"Тюрьма" - читать интересную книгу автора (Кинг Джон)СПОКОЙНАЯ НОЧЬКогда я нашел Иисуса, моя жизнь изменилась, и вот она снова меняется, зима становится все темней, и приближается Рождество. Корпус по-прежнему, как дурдом, но ненависть ко мне утихла, и покуда существует один человек, с которым я могу говорить, мне невыразимо хорошо. Еще это значит, что я могу спать. Заключенные дерутся друг с другом, переворачивают кровати, и бьют окна, и ранят себя, резкими аккордами щелкают четки, но паранойя отпускает; и в первую ночь Иисус обещает, что присмотрит за мной. Мой сон глубок, это спасает меня, неделю я жил, как зомби, заточенный в вакууме, лишенном эмоций. Потом начинает лить дождь. Ливень начинается утром и продолжается весь день. Потоки превращаются в изморось, а затем по новой начинается ливень, и в камеру проникает свежий воздух. Мы вынуждены сидеть в комнате, отваживаемся выходить на улицу только для того, чтобы забрать еду. Солнце село, и свет остается гореть все двадцать четыре часа в сутки. Как же сильно мне повезло… Иисус — праведный человек с уклоном в политику, вера в двойственность значит то, что он пытается посмотреть на обе стороны любого спора. До поездки на Восток он был активным анархистом, он приехал в Индию и стал безбожно накуриваться туманящей сознание ганджей, спустя полгода он покинул гедонистический Гоа и отправился в хаос Бомбея. В следующие три месяца он приходил в норму и все это время жил в лачуге в Старом Дели. Он проснулся в один прекрасный понедельник, полный жизненных сил, и открыл в этом городе нечто новое для себя, это его подсознательная миссия, в старых памфлетах и забытых колониальных мемуарах из магазина подержанных книг он обнаружил кладезь религиозной мудрости. Он словно внезапно очнулся, он провел этот день за изучением текстов и купил столько книг, что ему пришлось нанять рикшу, чтобы все это отвезли в его комнату. Скоро в нем проснулся огромный интерес к хинди и буддийскому образу жизни, и он стал жить своей настоящей жизнью. Он рассказывает мне историю Будды, индийского принца, который был так огорчен, видя человеческие страдания, что посвятил свою жизнь поиску облегчения этих страданий; он оставил свое бренное материальное существование и отправился на дорогу, никогда не ночевал дважды в одном и том же месте, одевался в лохмотья, просил еды, он осознал, что любая привязанность и была настоящей причиной несчастья. Научившись у Будды, Иисус бродил по Индии и останавливался в ашрамах, там он учился медитировать и практиковал йогу, посещал фестивали, на которые приезжают миллионы людей, их ряды пополняются самыми сумасбродными бродягами этой планеты. Иисус говорит, что облегчение страданий — это единственная реальная свобода, и он воюет со своими собственными привязанностями, — зная, что материальный мир недолог и потому — иллюзия. Он много говорит о Будде, ну что ж, пусть, я уже и так знаю изрядную долю того, что он мне сказал. Еще он рассказывает мне про некоторых других заключенных. Головорез, известный как Мясник, судя по всему, добрый великан. У него есть мясная лавка на рынке, но он ни разу в жизни не тронул и муравья, вплоть до того дня, когда он вернулся с работы и обнаружил, что его жена стоит на четвереньках, а его двоюродный брат позади нее. Он был пьян, он прихватил с собой свои рабочие инструменты, и он зарезал каждого из них до смерти, а потом отодрал гениталии своего кузена и засунул их в рот своей жены. Два дня он беспробудно пил виски, а потом расчленил тела в ванной и стал торговать этим мясом в своей лавке. Его благодарили за эти отборные куски, и дела пошли в гору. Его свояченица, которой он очень долго нравился и которая знала об интрижке, утешала Мясника, она была уверена, что ее сестрица сбежала вместе с его кузеном. Вскоре они уже занимались сексом в той самой ванной, где были расчленены тела, струпья высохшей крови осели на мыльных пузырях. Около года Мясник хранил свою тайну, но он — мягкий человек, после кружки пива сломался и признался. Будь он крут нравом, он смог бы скрыть эти убийства. Его свояченица отправилась прямиком в полицию. Папа — это загадка. Существуют разные версии его жизни. В одной он предстает нарушителем спокойствия, он странствует по побережью, врывается в особняки и на роскошные яхты, пиздит бриллианты, и ювелирные изделия, и картины за миллионы долларов, а когда работа сделана, торопится пересечь близлежащую границу. После этого он идет кутить, просаживая то, что осталось, в казино. Но за долгие годы удачи он стал невнимателен, он ограбил виллу какого-то миллиардера и даже не потрудился скрыться, а затем попытался купить «Порше» за наличные… Продавец вызвал полицию. До Семи Башен он никогда не совершал насилия, но аристократическое общество испортило его, он не может пережить того, что он в заточении. У него был нервный срыв, в больнице с ним разобрались довольно жестко, провели электрошоковую терапию, а друзья того миллиардера, которым он заплатил, увеличили электрический разряд. С тех пор он превратился в злобного головореза, а когда-то был вором высшего класса и очаровывал гламурных женщин. Вторая версия говорит, что Папа — психопат, что электрошоковая терапия вернула его к жизни после того, как его сильно избили офицеры полиции, чтобы отомстить за товарища, на которого Папа напал с топориком. Иисус говорит, что существуют другие версии, но что совершенно точно, так это то, что теперь он — опасный человек, он убивал других заключенных, и нам не стоит делать ничего такого, что расстроит его. Нужно держаться подальше от Папы, и мы будем в безопасности. Хотя он и сумасшедший, но он не задира. Иисус и понятия не имеет, почему тот ходит в пижаме. Большинство наркоманов сидят за ничтожные преступления, за кражи, чтобы выручить на дозу, они вырывали сумочки и вламывались в машины, чтобы упиздить такие суммы, которые возмутитель спокойствия Папа тратит в казино на пиво. Парочка парней с обвинением в том, что они живут на аморальные доходы, получаемые от своих подруг-воровок; один задушил драгдилера, сказался незначительный перевес, другой, будучи под кислотой, потерял самоконтроль и уничтожил колонию летучих мышей паяльной лампой. Когда история выплыла наружу, этого человека бессмысленно избили. Кажется, что парни из корпуса Б в большинстве своем любят животных, также это касается и парней из корпуса С. Это видно из того, как мы смотрим на птиц, летящих по небу, показываем пальцем, когда они садятся на башню, улыбаемся, когда тюремный кот крадется вдоль стены, погружая свои лапы в колючую проволоку, и даже насекомые занимают наше внимание. Мы ненавидим только крыс. Наркоманов узнаешь сразу, вопрошающие глаза зажаты в тисках сморщенных скальпов, скелетообразные тела, и одежда висит, как на пугалах. Нас всех недокармливают, нет возможности содержать себя в чистоте, каждый мучается по-своему, но у этих наркотических ебанашек есть темная тоска, мысленное помешательство другого рода. Трудно проникнуться жалостью к этим ебанашкам в тот момент, когда они бьют окна и орут, что им плохо, они затевают потасовки в два-три часа утра, стучат в дверь на восходе солнца, вскрывают стеклом вены, совершенно ясно, что их место — в больнице. Запереть этих химических братьев вместе с сумасшедшими лунатиками, такими, как Мясник и Папа, с такими, как Живчик, душитель богатых леди, его спасло только отсутствие сексуальных мотивов и его твердые бицепсы, и Милашка, мачо-пидарас, который убил педофила, изнасиловавшего его семилетнего племянника, а затем стал пить кровь этого оборотня из пластикового стакана, что само по себе безумие. Но они здесь, в тюрьме, такая мелочная недальновидность типична для Директора и его лакеев-жополизов, судей и их дружков-хуесосов. Иисус полагает, что наркоманы бывают или слабовольными и легко ведомыми людьми, или же глубокими философами, понимающими жизнь и ее сложную природу, и неотвратимый результат такого знания — внутреннее смятение. Как правило, встречается смешанный тип. Тяжело жить ради героина и крэка, и неважно, что подвело тебя к этому, жизненный опыт или генетический брак, и вскоре Иисус изрекает напыщенные тирады о наркотиках и о проклятье, которое они налагают на общественное единство, этот яд поставляют жадные капиталисты, пользуясь человеческой хрупкостью. Хотя вся организованная преступность сидит с корпусе А, наслаждаясь легкой жизнью в роскошном крыле, а во всей остальной тюрьме бессистемно смешаны люди, которые действовали по импульсу и не могли контролировать свое поведение, которые поддались своим эмоциям, у которых нет связей и серьезных денег. Будучи анархистом, который боролся с государственным капитализмом и глобализацией, и духовным искателем, который верит, что просветление может быть достигнуто только силой воли, Иисус понимает употребление наркотиков как физический ответ на духовный запрос. Дождь хлещет потоком, вскоре на дворе появляются лужи. Молния бьет по скалам, освещая скучный ранний вечер, флюоресцирующее зарево, как рентгеном, просвечивает каждого заключенного. Я вижу поджаренные головы парней, ободранные наголо самым жутким электрическим шоком, пятнадцать гоблинов прыгают от радости, не зная, плакать им или смеяться. Электрическое напряжение бьет по нервам, и от этого мне хочется проверить, что там у меня под кроватью, но вспышка исчезает в долю секунды, и я борюсь со своим странным желанием, громко смеюсь, а проповедь Иисуса теперь начинает звучать в другом измерении. Он мог оказаться таким же безумцем, как и все остальные, этот фанат проповедует свою собственную версию древней мудрости, хиппи-бродяга, который дошел до перекрестка и ловит машину не в том направлении, пережевывает еще одну версию той же самой старой мечты. Электрическое напряжение падает, и он снова — хороший человек, один из лучших и самых оригинальных людей из тех, которых я когда-либо встречал. Кажется, Иисус не заметил вспышки молнии, и я думаю о Джимми Рокере, в самом сердце Техаса он пожинает превосходный урожай, он расплачивается за свою жадность и любовь к жизни. Рокер — дурак, объедается фаст-фудом и упивается газировкой, биение его сердца совпадает с ритмом музыкального автомата, в котором продается жвачка, джинсы «Ливайс» и дорогие шины — это символ его смерти, его почитания материальных божеств. За мирской показухой прячется некий жесткий фундаментализм. Все не такое, каким казалось, и я снова смеюсь, думая, что на самом деле Джимми Рокер просто тупорылый мудак, если думает, что может делать все, что хочет. Иисус перестает говорить и пристально смотрит на меня, склонив голову набок, пытаясь прочитать мои мысли. Я собираюсь с силами, вслушиваюсь в грохот языческой ярости и мечтаю о своем сосновом бору; Тор[14] выстреливает ракетами, ободряет то, что мы в убежище, камера кажется почти уютной; и Иисус снова начинает говорить, а я жонглирую словами, слушаю о муссонах в Индии, о стремительных потоках и о тропических дождях, после которых просыпаются и выползают миллионы впавших в зимнюю спячку змей. Понимаешь, друг мой, в Индии люди очень бедны, но у них есть вера. Он говорит, что нам это трудно понять, но это правда. В то время как Запад — слуга потребления, производит столько еды, что из-за этого появляются депрессивные толстяки и забитые артерии, обычный индус имеет дело с насущным и необходимым, с рисом, дхалом, хлебом и овощами. Они слишком благопристойны, чтобы есть животных, а мы без нужды убиваем сотни миллионов. Я киваю и жду, когда он продолжит, теперь думая о том, что Элвис любит гамбургеры и стейки на косточке, но никогда не смог бы убить корову, и я вспоминаю, как он говорил это, эти самые слова, в редкую минуту серьезности, Элвис — джентльмен, который просто хочет повеселиться, и потому он становится забавным, и легким, и благодушным. Он гораздо менее настойчив, чем Иисус, ему не достает этой остроты, хотя этот