"Афганцы." - читать интересную книгу автора (Рыбаков. Владимир Мечиславович)

V

Во время нападения на кишлак Борисов всё повторял про себя: «Так, гранату в окно, вышибить дверь и веером от пуза». Ни партизан, ни оружия в кишлаке не нашли. Группа Бодрюка все же обнаружила в шалашике под абрикосовым деревом раненного афганца. Борисов посмотрел вопросительно на Бодрюка. Тот пожал плечами:

— Рана огнестрельная, почти зажила. Может, враг, может, нет. Ну его к черту!

Борисов кивнул головой — убивать безоружного белобородого раненого претило. Главное, Борисов искренне считал — операция завершилась; боевое безумие поостыло, превратилось в усталость…

Они отвернулись от раненого, чтобы увидеть подходившего к ним в окружении автоматчиков подполковника Звонаря, замполита полка. Бодрюк гримасой, смешно поджал губы, скосил сузившиеся глаза, мол, ничего не поделаешь, и, вновь повернувшись к молчавшему старику, всадил в него очередь.

Звонарь был недоволен:

— В чем дело?

— Душман. Был ранен.

— Так. Не нашли, значит, оружия. Плохо, плохо. Но душманы в этом кишлаке были. Кто-то ведь по нам выстрелил… а этот вот не ушел. Потерь нет? Это хорошо. Что, вспотели, братцы? А какие потери у противника?

Бодрюк рявкнул:

— Еще не подсчитали, товарищ подполковник! Вон идет гвардии сержант Сторонков, ему, возможно, уже доложили.

— Сторонков!

— Да?

— Потери противника тебе известны?

— Какого противника?

— Не дури! Сколько?

— Уже подсчитали: тридцать шесть трупов. Из них женских и детских…

Замполит Звонарь крикнул сердито, но в его голосе не было ни угрозы ни исступления:

— Хватит, Сторонков. Не заходи слишком далеко. А вам, товарищ старший лейтенант, следовало бы лучше заботиться о моральном облике своих подчиненных. Ладно, поехали.

Через три дня во втором кишлаке также не нашли оружия, но обнаружили большие запасы продовольствия. Жители клялись Аллахом, что продовольствие — только для них самих, просили не обрекать кишлак на голодную смерть. Подполковник Звонарь остался в штабе. Но был с двумя другими группами капитан Саркян, поэтому, хотя приказ был ясен, Борисов решил подождать, пока закончится обыск всего кишлака. К нему подошел Стороков:

— Нет тут оружия. А свое личное они, должно быть, хорошо спрятали. А продовольствия тут много. Начинать?

— Надо подождать Саркяна.

— Зачем? И так все ясно. Все равно ведь надо сжечь. Один склад нашли в полом дувале. Тангры нашел, у него нюх. Зачем ждать? Чем быстрее дело сделаем, тем быстрее и смотаемся отсюда.

Борисов махнул рукой:

— Давай.

Вопли женщин и плач детей действовали на нервы. Напряжение росло. Борисов ждал выстрелов… дождался собак, огромных черных афганских псов. При вступлении в кишлак пристрелили пять или шесть собак. Сторонков сказал:

— Их не кормят. Хорошие сторожа, а вместе с тем — похлеще волков. Что-то мало мы их кончили. Где остальные?

Бросилось на них не меньше пятнадцати собак. Борисов оцепенел, настолько неожиданным оказалось для него нападение. Его спас отец Анатолий, успел дать очередь — пес, пораженный несколькими пулями в спину, все же успел последним судорожным движением челюстей, упав на Борисова, разодрать ему слегка плечо и лапой сильно поцарапать лоб. Прибежал Саркян:

— А, псы. Бросают их на нас, а после кривятся: мы не знали, мы не понимали, собаки — не люди, не слушаются. Знаем мы все это…

Капитан не успел договорить, ловко пущенный из соседнего дома камень попал прямо в лицо. С десяток автоматов стали бить по дому. Борисов, пошатываясь, размазывая ладонью по лицу стекающую со лба кровь, старался опомниться. Что случилось? А, это Саркян. Он орет, а я его плохо слышу. Выводят из дома афганцев, всю семью. Зачем? Как зачем… чтобы расстрелять, а как же. Да это же мои выводят… нужно им приказать. Что? Как что… стрелять… расстрелять. Он плохо слышал собственный голос, но он казался ему твердым, непреклонным:

— Сторонков, чья сегодня очередь?

