"Тюрьма" - читать интересную книгу автора (Кинг Джон)

КОРПУС Б

Сюда они помещают отбросов общества, безнравственных парней, это высшая мера наказания для психопатов, убийц, садистов, уебанов, наркоманов, богохульников и любого другого человеческого презренного хлама. Репутация корпуса Б вплелась в фольклор Семи Башен, крыло медленных пыток с обнаженными ножами, сдобренное наркотиками, я отправляюсь туда; и мой ужас растет, от тошноты во рту тяжелый кислый привкус. Страх сжимает мои кишки, я чувствую, что сейчас обосрусь. Это будет отличным началом/стоять на пятачке на краю двора, плещась в собственном дерьме. Небезосновательно развившаяся паранойя шепчет мне, что Директор спланировал это заранее, с того самого момента, как я перешагнул через его священные врата, он позволил чужаку устроиться и завести друзей, найти некую поддержку у Элвиса и Франко, лицемерный пидарас, он предложил напуганному ребенку утешение, а затем вышвырнул его с того места, где тот чувствовал себя в безопасности. Я прыгнул прямо в его капкан, Директор сидел и ждал, пока я начну умолять его. Я вхожу сюда, оглядываюсь, здесь такое же крыло, но на этот раз здесь все наполнено ужасом Гомера, другие ворота с лязгом захлопываются за моей спиной, засов водворяется на место; и этот звук эхом отдается во дворе, и мне становится неуютно, и головы поворачиваются в мою сторону.

Заключенные разместились кучкой на уступе, щелкают четками, перекидывая их с ладони в кулак, цепи крепко прилегают к оголенным суставам, в каждом движении чувствуется насилие, тела склонились вперед, глаза стреляют влево-вправо, влево-вправо, неподвижные черепа, слишком много лиц затенено капюшонами. Это вам не корпус С, здесь сразу чувствуется напряжение, потоки агрессии, металлические цени и пластмассовые четки, от этого еще сильней колотится сердце; шрам на моем лбу — это неоновая вывеска, умоляющая, пожалуйста, оставьте меня в покое, пожалуйста, я не хочу никаких проблем, глаза с уступа впиваются в меня, им только дай повод. Я боюсь, что сквозь мою личину они увидят мелкого ублюдка, напряженные черепа развинченных наркоманов, они ищут облегчения, черная аура окружает силуэт чужака, глаза мерцают, пытаясь опознать, играют мускулы, дым поднимается от сигарет, кружится злобными клубами и формируется в спирали, которые парят, и рассасываются, и, в конце концов, исчезают совсем. У меня болят коленные чашечки, и я могу запросто рухнуть, но вместо того, чтобы, как трус, сдаться и погибнуть, я опускаюсь на колено и затягиваю шнурки, изо всех сил стараюсь оставаться бесстрастным и выиграть несколько секунд, решая, что делать дальше.

За уступом, внизу лестницы, сидит целая команда мартышек-гоблинов, сгрудившись вокруг массивной фигуры в полосатой пижаме. Это убийца Папаметрополис, более известный как Папа. Его втянутая голова покрыта слоем косматых черных волос и встопорщенной бородой, его квадратная челюсть словно выточена из камня. Еще на нем надет шерстяной свитер, плотные носки и кроссовки. Его глаза смотрят в книгу, которую он читает, и я вздрагиваю, заметив вязальную спицу, вложенную в качестве закладки. Заключенные, собравшиеся вокруг него, столь же тощи, как Папа — дороден, их головы обриты до щетины, груда ввалившихся обезьяньих щек и скелетных рамок. Они уставились на меня, все как один, глаза подчеркнуты черными тенями, гоблины и смотрящий из ГУЛАГа, и я замечаю, что их руки ничем не заняты и спокойны. Они не щелкают четками и не курят табак, они просто сидят в своих джунглях и смотрят. Папа переворачивает страницу, и я быстро отворачиваюсь. Я знаю все об этих гоблинах.

Я встаю, я готов двинуться дальше, я выбираю свое место в этом отстойнике; и меня толкает в спину какой-то парень, как будто я стою у него на пути, или же он пытается сбить меня с ног, и я разворачиваюсь, как на шарнирах, и делаю два шага назад, начинаю извиняться и вижу, что он раздражен; вместо этого говорю, чтобы он отъебся, в этой тюрьме все знают слова «ебать» и «ебать тебя», и некоторые даже смеются: «Ебать тебя, ублюдок»; и он показывает мне зубы и шевелит губами, как будто изображает жующего козла, рычит: «Тебя ебать, ебать тебя»; и я говорю: «Ебать твоя, моя кулак», вздев руки вверх, как боксер-победитель. Он ухмыляется, и рычит, и отваливает прочь, оставляя меня в покое, наедине с глазами людей, сидящих на уступе и уставившихся на меня; и я не теряю времени, дохожу до корпуса, скользя взглядом по заключенным, но я избегаю зрительного контакта, я фокусирую взгляд на кирпичах и стекле, словно я искренне заинтересовался архитектурой этого давно не ремонтированного места, эти четкие линии создавались скорее для того, чтобы воодушевлять людей, а не подавлять их. Этот путь долог, едкий запах табака вдавливает дым в мои легкие, и мне становится трудно дышать. Я методично переставляю ноги, прохожу мимо уступа и вхожу в камеру.

Комната почти пуста, запахи и шум двора улетучиваются. Парочка лунатиков спит под одеялами, ничего похожего на бесчисленных сонь из корпуса С. Я не торможу, не оглядываюсь по сторонам, нахожу свободную кровать, самую ближайшую, в любом случае она свободна, и мне повезло, какая разница, между убийцами или между наркоманами мне спать. Я наклоняюсь и обнюхиваю матрас, убеждаюсь, что до меня на нем не спал какой-нибудь сыкун. Кажется, все нормально, обычно, это старый, и заплесневелый, и вымокший от пота матрас. Я поднимаю его с каркаса и хорошенько трясу, на пол летят мертвые чешуйки и тараканы, их прибивает пыль, которая сыплется следом; и я переворачиваю матрас, застилаю одеяло, поднимаю подушку и вдыхаю жир и воск, одна сторона оказывается грязнее другой. Я взбиваю подушку и ставлю ее в изголовье, роняю сумку на пол, затем, задумавшись, поднимаю ее и сую ее под подушку, зная, что и это не остановит вора, только слегка осложнит его работу. Сидя на краешке матраса, я изучаю комнату, она такая же, как и там, с двумя колоннами кроватей, столом, лавками, с печкой и чурбанами в центре, с зеленой дверью в конце комнаты, ведущей в сафари. Все точно такое же, за исключением ее обитателей. Я представляю Директора, он сидит в своем отделанном деревянными панелями офисе, смеюсь при мысли, как он подписывает решения, а Жиртрест, услужливо улыбаясь, вытирает его липкие отпечатки.

