду, большими невидимыми буквами было означено: пожизненный конторщик.

Другой, господин Хальворсен, как называла его фру Миддельтон, занимал комнату, смежную с моею.

Этот был жизнерадостный субъект мощного телосложения, с повелительными нотками в голосе и оглушительным хохотом. Он мне нравился, очень нравился, в нем было что-то такое здоровое и свежее.

Хальворсен был невероятно увлечен женщинами, или, вернее, женщиной, потому что к нему ходила всегда одна. Через мою стенку я слышал все, и он ведь знал, что мне все слышно. Но нисколько этим не стеснялся.

У нее голос был красивый, и говорила она тихо; я не мог разобрать, что она говорила, ясно было только, что это ласковые слова. Иногда она нежно стонала.

— Дергай меня за волосы, — шепнула она однажды.

Удивительно, как отчетливо я это слышал, сидя в самом дальнем углу своей комнаты над «Искушениями святого Антония». Всхлипывая, задыхаясь, она время от времени молила: «Убей меня! Задуши…»

Из комнаты Славы через другую стенку мне слышались бормотанье и грудной женский смех. Сквозь открытые окна влетали перемешанные городские шумы: звоночки трамваев, гудки машин, шаги, гул голосов, дальние выкрики. И снова смех.

«Искушение святого Антония» — самая подходящая книга для чтения в подобной обстановке. Мне казалось, что меня посадили в келью на хлеб и воду, обрекли на вынужденное целомудрие, тогда как жизнь кипит и цветет вокруг.

Я бросал «Святого Антония» и хватался за Хагерупа[18]. Однако выхолощенный юрист оказывался немногим лучше святого безумца. Один уводил мои мысли на опасные тропы, от другого зевотой сводило рот.

Я озирался. Комната была большая и великолепная, в два окна, со шкафом у стены и громоздким красного дерева столом посередине. Когда-то этот стол был роскошной мебелью. Теперь он слегка прихрамывал и страдал подагрой, полировка облезла, и однажды кто-то позабыл на нем горячий утюг. Но мне он нравился и такой, он был похож на ручного бурого медведя, который стоит посреди комнаты на четырех толстых ногах.

О да, комната у меня была прекрасная, но, быть может, не слишком приспособленная для мирных занятий науками по вечерам.

Я вскакивал и спускался на улицу. Там на углу была лавка, табачная лавка. Я заглядывал туда раза два за несколько лет. Теперь я стал ходить туда ежедневно. Там сидел Флейшер, горбун — маленький, с костлявым лицом калеки и длинными, тонкими руками. Он сидел у кассы, как большой паук, и вел счет нашим денежкам. За прилавком стояли две его продавщицы. Они всегда были красивые, но часто сменялись. Всегда красивые, с юной высокой грудью под белыми прозрачными блузками. Говорили, будто этот Флейшер редкий бабник, ненасытный и беспардонный. Он использовал своих девушек, а потом вышвыривал их, как высосанных мух. И набирал новых и новых…

Внутри у меня что-то обрывалось, когда я входил в лавку. У одной девушки глаза были большие, темные и горячий, липкий, какой-то собачий взгляд.

Белые блузы, круглые, крепкие груди… Неужели они позволяют безобразному пауку хватать, мять их, шарить по их телу длинными костлявыми руками?..

Я видел, как сжимаются жадные, противные пальцы. Мне делалось дурно. И меня била ненависть. Ненависть к мерзкому горбу. Ненависть к этим юным девочкам. Ненависть ко всему миру, раз он такой, раз в нем случается такое.

Но этот Флейшер держал отличный табак. И я ходил к нему каждый день.

Площадь тоже засасывала. Таинственно блистали витрины. В них лежали все те прекрасные вещи, которых я не мог купить. А в окнах фасадов, за гардинами, горел и горел свет, высоко до самого тонкого майского неба, где белыми пушинками намечались звезды. Люди двигались по тротуарам, в одиночку и по двое. Иногда такая парочка останавливалась перед витриной, и девушка показывала, что ей нравится. На углу, прямо против Флейшера, была пивная, а чуть подальше — забегаловка. Возле пивной частенько толпился народ, а вечерами по пятницам дела в забегаловке шли бойко.

Попозже, когда почти все окна делались черными и в лавках тоже гасли огни, наша маленькая площадь делалась словно больше.

Белесый ночной свет просачивался сквозь бледную тьму. У пивной все ещё стояли завсегдатаи, нетвердо держась на ногах и перекрикиваясь сиплыми, неверными голосами. Из ближних подъездов слышался шепот и смех припозднившихся пар.

А я стоял тут один. Или пробегал площадь — один — и возвращался домой, в свою одиночку.

Так, день за днем, прошло две недели.

И вот однажды снова был вечер. Я сбежал из дому, но обнаружил, что забыл ключ, и потому вернулся рано. Я позвонил. За дверью послышались легкие шаги, мне открыли и — у меня подкосились ноги. Я стоял лицом к лицу с Гунвор.

Так мы стояли, молча, не шевелясь, и глядели друг на друга. Как долго? Должно быть, секунду.

— Я… тут живу… — сказал я.

— А я пришла в гости, — сказала она очень тихо. — Я… помолвлена. И он живет тут. Я… была помолвлена… еще до того, как встретилась с тобой. А потом все кончилось — на время. Ты ничего не скажешь? Обещаешь?

Она сказала это так тихо, будто только вздохнула. Она посмотрела мне в глаза прямо, испытующе. И исчезла.

