"Жизнь Александра Зильбера" - читать интересную книгу автора (Карабчиевский Юрий)

3

Не перестаешь удивляться собственному хитрому устройству, гибкости организма, многослойности психики. Только что было мне — хуже некуда, не на грани даже, а по ту сторону, и вот сижу за столом как ни в чем не бывало, пью водку с Ромкой и Федей, не забыл, но и как бы не помню, говорю, слушаю, пью — живу! «Мне нельзя», — тихо говорит Федя и покорно подставляет стакан. Он, кажется, и верно, неплохой парень, высокий, широкий и плоский, как вяленый лещ, с длинными залысинами, плавно переходящими в пологий шизоидный лоб, с влажными губами и оттопыренными ушами, но с хорошими глазами, добрыми, чистыми и почти умными.

— Вы не беспокойтесь, — говорит он мягко и обстоятельно. — Соседка Фира Матвеевна вас не стеснит. У соседки Фиры Матвеевны есть на кухне свой столик, а у меня есть свой столик на кухне, и вы этим столиком сможете пользоваться, потому что вы ведь будете жить в моей комнате…

Он произносит нёбное «Л», его «С» похоже на английское «ТН», да и все другие согласные в его словах как бы выписываются в воздухе кривыми, покалеченными буковками.

— Вот, — говорит он, — шкаф трехстворчатый, диван почти новый, приемник «Урал», магнитофон «Днепр», проигрыватель «Концертный». Всем этим вы можете пользоваться, я вам вполне доверяю, потому что вы друг Романа Евсеевича, а Роману Евсеевичу я доверяю вполне…

— Ну, порядок, — заключает Ромка. — Значит, триста в месяц с первого октября. А сейчас мы с Сашей пойдем по домам, скоро ведь и жена твоя придет, ты тут прибери, чтоб она не ругалась. Она у него вечерами — понял? — к тетке ездит. К тетке — понятно? И давай-ка спой нам на прощание, Федор. Знаешь, как он поет! — Он подмигивает мне и тихо добавляет: — Уписаешься!

Феде хочется спеть, это видно сразу, но он не решается.

— Может, я лучше включу магнитофон? Я записал свое исполнение…

— Какой магнитофон? Не-ет, ты сам, это же совсем другое дело. Не стесняйся, артист не должен стесняться! Верно я говорю, Сашка?

По своим меркам, я выпил довольно много, мое плавающее внимание выхватывает из окружающего то одну, то другую деталь, игнорируя все остальные, и когда Федя встает над столом, в голубой майке, с широкой белой безволосой грудью, то я вижу сперва эту майку, потом — банку камбалы в томате на заставленном чем-то еще столе, а затем уже его рот, красный и влажный.

Во рту у Феди что-то булькает, и, только когда он уже начинает петь, я с опозданием понимаю, что это он сказал «Глюк».

— Глюк, — булькает Федя и начинает петь:

Потерял я Эвридику, Нежный свет моих очей, Рок суровый, беспощадный! Скорби сердца нет сильней…

Господи, что это со мной происходит?! Никогда меня не трогала эта ария. То ли просто бывал я трезв, то ли в другом настроении, то ли исполняли ее известные тенора — сытые, здоровые, нормальные мужики. Здесь же… как бы это передать? У него был отличный слух, он чувствовал все изгибы мелодии, но ему не хватало дыхания, и голос его тонко дребезжал на этих изгибах, и уродливые буковки проталкивались бочком, жалуясь и прося сострадания. И была в этом правда, не доступная никакому тенору. Весь этот дурацкий оперный пафос, вся бессмыслица неуклюжего перевода с нагромождением родительных падежей, то ли скорби, то ли сердца, то ли есть, то ли нет — все это в Федином фантастическом исполнении становилось возможным и даже единственным. Да, именно так: рок суровый! Да, смешно и жалко. Но если жалко, то уже не смешно. Да, пусть родительный, но и пусть именительный — скорби сердца… Сколько их накопилось, этих скорбей, сколько еще впереди?..

Передвинув свой взгляд вместе с головой, я вижу Ромку. Он сидит слева от меня, упираясь локтями в стол, прикрывая ладонями смеющееся лицо. Я отворачиваюсь. Я не хочу на него смотреть. Нехороший, чужой человек. Мы с Федей одно, а он другое. Пой, Федя, пой, не обращай внимания.

Потерял я Эвридику, Нежный свет моих очей…

Шепелявые буковки, тоненький голосок…

Пьяные слезы текут у меня по щекам.