скитающийся Баба больше образован; и ты понимаешь, друг мой, мульти-национальные компании будут править миром, а мы сможем освободить себя, только если откажемся от жадности и будем жить своей жизнью, в согласии с духовными принципами. Мой друг обводит взглядом комнату и продолжает, говорит мне, что тюрьма может быть раем или адом, выбор остается за нами. Мне следует задуматься над этим. В Семи Башнях у нас базовые условия, и я улыбаюсь, он прав, Иисус нахмуривается: «Выслушай меня, пожалуйста. И мы живем базовой пищей, которая оставляет нас стройными и с легкой головой. И существует несколько соблазнов». Опять же, это правда, я должен осмыслить это сам для себя, так что, друг мой, для правильного человека тюрьма может быть монастырем, если он для этого достаточно силен. Такой человек должен стараться не впускать в себя кривотолки и не бояться возможного зла, зная, что все, что он видит, — иллюзия, что это пройдет. Я киваю, отчасти зная, что он имеет в виду, но меня это не убеждает. Стоит подумать над этим, мой добрый друг. Семь Башен — это не монастырь. Скорее прибежище для сумасшедших, но опять же, самобытных святых часто обвиняют в сумасшествии и богохульствах. Разве сам Иисус не был распят за справедливость и социализм? На следующий день он возвращается, чтобы рассказать мне о свами, с которыми он встречался в Индии, о том, что в восточной традиции есть место для духовного поиска; он рассказывает истории о юных королях ганджи в дредах, расхаживающих обнаженными по базарам, задыхающихся пеплом от жженного слоновьего говна, а уважаемые владельцы магазинов обкормили их самосой, и чапатти, и мисками дхала, печальные сказки об уволенных гражданских служащих, которые надевают набедренные повязки и отправляются странствовать вместе со своими старшими друзьями, оставляя своих жен и детей на несколько месяцев, на время путешествия дхармсалы. Иисус долго говорит, наслаждается аудиторией и возможностью попрактиковаться в английском, и я точно как пленник, он может рассказывать мне все что угодно, и я буду слушать его, бушует еще одна гроза; и вот я снова в поле зрения Иисуса, две недели, проведенные в городке на склоне холма, возносящемся высоко над Гангой, быстро пролетают; он клянется, что видел там духов природы, облака сознания, и я цинично улыбаюсь, представляя себе туманное сафари. Ну и пусть, все равно у меня бегут мурашки по коже, точно так же, как я вздрагиваю при мысли о великой Американской дороге, о свободе сидеть за рулем пикапа «Додж», с полным баком бензина, и быть настолько восприимчивым, чтобы слушать и понимать, что все на свете возможно. Повисает пауза, может, ему кажется, что он слишком много сказал, слишком открылся и подставился, и теперь его будут презирать. Вот в чем проблема, мы снова оказываемся в критическом возрасте между детством и тем переломным моментом, когда мы понимаем, что должны прятать свои чувства. Чтобы нарушить молчание, я спрашиваю Иисуса, что за люди сидят с Папой. Я не называю их гоблинами, или мартышками, или мартышками-гоблинами, или любым другим детским выражением, потому что это выдаст мою собственную слабость; и он вздыхает и объясняет, что, как и Папа, это люди-загадки, их личности и преступления неизвестны. Они собираются кучками и находятся под защитой Папы, они живут сами по себе и не общаются с изгоями; он спрашивает, могу ли я различить их между собой, и я признаюсь, что нет. Он кивает и говорит, потому что у них одежда — одна на всех, и это меняет их внешность; они все вместе каждую неделю ходят к парикмахеру, четко каждую неделю, сила в числах, их волосы сбриты до кости, зима, и у всех на головы накинуты капюшоны, скрывающие лица. Я думаю о монахах, добро и зло сосуществуют так близки друг к другу; и он спрашивает меня, почему я смеюсь, и я отвечаю ему, а он качает головой и говорит, что это плохие люди. Боров контролирует поток героина в корпусе, но Иисус полагает, что именно Директор, классический лицемер, заправляет всем этим. Он показывает мне разных заключенных, которые сидят на героине, и объясняет ситуацию. Нельзя отделить натуру этих людей от натуры их преступлений, но то, что в корпусе Б царит такое напряжение, также связано с наркотиками. Героин доступен для тех, у кого есть деньги, и это потому возникают проблемы. У многих парней нет практически ни копейки, им едва хватает на чашку кофе, не говоря уж про герондос. Они не хотят принимать суррогат, который прописывает доктор. Они мечтают о героине, и это является причиной бед между теми, у кого он есть, и теми, у кого нет. Богатые нарки и бедные нарки находятся в состоянии войны. Еще они воюют с другими парнями, обычными преступниками, которые презирают сидящих на наркоте как слабовольных. Плюс еще преступники, мучающиеся ломкой, они привыкли к постоянному потоку героина, а потому сходят с ума и калечат себя, у психов хрупкое душевное состояние, и каждый здесь одинок, и злоба и насилие не прекращаются. Иисус говорит, тут творятся удивительные вещи, отнюдь не зло. Но в эти последние несколько дней все было спокойно, и он соглашается. Это предчувствие Рождества. Настроение в тюрьме колеблется по полной амплитуде, от забавных «отъебись» до печального «заебало», из-за отсутствия больших зрелищ любые мелкие происшествия кажутся спектаклями. Маятник качается, и наш настрой все больше становится позитивным, проходят дни, и парни хлопают друг друга по спинам и пожимают руки, делятся шутками и хлебом, исчезает озлобленность, четки размеренно щелкают. Рождество уже близко, и мы начинаем думать по-другому, верующие находят успокоение просто в этой дате, а все остальные, по идее, должны впасть в депрессию, но на самом деле вполне счастливы. Иисус хлопает в ладоши и говорит, что кое-кому известно, какая беда может случиться в это время года, в честь праздника нас щедро снабжают героином, и потому наши нарки практически всегда под кайфом. Даже неимущие парни отмечают канун самых трудных дней в тюремном календаре. Это все дело рук Директора, он хочет, чтобы все шло гладко. Вряд ли информация о бунте, произошедшем на Рождество, украсит его послужной список, особенно если помнить о том, что творилось в это время в прошлом году. На воле люди готовятся к празднику вкусной еды, выпивки и семейных ценностей, они будут дарить друг другу подарки и отдыхать от работы; и в эти дни проявляются самые лучшие человеческие качества, в это время дети садятся вокруг елки и видят огромные леса, украшенные волшебными огнями, и блестками, и стеклянными шарами, смотрят на рождественские сценки; и Младенец Иисус улыбается из своей скромной колыбельки, окруженный шаловливыми барашками и мудрецами, принесшими подарки, а дети пьют какао, и горячее молоко и грызут шоколад. Люди счастливы, незнакомцы поздравляют друг друга на улицах, спотыкаются, пьяные и разгоряченные, они идут домой и несут подарки. И дни идут, а у меня в голове вертятся мудрые слова Иисуса, и от этого Рождество еще больше кажется особенным; и я думаю о непорочном зачатии, о чудесах и разного рода сумасшедшей чуши, которую я знал с детства, но раньше никогда об этом не задумывался. Я понимаю, что я безбожник. У меня нет ни веры, ни высшего знания. Только дети серьезно верят в Рождество, и я оглядываю камеру, и у меня складывается мнение, что заключенные — это маленькие мальчики, пойманные, как в капканы, в мужские тела, они скучают по своим мамам, может, на мне сказывается общий доброжелательный настрой этого времени года, но на меня снизошло такое ясное и искреннее понимание, которого не было никогда в моей жизни. За два дня до Рождества прибывает пятеро новичков. Они оживлены, они знают свое дело, на них изящные костюмы, в которых они предстали перед судом. Заключенные собираются вокруг них, взволнованные, стоит гвалт, они шумно переговариваются и пожимают друг другу руки, иногда хохочут, но по большей части их разговоры серьезны, и это говорит о том, что эти люди — особенные. Внезапно парни из корпуса Б начинают вести себя по-другому, и я замечаю, что даже Папа и гоблины подходят, чтобы послушать, о чем идет речь. Иисус стоит впереди толпы, и мне приходится ждать, чтобы выяснить, в чем дело. Бу-Бу сидит на кровати по-турецки и склеивает свои спички, быстро оглядывается и опять погружается в свою работу; кажется, он вполне счастлив, хорошее настроение словно включило всех, заключенные кидают спички на его одеяло, а раньше ему приходилось ходить и собирать их; и он заведомо знал, что Мясник с улыбкой отдаст свое сокровище, а Милый Малыш нахмурится, и только это гоблинские мальчики категорически отказываются участвовать в этом, Папа качает головой, и у меня забавное подозрение, что они чем-то разочарованы. Бу-Бу — это следующий, о ком я хотел расспросить Иисуса, но все время забываю, вероятно, подсознательно пытаюсь избегать сложностей, этот спичечный человек счастлив своей работой и считает дни до великого праздника. Я выглядываю из-под одеяла и пытаюсь догадаться, который час, но это сложно, ведь у меня нет наручных часов; время па запястьях носят с собой, по большому счету, только взрослые, они всегда следят за временем, чтобы знать, может, пришла пора заняться чем-то еще; и сейчас должно быть утро, но на улице все еще темно, интересно, что на этот раз мне принес Дед Мороз, мне хочется заглянуть в чулок, но нужно дождаться, когда мама и Нана придут и разбудят меня; и я закрываю глаза, под этими простынями и одеялами мне очень тепло и уютно, и ноги обернуты моим младенческим одеяльцем; оно становится все меньше, потому что я расту, но оно очень мягкое, и я не часто думаю о своем отце, но вот я жду маму и Нану и наступления утра; и он занимает мои мысли, может, потому что сегодня такой особенный день, сегодня в хлеву родился Младенец Иисус, он спал в яслях, и мне интересно знать, как выглядит мой папа, что он сейчас делает; может, когда ему было столько же лет, сколько и мне сейчас, он спал в этой комнате, надо бы спросить; и он должен быть хорошим человеком, иначе мама никогда его не полюбила, и я уверен, что она полюбила его раз и навсегда; и она говорит, что когда я подрасту, она расскажет мне о нем, нет никакой тайны, ничего плохого, о чем стоило бы переживать; и пока все мы трое вместе, все будет хорошо, может, он пришлет мне открытку, или, может, он умер, но я, должно быть, очень маленький, потому что при этой мысли я не испытываю грусти; Деду Морозу понравится наша дымовая труба, она очень чистая, вчера вечером мы топили камин, так что решетка, должно быть, только слегка запачкана, но это всего лишь пепел, и мама говорит, что Дед Мороз отнесет мои подарки наверх и положит на край кровати; и она говорит, что я все время о чем-то переживаю, Деду Морозу известно о дымовых трубах все, потому что он долгие годы лазает через них; и ему в любом случае нравится запах пепла и запах хвои, и ему понравится стаканчик виски и пара пирожков с мясом. Светает, и приходит Рождество, и радостный надзиратель раскачивает церковные колокола, и они звонят, и ему хочется оказаться дома со своей семьей. Мы выстроились в шеренгу, странно веселые, знаем, что этот праздник — для нас для всех, и мы откладываем наши выяснения отношений, единственный раз мы находимся в гармонии друг с другом. Каждый из нас что-то про-ебал, но существует на свете период доброжелательности; и раздается смех и шепот, и нам приносят завтрак, и сахар пахнет сильнее, чем обычно. Они удвоили дозу бромида, чтобы предотвратить содомистскую оргию и убийства, таким извращенным радикальным способом Директор одновременно борется со спермой и насилием, надеется избежать повторения прошлогоднего инцидента, тогда ранили троих, а один умер. Убийцу отправили в психушку, в отделение для буйных, но Директор продолжает осторожничать. Когда я подхожу к Шефу, он повторяет мне соответствующее случаю поздравление и я говорю ему то же самое на его языке, и от