Не помню, как я добрался до своей комнаты. Просто через некоторое время я обнаружил, что сижу у себя на стуле.

Так вот, значит, кто — подруга господина Хальвор-сена. И это ее голос я слышу через день, вечерами уже две недели. И я его не узнал.

Сначала я ничего не мог понять. Потом я понял. Он звучал теперь иначе. Ее голос звучал теперь не так, как раньше, когда она говорила со мной. В нем появилась зыбкая, дрожащая теплота, которой в мои времена не было. Мне вспомнилось, что как-то вечером, до столкновения в дверях, я подумал, что звук этого голоса похож на дрожь теплого воздуха над прибрежными скалами в летний зной.

И вот я снова слышу через стенку рокочущий голос господина Хальворсена:

— Что-то ты тихая сегодня, киска! Не в настроении?

Правда! Он ведь всегда называл ее киска и никогда — Гунвор.

Ее ответа я не расслышал. Она говорила еще тише, чем всегда.

Я схватил ключ и бросился вон на улицу.


В последующие дни я изучал господина Хальворсена, когда предоставлялась возможность, с — как бы это сказать? — с обновленным интересом.

Я никак не мог понять, как прежде я мог смотреть на него без неприязни — какое там! — даже с некоторой симпатией.

Он был старый, безусловно, ему было под тридцать. Высокий, немного уже полнеющий. Темные курчавые волосы, ярко-синие глаза, сильное, несколько мясистое лицо и раздвоенный подбородок.

Каждая его черта причиняла мне острое мученье. Таким бы следовало мне быть, если я хочу пользоваться успехом.

Я твердил себе, что лучше я прохожу без женщины до самой смерти, даже если обречен жить целых сто лет, только бы не уподобиться господину Хальворсену.

Она говорила о каком-то знакомом, который напоминает меня — нет, которого я напоминаю, так она говорила.

Во мне все дрожало от отвращения, но я чувствовал: она имела в виду Хальворсена. Я повторял самому себе с ненавистью, словно тайному врагу, что сходства нет никакого, что невозможно, чтобы было сходство. Я подходил к зеркалу и вперялся в свое тощее, развинченное тело, в свое узкое, со впалыми щеками лицо, с темным чубом, всегда спадавшим на лоб.

Ни малейшего сходства.

Может быть, он напоминал бы слегка моего старшего брата, если бы у меня был старший брат. А какой-то голос шептал: таким вот или приблизительно таким ты мог бы стать со временем, если б занялся делами, преуспел, хорошо ел и пил и приобрел бы уверенность в себе, какой сейчас у тебя так мало…

Нет! Я снова бросался к зеркалу. Сходства не было! Слава богу…

Все в нем я находил омерзительным — толстокожее самодовольство, громкий, сытый голос, намечающееся брюшко, и то, как он уверенно, грузно шагал по коридору — все это говорило о тупости, было гнусно, и я не мог понять, в чем же тайна его обаяния.

Но он был похож на нее — тут не могло быть сомнения. Кудрявые волосы, синие глаза, но важнее было другое, то, что нельзя определить и описать. Так, наверное, выглядел ее брат. О котором она говорила с такой нежностью. Тот, что ушел из дому и плавал теперь где-то в далеком море.


Господин Хальворсен выглядел так, будто он служил приказчиком в лавке, но вовсе нет, напротив, он служил в конторе по торговле лесом, и у него там было весьма твердое положение, и через полгода он рассчитывал стать шефом. И тогда он намеревался жениться. На фрекен Арнесен.

Все это и еще многое в том же роде я почерпнул от фру Миддельтон небольшими порциями, когда по утрам она приносила мне кофе.

Теперь мне вдруг стало казаться, что она не говорит ни о чем другом, только о господине Хальворсене и фрекен Арнесен.

Господин Хальворсен снимает две комнаты рядом, с моею — гостиную и спальню. Как же, ему это нужно, ведь к нему часто заходят по делам… Спальня — смежная с моей комнатой.

Я сказал вежливо: «Да, правда?»

Фрекен Арнесен и господин Хальворсен помолвлены уже давно. Весной было все сорвалось, и господин Хальворсен очень переживал. Но теперь все в порядке, и он снова стал такой веселый… Да, фру

Миддельтон должна сказать прямо: вот это любовь так любовь.

Господин Хальворсен такой изумительный жилец. Платит всегда вовремя, а иногда даже еще, кроме платы, чем-нибудь одолжит. Ну, у него же такие связи. О, у господина Хальворсена есть будущее, фру Миддельтон в этом уверена…


Гунвор стала говорить еще тише после того, как мы столкнулись в дверях; теперь я редко мог расслышать ее слова. Господин же Хальворсен, которому нечего было скрывать, напротив, выражался весьма отчетливо.

Для полноты моего счастья с другого бока у меня была Слава. Она тоже не простаивала без дела, спрос был велик. Иногда мне начинало казаться, что ощерившийся дьявол вежливо кланяется и спрашивает:

— Простите, милостивый государь, вас как прикажете — сварить или зажарить?

Я счел, что иногда и герой должен спасаться бегством. Когда время подходило к обычному визиту Гунвор, я сидел и ждал, сидел как на иголках. Мне не хотелось с ней встречаться, не хотелось выходить до ее прихода. Как только она входила к нему, я выскакивал из моей прекрасной комнаты.

Но господин Хальворсен был не из тех, кто зря теряет время, и он обладал даром слова. Я не успевал еще достигнуть двери, как он произносил что-нибудь достопамятное.

А вечера были светлые, долгие.

Цвела черемуха.