"Кузнецкий мост" - читать интересную книгу автора (Дангулов Савва Артемович)

1

Этот пятиэтажный дом на Кузнецком мосту подлинно стоит утесом и был бы виден издалека, окажись попросторнее площадь.

Дом стоит на холме, который точнее было бы назвать высоким берегом Неглинки. Когда вы идете от Неглинной, сначала вы и не заметите, что взбираетесь на холм, так полог его склон. Говорят, вскоре после того, как Наркоминдел переехал на Кузнецкий, а квартира Чичерина оставалась в «Метрополе», Георгий Васильевич ходил на работу именно этой дорогой: пересекал Лубянский проезд у Малого театра и, дойдя по Петровке до Кузнецкого, начинал «восхождение».

Десять минут спорого шага, и ты в Наркоминделе даже раньше урочных девяти часов. В этом случае есть свой ориентир, как полагал Георгий Васильевич, безошибочный: в девять нарком начинал прием послов. Если посольской машины нет у подъезда, нет нужды извлекать часы из жилетного кармана — до девяти далеко. Больше того, можно не торопясь пересечь площадь и даже предаться воспоминаниям.

Кстати, сегодня утром Чичерину попала на глаза «Журналь де Женев». Белая гвардия все еще предает анафеме всех присных: «Красные эмиссары, помните урок Воровского!..»

Георгий Васильевич смотрит в глубь площади. Утреннее солнце высветило темную бронзу. Сейчас видно лицо Вацлава Вацлавовича, очень живое… Для говорящего Воровского характерны были эти паузы, которые, казалось, останавливали его речь, как удары колокола, при этом по лицу его точно пробегали токи тревожного волнения. Скульптор ухватил именно этот момент.

Где Георгий Васильевич видел Воровского последний раз? Ну, разумеется, весна двадцать второго года и милая, нетленно всемогущая, бессмертная Генуя!.. Воровский повел Чичерина по этой улочке, узкой и сумеречной, спускающейся к морю, смотреть генуэзское чудо — собор Сан-Лоренцо. Разговор возник, когда Чичерин и Воровский вышли на площадь Де Феррари. И обернувшись, Георгий Васильевич увидел Воровского. Он говорил о том, что истории неведомо, чтобы мир вот так раскалывался надвое, как он раскололся с Октябрем, неведомо, чтобы крепостной ров, заполненный водой, развалил землю надвое… Конечно, дипломатов можно и впредь именовать дипломатами, но если смотреть в корень, то нечто новое восприняла их древняя профессия. Впору взвить над головой белое полотнище и пошагать навстречу огню, как это делают парламентеры. Пощадит пуля — жить тебе и жить, не пощадит — вечная память солдату революции.

Чичерин смотрит в глубь площади: Воровский…

«Память… вечная. И вечно стоять тебе на Кузнецком мосту бессменным часовым, бессмертным часовым…»

Много лет спустя, вспоминая происшедшее, Егор Иванович убедил себя, что ощущение беды было в самом цвете неба, дымного, хотя и безоблачного, которое он увидел сквозь распахнутое окно, в шуме проходящего поезда — ветер дул от железной дороги и поезд гремел, немилосердно, тяжелый, маршрутный; в движении ветвей старой березы, которая росла за окном, — ветер свивал и пригибал их к земле. Именно это первое ощущение заставило его сделать в воскресное утро то, чего никогда он не делал: дотянуться до радиоприемника и включить его, а потом, затаив дыхание, прислушаться к хаосу звуков, зная, что сию секунду из их плазмы родится нечто такое, что он обречен услышать, услышать и никуда уже не упрятать.

Он выключил приемник и пошел из комнаты. Посреди столовой, в которую он заглянул, стояла жена, босая, простоволосая.

— Я все слышала, — сказала она.

— Что делать будем, Ксения?

Она замотала головой так, что ее седые волосы укрыли лицо.

— Сережа, Сережа… — произнесла она, не отводя волос с лица.

Он взглянул на часы — десять минут седьмого, поезда уже пошли.

— Ну что Сережка?.. — воспротивился он, воспротивился по инерции. — Где все, там и он, — сказал он в сердцах и, оглянувшись, осекся — в дверях стоял сын.

— Не война ли?..

— Война, Сережа…

Сын зябко ссутулился, провел ладонью от плеча до запястья — видно, кожа стала гусиной.

— Э-эх, не удастся… в этот раз на Алатау побывать…

Он оглядел родных, надеясь по привычке собрать улыбки, но молчание было ему в ответ, молчание хмурое.

— Это я могу тебе пообещать твердо, не удастся, — сказал Бардин.

Они сидели в столовой. Сидели и молчали.