этого большой человек улыбается еще шире, внимательно наполняя мою кружку. Я сажусь рядом с Иисусом, тот болтает с Мясником и еще одним парнем. Я зажимаю кружку с молоком между коленями и лезу под куртку за хлебом, который я занычил, опускаю его в молоко и смотрю, как он разбухает, пропитывается насквозь молоком, великая Рождественская служба. Мама и Нана сидят в ногах на моей кровати, и я прыгаю по матрасу, а Нана говорит мне, что она уже была внизу, и собрала камин, и зажгла огонь, так что в передней комнате нам будет хорошо и тепло; я не имею ничего против того, что она сделала это без меня, потому что сегодняшний день отличается от любого другого дня; и пока я прыгаю, из моего чулка выкатывается яблоко и падает на пол, и я наклоняюсь, чтобы поднять его, и смотрю под кровать, замечаю темную тень; я знаю, что это, должно быть, гоблин, и я пугаюсь — и тут же становлюсь счастливым, потому что понимаю, что это мишка Йоги, о котором я просил Деда Мороза; и Дед Мороз хочет знать, был ли я хорошим мальчиком, и я смотрю на маму; и она улыбается, и кивает, и говорит, что я на самом деле очень хороший мальчик; и я подумал, что, может, я действительно получу в подарок мишку Йоги, а вдруг под кроватью сидит именно он; я понимаю, что это нежданный подарок, интересно, каким образом Дед Мороз смог прокрасться по лестнице так, что никто его не услышал; иногда Мистер Справедливый отправляется на ночь вниз, чтобы защищать меня, но он не слишком-то способен меня защитить, он очень мал, а теперь мне будет помогать Йоги, если мне понадобится его помощь, ведь он больше; и я хватаю яблоко и снова запрыгиваю на кровать, вытаскиваю из чулка яблоки, и мандарины, и шоколад, и полицейскую машинку, а вот еще каучуковый мячик и водяной пистолет; и я говорю: «Спасибо тебе, Дед Мороз, где бы ты сейчас ни был»; должно быть, он уже вернулся домой, в свою чудесную зимнюю страну, окруженную заснеженными бесконечными лесами; и повисает пауза, и я пытаюсь решить, если у меня под кроватью действительно сидит Йоги, то как я это узнаю; и тут мама роняет мяч, и случайно заталкивает его под кровать, и говорит: «Извини, дорогой, ты можешь его достать оттуда»; и конечно, я должен понять, что она и Нана на самом деле и есть Дед Мороз. Мясник кладет огромную ручищу на хрупкое плечо Иисуса и крепко обнимает его, обнимает новорожденного, который бормочет слова извинения; этот человек-расчленитель взрывается неким подобием смеха, и от этого его живот трясется, а Бу-Бу играет с ложкой, воздавая водоворот в своей кружке. Он оставил свои спички в камере, и это необычно, потому что, как правило, он повсюду таскает их с собой, как и Франко, прилипший к своему альбому с фотографиями. Прошлой ночью он занимался великим делом, отмерял по длине спички и складывал в панели, работал дольше обычного, он откусывал спички зубами, доставал из десен застрявшие щепки и неистово стряхивал их на пол, он страдает так же, как и все остальные. Иисус отворачивается от Мясника, и качает головой, и спрашивает меня, как я дошел до жизни такой. Это тот же вопрос, который задавал мне Элвис; и я в панике, я начинаю рассказывать ему о том, как я желал посмотреть мир, сдержать детскую клятву и переночевать в очарованном лесу, и он печально качает головой: «Нет, нет, друг мой, это не то, что я имел в виду». Рождественская елка мерцает над грудой подарков и рожденственской сценкой, пластмассовые пастухи ждут на горе из ваты, окруженные ягнятами и козликами, и мне нужно поставить на крышу хлева льва, и двух тигров, и маму-свинью, и ее поросят; и Мария вдвое больше, чем лев, но это не имеет значения, ее сын завернут в коричневое одеяло, видно только его невыразительное лицо; и Трое Волхвов сидят на своих верблюдах, но одного сбила звезда, упавшая с ветки; и это настоящая елка, наполняющая комнату запахом, который я всегда буду помнить; я хотел бы остаться таким навсегда, разгоряченным, с широко распахнутыми глазами, это и в самом деле волшебство, потому что пламя танцует в такт с фонариками, и тепло от углей сливается с теплом нашей семьи, мама обнимает меня, а Нана целует меня в макушку, и нам всем хорошо просто от того, что мы вместе; Нана ставит на стол блюдо, в нем пирожки с мясом, а мы сидим вокруг елки, мы с мамой — на полу, рядом с подарками, а Нана в своем кресле, и мы начинаем вручать друг другу подарки; и играет пластинка Наны, это хор, поющий гимны, и я воодушевлен тем, что мне нужно распаковать эти подарки, но по большому счету меня сделали счастливым мама и Нана, а может, я счастлив еще и оттого, что понял, Рождество — это о людях. Завтрак закончен, проходит утро, и мы ждем обеда. Мой святой друг по секрету говорит мне, что Мясник больше всех будет скучать по своему рождественскому пиршеству, ведь он всегда отмечал этот праздник горой дичи и мяса. Иисус проводит глазами вдоль проволоки, натянутой по внутренней стене, рассматривает валы и башни, потом возвращается во двор. Он вздыхает и поясняет, что Христос пожертвовал собой, а теперь люди жертвуют ягнят. Самопожертвование, в этом вся разница, друг мой, внутренняя битва. И мне мельком представляется, как Мясник расправляется со своей женой и ее любовником, я вижу запекшуюся кровь его преступления, нежирный стейк, поджаренный на сковороде. Я оборачиваюсь к Бу-Бу и в упор смотрю на него, он занят своей загадочной работой, новоприбывшие тоже заинтересовались; и Иисус говорит мне, что это чиновники из союза фермеров, новый закон урезал их права, и потому у них возникли споры с правительством, а мстительный судья отправил их в Семь Башен. Но они непокорные, искрятся неподдельным достоинством и преданностью своим идеалам, и каждый заключенный выказывает свое уважение. Эти люди попали сюда из-за своих принципов, а это многого стоит. Бу-Бу откупоривает клей. Мы сидим за столом, за рождественским ужином, моя тарелка наполнена жареным картофелем, и брюссельской капустой, и пастернаком, и йоркширским пудингом с начинкой, и кусочками индейки, политой густой подливкой; и это великолепно, особенно жареный картофель, и я режу его и заливаю подливкой, а мама и Нана говорят про клюквенный соус; и мама говорит, чтобы я не торопился, ужин никуда не убежит; и я замечаю, что от индейки остались одни ребра, и на начинке лежит нож; и мама и Нана поднимают бокалы с шерри, а у меня — газировка; и это хорошее время и хорошие воспоминания, и я спрашиваю маму, зачем мы едим индейку, а она говорит, что это традиция; и я спрашиваю ее, сколько индеек умирает в Рождество, а она говорит: «Миллионы», и кажется, ей неловко, и несколько секунд мне грустно, но я не хочу портить праздник и продолжаю есть, и получаю добавку, и тоже съедаю ее; и мне кажется, что я лопну, а потом на столе появляется рождественский торт и яблочный пирог Наны со сладким кремом, который я обожаю, и когда мы заканчиваем ужинать, мы садимся перед камином, усталые и довольные; и мама напоминает мне, что мы всегда должны помнить, как сильно нам повезло, потому что у нас так много еды и любви. Рождественский обед запаздывает. Мы голодны, и вначале это спокойствие кажется зловещим, а потом причина происходящего выясняется: окружив долговязого священника в черной рясе, во двор входят шестеро надзирателей, и у священника такая длинная борода, что под ней не видно деревянного креста. Эскорт в самом что ни на есть приподнятом настроении, они бодры и благочестивы. Один из надзирателей тащит котел, а священник несет свои причиндалы и большую ветку. Люди встают с уступа, все внимание; и я делаю то же самое, я стараюсь соблюдать их традиции и никого не обидеть. Священник медленно шествует вперед, кивает некоторым парням, опускает ветку в котел и разбрызгивает воду по земле. Он благословляет нас и поворачивается к камере. Мы следуем за ним, толкаемся в дверях и смотрим, как он движется вдоль кроватей, рассеивая святую воду; зомби вскакивают и встают перед ним, склонив головы, и вот он доходит до зеленой двери, открывает ее и пытается войти в сортир, отскакивает, его лицо белеет от шока; и секунду мне кажется, что ему плохо, но он приходит в себя и роняет несколько капель в туман, захлопывает дверь и поворачивает обратно, идет, благословляя вторую колонну кроватей. Мы отходим в сторону, а священник отправляется на верхний этаж, и мы ждем во дворе его возвращения. Он останавливается у ворот и смотрит на собравшихся, и перед тем, как покинуть двор, рисует в воздухе какой-то знак. Момент тишины, а потом начинают щелкать четки. После ужина мы едим шоколад, играем в игры и смотрим телевизор; и все это время пылает камин, и я поглядываю на пламя, а Нана говорит, что если в один прекрасный день она выиграет много денег, то перейдет на центральное отопление, но мама говорит, что камин уютный и романтичный; и вслед за Наной начинает дремать мишка Йоги, и вскоре меркнет свет, и я иду к окну и смотрю на улицу, я чувствую, что стекло влажное; мы надеялись, что пойдет снег, но снега не было, ну и какая разница, идет дождь, и Нана говорит, что нам следует сходить в церковь, хорошо было бы посмотреть на свечи и послушать псалмы, хотя мы не слишком похожи на прихожан; ветер дует в окна, досадно было бы вылезать из теплого дома на мороз, а Нана думает, что это было бы правильно, а мама говорит, нет, мы не хотим подхватить простуду; и они улыбаются и говорят о чем-то, чего я не понимаю, и я знаю, что Нана верит в рай, и я видел мужчин и женщин, которые приходили повидать ее и посидеть с ней в этой комнате, вот здесь; и я лучше останусь в тепле и буду играть с Наной в шашки, пока она не уснет в своем кресле, я дотягиваюсь до стола и выбираю себе еще одну шоколадку, нахожу «Турецкие сладости», одну из своих любимых. Уже начинает темнеть, когда наконец появляется Шеф, голод мучителен, парни, отстоявшие в очереди и обслуженные, отходят с широкими усмешками. В корпус прибывает Директор, встает у противоположной стены, с ним двое надзирателей, оружие направлено в землю, это скорее демонстрация его страха, а не силы. С тех пор как он отправил меня в корпус Б, я вижу его в первый раз, и я отвожу глаза, но успеваю заметить, как он улыбается покровительственной улыбкой, напоминая нам, что он — король этого замка, он играет роль Деда Мороза, его присутствие — это подарок для нас. Я встаю за спиной у Иисуса, рядом с немым спичечным мальчиком. Мы не переговариваемся. И вот я подхожу к Шефу, и он счастлив, он наполняет мою миску рисом, жареным картофелем и кладет щедрый кусок куриной грудки. Сегодня нас не обделяют мясом, этот кусок выглядит хорошо прожаренным, и на нем мало жира. Я иду к уступу, потом передумываю и иду в камеру, сажусь на свою кровать в праздной роскоши и наслаждаюсь одной из самых лучших трапез в моей жизни. Я не хочу, чтобы кончался этот день, но я скачу с раннего утра; и мы ели сэндвичи с холодной индейкой, с хрустящей корочкой и арахисом, с Наной кололи грецкие орехи и миндаль; я засыпаю перед камином, все еще слыша звуки телевизора, люди хлопают в ладоши, и поздравляют друг друга, и много смеются; и мама помогает мне подняться с пола и ведет меня к кушетке, потом она идет наверх за одеялом, и я все еще держу мишку Йоги, кладу его голову на диванную подушку рядом с собой; и пока они готовятся ко сну, и я слушаю их разговор, и где-то далеко Нана рассказывает маме о тех голосах, которые она слышит, когда люди приходят посидеть с ней; и это дает ей веру и делает ее сильней, ведь она стареет, и это трудно принять, время укорачивается и каждый день становится все более ценным; и хочется жить вечно, но она очень верит в жизнь после смерти, верит в это больше, чем все другие люди; и ради чего действительно стоит жить, так это ради того, чтобы видеть, как рождаются младенцы, вырастают в детей и привносят в мир свою энергию; и они ценят мелочи, на которые мы, когда взрослеем, перестаем обращать внимание, а еще с возрастом мы теряем интерес