Чем больше власти у такого человека, как Директор, тем больше у него жестокости; и я думаю о распятии, и может, это не надо воспринимать буквально, эта история придумана маленькими людьми, чтобы объяснить действия большого человека. Но та сцена, как он бесновался в офисе, остается со мной, и я наконец верю в то, что Директор действительно прибил гвоздями человека и оставил его поджариваться на солнце, умирать; и я представляю, как через несколько лет, когда меня освободят и отпустят, я отправлюсь на тот остров, где умер распятый человек, и на мусорной свалке найду его останки, сломанный скелет и деревянные осколки креста, поросшие грибком, засыпанные трупами животных и ржавым металлом. Я соберу эти останки и отнесу его кости к берегу, вымою их в океане, и пусть соленая вода омоет их, они будут чистыми, и я заплыву как можно дальше, но так, чтобы меня не унесло течением и не сожрали акулы, и там я оставлю забытого заключенного покоиться в глубоких водах, не дав волнам ни единого шанса прибить его кости обратно к берегу. Я скажу несколько слов, хотя я и не слишком хорошо знаю молитвы, а затем вернусь на берег, растянусь на солнце, обсохну, и отправлюсь в тень пальмы, и приду в себя, схожу в церковь и выпью лимонада с человеком, который сможет дать мне совет, что мне делать дальше, чтобы достичь совершенства.

По возвращении в город я начну выслеживать Директора. Это будет нетрудно. Все, что мне нужно сделать, так это подождать у ворот Семи Башен и проследовать за ним до дома, до его шестикомнатной виллы, с акрами пейзажных садов и заполненным хлоркой бассейном, центром отдыха и релаксации, где он играет не роль выебывающегося убийцы, а доброго семейного человека, я посмотрю, как он чавкает бифштексом в компании своих соседей, сборище судей, прокуроров, переводчиков, политиков, журналистов, всех, на кого я разгневан, собраны в одном флаконе, Жиртрест на заднем плане разносит коктейли, он вне их лиги. Я проскользну на саму виллу, спрячусь в шкаф, в котором висят меха и бальные платья его жены, его отпрыски заняты своими игрушками, и я скажу себе, что, убивая его, я делаю им одолжение — я перережу его ебаное горло — но я могу об этом только мечтать, я знаю, что я не такой человек. Я хороший мальчик. Я контролирую полет своего воображения, я заставляю себя погрузиться в детство против своей воли, я крепко держу себя в руках.

В комнату вбегает костлявый гоблин, что-то щебечет и вприпрыжку бежит ко мне; и я готовлюсь защищаться, я помню, в дневное время гоблины не так сильны, мои кулаки сжаты, ноги на полу, но он идет мимо, пробегает через всю комнату и забегает в сафари. Дверь с лязгом захлопывается, и я слышу его крик на краю голого плато, мягкая трава под ногами охотника — это пол джунглей, Папа идет по проходу. Я снова сажусь на кровать, загипнотизированный видом вязальной спицы в его руке, человек в пижаме смотрит прямо перед собой, сквозь кирпичи и время, стучит в зеленую дверь, живность, сидящая внутри, разбегается еще до того, как он войдет туда. Жесть дрожит. Успокаивается. Снова начинает дрожать от криков, и по моей коже бегут мурашки, но я сижу, не шелохнувшись. Проходит минута перед тем, как открывается дверь, и Папа выходит, с иглы стекает красная вода, и, проходя мимо, он изучает меня, вырастая в размерах, он становится ростом десяти футов, а его игла — копьем, вымоченным в крови. Его глаза черны и бездушны, он знает все о людях моего типа. Его не волнуют пиздюли, разбитые машины и спизженные иконы, он выше гордости, зависти и ревности. Он знает правду. Проходит мимо и покидает камеру. Это просто вопрос времени, рано или поздно он придет по мою душу. Паранойя рулит.

Какого хуя я оказался в этом месте? Элвис задал мне вопрос, на который у меня не было ответа. Должна быть простая причина, но я не могу ее найти; и тут появляется раненый гоблин, у него на лице фурункул, а на плече, в том месте, куда его укололи, сгусток крови, Это опасное животное, прихрамывая, проходит мимо, и я провожаю его глазами; и тут он оборачивается и начинает орать, брызжет ненавистью, плюется проклятиями, продолжает свой путь; звонит колокол к обеду, этот звук бьет меня по башке; и я хватаю миску и ложку и иду за гоблином во двор; и там он сворачивает влево, к лестнице, а я встаю в очередь, люди, стоящие впереди меня, переговариваются между собой, один из них оборачивается, и я ищу контакта, ищу возможности улыбнуться и кивнуть, обменяться словечками, но, нет, нет. Меня игнорируют, хотя я знаю, что все следят за мной, в тот момент, когда я оборачиваюсь, они отводят глаза. У меня по спине бегут мурашки, подкатывает тошнота, так было два месяца назад — и вот снова, болезненное лекарство анестезиолога-шарлатана. Очередь движется вперед, а я ничего не знаю, ни единого слова, надзиратели помахивают дубинками, руки на кобурах револьверов, ружья наперевес, они смотрят на нас тяжелым взглядом; и я пялюсь в землю, интересно, а чем там занимаются мои приятели Элвис и Франко, я представляю, как они сидят на уступе и едят, скорбя по мне, и я оказываюсь лицом к лицу с Шефом и, видя его добродушное белое круглое лицо, улыбаюсь, и он наполняет мою миску рисом и бобами, а я все стою, не двигаясь с места; нон кивает и докладывает еще бобов, тонкие куски чего-то похожего на морковь в кашице, он готов обслужить следующего, и я отхожу.

Легче было бы поесть в одиночестве, спрятаться в камере и сидеть с поникшей головой, ждать, пока все это начнется, представлять, что у меня в миске чили, приготовленное с почками и зеленым перцем, щедро посыпанное специями, а запить это нужно холодным пивом, но это мой первый обед, и такого не произойдет. Я не могу прятаться. Мне нужно заявить о себе. Сидеть на конце уступа, рядом с дверью, и сосредоточиться на болотистом зерне и мягких бобах, я, как всегда, благодарен за то, что жир теплый. Я заставляю себя считать каждый кусок, очередь за едой уменьшается, почти исчезает, и тут гоблины начинают суетиться. Они оставляют Папу за чтением, голодная мартышка, которую он поймал на сафари, тащит две миски; Шеф хмурится, глядя на их продолговатые головы, выдает по одной порции на человека, и гоблины забирают свои миски, эта маленькая армия способна разодрать этого жирдяя, за считанные секунды порвать его в клочки, чтобы остаться в живых, достаточно счастливо принимать пищу. Я перестаю думать о деликатесах, я сосредотачиваюсь на своей миске, черпаю обед до дна, это единственный способ выдержать этот бардак; монастырская жизнь, мы едим, чтобы выжить, а не для удовольствия. И я чувствую приступ одиночества, мне так же одиноко, как в клетке в полицейском участке, мне повезло — меня поместили в блок С, мимолетное воспоминание о тюремной часовне, пинки и унижения от насмехающихся надзирателей, а теперь эта толпа из корпуса Б завершает мозаику. Да ебал я их всех. Папу, и уколотую мартышку, и мистера Ебать, он такой же, как надзиратели из часовни, ебал я Жирного Борова и его бараньи прополотые зубы, и я думаю о Директоре и Жиртресте, о своем судье и прокуроре и переводчике, и об этом ужасном мелком «я-выебу-твою-маму» ничтожестве, продающем вафельное мороженое. Я заканчиваю с обедом и упираюсь глазами в стену замка, почти сблевываю, что вместо стервятника теперь грифы разгуливают по парапету.