— Я, пожалуй, поеду, — заторопился вдруг Бардин. — Не могу не поехать, — взглянул он на жену, та кивнула ему в знак согласия, осторожно кивнула, боясь этим кивком вспугнуть сына.

Бардин вышел на тропу, ведущую к станции, и, взглянув на небо, подивился тишине, которая лежала вокруг, радостной тишине неведенья. Где-то она пресечется?

Высоко над Ясенцами, над их мягко-зелеными холмами, над зеленью луга, над извивом реки взметнулась голубиная стая — кто-то сильной и доброй рукой пустил голубей в небо, приветствуя солнце, солнце воскресное…

Играла гармошка вразброс, напропалую — парни шли с гульбища.

Где-то в Перловке в вагон вошла женщина с корзиной, полной цыплят, и их гомон, неистребимо весенний, сопровождал Бардина до самой Москвы, а потом он услышал его на Ярославском вокзале, а еще позже, в метро… И гомон этот, казалось, должен был настраивать на веселый лад, а Бардин думал: «Как там сейчас Яков в своей степи?»

Еще с вокзала Бардин позвонил на Кузнецкий. В европейском никого не было, зато в отделе печати оказался Коля Тамбиев.

— Тихо, как никогда, ни одного звонка, в шесть смоюсь! — произнес он, смеясь, и Бардин понял: видно, он только что заступил, ничего не знает.

— Я сейчас буду у тебя, Николай… — сказал Бардин.

— Что-нибудь случилось? — реагировал он тотчас.

— Я буду, — ответил Егор Иванович, не обнаруживая желания продолжать разговор.

В те двадцать минут, которые потребовались Бардину, чтобы добраться от Ярославского вокзала до Кузнецкого, весть эта пришла и к Тамбиеву. Правда, у главного подъезда, выходящего на площадь, было пустынно, зато в глубине площади, рядом с памятником Воровскому (вход в отдел печати был там), стояло несколько автомашин, разнокалиберных и разномастных, — первая группка иностранных корреспондентов была уже в наркомате.

— Дежурите, товарищ Бардин? — спросил обычно немногословный офицер охраны — тоскливая тишина воскресного дня сделала и его разговорчивым.

— Дежурю, — бросил Бардин и устремился к лифту.

Егор Иванович никого не застал у себя. Впрочем, свежие окурки в пепельнице указывали точно, что дежурный был здесь только что.

Бардин позвонил в секретариат наркома. Ответил Котрубач, долговязый украинец, полысевший в двадцать пять лет, однако не утративший своего жизнелюбивого нрава.

— Ты, Егор? А я уже оборвал и твои телефоны. Бекетова вызывают в Кремль. Всю Москву перелопатил, еле отыскал у друзей где-то в Химках, — он перевел дух. — Прости, хлопче, ты у себя будешь? Включи радио в двенадцать, выступает нарком.

Бардин положил трубку. Зачем Бекетов вызван в Кремль, вот вопрос. Какая нужда в нем в этот трижды страдный день? Недостает его спокойной мудрости, его такта, его человеческого опыта или его английского языка? «Сжечь мост всегда успеете — не сжигайте мостов!» — это сказал Бекетов.

Что повлекло в Кремль Бекетова?

А Бардин думал: «Отец уже знает об этом? А как Мирон?.. Ему-то самим господом богом знать положено». Бардин представляет, какую ярость вызовет в нем эта новость, ярость на всех и, больно в этом признаться, на брата. «Вот… ваша мудрость-то!» А как Яков, как правильный Яков в своей степи? Кому-кому, а ему придется испить горюшка сполна. И вновь мысли обратились к сыну: «Сережка… Сережа… беда и радость моя!.. Вот Иринка — не то… Что девочке угрожает в ее четырнадцать лет?..» На какую-то минуту он забылся, только повторял безотчетно: «Четырнадцать… Четырнадцать…» Потом задумался: «Четырнадцать?.. Значит, взрослой она станет уже во время войны, долгой войны?»