к жизни; искренность — это великий дар от детей, и я переворачиваюсь и чувствую себя счастливым, эти слова запали мне в душу, и я никогда не забуду этот день. После того, как нас заперли на ночь, проводится специальная служба для иностранцев, а я не принадлежу ни к одной религии, так что в любом случае пойду на эту службу. Она проводится в той самой комнате, где Боров и его свиномордии отметили первые минуты моего заключения, напугав меня изнасилованием, но это место преобразилось; золотое распятие водрузили на стол, а перед ним поставили, может быть, двадцать пластмассовых стульев, оставив посередине проход. Тот человек, к которому меня ведут, оказывается священником, он в пиджаке и брюках, ждет с Библией в руках. Горят свечи, и от горстки собравшихся заключенных по стенам пляшет театр теней, и я вспоминаю о гоблинах, но знаю, что их место не здесь. Внезапно я на другой стороне от прохода замечаю Франко, пытаюсь поймать его взгляд, ищу Элвиса, но не вижу его. Я пытаюсь пробиться к Франко, но надзиратель не пускает меня. Франко поворачивается и смотрит мне в лицо, и я улыбаюсь, но он не видит меня, его глаза налиты кровью и безучастны. Мой друг даже не узнает меня. Это ужасно, я слушаю священника, но не понимаю слов его проповеди, хотя я уверен, это благопристойный человек; и пламя свечи танцует, а снаружи свет озаряет витражи, и свечи медленно плавятся и наполняют часовню запахом сладкого воска; и я вспоминаю те пляшущие в свете крупицы пыли, и падающие звезды, и метеоритный дождь, и улыбаюсь чудесам вселенной. И неожиданно мы все начинаем петь знакомый мотив, каждый на своем собственном языке, и в моих глазах стоят слезы; и это непередаваемое счастье смешивается с тоской, и из этого рождается ощущение, которого я никогда раньше не испытывал, но от этого я начинаю чувствовать себя бессмертным. Я гоню прочь свою слабость, я перевожу взгляд от пурпурного света к свече, зная, что это еще один день, который я никогда не забуду. Время между Рождеством и преддверием Нового года проходит легко и лениво; и в Семи Башнях ничего не меняется, нарки забылись героином, а остальные парни в коматозе своих воспоминаний. У всех праздник, только Бу-Бу работает, в одно прекрасное утро, после завтрака, он потягивает руки и ноги и развивает бурную деятельность, рассыпает свои панели перед собой на кровати, сидя по-турецки, словно безмолвный мудрец из путешествий Иисуса; его глаза быстро движутся, он пытается собрать свою мозаику, он полон решимости. Я замечаю, что остальные следят за ним, и понимаю, что я не единственный из тех, кого интересует его работа. У немого парня новый всплеск активности, он сосредоточился, он четко мыслит, сдвигает панели в форму и готовит священный клей, старается не упустить ни одной детали. Я не могу не посмотреть, заметил ли это Папа, и вижу: он сидит, подняв голову, с прищуренными глазами. Атмосфера напряженная, человек двадцать заключенных видят мастера в действии. А этот Бу-Бу, оказывается, архитектор и плотник, он выравнивает края растворителем и подгоняет куски на места, крепко держит свои деревяшки и быстро прижимает их друг к другу, чтобы они схватились накрепко. Когда он залезает под подушку и достает три эластичных бинта, раздается невнятное бормотание, но когда он стягивает ими созданную поделку, чтобы она лучше склеилась, слышится звук одобрения. Через полчаса его тайна раскрыта, он вполне достоверно выстроил нижний этаж дома. Он использовал сотни спичек, и для каждой было определено место, он аккуратно обрезал каждую спичку, выравнивая длину. Бу-Бу водружает строение на подушку и осматривает его, сидя на другом конце кровати, сидит, не отводя глаз от своего творения, забыв обо всем, что происходит вокруг. И заключенные придвигаются ближе, в конце концов фермеры встают из-за стола, за которым они сидели, и неотрывно наблюдали за действом, и тоже подходят. Один парень из союза заговаривает с мастером строения, но тот не отвечает, просто улыбается и кивает головой, и только тот факт, что Бу-Бу вообще на что-то среагировал, вызывает шок в толпе доброжелателей. Это великий момент, люди усмехаются, лезут в карманы и возвращаются к своим кроватям, ищут спички, поторапливают его заканчивать с этой работой. Все это время Папа издалека наблюдает за действом, эгоистично придерживая свои стройматериалы. В этот период Жирный Боров наведывается в корпус по два раза в день, нарки выглядят более бледными и хрупкими, чем обычно; Боров даже заходит в нашу камеру, чтобы взглянуть на первую стадию строительства дома Бу-Бу, пристально смотрит, и кажется, что он ошеломлен, он остается стоять в отдалении. Я говорю с Иисусом об Индии, мне хочется узнать побольше о карме и ее правилах, о том, насколько сильно она может влиять на наши жизни, а еще мне интересно узнать о его планах на жизнь после освобождения. Он говорит, что нужно подождать наступления до Нового года, а потом он подумает о своем будущем; и он убежден, что это принесет несчастье — провести старый год и встретить новый в это трудное время и в такой обстановке. Он убежден, что, подкармливая нарков и преступников, Директор поступает умно. Иисус ожидал неприятностей, но обошлось без них. Пока есть возможность, мы наслаждаемся расслабухой, и спичечный дом — это явный символ возродившегося оптимизма. За день до Нового года мы выстраиваемся в очередь за обедом, и по этой очереди пробегает волна дрожи. Я делаю шаг в сторону и всматриваюсь вперед, а там и без того круглое лицо Шефа, стоящего над своим котлом, раздулось от ярости. Зрелище ужасающее. Этот добродушный человек в гневе, и я понятия не имею, почему, поворачиваюсь к Иисусу, а тот передергивает плечами; все торопятся встать в очередь, а потом парни смотрят в свои миски и потрясают ими с заразительным неистовством, отказываясь отвечать на вопросы. Мы пододвигаемся ближе, слышатся чьи-то вопли; Шеф поворачивается к надзирателям и выкрикивает ругательства, офицеры сконфужены, поднимают открытые ладони, показывая, что они тут ни при чем. Я стою за Иисусом, жду, пока его обслужат, и вижу как передергиваются его плечи. Он забирает свою порцию и торопится уйти прочь. Я в смятении, Шеф хватает мою миску и опустошает свой черпак, сует мне обратно мою порцию и взмахом руки показывает, чтобы я убирался. Добавки сегодня не будет; и я иду прочь и смотрю на мутную жидкость и мясо, плавающее в ней, несколько секунд изучаю эту стряпню и вздрагиваю, разглядев маленький язык, который лежит в сероватой жиже. Я не знаю, какому животному принадлежал этот язык, но он цельный: мраморная мозаика красных, коричневых и синих полос, края обрамляет нечто похожее на зеленую плесень, с розового основания свисают волокнистые жилы. У меня гудят виски, во рту становится сухо, першит в горле, и связки словно заморожены, и я не могу говорить. Пара человек ест эти языки, остальные — нет. Под сточной трубой стоят мусорные корзины, сегодня в них сваливают нежеланную еду. По корпусу проносится волна возмущения, и двор заполнен людьми. Еда — это то, чем мы живем, и покуда она мягкая и жирная, она дает силы жить, силы двигаться, но этот навоз — слишком сильное надругательство над нами. Мы выстраиваемся в ряд, и Мясник, Живчик и Милашка ведут нас в наступление на двух надзирателей. Сыплются удары, вытаскиваются ножи, смотрители загнаны в угол. Охранник, стоящий на стене, делает предупредительный выстрел, но парни не отступают, страж сверху слишком напуган, чтобы стрелять в толпу, ведь он может попасть в своих, гриф крадется по стене, но тоже не предпринимает никаких действий. Я стою во дворе, я чувствую, что не жаль надзирателей, они получили пинков и вынуждены хвататься за свои револьверы; не может такого быть, что это они отдали приказ подать нам протухшие языки, и до того, как кого-нибудь убьют, парни из союза пытаются утихомирить нас, охранники дрожат, их загнали в угол. Эти чиновники из союза прислали нам в тюрьму коробки с апельсинами, но Директор не пропустил эту посылку, удивительно, почему после этого они ведут себя как миротворцы, хотя Иисус напоминает мне, что это хорошие люди, их дело — переговоры, а не насилие. Двоим дрожащим надзирателям наконец разрешают покинуть двор, через полчаса они возвращаются с двадцатью своими братьями, чтобы пораньше запереть нас на ночь. Царит мрачное спокойствие, и когда Жирный Боров приносит герондос, половина толпы следует за ним в угол, а в это время остальные парни, жесткое ядро, презрительно смеются над их покорностью. Боров делает свое дело, и все эти наркоманы — их около тридцати — смиренно ждут, пока их запрут вместе с нами на ночь. Ночь напряженная, но драк нет, некоторые собираются вокруг фермеров, другие подходят к дому и смотрят, как Бу-Бу срезает спичечные головки и склеивает спички. Мне нечего сказать, мне нечего делать, и позже, когда я уже лежу на своей кровати, гнев утих, и я пытаюсь логично проанализировать ситуацию с языками. Какого хера? Директор мстителен, но как могла ему в голову прийти эта глупость, это удар по зубам, это только поднимет бучу. Перед глазами снова встает эта картина, и я снова злюсь, легче всего — отвлечься от этого, и я пытаюсь мысленно вернуться на дорогу и продолжать свой путь, но не у меня не получается, вместо этого я погружаюсь в свое прошлое. Мы идем вместе с мамой по улице, на благотворительной распродаже мы купили подшивку «National Geographies», и снова близится Рождество, и вот-вот пойдет снег; и мы тащим журналы, спрятав их под пальто, а когда мы придем домой, мама приготовит мне томатный суп и тост, и это очень ясное воспоминание; я слышу шелест шин на главной дороге, и ветер становится все резче, швыряет снег с дождем нам в лица; и мы пригибаем головы, прижимаем к себе поклажу, я должен быть сильным и следить за мамой; я боюсь, что журналы намокнут и испортятся, бумага глянцевая, а география — мой любимый предмет в школе, фотографии превосходны, в этих страницах — весь большой внешний мир, и я уже старше, и может, немножко умнее; и мы поворачиваем за угол и видим наш дом, мы почти в целости и сохранности, и мы доходим до передней двери, и мама роется в сумке, ища ключ; и я смотрю на занавески и вижу за стеклом лицо Наны, вот только оно больше похоже на мамино, так что в следующие несколько секунд я даже не уверен, кого я вижу, осторожно, чтобы не уронить журналы, машу рукой; мои пальцы онемели от холода, и мама пытается с трудом открыть замок, а меня трясет, теперь дверь открыта; и дуновение тепла бьет в лицо, и мы торопимся войти, топаем ногами, стряхиваем воду, смеемся, и шутим, и закрываемся от холодного ночного воздуха. Мама снимает с меня промокшее пальто и вешает его, находит полотенце и вытирает мне волосы, так что под конец они стоят торчком, она смеется и говорит, что я похож на крысу-утопленницу. Я вытираю лицо, вдыхая запах стирального порошка, который она использует, хвойный аромат, этот запах будет преследовать меня на протяжении всей мой жизни. Мама хочет, чтобы я принял горячую ванну, и я не спорю, включаю воду, холод проник в мои кости и никогда меня не отпустит; и я размышляю: «А где же бабуля», пытаюсь бороться с паникой, нужно проверить, может, она в больнице или в гостиной, пытаюсь вспомнить, а тогда ли это было, мой смятенный, заточенный в тюрьму мозг делает усилие, когда я вижу ее сидящей в ее кресле-качалке, я вздыхаю с облегчением. Но она постарела. Прошло всего несколько лет с тех пор, как мы вместе чистили камин, и мишка Йоги тихонько сидит рядом с Мистером Справедливым и Рупертом в углу рядом с ее креслом, и в это время меня больше занимаю игры в танки и солдатики. Нана слаба, порой не держится на ногах. Она вяжет свитеры и штопает носки, и у нее та же улыбка, которая никогда не меняется, и прямо сейчас ее игла скользит через порванное колено на брюках, крепко стягивая материал. Она лежала в больнице, но теперь ей снова лучше, и я