Я возвращаюсь в камеру, и мои вещи все еще лежат на своем месте, и я устраиваю большое представление — я кладу на подоконник свою кружку, и миску, и ложку, вешаю свой календарь, в конце концов усаживаюсь и долго смотрю в стену, жир плавает в моем пузе, я оттягиваю неизбежный визит на сафари. Начинается дождь, и люди просачиваются в комнату, готовые быть запертыми на ночь. Минуты ползут, мой живот урчит, кишки сходят с ума, и я не могу больше это откладывать, тороплюсь к зеленой двери и громко хлопаю, достаточно громко, чтобы это услышали крысы, разбежались по норам и прижались к земле. Кто-то сидит в соседней кабинке и стонет, и это сафари еще хуже, чем тот сортир в корпусе С, более грязный кусок из тех же джунглей, заполненный по самый экватор ссаной влажностью, приступами гастроэнтерита и дизентерии. Плывет жидкий страх, и я быстро подтираюсь, мою руки и выскакиваю в тот самый момент, когда надзиратель пересчитывает головы, я возвращаюсь к своей кровати и киваю людям, сидящим с другой стороны прохода. Они не замечают меня. Смотрят в сторону. Может, только что на сафари я провел последние минуты своей жизни. Я просматриваю кровати, но не замечаю других иностранцев, на том месте, где должны были быть лица, просто расплавленная кожа, вокруг стола собралась толпа игроков в домино и карты.

Темнеет, и в окнах чернота, и гоблины гасят свет в дальнем углу, подвешивают одежду по кругу, тени скачут, как в кукольном театре, Папа втискивается в угол между двух стен. Уколотая мартышка зажигает большую желтую свечу, присаживается на деревянный ящик, пламя прыгает, потом снова становится ровным, причудливо изменяя пляшущие тени на стенах и потолке. Вокруг большой свечи горят маленькие свечки, падающий воск используется вместо клея. Слабый аромат сладких фильтров сквозь дымящиеся чурбаны и сигареты, тела гоблинов, завернутых в одеяла, загораживают свечи. На другом конце комнаты идет спор между длинноволосым ебанашкой и двумя бритоголовыми юнцами, подростки смеются над этим более взрослым парнем в сандалиях, его речь убедительней, чем его хрупкая внешность. Он размахивает руками, акцентируя свои слова, юнцы не могут уловить смысл его беглой речи, отвечают ему ухмылкой. Они сильны и развязны, их внимание переключается на татуированного чела, держащего руку другого заключенного и достающего из шелкового мешочка иглу и чернила.

Татуированный изучает девственную кожу, откупоривает чернила и окунает в них какой-то предмет, похожий на швейную иглу. Он мешкает, начинает работу, мягко говорит, вопросительно склоняет голову, и окружающие его люди кивают и смеются. Я искоса пытаюсь разглядеть форму татухи, потом осознаю, что я делаю, и ложусь на спину, опускаю веки, продолжая следить, но не в открытую. Я не хочу никаких проблем, я обманываю себя, надеясь, что смогу превратиться в незаметный фон. Я слежу за иглой, вижу, как вырисовывается внешний силуэт, на ней появляются линии, утолщаются, две раздвинутые ноги, матка, наполненная кровью и чернилами, кормит эмбрион. Под этими изгибами угадывается рисунок женщины, и я вижу, как вслед за грудью появляются формы бедер, спрятанные под купальником. Этот человек — мастер, он рисует предплечья и ладони, и, я думаю, он даже оттеняет ногти на руках, но в этом я как раз совсем не уверен. Он заканчивает с шеей и головой, вырисовывает лицо и убеждается, что оно круглое и счастливое, это идеальная возлюбленная для добродушного мистера Справедливого. Волосы женщины спадают к плечам. Он запланировал это заранее и оставил пробелы на плечах, чтобы волосы струились до груди. Он заканчивает и любуется своей работой, оглядывается па маленькую толпу, которая собралась вокруг, и они лопочут, выражая свое одобрение.

Заключенные сгрудились, стоят, обсуждая татуху, показывают на женщину и смеются; и я начинаю впадать в кому, я изо всех сил стараюсь держать глаза открытыми, знаю, что, погрузившись в сон, я буду открыт для нападения. Эти люди могут использовать татуху в качестве предлога, подождут, пока мое дыхание станет ровным, а затем накинутся на меня; и я пытаюсь представить, как женщина на татухе оживает, но это чей-то чужой образ, у меня не получается, но, в любом случае, у меня есть Рамона. Самое лучшее — это задуматься не о том, что происходит в камере, но я не могу позволить себе двинуться, я слышу, как кашляют оборотни, ждущие, пока изгой уснет, а я не хочу дарить им такого удовольствия. Важнее всего — не сводить глаз с тех гоблинов в углу, убедиться, что они не ползут по полу и не прячутся под моей кроватью. Я отгоняю от себя все хорошие и плохие мысли и сосредотачиваюсь на том, чтобы не уснуть.