И Бардин вспомнил ту ночь, ту августовскую ночь в ивантеевской квартире, и стычку с Бекетовым — сколько раз за эти два года вспоминал он спор с другом. «Худо ли, бедно ли, но, когда придет пора бить Гитлера, нашим союзником будет коварный Альбион…» — «Это не Черчилль?» — спросил тогда Егор. «Может, и Черчилль…» — «Но пойти на союз с Черчиллем… не риск ли?» — «Риск? Ну что ж, в каждом новом деле есть доля риска, но заставить врага революции, врага наисвирепейшего, которого, как это ни парадоксально, своеобразно вызвала на свет революция как своего антагониста, заставить этого врага работать на революцию — это и есть призвание дипломата-революционера…» — «Черчилль как спаситель… революции? Это что ж… милые шалости диалектики?» — «Если хочешь, диалектики…»

Помнится, в тот раз тирада Бекетова показалась Бардину фантастической. Но то, что в тот раз казалось фантастикой, сейчас выглядело реальным вполне. В самом деле, в такой ли мере несбыточным был сейчас союз с Черчиллем?.. Если спасение англосаксов в союзе с Россией, то почему Россия не может пойти на союз с англосаксами? Но, наверно, есть и третье решение, для Черчилля есть — спасти себя и попытаться отправить к праотцам и Гитлера, и Советскую Россию?.. Тогда что делать нам? Обрести дополнительную мощь в союзе с англосаксами? Но это уже призвание не столько армии, сколько дипломатии. Призвание? Да, не просто задача или даже миссия, а именно призвание, и, как каждое призвание, оно оправдано самой сутью дела, его предначертанием.

Но все это имеет смысл, если вал огня, который сейчас идет на Россию, не сметет ее, если Россия устоит. Как-то Яков сказал Егору: «Если я устою, у тебя, пожалуй, дело будет. Если протяну ноги, и ты протянешь вместе со мной…»

Егор Иванович взглянул на часы — двенадцать.

Бардин узнал голос Молотова и впервые за этот день, отмеренный длинными и тревожными часами, почувствовал, как размывается, обращается в прах надежда, которая еще несколько минут назад была жива в нем: «А вдруг это… незлобивая шутка судьбы, вдруг все это миф…» Нет, все твердо: война, война… И в какой уже раз Бардин подумал о Якове. Он воюет, старший из братьев Бардиных, уже воюет.

Все началось не сегодня утром, и не накануне, хотя накануне и было тревожно, а много раньше, может, в апреле, а может, в марте… Кажется, в марте Бардин услышал, что есть посольская депеша, вроде бы из Берлина: немцы начали массовую переброску войск с запада на восток. Потом эти данные, как передавали Бардину, подтвердила военная разведка. Потом разведка стран, находящихся в состоянии войны с Германией. Потом… Наверное, не было источника, который бы отверг эту версию, включая все германские, — немцы эти слухи не опровергали.

Признаться, когда в прошлую субботу Бардин прочел сообщение ТАСС, оно, это сообщение, оставило у него впечатление двойственное. Как отмечалось, текст был вручен германскому послу. Сообщение ТАСС, врученное послу иностранной державы? Случай почти беспрецедентный. Если сообщение имело характер «пробного шара» и призвано было установить намерения немецкой стороны, то ему должна была быть придана форма ноты. В этом случае, только в этом, советская страна могла рассчитывать на ответ немцев. Обратившись же к форме тассовского сообщения, мы как бы сознательно шли на то, что ответа может и не быть — никто не обязывает дипломатические инстанции отвечать на заявления телеграфного агентства, даже такого официального, как ТАСС. Больше того, никто не неволит посла принимать этот документ. Кстати, перспектива, что Шуленбург документа не примет, не исключалась. У этой проблемы был и иной аспект.

Придав ноте форму сообщения ТАСС, советская сторона адресовала его и собственному народу, а это дело нешуточное. Издавна сообщение ТАСС отождествлялось в сознании советских людей с точкой зрения правительства и никем не бралось под сомнение. Правда, в силах правительства было разъяснить истинное значение этого документа хотя бы армии. Однако, как сказал Егору Ивановичу Мирон Бардин, такого разъяснения не последовало. Но вот вопрос: в какой мере все аспекты этого шага учитывались советской стороной? Очевидно, учитывались. Каким образом? Бардин допускал, что советская сторона специально облекла ноту в столь необычную форму, чтобы показать немцам, а заодно и всему внешнему миру искренность своих намерений. Такой шаг, по убеждению Егора Ивановича, был отнюдь не настолько наивным, каким мог показаться на первый взгляд. Бардин уверен, что до того, как это решение было принято, все его стороны были исследованы. Советская сторона будто говорила этим документом: «Вы обвиняете нас в тайных намерениях, а мы торжественно заявляем о верности принципам мира. Вот документ, который недвусмысленно это подтверждает. Тот факт, что мы адресуем его своему народу, а заодно и армии, свидетельствует, что мы готовы следовать духу и букве этого документа».