Сержант мрачно ответил:

— Моя.

Бодрюк и Богров начали ставить афганцев к стене дома, парня, старика, двух женщин, начали было подгонять трех подростков лет девяти-десяти, но Сторонков так заорал, что Богров, дав им пинка, прогнал их… раздались очереди в упор. Вслед за выстрелами пошли взрывы, продовольствие летело с глиной стен, черный дым пополз по кишлаку. Капитан Саркян, выплевывая кровь из разбитого рта, орал:

— Всех! Всех на х… перестрелять! Всех!

Он всаживал в стены домов, в дувалы короткие злые очереди, долго не мог перезарядить и клял себя за трясущиеся руки…

У самой околицы кишлака за несколько минут до подхода вертолетов несколько афганцев открыли огонь. Были убиты наповал Николай Богров и Борис Тангрыкулиев.

Капитану Саркяну две пули попали в бок, и только рев вертолетов заглушил его стоны и матерщину. Вертолет боевой поддержки расстрелял убегающих партизан, затем, развернувшись, израсходовал над кишлаком весь свой боезапас. С каменного Пригорка старший лейтенант Борисов безучастно наблюдал, как рушились дома и погибали люди. Он пытался, но не мог ощутить удовлетворения от происходящей на его глазах мести за гибель ребят. Прыжок афганского пса словно отнял у него всякую возможность радоваться или огорчаться. Оскаленная морда пса мерещилась перед глазами, словно дразнила вывалившимся уже не дышащим языком… Ныло плечо. Сторонков доставал из РД прозрачные мешки…

Только через сутки, ночью, заметив, сколь чутко Лида избегает прикоснуться в темноте к его еще болевшему плечу, он обрадовался, что жив.

В спальном помещении взвода, большой новой палатке, состоялись поминки. Отец Анатолий, помолившись, сказал напоследок:

— Пусть будет им земля пухом. Тангры не верил ни в нашего православного Бога, ни в Аллаха, но он не ведал, что творит, как и мы все не ведаем. Поэтому будет ему прощение. И Кольке тоже; говорил я ему, повторял: нельзя объявлять себя убитым — грех, но он не верил. Колька вообще был язычником, но он тоже будет прощен. Выпьем за ребят.

Сторонков молчал, втягивал в себя анашу, запивал чифиром. Бодрюк нервничал, все проверял посты салаг, расставленные им вокруг палатки — ему все мерещилось внезапное появление начальства. Приглашенный Борисов тоже чувствовал себя неуютно. Но… «не мог же я отказаться? Мне бы ребята не простили. Но эти дурацкие молитвы вместо политинформации прямо в расположении части… И эта водка, закуска… Не принято, видите ли, на поминках прятаться».

Осокин принял его радушно, помахал рапортом:

— Ничего, лейтенант, потери оправданы, вы с Саркяном не могли иначе поступить, уж очень упорным было сопротивление душманской банды. Как прошли поминки? Куроть опять дурил? От меня ничего не скроешь, главное, чтобы дальше не пошло… И не пойдет, я обеспечу, а ты продолжай так воевать, ничего другого от тебя не требуется. Да, отличные рапорты пишешь. Молодец!

…В приемной откормленный татарин вытянулся, отдал честь, потом растянул лицо в то, что он считал подобострастной улыбкой. Старший лейтенант Борисов не отдал ему честь и на улыбку не ответил.