Бьет молния, парни вздрагивают, и я просыпаюсь от хлопка вспышки, осветившей лица полицейских и соцработников, видение расплывается; и их выражения лиц стираются, и снова наступает темнота, она топит меня, и нет света; должно быть, удар молнии как-то связан с перебоями электричества; и я чувствую, как электричество трещит под моей кожей, превращая ее в свиной хрящ, полная встряска системы, за окном непроглядная тьма, тяжелые тучи задушили луну и звезды, должно быть, на небесах у кого-то нешуточный приступ гнева; и я сжимаю свой талисман и хочу, чтобы молния ударила еще раз, но этого не происходит, темнота жужжит; и от этого мои уши наполняются пузырьками, там кто-то бьется и извивается, но, похоже, сейчас все спят; как они могут спать, если грохочет гром и сверкают молнии, невозможно вообще что-либо разглядеть, полная тьма, и напротив меня легко может оказаться чье-нибудь лицо; и я об этом не узнаю, некоторые создания обладают ночным видением, они жуют свои морковки и видят без солнечного света или даже без его отражения; и я пытаюсь прочувствовать дыхание соглядатая, но не чувствую ни запаха чая с молоком, ни аромата бананового сэндвича, все абсолютно спокойно; и я в ужасе от темноты, дома я всегда спал с включенным светом, и в такие моменты я не могу не думать о маме; и я хочу позвать ее, но она уже меня не услышит, я думаю о Нале; и мои глаза наполняются влагой, но я не плачу, мальчики никогда не плачут, это делают нытики, но пусть так — мы все равно плачем под одеялами, уткнувшись в подушки; и я высовываю лицо из-под края своего волшебного одеяла, надеясь, что глаза привыкнут к темноте и найдут, на чем бы сфокусироваться, по нет ни искорки, дождь барабанит в окна; и лучше всего попытаться успокоиться и подождать, пока включат электричество или рассеются облака; и у меня зудит спина, словно ее кусают муравьи, может, это уховертка или жук, но, конечно, они не пролезут сюда, под эти крахмальные простыни, потому что для них тут нет ничего интересного, ни еды, ни грязного прибежища, это больше, чем зуд; и еще больший ужас накатывает на меня, это гоблины прячутся под моей кроватью, их длинные пальцы с ногтями-лезвиями распарывают парусину, железными суставами вгрызаются в матрас; и я цепенею, не могу двинуться, я представляю скелетообразные головы этих полулюдей-получудищ, они скалятся, они голодны, они готовы разодрать меня на куски и сожрать заживо, ну почему они не могут оставить меня в покое; джунгли звенят в моей голове, и их безумная тарабарщина сводит меня с ума, они внутри матраса, она вылезают из-под кровати, взбираются по каркасу, раскачиваются, показывая доисторические зубы, впиваются в простыни, разрывают край одеяла; и темнота беспощадна, снизу протискивается множество яростных рук, и я окружен тварями, и негодяи выскакивают из постелей, это племя сиротливых гоблинов заточено в странном зоопарке, без завитых решеток; и они вот-вот убьют меня, и снова бьет молния, и двор взрывается от вспышки, и я просыпаюсь и вижу свет; и в комнате тихо, каждый из этих грустных детей быстро уснул, и земля снова сотрясается, в тюремном дворе останется выбоина; и я просыпаюсь и сажусь, обливаясь потом, осматриваюсь и понимаю, что камера спокойна, полна спящих людей, а гоблины, сгрудившиеся вместе, уставились на свою желтую свечу.

В следующие несколько медленно тянущихся дней я живу как отшельник, вокруг меня, в камере — пятьдесят человек, а в корпусе их сто, и жить отшельником еще хуже, чем жить в одиночестве. Эти дни ужасны, ночи еще хуже. Я пытаюсь заговорить с другими заключенными, по никто не реагирует. Меня избегают, и я обманываю себя, полагая, что могу разрулить ситуацию, вижу тех же зомби, выжженные оболочки, они бормочут сами с собой и никогда не поднимают глаз, только одинокий Бу-Бу вообще не издает ни звука, все время теребит кучку сгоревших спичек, которые он подбирает с пола и складывает в носок. Однажды ночью он извлекает тюбик с клеем и начинает склеивать эти спички. Он взбудоражен, но скорее печален, нежели безумен, не такой, как те грустные люди, которые пытаются найти ответы на свои собственные вопросы, кивая и качая головой, оглядываясь резко назад и громко смеясь, когда на самом деле нечему даже улыбнуться. И все это время гоблины сидят по ночам вокруг своей свечи, а днем они сидят на ступеньках. Кажется, что они никогда не спят. Просто смотрят и разрабатывают план нападения.

Я убиваю время, как Булочник, как эти плюшевые бандиты, как все из корпуса С, которых я никогда не понимал, марширую туда-сюда по двору, не волнуясь, кто и что обо мне подумает, присоединяюсь к движению. Много часов я провел в камере вместе с зомби, корпус Б — здесь нешуточные лунатики, я поглощаю стряпню Шефа, умываю лицо и отправляюсь на сафари. Пытаюсь поймать позитивный настрой. Думаю о Директоре, и о ферме, и о корпусе С, а когда у меня не хватает сил об этом думать, то я думаю о маме и Нане и хороших временах. Ночами я изо всех сил стараюсь мысленно вернуться с Мари-Лу в Парадайз Бич, но это солнце над заливом теперь становится далекой и слабой вспышкой, соленый морской воздух протух, насекомые молчат, а охотник сидит в засаде. Эти парий ждут, когда можно будет напасть па меня, а мне, чтобы нормально защищаться, нужно оружие, я делаю стеклянный нож из стекла разбитого окна. И все это время другие заключенные притворяются, что они спят, ждут, когда же я расслаблюсь, гаснет все больше огней, появляются серые зоны; и я чувствую ноющее желание заглянуть под кровать, я как сопливец, ищущий гоблинов, но я борюсь с соблазном, в конце концов сдаюсь, не нахожу ничего, кроме раздавленного таракана. Я чувствую себя идиотом, раздумываю над тем, внимательно ли я все осмотрел, и каждая ночь еще хуже, чем предыдущая.

Когда прекращается разговор, начинают звучать голоса, и когда я слышу, как люди переговариваются между собой, мне становится от этого легче, словно я становлюсь невидимкой. Ночами всегда горит свет, никогда не выключается, и мне плохо от мысли, что было бы, если бы не было света. Мысль о перебоях с электричеством — это настоящий кошмар. Я ребенок, который не способен заснуть, меня терзают вопросы жизни и смерти, курительная трубка изрыгает дым, от порыва ветра дергается дверь. И все утихает, тишина становится глубже, мои уши горят, в голове звучит разговор на диалекте насекомых, это частично уховертка, частично гусеница, эти голоса сменяются торопливым шепотом. Их предостережения бесчеловечны. Обычно их можно заткнуть. Воображением, движением, фантазией. А вот сейчас от них некуда деться. Начинаются споры, голоса глохнут, сдавленно хихикают, переходят на угрозы, оскорбления, и мне стоит больших сил не обращать на это внимание. По ночам мы все становимся слабее. Ночь — это самое опасное время. Усталость тянет меня к подушке, все мысли посвящены самообороне, я должен защитить себя от нападения другого больного уебка, от внутреннего врага с его мучительными сомнениями и ленивой беспощадностью. Волшебство алхимии оборачивается вспять, и берег Луизианы удаляется, золото превращается в обычный металл, уплотняется, становится платформой железнодорожной станции, в тощем мешке лежит все мое мирское богатство, мешок висит на плече, в кармане билет в один конец. Воспоминания путаются.

Желаемое переплетается с дежавю и фактами, и все, что должно случиться, уже случилось раньше и снова происходит сейчас. Прошлое, настоящее и будущее слились в одно. Иначе почему я так четко вижу море, чувствую песок под ногами, вдыхаю соленый воздух?