А как повели себя немцы? Они не ответили на заявление ТАСС. Они не ответили на него, не желая дезориентировать свою армию, которая на всех парах готовилась к нападению. Тассовский документ даже не был напечатан немецкими газетами. Больше того, германская сторона ушла от ответа и тогда, когда этот вопрос был прямо поставлен перед нею в беседе Молотова с Шуленбургом. Кстати, был поставлен и другой вопрос: «В чем заключается недовольство Германии в отношении СССР, если таковое имеется?» В самой формуле вопроса Бардин усмотрел нечто беспрецедентное — никогда советская сторона не разговаривала в таких покорно-уступчивых тонах с эмиссарами Третьего рейха. «В чем заключается недовольство Германии в отношении СССР…» Никогда не разговаривала прежде и, так думает Бардин, никогда не будет разговаривать впредь… Со времени беседы Молотова с Шуленбургом прошло несколько часов, но их оказалось достаточно, чтобы советская сторона заговорила с фашизмом языком, каким она всегда говорила с фашизмом…

Но было в речи наркома и нечто иное — намек на союз с западным миром.

Бардин спустился в отдел печати и встретил Тамбиева. Похоже, что прямо из наркомата он предполагал выехать за город — на нем были светлый костюм и рубашка «апаш». Рубашка была лилейно-белой, жесткой от крахмала. Там, где твердый рубец воротника резал шею, кожа была заметно розоватой.

От весело-озорного настроения Тамбиева не осталось и следа.

— Гофман сообщил, что мы запросили у англичан визу для Бекетова…

Бардин едва не присвистнул. «Так вот почему Сергей затребован в Кремль — едет в Лондон!.. В каком качестве? Но так ли это важно? Главное — Сергей едет в Англию! Когда принято это решение, сегодня или вчера? Разумеется, сегодня! Когда ж ему быть принятым, этому решению, как не сегодня? А может, вчера?» Бардин поймал себя на мысли: ему очень хотелось, чтобы это решение было принято сегодня. Если сегодня, значит, оно состоялось в ответ на агрессию, значит, дала себя знать новая тенденция.

— Вы полагаете, что это важно, Егор Иванович? — спросил Тамбиев.

— Очень, Коля, — произнес он и подумал, что впервые назвал его так — именно так звал Тамбиева Сережка.

— Простите, Егор Иванович, но в нынешней обстановке, наверное, не просто добраться до британского берега? — спросил Тамбиев.

— Да, конечно, — согласился Бардин, но не успел уточнить свою мысль — из полутьмы коридора выплыл собственной персоной Гофман и, увидев Бардина, заметно просиял. Встреча с Егором Ивановичем явно отвечала его намерениям.

— Только что я говорил с коллегами, — произнес он, протягивая короткую и пухлую ладонь. — Не исключено, что сегодня выступит Черчилль и предложит России союз и помощь… — Он улыбнулся. — Даже не верится, что такое может произнести отпрыск Мальборо — вопреки логике всей своей жизни…

— В шестьдесят семь лет вопреки логике? — спросил Бардин.

— А как иначе понять, если такое скажет Черчилль?

— А по мне, из всех логичных шагов Черчилля этот шаг самый логичный, — заметил Бардин. — Но что означает для Черчилля союз с Россией?.. Вторжение на континент? — Бардин решил брать быка за рога.

Гофман помрачнел.

— Э-э-э… господин Бардин, господин Бардин! — Он даже попробовал поднять свой короткий палец. — Ну откуда мне знать, что означает для Черчилля союз с Россией? Вот господин Бекетов, который будет на днях в Лондоне… К тому же я… американский корреспондент.

— Тогда, как Америка?

— По-моему, Америка радуется, — мгновенно реагировал Гофман и испугался, откровенности своей испугался. — Вчера — страх, сегодня — радость, — уточнил он и, как показалось Бардину, был доволен, что вышел из положения.

Среди инкоров, аккредитованных в Москве, Гофман был отнюдь не новичком. Он приехал в Россию в середине тридцатых годов и осел здесь прочно. Причиной тому был не только русский язык Гофмана (в родительском доме Гарри всем языкам предпочитали русский, всем блюдам — щи с кулебякой, а праздники справляли по календарю московской патриархии, который привезла семья в свою калифорнийскую обитель в достопамятную осень 1892 года), но и русская его жена. Бардин видел ее однажды в посольском особняке французов на Якиманке. Было в ней что-то от русской богоматери, как изобразил ее Дионисий на своей знаменитой фреске в монастыре Ферапонта. Величаво круглоплечая и белолицая, она была хороша прелестью северянки.

Как можно было понять этого Гарри Гофмана?.. Далеко ли пойдет коварный Альбион в своем желании стать союзником России и что намерена делать Америка? Наверно, до тех пор, пока страх не сменился радостью, многое, а как теперь?.. Кстати, сфера отношений с Западом — дело армии или дипломатии?.. Где-то здесь лежит то большое, что призвана совершить дипломатия в великой войне.