На плацу маршировали салаги. Они обливались потом, мечтали о воде, но еще больше об отдыхе изнуренного тела, разбитых ног. Борисов добродушно понаблюдал за ними. Мимо плаца прогрохотал, натужно хрипя двигателем, полуразбитый БТР. В полукилометре на летное поле садились вертолеты. За плацем трое салаг — на них еще топорщилось обмундирование — засыпали воронки. Мимо них прошел со свертками под мышкой — мыться — взвод мотопехоты.

Жизнь продолжается. Хорошо, что я добился для ребят пропуска в «убежище». Они барахтались в бассейне, как дети… Да, дети. Все мы… дети, только вот чьи? Эти вот салаги еще дети своих родителей, а вон те, что мыться пошли, дети армии, а мои ребята — дети войны. И я уже дитя войны. А наказывает мать по-разному. Кому выговор сделает болезнью, контузией, кого выпорет ранением или увечьем небоевым, а кого серьезно накажет… смертью. Да, все — продолжается.

После поминок отец Анатолий преподнес старшему лейтенанту золотые швейцарские часы: «На память от ушедших ребят». И с просьбой: пусть их заменят не салаги. «Мы и так озверели, а салага под боком — только лишний соблазн, лишние грехи». Борисов обещал, а Осокин дал слово. «Ему самому выгодно, сам говорил. А выйдет — мы хорошие, о солдатах заботимся. Так и надо… А я ведь еще ни одной политинформации не провел. Но что я им скажу, когда они лучше меня все знают. Поставил галочку — и ладно. Нет, все-таки надо будет провести нужную беседу на тему «Армия и перестройка» или «Демократизация и вооруженные силы». Решено, а то как-то нехорошо получается».


Очередной горный кишлак погибал медленно, но верно — пять десантных групп и пять вертолетов уничтожали его дом за домом. На этот раз информация хадовцев оказалась точной — в кишлаке отдыхал партизанский отряд, не меньше пятидесяти человек. К кишлаку шли полночи, таща на себе минометы, пулеметы, гранатометы. Шли быстро, теряя под конец лишившихся сил, вернее, переоценивших свои силы людей. Бодрюк ворчал «про себя», но так, чтобы было слышно:

— Не могут бесшумные «шмели» придумать, что ли? Чтоб лопасти работали, как вентилятор у нашего полковника. Мы бы в этой сучьей деревне за минуту были. Так нет, тащи на горбу все это железо, будь оно проклято.

Бодрюк шел за Борисовым, нес пулемет и боеприпасы к нему. Горы быстро отнимали силы, но Борисов еще совсем не устал, поэтому ворчание сержанта его не раздражало. Сержант неизменно добавлял:

— Это я так, товарищ лейтенант, болтаю, чтоб душу отвести. Вы не беспокойтесь, все сделаем, все выполним.

А Сторонков молчал мрачно, упорно. На все вопросы отвечал хмыканьем, отворачивался. В его глазах светилась умная злоба, губы передергивала едва заметная судорога. Куманьков сказал перед вылетом Борисову:

— Это с ним бывает. Нужно переждать. У него тоже горе от ума.

Кишлак взяли в большое кольцо и начали его стягивать. На беду афганцев ночь была без малейшего ветерка. Первые же выстрелы и крики часовых вызвали последний бросок к кишлаку. Были быстро расставлены минометы, пулеметы, снайперы выбрали себе позиции — все живое в кишлаке подлежало уничтожению. Все попытки афганцев вырваться из кишлака к горам оказались безуспешными — интенсивный огонь отбрасывал их. По дувалам и домам били из гранатометов. Хадовцы доложили: в кишлаке нет ни ракет, ни крупнокалиберных пулеметов; вертолеты завертелись над домами, под ними все живое и неживое оказалось как бы втянутым в гигантскую мясорубку. Красно-желтая пыль поднялась над превращающимся в кладбище кишлаком. Борисов, посылая в пыль очередь за очередью, в боевой горячке кричал что-то обидное для афганцев, с трудом слышал свой голос. Тишина на ступила внезапно: последний вертолет, выпустив весь свой боезапас, развернулся и ушел за кишлак — ждать в укромном месте убитых и раненых. Пулеметные и автоматные очереди стали тишиной. Пыль медленно оседала, осела, легла. Стрельба словно застыла в воздухе. Тишина была такая, что свистом отдавалась в ушах.