Мари-Лу за руку тащит меня к ресторанчику, в котором на завтрак подают блинчики и вафли, и, может быть, даже выпью какой-нибудь свежевыжатый апельсиновый сок, и мы сидим в тени зонтика с рекламой «Кока-колы», развалившись в удобных креслах, следим за указательным пальцем владельца заведения, и видим, как из болота выбирается аллигатор, и я смотрю на ботинки хозяина, они сделаны из кожи динозавра, а эта тварь зевает и скалится, эти зубы — не ровня ружью охотника, эта технология сильнее мышц, разум победил плоть, его глаза вращаются, упрятанные в мешок из материи для дамских сумочек, он взмахивает хвостом и исчезает из виду, теряется в мангровых зарослях, сильный ветер джунглей глушит неуклюжие и звуки ломающихся веток. Индусский мальчик с помощью мачете раскалывает кокосовый орех и сливает молоко, отламывает куски белого мяса; он худой и босоногий и улыбается; и Мари-Лу качает головой и говорит: «Спасибо, не надо»; пьет свою колу, жестяная банка нравится и больше, чем корпорация джунглей.

Рай исчезает в мгновение от кашля некрофила, отрыжки и пердежа его пораженного раком тюремного желудка. Достаточно провести несколько дней в деревне, это все, о чем мечтает большинство людей, город толкает нас обратно в лапы цивилизации, любое более глубокое ощущение одиночества не даст прочувствовать всполошенная толпа забывшихся опиумом. Трудно оставаться одиноким, если ты в людном метрополисе, окружен людьми, но почему-то у меня это получилось, и это — вариант суицида. Некуда бежать, пет горизонтов и расслабухи, единственный выход — утонуть еще глубже в самом себе, улететь в тоннель, но я знаю, что нужно оставаться по поверхности, снаружи, скользить, плыть по волнам, Джимми Бродяга хочет, чтобы все было просто, но у него есть проблемы. Дверь заперта на засов, стены сужаются, и я пытаюсь прорваться к Мари-Лу, снова очутиться в Мексиканском заливе, пробую представить себе просторы Америки, ее роскошные материальные удобства, но у меня не получается.

Ты ребенок, и наступает момент, когда ты осознаешь, что жизнь не такая, как ты думал. Твои мысли занимает идея смерти и, поскольку ты ничего не можешь понять, это не дает тебе покоя. Для мальчика время — статично, пока он не узнает о смерти. О ней говорят все, ее боятся, и она преследует всех окружающих, и внезапно наступает переломный момент, когда хорошие времена кончаются. Им овладевает размалывающий кости ужас и остается с ним на весь остаток его жизни. Люди придумывают религии и научные теории и говорят, что знают правду о жизни и смерти и, что самое важное, о жизни после смерти, но на самом деле они ничего не знают. У них есть вера, и они убеждают себя, что вещи, в которые им хочется верить, по большей части не подлежат сомнению, и они называют это справедливостью, но они никогда в этом не уверены. Они перестают слушать. Рассказывают детям сказки, в которых колдуют ведьмы, а призраки проходят сквозь стены, мультяшная Вселенная, полная зловредных духов и похищений детей. Жизнь, которую мальчик получил в подарок, потеряна навсегда. Этот страх ночи остается внутри таких людей, как я.

Физическим усилием я заставляю себя вернуться на перекресток в глубинке Миссисипи, и хотя у залива есть свои прелести, я не хочу снова ехать по тому же шоссе, вместо этого поворачиваю вправо, еду на запад, к Техасу, вместе с Джимми Рокером, этим сумасшедшим бродячим человеком с холодным пивом в руке и чизбургером в животе; и, когда наконец у меня получается это представить, я смеюсь, я снова на дороге, по радио поет Хэнк Вильяме, а на ручнике лежит пакет с попкорном. Мари-Лу сидит рядом с Рокером, что-то напевает, ее волосы развеваются от горячего ветра. Она живая и свободная и любит Джимми, и когда она рядом с ним, то нет понятия ночи, есть только день, даже во тьме, она берет своими длинными пурпурными ногтями попкорн и кладет на кончик его языка, несоленый медовый попкорн; и Джимми раскачивается, и пританцовывает, и кружится, и вертится, вжимает в пол педаль газа, едет в страну калифорнийских кукушек.

Но у меня нет выдержки. Это усилие слишком тяжело мне дается, и я не могу судить этого бродягу, бедный Джимми уносится от армии полицейских машин, старые добрые парни высовываются из окон и стреляют из ружей, у них красные лица, потому что они орут, выкрикивают оскорбления, называя его тупым сукиным сыном. Он не может понять, что он сделал не так, почему полиция штата так сильно ненавидит его, почему они хотят убить его за превышение скорости, и он в панике, набирает скорость, вздымая пыль, несется к ближайшему мотелю, с пустым бассейном и завтраком «ешь-сколько-сможешь», единственная проблема в том, что он не сможет остановиться. Он вляпался в серьезное дерьмо. Он приближается к перекрестку. Не зная, куда он направляется и что он делает. Он сбит с толку, напуган, лучше бы он никогда не покидал родного дома. И я изо всех сил пытаюсь заставить Рокера вести себя так, как хочется мне, я пытаюсь вывернуть руль, но он поворачивает вправо и съезжает па грязную обочину, грохочет по гравию, а шериф нагоняет его, он едет мимо зарослей иссохших сосен, и деревья хохочут над ним. Сквозь голоса полицейских Рокер слышит треньканье банджо по радио и проповедь преподобного Билли Боба Буша, свихнувшегося на Библии, вешающего миру, что мистер Элвис Пресли — старый, жирный, мертв и похоронен; и они собираются вздернуть этого хуесоса Джимми Рокера и отрезать ему яйца, а если у них не получится, они поджарят его на авторском электрическом стуле Уорхолла; и Джимми ищет Мари-Лу, но она сбежала, он понимает, что она ничего не представляет из себя, просто девица для хорошего времяпрепровождения, которая знает, что этот скиталец — это никудышный лузер.

Человеческий крик вырывает меня из разудалой вечеринки с Библией и ревом моторов; и несколько секунд мне кажется, что Рокер сдался и сидит в тюрьме, я оглядываю камеру и вижу, что в центре комнаты вальсирует наркоман, на одеревеневших плечах подскакивает голова, красный шар; и это напоминает мне о том, как Элвис делал стойку на голове, а у этого парня голова испачкана красной краской. Он доходит до двери и начинает колотить в нее розовыми кулаками, запястья изранены, и кровь ручьем льется из длинных разрезов, пропитывая его кожу и одежду, сливается в лужу вокруг его ног. Гвалт невыносимый. Люди вскакивают на ноги, начинают орать на него, другие парни подбегают к окнам, зовут охранников. Один чувак смеется. Смеющийся лунатик с пронзительным голосом. Они разозлились. На то, что их разбудили. На то, что этот наркоман оказался здесь. Они разозлились на самих себя за то, что они оказались здесь.