машу рукой, стоя у двери, и говорю ей, что скоро вернусь, сначала мне нужно принять ванну; и я помню, мама говорила мне, рядом с Наной не должно быть сырости, потому что она простудится, и для нее это будет опасно. Я сижу в ванной, и играю со свой заводной подводной лодкой, и слышу пение, доносящееся из телевизора, и звон бокалов, мама наливает Нане бокал шерри; и этот новый дом, в котором мы теперь живем, он меньше, но тепло в каждой комнате, и мы здесь уже пару лет, с тех пор, как мы выехали из дома Наны, когда люди, которым он принадлежал, захотели забрать его обратно; и мне нравится новый дом, но я скучаю по камину, по тому, как мы его чистили с Наной по утрам; это лучшее время дня, это было нашей особенной работой, и мне хотелось бы, чтобы у нас опять был камин, как тот, но только если у нас с Наной; на самом деле в батареях нет ничего плохого, и они стоят в каждой комнате, и еще есть бойлер, который все время снабжает нас горячей водой, и эта ванна великолепна; и я, закрыв глаза, пускаюсь во всевозможные приключения, представляю, как я вожу самолеты, веду поезда, а может, когда я, наконец, вырасту, я стану полицейским и сумею прекратить преступления в мире, но на это решение у меня есть уйма времени; и я в своей пижаме и халате, я иду в гостиную и целую Нану, и почему-то у нее в это время в глазах стоит странный туман; и мама приносит на тарелке томатный суп с тостом и гренками, я ложкой наливаю себе в рот, и мама с Наной выпивают еще по бокалу шерри, и завтра мы нарядим елку, и я не могу этого дождаться. Я доедаю суп, и сажусь па полу рядом с батареей, и смотрю на картинки в журнале, любуюсь этими горными лесами и таинственными огнями, сияющими на небе, спиральными и вьющимися, как капля молока в моем томатном супе. В один прекрасный день я отправлюсь в это место. Нана смеется и говорит, чтобы я пообещал ей, и я обещаю. Когда я стану взрослым. И она спрашивает, хорошо ли мы провели время, и я рассказываю ей, что там шел снег с дождем, а потом мама спрашивает ее, не хочет ли она чашку какао; и она говорит: Да, пожалуйста, дорогая, и мама стоит у окна, вглядывается и говорит нам, что пошел снег. Нана хочет посмотреть и подходит к окну, и мама выключает свет и идет ставить чайник; и я смотрю сквозь шторы на падающий снег, чувствую, как на мое плечо опускается рука, и мы долго стоим там, я и моя бабуля. И здесь, в Семи Башнях, мои глаза наполняются слезами, и я сдерживаю эти слезы, иначе они убьют меня. Мне тяжело вспоминать эти счастливые времена, зная, что они никогда не вернутся. Я изо всех сил заставляю себя подумать о чем-нибудь еще. В уличных огнях светится снег, падает очень медленно, кружится и несется по ветру, красивые пушистые снежные хлопья, которые на небесах делает сам Господь. И Нана рассказывает мне о моем отце и говорит, что я очень похож на него, он был хороший мальчик, хороший человек, и в один прекрасный день она увидит его снова, здесь или в следующей жизни. Его здесь нет, он бродит по миру, и может, он скоро вернется, мы этого не знаем; и она вглядывается в ночь, ищет фигуру, которую она тут же узнает, и говорит мне, что я всегда должен верить в Бога, что бы ни случилось в моей жизни, Бог всегда будет присматривать за мной, Он знает, что происходит, и у него на все есть причины, и когда в один день она отправится к Богу, она тоже будет присматривать за мной. Она всегда будет защищать меня, где бы я ни был и что бы ни случилось. Я пытаюсь понять, что значит — умереть, и мне становится страшно, и я паникую и обнимаю ее, и она спрашивает, помню ли я, как мы вместе чистили камин по утрам; и я снова счастлив, отвечаю: «Конечно, это же было не так давно, я хотел бы, чтобы у нас здесь был камин, это гораздо лучше»; и она смеется и говорит, что батареи — это прогресс, они чистые и эффективные, открытый очаг — это пережиток прошлого, но это гораздо более занимательно. Она притягивает меня ближе и говорит, что я должен быть хорошим мальчиком, потом что иногда мальчики, выросшие без отцов, могу сойти с правильного пути, вляпаться в неприятности в школе, а когда они становятся старше, то попадают в полицию, это случается часто, и она не хочет, чтобы я был плохим мальчиком. Ради моего собственного благополучия. Я должен слушать свою маму. Она для меня отец, и мать, и все на свете. Нана спрашивает меня, понимаю ли я, и я киваю и говорю: «Да, думаю, что понимаю». Мне хочется вскочить и отлупить кого-нибудь, кто не чувствует боли, дать пизды тому, кто заслуживает своего наказания; я знаю, что это все чушь и обманные выебоны, что лучше будет перебить стекла, как тот наркоман, но от этого только станет холодно и я поранюсь. Мне нужно контролировать эти эмоции, душещипательные воспоминания, за это время они снова просочились в мои ничем не занятые мысли; и в тюрьме мы становимся сентиментальными, слезливыми романтиками, такими мы никогда бы не стали на воле. Я закрываю глаза и глубоко дышу, дышу своим пустым животом, изо всех сил стараюсь поверить, что Нана приглядывает за мной, как она и обещала, а она никогда бы не солгала, она даже никогда не привирала по мелочи, я дотягиваюсь до талисмана и понимаю, что она совсем близко. Парадайз длинный, белый, покоится в изогнутом заливе, под ногами горячий песок, и я отворачиваюсь от Мари-Лу и оставляю за спиной шум, и суету, и физическое удовольствие ради более духовной жизни, я достигаю перекрестка и отправляюсь на Восток, навстречу едкому запаху окры, пузырящейся в тарелках с индийской едой, измельченный сахарный тростник согрет и готов к употреблению, манит меня; и золотые хлопья превравщются в миллионы бесценных песчинок, в спокойном море отражаются миллионы галактик. Баба[15] Джим идет легкой походкой, это скиталец, которому нужна только набедренная повязка и миска еды, и вот он в будущем, после всех своих битв, и вот он оглядывается на крошечную белую часовню и задумывается, какому ответвлению христианства она принадлежит; и он видит, как плавится крест, как башня вытягивается в сияющую иглу тайской пагоды; он присматривается и видит, что она расширилась, и осела, и превратилась в разноцветный хаос индийского замка, животные-божества вперемешку со сверхчеловеками, вырезанными на песчанике, вместо окры и чеснока теперь пахнет сандаловым деревом. Индия — это единственное место для Бабы Джима, и его швыряет из одной крайности в другую, он следует примеру своего наставника мистера Иисуса Христа, он, как и Будда, раскачивает маятник, он продолжает поиски своей заброшенной американской мечты, но теперь он перемещается в очень личное индийское лето. Он прибыл в эти экзотические земли как пассивный наблюдатель, вынужденный слушать и учиться, и он мог бы последовать по суше через Ирак и Иран; говорили, что это путь плотника, и Рождество должно быть о прощении, и о величии духа, и о свободе мыслей и выражения, все, что говорит мне Иисус, правильно; и мое одеяло снова становится стальным, я лечу на санках свободы, бросая вызов гравитации и достижениям западной науки, я хочу пойти в Гималаи и поймать взгляд тех садху и свами, о которых я так наслышан, странники идут по Ганге к ее устью. В любой стране, где человек может слоняться обнаженным, пусть и покрытым пеплом жженого слоновьего говна, в то же время попыхивать трубкой, набитой свежайшей ганджей, и быть накормленным, и вымытым, и обслуженным, как благороднейший святой, да, в любой такой стране Бабе Джиму понравится. Мое волшебное одеяло окаймляет земли оазисов Али Бабы, парит над Арабским морем, и я не обращаю внимания иудейскую семью и их бесконечные законы, я улетаю в празднование Рождества; я следую советам Иисуса и поворачиваюсь спиной к Рокеру, он проклят на более изощренное, более современное распятие. В этой благочестивой мечте о материальной демократии проявляется мало милосердия к слабым и безвольным, и Баба Джим больше не хочет ярлыков, и наклеек, и дизайнерских гамбургеров; это странник, который счастлив просто от того, что едет в поезде вместе с пестрой командой весельчаков, жующих бетель, эти бродяги произносят цитаты на санскрите, на их головах роскошные дреды, известные как Растафари. Джим — истрепанный бродяга, он вспоминает истории об исходе хиппи через старый Кабул и Багдад, но Баба прибыл с другой стороны; он поколесил по Индии и прибыл сухопутным путем из Непала, он шел за солнцем с вершины той горы, на которой он жил вместе с тиграми, и йети, и самим мишкой Йоги, большими мохнатыми монстрами, которые прячутся в скалах и жаждут человеческой плоти, вероломными гоблинами и почитающими Кали[16] головорезами, злобными убийцами невинных путешественников. Баба провел много месяцев в монастыре, где ищущий ответы на свои вопросы оказывается на переломной точке и может или потерпеть крушение, или же достигнет прозрения, и он дышал высокогорным воздухом, он победил болезни и жил, как нищий принц, в непальской хижине, где Шеф подает скудные порции из лапши и момо. Он начинает свое великое путешествие, Баба Джим отправляется в Бенарес, он зажат в битком набитом автобусе, люди дерутся за лучшие места на крыше, он корчится от жиардиаса[17], который он подхватил в Катманду, и автобус с ревом въезжает в город; и Джим облегченно вздыхает, потому что он наконец свободен, он бежит к ближайшей станционной дыре и избавляется от яда. Как только он находит жилище у пристани, он начинает питаться чистящим кишки свернувшимся молоком и до отвала наедается простым рисом, амебы в его потрохах гибнут от простой природной химии. Оживший и привыкший к хаосу Индии, Баба продолжает свой поиск, Бенарес — это метрополии для человека, только что освободившегося из монастыря Семи Башен, здесь хорошо кормят; и вскоре он идет вдоль длиной колонны ресторанов, могулы предлагают северное карри с их национальным хлебом и мясными блюдами, по-дружески соревнуясь с южными досами и самбаром. Баба Джим склоняется над своим банановым листом и просит рисовой добавки и четыре соуса к овощам, поппадом и чатни, вкушает цветную капусту, и чечевицу, и помидоры, и окру; он вдыхает ее запах в другой жизни, все это нужно запить сладким ласси, на десерт чай из масалы и сладкие пирожные с прилавка. Но Баба ест только для того, чтобы питать свой дух. Об этом нужно помнить. Ему важно, чтобы его тело было здорово, и только с этой целью он заходит в каждое кафе, чередует северную пищу с южной, чтобы сохранять четкое их соотношение. Это пища для духа, и он получает мало удовольствия от дегустации, он испытывает силу своей воли и мысленно обманывает органы своих чувства. Он сидит в маленьких кафе, стены оклеены почтовыми открытками с изображением индийских божеств, и в одном таком заведении он встречает смиренного бабу, который живет на берегах Ганга; он покупает ему пару мисок чаны и самосы, и этот баба говорит Джиму, что тот напоминает ему Ганеша, что Джим наполовину человек и наполовину зверь; и Баба какое-то время раздумывает над этим, размышляет, было ли это комплиментом или оскорблением, в конце концов решает, что если человек, сидящий напротив, того желает, то он может быть наполовину мальчиком и наполовину слоном, хотя у него самого много общих черт с другим животным. Джим плывет на облаке, в котором нет догм, только дающая свободу чистота, он отмечает рождение человека, который проповедует терпение и прощение, эти порядочные люди должны ненавидеть грех и любить грешников; и я оказываюсь в обезьяньем замке, и вокруг меня волосатые человеческие лица, и они рычат, и плюются, и разговаривают на тарабарщине, взбесившееся стадо жуликов, которые грабят посетителей, отнимая у них бананы и орехи. Баба Джим остается вне зоны их досягаемости, они столпились у ступеней, ведущих к склепу Ханумана, и он видит лицо этого обезьяньего божества и содрогается, хотя и знает, что Хануман не злой. Свами в хрустящем белом одеянии с красным рисунком на лбу объясняет, что эти обезьяны охраняют