— Вперед!

Уличные бои продолжались не меньше часа. Старший лейтенант Борисов бил из гранатомета по дверям, отец Анатолий ловко швырял гранаты в окна. Ворвавшись в дом, Борисов давал длинную веерную очередь слева направо. Раз споткнулся, упал; ему показалось — ранили. Он застыл. Над ним склонилось лицо Бодрюка, руки быстро ощупали его, рывком подняли на ноги.

В ярости от только что испытанного ужаса Борисов оттолкнул сержанта и бросился очертя голову к следующему дому. От удара ногой дверь удивительно легко распахнулась. Он дал очередь не слева направо, а с середины полутемной, поблескивающей отполированной глиной комнаты… Ожог ударил его в живот. Падая, Борисов увидел бросающуюся на него небольшую человеческую фигуру и успел очередью отбросить ее к стене…

— Лейтенант, ты меня слышишь?

— Слышу.

Старший лейтенант Борисов видел и слышал сидящего рядом с ним Сторонкова… Чего он меня спрашивает? И чего это я валяюсь? И почему это я такой слабый? Я что, ранен? Но боли ведь нет… Да, ожог был, был. Точно был, меня ранили. Куда? Что со мной?

— Лежи тихо, не дрыгайся.

Красное от пыли лицо Сторонкова.

— Лежи, лежи. «Пчелки» и «шмели» раненых увезли. Мы тебя не сразу нашли, а то бы запихнули как-нибудь. Придется ждать. Чего ты один попер в тот дом? Болит чего?

Борисов прислушался к себе:

— Нет. Куда меня?

— В живот. Мальчишка тебя ножом пырнул. Но ты успел его кончить. Значит, не болит?

Сторонков аккуратно спрятал шприц.

— Серьёзно меня?

Лицо сержанта искривилось, судорога приподняла верхнюю губу, в оскале стали видны мелкие зубы, розовые десны:

— А чего тебе, лейтенант, правды не сказать? Хана тебе.

Борисов в растерянности повертел головой, как бы отряхиваясь от неуместной шутки сержанта, увидел большой камень над собой, отбрасывающий густую тень, и поодаль сидящих людей, узнал своих ребят — Бодрюка, отца Анатолия, Глушкова, так и не выпустившего после боя из рук свою «драгуновку», Куманькова: у всех были уставшие и грустные лица… Они явно избегают смотреть на меня…

Знание, что он умирает, оказалось на удивление простым и почему-то не внесло ужаса в его мысли. Так, значит я умираю. Грустно это, грустно, но ничего не поделаешь, такая у нас профессия. Надо только подготовиться.

— А сколько, как ты думаешь, мне осталось быть в здравом уме и, как говорят, твердом сознании?

Борисов себя слышал. Я говорю тихо, но голос мой не дрожит, нет, не дрожит.

Сторонков ответил хмуро:

— У тебя довольно сильное внутреннее кровоизлияние. Черт его знает, минут десять-пятнадцать. Что, хочешь, может, исповедаться? Отец Анатолий не настоящий, но все же полковой батюшка, а Богу, если он действительно есть, наплевать, наверное, настоящий он священник или нет, раз от души вера у него идет. Как?

— Нет, не хочу. Нет Бога.

— Гляди… А вдруг есть?

— Ну, знаешь… Ладно после пусть молитву прочтет. Ты мне лучше скажи, что другим говорить не хочешь. Мне теперь можно: за Россию воюем здесь, как ты всем говоришь, или за что-то другое? Мне подыхать через несколько минут, знать охота — за что?