Истекающий кровью парень отшатывается назад, начинает орать на тех, кто стоит у двери, поворачивается и бежит к окну, прыгает на подоконник и начинает лупить ногой по решетке, его нога протискивается сквозь решетку и вдребезги разбивает стекло. Из ноги льется кровь, эта кровь темная, он задел крупную вену; и парни пытаются успокоить его, а те, что зовут надзирателей, взбешены, и повсюду разбрызгана кровь. А наркоман молодой, лет двадцати, красный шар его лица теряется во всеобщем хаосе; открывается входная дверь, врываются люди в униформах, размахивают дубинками, двое надзирателей остаются стоять у входа, опустив вниз дула. Надзиратели из группы захвата стараются не изляпаться в крови, они смотрят на руки наркомана, произносят несколько слов; и он затыкается, и его, спотыкающегося, выводят из комнаты, и дверь запирается снова.

Дрожа, я ложусь, оборачиваюсь одеялом, жду, пока затихнут разговоры, и они быстро затихают. Слишком быстро. Как будто такое — обычное происшествие. В отдалении слышится шепот, ветер сифонит в скрипучих легких. Я уже сам наполовину сплю, слишком быстро засыпаю, кислород перекрывают; и я вздрагиваю, подпрыгиваю и переворачиваюсь, пытаюсь избавиться от навязчивого видения разодранных рук и разлитой артериальной крови; я снова с Джимми Рокером, он на обочине заброшенного шоссе, стоит на коленях, а ему в затылок направлено помповое ружье; Мари-Лу пересаживается в автобус, у нее билет в одну сторону, до Ныо-Орлеана, она едет в ласковые объятия Фредди Ебаря. Она даже не смотрит, как бродягу ведут к кузову полицейской машины, Джимми спрашивает, что он сделал не так; и шериф оборачивается и бьет его в сердце, ты проклятый сукин сын, не надо заигрывать с таким мелким миссисипским свиномордием, как я, но что же Рокер такого сделал, он свободный парень для хорошего времяпрепровождения; я невиновен, Шериф, скажите это судье, вы, бродяги, просто безродный белый сброд; и Джимми приказывают заткнуться, и отъебаться, и сказать это судье, этот рок-н-ролльщик смотрит, как пролетает мимо выжженная земля, они едут в глубь Техаса, деревянные хибары, и печальные люди, и заколоченная досками бензозаправка — вот и все его обрывочные воспоминания.

Странствующий человек, которого зовут Джимми Рокером, привязан к электрическому стулу. Он думает о своей матери, и ему хочется, чтобы она пришла и спасла, но она далеко и не знает, во что он вляпался. Он думает о своей нежной бабушке. Она качается. В своем кресле-качалке. Она умерла. Интересно, жива ли, по крайней мере, его мать. Он слышит, как священник читает Библию, и заявляет, что не верит в религию. Если бы Бог существовал, то помог бы ему в трудный час, но Джимми знает, что никакая сверхъестественная сила не сможет спасти его никчемную жизнь. Джимми — философ-материалист, предпочитает иметь дело с вещами, которые можно увидеть и потрогать, он мечтатель, но он логичен и он экономный потребитель. У него нет времени на теории. С людьми, которые ведут жизнь бесцельных бродяг, не происходит чудес. С мягкосердечными, любящими скорость париями. Любителями дешевых заведений. Джаза из музыкальных автоматов. Ковбоями-гонщиками. Для пего существует только большая дорога. Имбирное пиво, гамбургер и широкая улыбка Мари-Лу, его мадемуазель из Миссисипи. А палач скалится, он похож на мороженщика с его безвольно повисшим хуем, занавес отдергивается, и он оказывается лицом к лицу со своей мамой и бабушкой, за стеклом эти страдалицы, свидетельницы его смерти. Сзади поодаль стоит мужчина, ему интересно, его ли это отец, впрочем, нет, насрать ему на этого старика. Палач благословляет меня и говорит: «Скоро все кончится, сынок, никто, кроме тебя самого, не знает, что именно ты сделал не так. Ты унизил свою мать». И Джимми хочет что-то сказать, но не находит слов, рычаг опускается, и электричество ревет в его теле.

Кислород перекрывают, органы начинают дымиться, и я вздрагиваю. Я вне своего тела, а Джимми Рокер трясется, и раскачивается, и просит о милости, его кожа начинает дымиться, глаза вылезают из орбит. Через короткое мгновение огонь вырвется из его груди, и сердце его плавится, и слезы текут по моему лицу, а пламя лижет ботинки Рокера, жжет его «Конверсы», черты лица меняются, цвет и индивидуальность разрушаются сами по себе, потому что все, что я люблю, умирает, опускается темнота, унося меня прочь.

Меня бьют в затылок, меня застигли врасплох, я взбешен, последние три дня я был начеку, я не спал, я избегал колкостей и оскорблений; это только подтверждает, что эти люди ненавидят меня, я даже отказался от похода в душ, я хожу только на сафари, когда это необходимо, я напрягаю мочевой пузырь и кишки, зная, что в этом закоулке на меня легче напасть, чем в комнате, где стукачи могут дать хоть какую-то защиту. Лишение сна превратило меня в маньяка, параноика, меня постоянно тошнит, мне нужно проблеваться, но я не способен и на это; я готов защищаться, я могу искалечить своим стеклянным ножом, который лежит в кармане моей куртки, я положил его подальше от талисмана удачи, обмотал один конец туалетной бумагой, и поучилась импровизированная рукоятка, мои пальцы расслаблены, как у стрелка. Стеклянный нож — это сила, хотя я не хочу его использовать; насилие не свойственно моей натуре, это грех, я понимаю, что в этом случае к моему сроку прибавится еще одна судимость, это цепная реакция. Но мне нужно защищаться; это вопрос жизни и смерти. Я хочу вернуться в корпус С и жить со своими покинутыми приятелями Элвисом и Франко, отыграться в шахматы и полюбоваться этими фотографиями гор, теперь скука привлекает меня, но я не могу подать апелляцию. Возврата назад нет. Это моя промашка, и я должен выжить, выстоять; и я оборачиваюсь и бью этого фискала прямо в лицо, кулаком в нос, и слышится треск; и он удивлен, он не ждал, что изгой даст сдачи, но у него есть друзья, два грязных андроида, они пытаются сбить меня с ног, остальные орут и отходят назад, а я падаю на пол, утягивая одного за собой; я чувствую, как на спину и на голову сыплются удары, мы боремся на асфальте, бурундуки, возящиеся в грязи, я вспоминаю про нож и решаю отложить это дело, держать его на самый крайняк; я делаю им поблажку, я продолжаю игру, мартышки-гоблины вонзают зубы в лицо человека, кусают его за щеку и чувствуют, как лопается кожа, вкус горького молока; и он орет, скорее от шока, чем от боли; и я всосан обратно в часовню, и вот он, Жирный Боров, и миллиарды падающих звезд в пурпурной дымке бездонного пространства, это богохульство дает мне силы; и я отпинаю своего противника, бью его по голове и с трудом встаю, он бьет мне по яйцам, промахивается, и я пизжу его своими железными кулаками, трескающимися орехами, я качаю головой, это пена бешенства, я сплевываю красную слизь; хозяин цирка вертит дубинкой, и животные — заключенные — отступают назад, смотрят на грифа на стене, бой окончен, те трое, которые нападали на меня, уходят прочь, а я стою один, и рот вымазан кровью.