замок, и хотя они яростны, он не должен бояться, потому что все мы — создания Бога. Баба раздумывает, не рассказать ли этому святому о мартышках-гоблинах, но держит рот на замке, с достоинством внимает словам с вами, а тот рассказывает ему о замке в Раждастхане, это дом тысяч крыс. Понимаешь, мой друг, люди поклоняются этим крысам, ведь крысы дают пристанище духам святых, которые решили переродиться в скромных грызунов, чтобы поскорее исчерпать свою плохую карму и быстрей достичь просветления. Кажется, что эти души стремятся выйти из круга рождения, смерти и перерождения; и я помню, мне говорили, что все происходящее имеет причину, и это может происходить прямо сейчас; Баба Джим каждый божий день своей жизни сжигает негативную карму, он был наказан в прошлом и будет наказан в будущем, и может, он наказан прямо сейчас за какой-то грех, совершенный много лет назад; и я думаю об этом, очень серьезно думаю, пытаюсь вспомнить, но — ступор, и все это уплывает прочь, и я снова в своем беззаботном путешествии без страха и печали; и это же так заманчиво — отправиться в Индию и жить странствующей жизнью бабы, быть непричастным к собственности или к материальным желаниям. Бенарес — это центр учения и священный город, его пристани притягивают миллионы пилигримов, они карабкаются по ступенькам, чтобы окунуться в Гангу; и Баба Джим сидит на уступе и смотрит на это зрелище, и хотя он вынужден жить в нищете и наслышан об ужасах кастовой системы, он не может не романтизировать этого изгоя; и тут он осознает, что путешествие Джимми Рокера очень затянулось, ослепительный образ индуистского пантеона отражается в неоновых огнях Америки, посредством Ганеша и Микки Мауса Хануман знакомится с Жирным Боровом; музыка глубоко и пронзительно врывается в ночь, сливаются воедино рокабилли и рагга, невинность охраняют тяжеловесные религиозные доктрины. Он знает, что здесь полно нестыковок, ему хочется жить легко, он пытается заснуть, но город печет слишком яростно, водоворот смешанных чувств — и от этого его мысли беспорядочно скачут; он жаждет оказаться на открытой дороге, он не готов к Бенаресу и этим лабиринтам мыслей; он сидит в утреннем поезде, едущем на юг, в Мадрас, а затем в Ковалам, на курорт в сердце Индии, пекущийся в ста двадцати градусах жары; и он видит больных слоновьей болезнью и проказой, и эта идея о карме не слишком отличается от рая и ада, но существует здесь и сейчас; и хотя это только может работать, только если не применять суждений, немногие люди запада способны на это. Я представляю, как Баба сидит на берегу в Коваламе и жует манго, на одеяле, который он расстелил под солнцем, лежит полбутылки «Кобры». Ему не следует пить, но он не хочет стать тенденциозным, это тип материалистичного медиума, который пробивается к познанию, пытается не пускать в себя естественные желания. Это не путь отрицания, это путь принятия реальности, и к нему приближается красивая женщина, она напоминает ему кого-то, кого он знал хорошо, но она поет о сладкой девственнице Марии, о любви всей жизни Боба Дилана; и манго сладкое, как сахар, а «Кобра» сдобрена бромом, и похоть сексуального человека притуплена; и по-детски чиста; и невинно царственна. Сара хочет отвести человека-бабу назад, в их лачугу, но он показывает, что секс — это для произведения потомства, это акт, который не должен совершаться неосмысленно, потому что дети — это результат такого священного союза; и Сара начинает сомневаться в себе и как в женщине, и как в человеческом существе, она чувствует, что скитающийся человек-баба больше не любит ее. Джим понимает, что она живет в мире иллюзий, и конечно, он еще мужчина, чтобы понять это, как пытливый эстет, как преданный факир, ему нужно приспособиться; он не должен привязываться к своим собственным взглядам, так что Баба соглашается, и его уводят в лес, в их лачугу, навстречу церемонии совокупления. Они проходят мимо замка и слышат музыку, и это христианский замок с индуистскими образами, и он видит Христа, сидящего рядом с Ганешем, и старую фотографию древнего священника в новой пластмассовой розовой рамке; и они поют гимн, который он помнит со школы, и старик в рамке — это Дед Мороз, и он думает о том путешествии, которое он совершил со своей матерью, чтобы увидеть толстого человека, который смеется, хо-хо-хо; он спрашивает мальчика, что тот хочет, и он говорит — мишку Йоги, такого, как на прилавке, и Баба Джим уже вырос, он со своей леди, берет геккона с бруса, потому что Сара боится ящериц; и он находится в гармонии с природой, и геккон сидит на ладони его руки, и сквозь его кожу он видит материю тонких вен, и большие стеклянные глаза уставились на него с обожанием, и он чувствует себя так прекрасно, ему хочется петь, и танцевать, и летать по воздуху на своем одеяле, и парить над Тривандрамом, и промчаться вокруг Цейлона, охотясь за своей принцессой; и экстаз, который он чувствует, непередаваем, он знает, что вся эта игра мыслей — это только акт равновесия, ему нужно оставаться на высоте, ржавый маятник радости и печали, добра и зла, не может вырваться из своего ритма; и он должен сопротивляться соблазнам, оставаться верным своей священной миссии, объяснять все это Саре, которая, конечно же, поймет, и Баба отказывается превращаться в плод воображения, в дурацкий мультик, над которым дети смеются на игровой площадке; они выкрикивают имена, которых Баба не понимает, потому что он наивен и невинен, и они становятся мерзкими, продолжают, снова и снова; и когда они спрашивают, правда ли, что он убийца, на него опускается облако темной кармы, и он не может дать им ответ. Последний день года в корпусе Б — это день гнева, несмотря на подхалимаж Директора. Наше утреннее молоко — сама сладость, а на обед подается рис и рыба, каждому выдают лишние полбуханки хлеба, но языки не забыты. Директор неправильно оценил ситуацию и теперь беспокоится; основная часть парней распространяет послание, что мы готовы к бунту. Крупные беспорядки под Новый год — это последнее, о чем мечтает Директор. Шеф признался, что именно Директор и Жирный Боров настояли на том, чтобы языки подавали целиком, а не отправили их обратно к поставщиками и не перемешали с другой стряпней. Их мелочность дала обратный результат. И языки имеют другое, символическое значение, отбросы корпуса Б кидают на кровать Бу-Бу каждую найденную спичку, показывая солидарность с безмолвным архитектором. Только Папа ничего не предпринимает, а мартышек-гоблинов трудно судить, хотя, кажется, они в мрачном настроении. Фермеры стоят во дворе, пытаются справиться с постоянно меняющейся ситуацией; Боров прибывает рано, с кучей охраны, не может удержать злобной ухмылки, его усмешка больше человеческая, чем свинячья, его охранники встают в полукруг, оружие направлено на толпу. Психи стоят плечом к плечу, всего их около тридцати, стоят вместе, а все мы, остальные, стоим сбоку. Совершивших насильственные преступления осудили на долгий срок, это наше ядро, вокруг них еще тридцать парней, а за ними легко последовали придурки; в замкнутом пространстве эта толпа выглядит ужасающе, и Боров, хоть и стоит с чванливым видом, но явно напуган. Некоторые парни хотели бы попытать судьбу, полезть под пули и зарубить его до смерти, они внезапно разозлились на эти вопиющие поставки наркотиков, но не надо забывать и о нарках; я представляю, какой здесь начнется бардак, если лишить их дозы. Боров сплевывает с верхушки лестницы, увертывается от пары летящих камней, стряхивает с себя грязь и убирается вон. Он должен отчитаться Директору о том, как его здесь приняли, и часом позже начинает потрескивать громкоговоритель, и правитель тюрьмы извиняется за языки, обвиняет в этом административную путаницу, но заключенные не хотят этого слышать. Каждый знает, что это ложь, но также это и признание поражения. И потому мы чувствуем, что у нас есть какая-то власть, и это смягчает наш настрой. Директор и его призовая свинья были унижены. И оказывается, что я сам усмехаюсь, слушая перевод Иисуса, хотя я и раздражен, что так быстро пришел в хорошее настроение. Большую часть дня я провел, снова прокручивая в мыслях ту службу в часовне, на которой я увидел Франко. Я снова попытался прорваться к нему под конец, но охранники оттащили меня назад. Я помахал ему, но Франко снова посмотрел в мою сторону невидящим взглядом. Могло быть, он не ожидал увидеть меня, но, как мне показалось, он сокрушен. И я даже не знаю, вынесли ли ему уже приговор, корпус Б держат на карантине от остальной тюрьмы после некого инцидента в этом году, были замешаны нож, злоба, горло бандита из корпуса А, рука парня из корпуса Б и два кофе в Оазисе. Здесь нет рабочего режима, нет возможностей для образования, и поэтому внутри тюрьмы практические ничего не происходит, никаких подвижек, и разузнать, что происходит за пределами корпуса, весьма трудно. Даже когда новости передают в душевых или с визитами, нас держат в стороне ото всего. Иисус может за взятку получить некоторую информацию от одного надзирателя у ворот, но в нашем корпусе нет доверенных. Я не люблю просить об одолжениях, у него у самого достаточно проблем, он должен следить за собой, но я все равно спрошу, я хочу знать, где Элвис, надеюсь, что его выпустили, хотя это будет означать, что для Франко наступили трудные времена, он будет вынужден существовать сам по себе. Элвиса могли освободить, и может, в этот самый момент он катит в Техас со своей Мари-Лу. Некоторые парни стали заранее готовиться к большой ночи, но какой-то странной причине они ходят за зеленую дверь и толпятся над раковиной, нет бы пойти к раковине, которая во дворе; они моются и прихорашиваются, меняют грязные майки на те, которые просто воняют, причесываются и чистят зубы; и нас отпускают на каникулы, на рок-вечеринку мы будем пить пиво, и шнапс, и знакомиться с женщинами, и слушать музыку, а семейные парни отправятся в ресторан, там им преподнесут кальмара, и лобстера, и шампанское, музыканты играют традиционные мелодии, а конферансье считает минуты до полуночи. Мы бродим туда-сюда по двору, освобождаясь от эндорфииов, щелкают четки, мы топчемся на пятачке и говорим сами с собой, мы мечтаем очутиться на углу какой-нибудь улицы и выбирать подходящий бар или кафе. Даже гоблины прогуливаются вдоль стены, а Папа стоит один у двери в камеру. И вот Шеф прибывает с вечерним супом, это подлинное жаркое, очень, очень хорошее. Оно густое, в нем много мяса и картофеля и мало жира, и к нему выдают еще полбуханки хлеба. Шеф вернулся веселый и радостный, он смеется и отпускает шуточки, и когда я оказываюсь перед ним, я понимаю, что он пьян. Мясник сообщает Иисусу, а тот — мне, что в жаркое Шеф добавил бутылку вина или, скорее, полбутылки, а остальное вылил в свою глотку. Мы едим жаркое, и это качественная пища, наша вторая хорошая еда за неделю, я понимаю, что это сделано по приказу сверху, Директор лезет из кожи вон. Я заканчиваю с ужином и, как обычно, иду к раковине во дворе и обнаруживаю, что водосток не работает и ближайший слив забит. Должно быть, поэтому остальные пошли мыться на сафари, поэтому я здесь один-единственный. Я заглядываю в раковину и отскакиваю, в этой воде плавают языки. При тусклом свете похожи на гниющих крабов, ножки оторваны и болтаются, тухлое мясо зловонно, я прикрываю рот. Я делаю шаг назад и впечатываюсь в Иисуса, он говорит, что кто-то вытащил языки из мусорных корзин и вычистил, смыл с них грязь и положил их покоиться в этой могиле. Методичная, старательная операция, я спрашиваю, кто это сделал; и он поворачивается и кивает в сторону Папы, киллера в пижаме, который занят тем, что ругается на гоблина. Я не могу этого понять. Иисус пытается догадаться, у какого животного вырезаны эти языки, перечисляет ягнят, поросят, козлят. По его щеке сползает слеза, он думает об этих страдальцах, он утверждает, что скорее умрет, нежели будет