Сержант Сторонков криво усмехнулся и сплюнул. Закурил, дал умирающему затянуться. Борисову дым показался горьким. Ему вообще не хотелось курить.

— Выпить хочешь? Все ведь тебе одно.

— Нет. Нет охоты. Даже бабы не хочется, а ведь меня уверяли, что смертельно раненные только о том и думают. Мне даже прошлое не вспоминается. Ну? Говори, а то время уходит.

Сторонков заговорил чуть тянущимся спокойным голосом:

— Нет, не за Россию ты помираешь, лейтенант, не за империю, не за выход к теплым морям, как говорят на Западе. Ты умираешь из-за трусости и глупости нашего руководства, за ничего больше. Мы здесь давим афганцев по той же причине, по которой раньше давили венгров, чехов и других. Эти суки в Москве уже давно выработали концепцию: страна, граничащая с СССР и вступившая на путь социализма, — с этого пути сойти не должна. Понял, лейтенант? Они боятся, что стоит в одной стране разделаться с коммунизмом — как начнется цепная реакция. А тупость тут в том, что мы с этой концепцией в один прекрасный день заработаем весь мир на голову — и будет нам хана, не только коммунистам, но и России. Вот за что ты умираешь. Ты сам понимаешь, что я не могу говорить ребятам правду, потому что такая правда — смерть, от которой спастись нельзя. Афганцы могут и промазать, трибунал — никогда. Да и как с такой правдой воевать, чтобы остаться в живых? Воевать за Россию здесь можно, хотя и противно, но как воевать здесь против России? Не выдержали бы ребята, они и так полоумными тут становятся…

«Хорошо, что боли все-таки нет», — подумал Борисов, а когда стал говорить, удивился слабости своего голоса:

— Ты, Сторонков, самый гнусный тип, которого я когда-либо встречал в жизни, а мне ее так мало осталось, что… А я ведь, не поверишь, уже считал тебя своим другом. Ловко ты меня обманул, врешь, все время врешь. Все, что ты говоришь, — ложь. Ты только о себе думаешь, о своей шкуре и о своем кармане. Ты пытаешься напоследок лишить меня офицерской чести. Я выполнял честно свой долг, это ты убийца и вор, потому что ни во что не веришь. Ничего у тебя не вышло, сержант. Уходи. Пусть ко мне Куроть подойдет.

Сторонков задумчиво потер пальцами переносицу, после ладонью сильно провел по своему маленькому лицу. Когда он отнял руку, Борисов увидел в его глазах печаль и усталость, ничего больше. Борисову стало обидно, он предпочел бы увидеть злобу, доказательство своей победы. Но обида мгновенно прошла. Действительно, какое это теперь имеет значение? Борисов отвернулся медленным движением головы от сержанта. Сторонков ушел.

— Нужно тебе что-нибудь, таищ лейтенант?

Борисов с удовольствием прочел на лице присевшего рядом с ним человека доброту и участие.

— Отец Анатолий, скажи лучше «господин лейтенант».

Отец Анатолий улыбнулся, как взрослые улыбаются детям, когда не понимают их:

— Да, да… господин лейтенант.

— У меня к тебе, отец Анатолий, просьба.

— Конечно. Все исполню, не сомневайся.

— Расскажи моим родителям всю правду. Ничего не приукрашивай. Лиде, официантке, скажешь: «Борисов просил передать, что ты была права: нельзя торопиться ни в любви, ни на войне». У меня в кармане найдешь адрес Светланы Войковой. Напишешь ей от моего имени, что она стерва… только не забудь уточнить, что сказал я это спокойно. Что еще? Да, часы, ваш подарок, передай родителям, скажи, что это все, что я заработал на этой войне… Хотя, наверное, наградят меня посмертно, Осокин позаботится. Вот и все. Ты меня слышишь?

— Слышу, слышу, все сделаю. А…

— Да, если хочешь — помолись за меня, но только — после… После. Ну, прощай.

— Болит у тебя там?

— Нет.

1988 г.