Перегибаясь над желобом, я умываю лицо, быстро вытираю кровь, зная, что все со мной будет в порядке. Люди придают заболеваниям крови мифическую силу. Трус сплевывает, и я оборачиваюсь и вижу на своих джинсах мокроту, пристально смотрю на ближайших ко мне клоунов, их бледные лица невыразительны; и я смеюсь, называю их Мистером Несправедливым, и после нашей потасовки с гоблином они ведут себя настороженно, но готовы вонзить в меня нож, когда я буду спать. Я сплевываю на землю перед ними большой кусок розовой слизи, может, надо завыть, но я против этого, я не хочу действовать слишком театрально. Хорошо быть сумасшедшим, но это не есть умно. Я мало чего могу сделать с этими придурками, это другая, новая и более широкая игровая площадка, все прошедшие годы я видел другой кошмар, эти задиры приближаются ко мне, и я чувствую их пендали и слышу их бормотание, падаю на землю, ритмичные насмешки, это хуже оскорблений, и они начинают избивать меня, и я принимаю это наказание, потому что я слишком мягок и думаю, что я заслуживаю именно этого. В конечном итоге учитель прекращает драку и прогоняет мальчишек прочь, он видит, что у меня мокрые глаза, но не дает мне носовой платок, я ведь сдерживаю эти слезы; и он не помогает мне поднятья с земли, мои штаны разодраны на коленках и кровь стекает с израненной кожи в кратер тюремного двора.

Самое страшное здесь — это то, что послабления не будет. Я не могу уйти вечером домой или спрятаться в камере. Я не знаю, что теперь думать по этому поводу не думай, просто перестань мучиться, и напрягись, и выеби каждого из этих уебанов, вот это тебе и надо сделать, отпусти себя и прекрати сдерживаться и переживать о других людях, плевать, заслуживают они этого или нет; ты еще не слишком глубоко вонзил свои зубы, ты должен был порвать его на части, разодрать ему лицо и вгрызться в кости, выдрать кусок и пережевывать его перед этими так называемыми жесткими парнями; это порядком их всех напугает, даже массовые убийцы боятся животных, бешеные крысы забираются в норы, прячутся в водосточных трубах, вот так об этом говорится, загнать эту ебаную жопу в крысью дыру, помни об этом, половине этих грязных ублюдков такое придется по нраву, просто с настоящего момента оставайся начеку; ты уже вбил колья, держись за свой нож и в следующий раз порви их ебаные горла, любой из них может оказаться беспощадным, это самая легкая вещь на свете; и я черпаю воду, полощу рот и сплевываю, пока вода не становится чистой и прозрачной; я стою с распахнутой пастью, чтобы холодный воздух не дал ВИЧ проникнуть в мои десны, забраться в укромное местечко, где можно пережить свой инкубационный период, и развиться, и превратить меня в скелет — теперь ты это сделал, в следующий раз ты разрежешь уебана, как кусок мяса, тебе вообще нечего терять — вряд ил этот парень болен СПИДом, нет никаких предпосылок, он может быть подлецом и грязным, но никто из нас не остается чистым больше чем на один день в неделю, не в этой сраной дыре; и я иду обратно в камеру, ищу свое полотенце, вытираюсь, и мне хорошо, потому что первая атака закончилась, и со мной все о’кей, это должно напугать некоторых выблядков, они хотели легкой жертвы; они вернутся и станут вдвое сильнее, вдвое неумолимей, не парься насчет всего этого, эти садисты, и расисты, и криминальные элементы остались позади; помни, кто тут изгой, цыган-воришка и странствующий еврей, придурок, ищущий пристанище, который хочет спиздить их состояние и выебатъ их сестер; и я вытаскиваю из кармана туалетную бумагу и вытираю на хер сопли, иду к зеленой двери и стучу по жести, падаю в сумрак расплывшихся экскрементов — это дистилляция, облака появляются от испарений ссак и говна, разбавленная сперма и инфицированная кровь — вижу, как крысы разбегаются прочь, они огромны — маленькие псы — и я не могу въехать, как они протискиваются сквозь эти трубы — они все еще там, ждут под навесом, чавкая слюной — и я бросаю бумагу в корзину, чел, ответственный за вынос корзины, — слизняк, выбрал роль говнокопателя — это одна из немногих имеющихся работ; и я быстро выметаюсь из сортира, иду к своей кровати, смотрю на безмолвного человека, который сидит напротив — Бу-Бу — того самого, со своими спичками — спичечный человек сделан из дерева, черная голова из пороха готова взорваться — и нас здесь немного, одиноких божьих людей; и у нас есть общая черта, но мы и не можем общаться друг с другом — ты не подлежишь восстановлению, наслаждайся гонкой — и я делаю попытку, говорю Бу-бу: «Привет», но он даже не слышит меня — болван — и я вижу, что он печален и растерян, но я ничего не могу для него сделать — у тебя достаточно своего гемора; и он сидит на своем матрасе, занятый своими спичками, сорок или около того уже склеил вместе — какого хуя он делает, может, он строит планер, думая, что он может спастись из Колдица[12], толстый сопливый пиздюк; складывает панель — он сделает плот и исчезнет в крысьей дыре, выплывет в море и тормознет роскошную яхту, рассчитывая, что будет сидеть за столом капитана, бухать шампанское и трахать его жену; и я сажусь на свою кровать, смотрю, как работает спичечный человек.

Бу-Бу не обращает внимания на окружающую обстановку. Он методичен и сосредоточен на своей задаче. Я сую руку в карман и нащупываю стеклянный нож. Он толстый и острый, это стекло из разбитого окна над моей кроватью. Я копаюсь в карманах и нащупываю гладкую поверхность своего талисмана — выкинь его на хуй, чего хорошего он тебе принес? — я понимаю смысл талисмана и успокаиваюсь. Сердцебиение замедляется. Я прошел первый большой экзамен, и возбуждение понемногу выветривается, и я увлеченно смотрю на мановения рук спичечного человека. Я пытаюсь найти разницу между выброшенными и склеенными спичками, понимаю, что спички на панели — без головок. Откуда-то я знаю, что они симметричны, каждая последующая спичка точно совпадает по длине с предыдущей. Словно в подтверждение моих догадок Бу-Бу держит одну спичку на свету, вдыхает запах дерева и проводит языком по краю, и я думаю о том сосновом бору, в котором я спал; немой человек отмеряет спичку для панели, прикладывает ноготь к деревяшке и затем откусывает головку, выплевывает ее, скребет кончик и добавляет клей, прикладывает ее к плоту, крепко прижимает и ждет, пока она приклеится. Он сидит и любуется своей работой, на его губах появляется слабая улыбка.