стоять рядом и смотреть, как разделывают этих созданий. Мы отходим и садимся на уступ, и он объясняет, что на самом деле никто и не хотел подавать языки, просто скотобойня отдала их по дешевке. Но ведь их могли порезать и смешать с требухой, измельчить в куски и спрятать в кусках мяса, нанизать на вертелы, скормить собакам, хотя в некоторых странах язык считается деликатесом, но здесь, поданные как они есть, это было гротескным напоминанием о человеческом зверстве. Это отвратительно, мой друг, язык — это средство общения, отнять его — это кастрация. Иисус вегетарианец, он как будто вот-вот заплачет, и я оставляю его в одиночестве, иду на сафари, мою свою миску, боюсь, что вонючая влага пропитает пластмассу, поливаю поверхность ссаньем, быстро вываливаюсь оттуда и возвращаюсь во двор. Я иду к воротам, и у меня дрожат колени, трясутся слабые вены со спрятанными тромбами, я изо всех сил пытаюсь стереть из памяти эти языки. В конце концов мы все маршируем туда-сюда по двору, убиваем время и пытаемся стереть реальность. Я дохожу до стены с деревом, поворачиваюсь, иду в противоположный конец двора, туда и обратно, стучат каблуки; и я повторяю этот путь бесчисленное количество раз, а потом останавливаюсь, и потягиваю руки, и, наконец, опускаю ладонь на ствол дерева. Мне нравится структура коры, она грубая, и мягкая, и слегка теплая, хотя это, должно быть, обман; Иисус наклоняется над заслонкой в воротах, говорит о чем-то и машет мне рукой. Он спрашивал о выкурившем гашиш итальянце, и, похоже, Франко осудили на девять месяцев, и он остался один, потому что его друг, долларовый парень, которому тоже вынесли приговор, перевелся по приказу судьи на рабочую ферму, на приговор повлиял хирург из больницы. Девять месяцев — это намного меньше, чем осталось отбывать здесь мне, и Франко должен быть счастлив. Если учитывать то время, которое он уже отсидел, то его скоро должны освободить. Если бы это был я, я бы прыгал до потолка от радости, и я думаю, ну почему же в часовне он выглядел таким сокрушенным. Это, должно быть, его сущность. Но я рад за Элвиса, теперь у него есть работа — копать землю, и его срок сократят вполовину, и он скоро будет на трассе, на пути на запад, с нетронутой и свободной душой. Это хорошие новости, и я воспрянул духом. Солнце гаснет, во дворе включают свет. Нас неспешно провожают в камеру, теперь они используют новый, более мягкий подход. Стайка маленьких птичек ныряет в замок и висит в воздухе между корпусами А и Б, они замечают мертвое дерево и садятся на его ветви. Найдя трещину в камне, в которую можно пустить корни и пробив путь к земле, это дерево выросло в четыре раза выше человеческого роста и только потом окончательно сдалось. Может, такое происходит и с заключенными, осужденными на долгий срок, сильные люди, которые годами выживают, а потом в конце концов ломаются и сдаются, доживают свою жизнь как обломки этой системы. Мне хочется схватить Франко за горло и потрясти его, чтобы влить в него какую-то долю оптимизма, объяснить, как сильно ему повезло, но он слабовольный человек, пойманный не в то время не в том месте, турист со своим глупым альбомом с фотографиями, который не понимает, как сильно ему повезло, ведь у него есть дом и семья. Он дурак, потому что так сильно жалеет себя, но думать так — нечестно, хотя мы все так периодически думаем. Нет ничего неправильного в том, чтобы быть слабым, или, может, вовремя сказанные слова звучат так сентиментально. Иисус показывает на тюремного кота, который крадется вдоль стены, ныряя и выныривая из поволоки, тихонько идет за птицами. Бродяга прижимается к земле и движется ползком на животе, когти скрежещут, а пасть дрожит, лоснящийся красавец, такой очаровательный, что мы не видим в нем безжалостного убийцу, и когда он готов к броску, хлопок в ладоши спугивает птиц. Я поворачиваюсь на звук и вижу Папу, он улыбается, глядя, как птицы взмывают в небо, они летят в одну сторону, потом резко в другую, словно закрученный торнадо из дрожащих крыльев, разделяются на две длинных стаи, огибая ближайшую башню, снова соединяются и исчезают в сумерках. Кот останавливается, стоит и потягивает лапы, изгибается и отступает назад, притворяясь, что ему все равно, и изящной походкой медленно уходит прочь. Как только нас запирают на ночь, начинается вечеринка. Мясник достал один из знаменитых гашишных кексов Али, он выложен на середине стола и аккуратно разрезан на части, так что для каждого заключенного, кто захочет попробовать, приготовлен тонкий кусочек. Психопаты Живчик и Милашка с двух сторон держат оборону вокруг Мясника, а он обломком стекла делает на глазури предварительную разметку, проверяет, чтобы каждый кусок был точно такого же размера, как и все остальные. И вот он сует руку в ширинку, к верхней части бедра, и достает длинный серебряный нож, и мы несказанно удивлены. Он вытирает лезвие о рукав своей майки, и нервные отступают назад. Надеюсь, что его остальные рабочие инструменты не с ним и что после печенки и почек для него будет не слишком большим разочарованием нарезать муку с яйцами. Это вполне приличный кекс, он посыпан орехами и чем-то похожим на морковь, по краям разложен лед. Должно быть, в корпусе А Али живет хорошей жизнью, гашиш, похоже, сильно меня зацепит, и так оно и происходит, причем очень быстро. Я сижу на краю своей кровати и бесконечно ухмыляюсь, смотрю на гримасы стариков и изучаю игральные карты и домино, четки выбивают старые барабанные темы, как будто они джазмены; домогавшийся до женщин подросток поет песенку и танцует на пятачке, а остальные парни отстукивают ритм и ревут от смеха, и это как в мою первую ночь, но без задиры, который доебался до моих ботинок, и какого хуя они были ему нужны, чтобы самоутвердиться, вот оно что, но они разваливаются, и мне нужна новая пара, и раздаются те же звуки; и у меня туманное понимание того, что происходит вокруг, и я думаю, что это конец года, который так хорошо начинался, пытаюсь вспомнить, где я был; но тщетно, память потеряна, стоит ли этого всего та бродячая жизнь, все празднуют, а Бу-Бу строит свой дом, отмеряет и сравнивает спички, сидит, как зомби, но теперь я знаю, что он не дурак; глубоко внутри он умный, может, гениальный, все время думает, сосредоточен на своем внутреннем мире, в котором нет пределов прегрешениям; и я начинаю раздумывать, кто же будет жить в этом доме, ему понадобится жена и дети, а может, и кошка с собакой, а сколько же у него будет детей и закончат ли они так же, как и их отец, немой мудак, который смотрит и не видит, слушает и не слышит, и ему будет нужна мебель, чтобы его семья могла сидеть, и спать, и есть, и, может, это следующая стадия, как только дом будет закончен, он начнет строить мебель, детально разрабатывать кресла, и кровати, и столы; и я думаю, а будет ли он раскрашивать эту мебель, а может, он сделает несколько спичечных людей, и я думаю, каким способом нарисует им лица. Ганджа попускает, и ночь продолжается, зомби похоронены заживо, как и положено зомби, Мясник радостно улыбается каждому из нас, Иисус радостно устраивает дружескую потасовку со своими двумя любимыми амбалами, Папа читает свою книгу, а гоблины уставились на свою свечу; Живчик сидит напротив Милашки за столом, они играют в карты, другие парни заняты игрой в домино, и хотя эта счастливая сцена, в основе ее напряжение, и все из-за простого числа на календаре. Даже Директор боится, что мы поднимем бунт. В любое другое время его надзиратели отделают нас своими дубинками и разгонят водой из шлангов. И это ему понравится, но сегодня и на Рождество все по-другому. И очевидно, что нарки получили особую добавку от Борова, они, как обычно, лежат на кроватях, у одного или у двоих — судороги, и я никогда раньше не замечал за ними такого; и может, у них самый сильный в жизни кайф, я не знаю, как это действует, я пьяница, но не наркоман; и здесь много таких же парней, как и я, столкнувшихся с героином в первый раз в жизни; и этот факт окажется правдой, только если Гомер Симпсон прав, утверждая, что власти хотят, чтобы преступники подсели, передознулись и никогда не повторили бы своих преступлений. Кажется, что кучу парней посадили в тюрьму за ничтожные преступления, и тогда они выйдут наркотически зависимыми, а остальные выйдут отсюда в гробах. Приближается полночь, когда один из нарков встает и идет по проходу, начинает шататься и впечатывается в кровати, и без того беспокойные заключенные стараются не замечать этого. В начале никто не понял, в чем беда, мы привыкли к героиновым людям, которые бесновались, и били окна, и калечили свои руки стеклом и проволокой, случайно резали вены на запястьях, как мраморный человек на кровати, коцали шеи и подмышки, искали основную артерию. Судороги и крики становятся знакомыми, теряют свою шокирующую силу; и мы благодарны за спокойный вечер, заторможенные нарки-ебанашки заточены в своих дворцах удовольствия, но даже я, глядя на этого ледяного персонажа, понимаю, что что-то не так. Милашка склоняется над другим нарком, тот лежит очень спокойно, поверх своего одеяла, и красавчик зовет других заключенных; и они пытаются растрясти и разбудить ебанашку, но он не движется, и на меня медленно снисходит прозрение, что они пытаются разбудить труп. Я не знаю его имени, он просто еще один осужденный, с которым я не могу говорить, но я думаю о его матери, и отце, и братьях, и сестрах, которые сидят в том ресторане с кальмарами, и лобстерами, и шампанским, произносят тосты в честь своего ребенка и не забывают своего выросшего сына, они никогда не отвернутся от него; и Папаметрополис держит спотыкающегося ебаната за талию, пытаясь поймать его содрогающиеся руки, а Иисус прыгает и кричит на своем языке, и головорезы уже у окна, зовут на помощь; и по всей камере парни трясут других парней, пытаются разбудить их, а Милашка сидит на краю кровати мертвого мальчишки, и держит его холодную руку, и безотрывно смотрит в пол; и струйкой стекает героиновая пена, зомби оживают и трут красные глаза, моргают, понимая, что они больше не на вечеринке с красивыми женщинами, а мартышки-гоблины идут строем, рассеиваются и подходят к нар-кам, шлепают их по лицам, полный бардак из рук и ног и перекошенных лиц, героиновые люди поставлены на ноги, их лупят, чтобы вернуть к жизни, с некоторыми, кажется, все в порядке, другие же стали мраморными; и фермеры пятятся назад, не зная, что теперь делать, я сомневаюсь, что кто-то это знает, Папа берет контроль на себя и отдает приказы Мяснику, тот с ножом в руке идет к двери; и шум извергается из шипящих ртов, вываливаются языки, троих мраморных парней оттащили на сафари, и зеленая дверь осталась открытой, и запах говна, ссанья и болезней наполняет комнату; и я слышу, как краны включаются на полную, я слышу шлепки и знаю, с помощью воды они хотят вернуть к жизни этих печальных мальчишек, которые на грани передоза, хотят оживить их до того, как закончится этот год, разговоры о новом начинании и надеждах на будущее; и во дворе появляются надзиратели, и лица выглядывают за решетку, и наконец дверь открывается; и Мясник держит свой нож за спиной, когда входят надзиратели, и заключенные начинают объяснять ситуацию; и я отчасти ожидаю увидеть, как рысью спешит Жирный Боров, и знаю, что Мясник готов взять себе этого борова на убой, но конечно, Боров сидит дома, и расплата его не настигнет, и Иисус говорит, что герондос слишком сильный, мой друг, герондос слишком сильный; и его лицо перекашивается от гнева, он говорит мне: «Эти идиоты не знают, что они казнят самих себя»; и Боров с Директором, должно быть, смеются над нашей тупостью, и здесь нет такого человека, который отважился бы обвинить их в преступлении, даже если и обвинят, где доказательства; и эти обвинения обернутся против нас самих, так же, как человек ранит себя куском стекла, а надзиратели пытаются ему помочь, и это весело; и я осознаю, что, в отличие от Жирного и одного или двух карающих ублюдков, я никогда не думал о людях в униформе, я даже не думал о них как о человеческих существах, скорее как о ржавых и вышедших из строя роботах, у них не будет звездного часа для выебонов, как в фильмах, вместо этого они слоняются по переходам и отрабатывают; и их ничего не ебет, до тех пор, пока люди себя не покалечат и не начнут умирать у них на глазах; и только тогда они становятся человеческими существами, Мясник крутит в руке нож, а какой-то отец в своей рабочей одежде повернулся спиной к убийце, а этот парень, способный искалечить — отличный чел, просто так случилось, что он порезал в куски свою жену и ее любовника и скормил их мясо и органы общественности, оставив себе лучшие куски; и от этой мысли я смеюсь, громко, и я смотрю на него, и его улыбающиеся губы опускаются, и его лицо меняется; и это самое злобное выражение, которое я когда-либо в жизни видел, как будто он злорадствует, как будто он снова обрел власть над жизнью и смертью, под конец, и его рука движется, и я отворачиваюсь; и мимо меня проходит надзиратель, он прошел в правильный момент, и Иисус зовет меня, просит помочь; и я встаю с одного бока от мраморного парня, а Мясник — с другого, мы помогаем ему выйти во двор, и нас освещают прожекторы, как будто мы выступаем на сцене; и мы, спотыкаясь, идем к воротам, где ружья преграждают нам путь, и Мясник уставился наверх, на свет; и один из надзирателей жестом показывает нам, что мы должны идти обратно в камеру, и я возвращаюсь, и тяжелая рука Мясника лежит на моих плечах; и он что-то бормочет мне в ухо, и я даже не задумываюсь о ноже, и это отлично чувствуется — это доверие между мерзавцами, и мне действительно наплевать, что он сделал в своей жизни и чего он хочет в будущем, до тех пор, пока он не причиняет мне зла, в конце концов дверь захлопывается, и у нас есть, по меньшей мере, один мертвец, а четверых везут в больницу. Мы долго не можем успокоиться, а еще дольше я не могу перестать дрожать. В этом хаосе мы и не заметили, как кончился прошедший год. Выжившие нарки пока не знают, насколько им повезло. А я думаю о выскакивающих пробках от шампанского, о мужчинах и женщинах, которые взялись за руки; они целуются и обнимаются, на них эти смешные шляпы с лентами, и к запястьям привязаны воздушные шарики; и музыка с грохотом льется, и земля щедро полита пивом, и им же перепачкана одежда, и никого это не волнует, это тюремное существование — говно, и вот так мелкие сошки у власти обрекают нас на бессмысленные страдания. Иисус стоит надо мной, и в его глазах слезы, все шокированы, но в частности этот чувствительный товарищ, а фермеры предлагают объявить голодовку в знак протеста против языков и героина, подумали бы лучше мозгами, у осужденных другие планы; и я смеюсь больным смехом, и это удивляет меня, маятник качается от голода к пиру и снова к голоду, и я просто безнадежно сжимаю плечи и пизжу: «С Новым годом, Иисус, с Новым годом, мой друг». Магазинчик напротив парка — это рай для гурманов, замаскированный под гастроном, в безукоризненно чистых витринах видно огромное количество свежих фруктов и овощей, там лежит только что выпеченный хлеб и экзотические сыры, там стоят бочки с оливками, и маринованными огурцами, и хуммусом, набитые виноградными листьями, на вытянутом прилавке — рыба и мясо, длиннющая полка с орехами и бобами, культивированный йогурт и сладкие пирожные, вино, и пиво, и молоко, и толстые плитки шоколада, фиги и финики. Если осмотреть эти полки снизу доверху, то покажется, что еды еще больше, мечта голодного человека становится явью. Это заведение делает превосходный бизнес, владелец старается, чтобы разделочные столы и холодильники оставались чистейшими, без единого пятнышка; и хотя у него есть уборщица, он сам хватается за швабру и моет полы, утром и вечером, он каждый час полирует мраморный прилавок, в который он вложил свое состояние, и это старинное сокровище мерцает под сияющими люстрами. Конечно, он торгует и хлебом насущным, и кулинарными изысками, но цены здесь высоки, и у него мало времени заниматься бездельниками. Я стою у магазина и глазею сквозь начищенное стекло, смотрю, как люди входят и выходят, распахивается дверь; и я вдыхаю запах свежего хлеба, и возвращаюсь в парк, и слушаю, как урчит у меня в животе, наконец набираюсь мужества и возвращаюсь, иду в магазин, смотрю, где здесь лежит простая еда — хлеб и сыр. Я иду по проходам, мельком поглядываю на владельца магазина, и я вижу тощего человека, он ест целый день и не прибавляет в весе, для человека с таким метаболизмом, который сжигает энергию быстрее, чем космическая ракета, у него слишком несчастное выражение лица. Он под каблуком у своей жены, снобской бабы, она ни в грош его не ставит, их дети следуют ее примеру, и, видя, как его унижают перед его же покупателями, я испытываю неловкость, мне хочется, чтобы он стал гордым парнем, чтобы он нашел в себе силы вырваться из этого порочного круга; и тогда бы он был счастлив обслужить своих клиентов, сияя заново обретенным самоуважением, он с улыбкой обслужил бы скитальца с хлебом и сыром, он не стал бы хмуриться, он спросил бы, как себя чувствует бродяга, и, может, бесплатно отдал бы ему несколько высушенных солнцем помидоров и настоял, чтобы он попробовал пару абрикосов и пригоршню тыквенных семечек. Владелец магазина расплачивается за жадность своей жены качеством и количеством товаров, чистотой помещения, закрывая глаза на то, что его семья облизывает губы, живет в праздности и не платит за это ничем, только жадно тянет руки; и за своим раздражением они скрывают понимание того, что они большие попрошайки, чем этот бродяга, от которого воняет поездами. Какая мерзость. Размазня, а не мужик, ему не нравится, как я одет, и он говорит мне, чтобы я пошевеливался, прямо так и говорит, а я голоден; я смиренно склоняю голову и плачу за хлеб, сыр и маленькую банку с оливками; и хотя он заломил за все это нереальную цену, это невероятно вкусно, и я сижу в парке, на лавочке, вместе с птицами. Из-за этого сноба я выгляжу сам перед собой идиотом, и от этого мне противно, но я не испытываю злости, на самом деле мне его жаль. Но он не может изменить своего поведения, а меня не волнуют его барыши, что меня действительно интересует, так это ассортимент его магазина. Особенно меня привлекает тот прилавок с сыром, буханки сложены в ивовые корзины; и пахнет пшеницей, и рожью, и грецкими орехами, и подсолнечным маслом. Огромный выбор шоколада. Апельсины, и дыни, и холодильник, доверху забитый мороженым. Решено, сегодня ночью я наведаюсь в этот гастроном, а сейчас я найду себе комнату и посплю, а потом вернусь сюда, голодный, как черт. Я просыпаюсь в десять, взвинченный и неожиданно до смерти голодный, я понимаю, что решился на большую авантюру. Я возвращаюсь в парк, осматриваю витрину магазина, вижу, что в этом гастрономе выключен свет. Улица пустынна, и я иду, никем не замеченный, по аллее, обхожу вокруг и подбираюсь к черному ходу, встаю на старый холодильник и выбиваю маленькое оконное стекло, открываю окно и подтягиваюсь, чтобы влезть вовнутрь. И вот я уже в магазине, я медлю, жду, пока глаза привыкнут к темноте, тусклый свет сочится с улицы, освещая металлические подставки и полки. Мне некуда торопиться, наверху располагается туристическое агентство, значит, владелец живет не в этом доме. У меня уйма времени для того, чтобы выбрать все, что захочется. Об этом мечтают маленькие мальчики, об этом мечтают заключенные, и солдаты на войне, и потерявшиеся в горах, и путешествующие по пустыне, и те, кто на сафари. Это просто налет на магазин, лучшее, что я мог придумать, пусть владелец расплатится за излишнюю грубость. Я не могу вспомнить, когда в последний раз ел шоколад, и я протягиваю руку и хватаю коробку, разворачиваю целлофан и открываю этот сундук с драгоценностями, выбираю шоколадку с клубничными сливками и кладу ее в рот, жду, пока она расплавится и просочится фруктовая начинка, непередаваемый вкус, с этим не сравнится никакой рис с бобами. Рождество наступило рано, и я выбираю трюфель и конфету с фундуком, жую на ходу, направляюсь к прилавку с винами и наугад хватаю бутылку, оглядываюсь в поисках открывалки, обнаруживаю ее на кассе, вытаскиваю пробку и беру из коробки стакан, наливаю себе вина. Я пью за жизнь, я готовлю себе ужин на подвернувшемся под руку китайском блюде. Я разворачиваю нарезку с сыром, вываливаю оливки и режу хлеб, он все еще мягкий, для разнообразия я режу его на разные по размеру куски. Самые сочные в мире помидоры продаются здесь по специальной цене, и я беру три штуки, нарезаю красный лук, открываю банку с соленым арахисом и принимаюсь за лакомства, из которых я вырос, вкус детства, я хватаю пакет с хрустящим картофелем, из холодильника достаю банку «Кока-колы», беру несколько имбирных печений; и моя тарелка уже полна, и я сажусь на стул в дальнем углу магазина и быстро ем, жадно набиваю рот, забыв о хороших манерах. Вкус великолепный, и я вспоминаю, что кушать нужно сосредоточенно, и я начинаю тщательно жевать каждый кусок. Я допиваю стакан вина и рассматриваю свои выпачканные в еде пальцы, вытираю их об потолок. Я наелся до отвала, но решаю немного подождать, пока не проголодаюсь снова. Такой шанс дается раз в жизни, и я должен совершить правосудие. То же самое со всеми этими все-что-ты-можешь-съесть, и нет разницы, шведский стол ли это в Америке или индийское тхали, это натура обычного человека — съесть столько, сколько влезет. И все за бесплатно, и владелец даже не заметит этого, и мне жаль его за то, что его жена и его лоботрясы так грубо с ним обращаются, но плевать, пошел он на хуй, он не должен был хамить мне только потому, что он чувствует себя размазней. Отчасти ему повезло, потому что он нахамил мне, а не какому-нибудь суровому парню. Такой вытащил бы его за шкирку из-за кассы и разбрызгал бы его кровь по этому драгоценному мрамору. А я всего лишь съел немного его продуктов, компенсирую то, за что я платил. Это оправданный подход, и потому мне радостно, и во рту надолго остается привкус этих оливок; и через полчаса я отправляюсь за второй партией еды, накладываю на тарелку огромную порцию салата из макарон, картофельный салат, беру полпирога и пригоршню орехов, перемешанных с изюмом; и рот наполняется слюной, и я тороплюсь на свое место, и там я совершаю ту же процедуру, дотягиваюсь до бутылки с вином и наливаю второй стакан, замечаю холодильник, забитый бутылками с холодным пивом, и забираю пять бутылок, открываю одну; я наверху блаженства, я перемешиваю макароны с картофелем, я отдыхаю и ем, и время идет, и внутренний голосок нашептывает, что надо сваливать, но я говорю: «Заткнись», и продолжаю пиршество. Здесь так много всего вкусного, было бы грехом просто так взять и уйти. У меня никогда не было такого роскошного ужина и, может, никогда больше и не будет. И я начинаю раздумывать, а не стоит ли мне совершать такие набеги регулярно, каждый день заходить в какой-нибудь магазин, а потом вламываться ночью, никому не придет в голову выслеживать и ловить меня; и мне нравится эта идея, другие люди грабят банки и оставляют в руинах государства и нации, а я режу хлеб и сыр и никому не причиняю вреда, просто набиваю свое брюхо и продолжаю свой путь. Я допиваю пиво и понимаю, что надо идти, что если меня поймают, то решат, что я пытался стянуть выручку; и перед тем, как уйти, я хочу сделать себе двойной сэндвич, и на минуту на меня наваливается невыносимая тяжесть, и я закрываю глаза, я наелся до отвала, я сомневаюсь, что вообще смогу подняться с места; и это вызывает во мне приступ смеха, я живу, как король, и ничего не трачу — настоящий обжора. Я просыпаюсь, скашиваю глаза, заметив в стороне проблеск света, и вижу, что разгневанный владелец магазина и полицейский смотрят прямо на меня. |
||
|