Нужно наслаждаться этим моментом спокойствия. Трое, которые напали на меня, находятся недалеко отсюда; и я думаю, что же случится, когда нас, всех вместе, запрут на ночь, что случится после этого, как именно они будут мстить мне; и я даже не смогу отключиться, а может, мартышки-гоблины присоединятся к этим уебанам, по крайней мере, те трое, которые нападали на меня, не живут вместе с Папой. И неожиданно до меня доходит, что эти парни вообще не из нашей камеры, что я никогда раньше их не видел и что когда они уходили, они поднимались по лестнице. Я издаю вздох грандиозного облегчения, радость выстреливает и пульсирует по моим венам, несется до сердца. Этот драгоценный сложный орган разбухает — у тебя есть нож, что тебе еще нужно, следи за этими гоблинами, и Бу-Бу опасен, не обманывайся его пассивным поведением, самые ужасные люди спокойны, собраны, а внутри кипят от ярости — и на минуту я закрываю глаза, но я в боевой готовности, пурпурный свет и горящие спички мерцают во всей своей многоцветной красе. Очень-очень нежно я провожу пальцем по лезвию своего стеклянного защитника, я знаю, как страшно можно им покалечить; я помню лицо того парня во дворе, которого я укусил, помню, как я разорвал его кожу, и думаю, откуда мне взбрело в голову цапнуть его; волна эйфория накрывает меня с головой, откатывается и возвращается с волной уверенности; и я пытаюсь убедить себя, что я такой же гоблин, мы идем по жизни с рок-н-роллом и режем на куски всех подряд, я безумец, я не собираюсь ложиться и умирать.

Время идет медленней, чем обычно, и я уже провел неделю в этом корпусе, но все еще не могу нормально спать по ночам и еще ни разу не говорил с другим заключенным. Парень справа от моей кровати кивнул разок, но когда я пытаюсь заговорить с ним, он отворачивается. Это больше, чем просто язык. Это — отбросы тюремной системы, ненормальные, которые калечат, и насилуют, и презирают невинность, они утонули в своей жестокости, психическая пытка вдобавок к пытке телесной. Я стою в очереди, чтобы получить свой обед, Шеф хотя бы слабо улыбается, но он реагирует на каждого подошедшего, кроме гоблинов; они держатся в стороне от его мира с жиром, и бромом, и удовлетворения работой; и я сижу на матрасе или на уступе и пережевываю каждый кусок вдвое дольше, чем я делал это в корпусе С, жую замедленными движениями, потом намываю свою миску, пока пластмасса не начнет сиять и не превратится в сталь, но все это только после того, как пообедают все остальные; я карлик, изгнанный из этого общества. Бу-Бу — карлик, но он живет в безопасности в своем спичечном раю, а другие неудачники получают случайные пинки и пендали, смиренно опускают головы и не пытаются дать сдачи, так относиться к происходящему — весьма по-детски, и от этого я прихожу в негодование. Я иду на сафари и едва замечаю, что там воняет, чувства притупляются, я нагибаюсь и ощущаю, что у меня влажная кожа, не знаю, с чего она вдруг намокла, откуда, снаружи или изнутри, я встаю у раковины и втираю ледяную воду в каждую доступную пору, я намочил одежду, но мне плевать, меня трясет, я наклоняюсь еще ниже. Я смотрю в потолок, наблюдаю за насекомыми, спиральные струи, и бомбардировщики, и бездушные трутни, слышу, как комары запускают автоматы; я выхожу на улицу и слоняюсь по двору, даже если мороз или просто холодно, я знаю, что скоро скопычусь, интересно, как долго может выживать нормальный человек; тройной плевок бьет мне в затылок, жесткие и ухмыляющиеся лица, глаза без выражения, дразнят, по крайней мере, в одиночестве нет опасности. Есть такая песня: «Ты не знаешь, что у тебя есть, пока не потеряешь, как говорится, трава всегда зеленее»; и я знаю, мне нужно собраться и понять, каким же я был счастливым. Отчасти мне хочется встать и бросить вызов всем им, заставить этих шлюх говорить — или пусть убьют меня, пусть они научат меня своему языку или навсегда заткнут меня, но если я взбунтуюсь и откажусь сидеть и безмолвно страдать, это развяжет руки толпе, и тогда у меня не останется шанса; спесивый ниггер, ха-ха, который отважился противостоять линчующей толпе, стены узки, башни возвышаются; и мое смятение растет еще больше, человек-гриф следит за нами, слушает, ждет, пока утихнут последние конвульсии жизни; и очень скоро гоблины нападут, этот момент близок, они перестанут играть, они придут, с проволокой, сталью и стеклом, парализуют мои руки и ноги, превратят меня в овощ — в репу — и Директор умоет руки и отправит меня в психбольницу — или в молодой картофель — и меня никогда не выпустят оттуда, я не смогу нормально двигаться, не смогу думать, я стану подвесной грушей для ебанутых преступников, сексуальным слугой для Гомера и его ебарей-пидарасов — в нечто более экзотичное, вероятно, баклажан — и я откидываюсь на стену, прислоняюсь к кирпичам — или в тропический фрукт, который гладок снаружи, по прогнил до корки, что-то типа вонючего старого дуриана — теперь я прикрыл свою спину, смотрю на противоположную стену, на ней облупилась штукатурка, в моей броне прорехи, что от нее осталось? — ты всегда был слизняком, всегда был и всегда будешь, ты знаешь, именно так говорит мама — и мои кулаки никуда не годятся, ну что это за защита? — убей их до того, как они убьют тебя — что я за человек; я думал, что смогу вырвать глаза из черепушки Жирного Борова, как будто это сваренные вкрутую яйца- если ты не сможешь постоять за себя, тебя сожрут заживо, ты отплатишь им в десять раз хуже, в глубине души люди злы, они замечают слабость и вторгаются, раздирают рану, а потом улыбаются и ждут, пока не наступит момент безопасности, и после этого не жди от них сострадания — но, конечно, теперь у меня есть нож, толстый клинок из стекла; я могу им так жестоко покоцать, так, что этот парень будет вспоминать свою маму, это мой телохранитель, как и мое волшебное одеяло — как одеяло может защитить тебя от лезвия, забудь о Папе, о его оборотнях и всех этих гоблинских делишках, каждый из этих людей — монстр, тебе следует просечь их ход мыслей, ранить их до того, как они смогут ранить тебя, и, по крайней мере, ты знаешь, как на них действует демонстрация бешенства, это несколько по-детски, но это начало, ты мыслишь четко, но тебе нужно правильно влиться в общество этой тюрьмы, это скользкая дорожка, внизу острые камни, рана сочится кровью, после останется шрам, и медаль приколют, тебе на грудь — одеяло крепко закутывает меня, но оно потеряло свое волшебство, у меня больше нет полетов воображения, я не могу сбежать — ебаное воображение, тебе нужно стать жестче — и я провожу вечера, пялясь в камеру, беспокоясь о том, что происходит вокруг меня, я по-прежнему не сплю, я всегда бодрствую — а гоблины смотрят на тебя, и это не тролли из сказок, не големы, не чудища под твоей сраной кроватью, мы говорим о тварях, о б извращенцах-педофилах, о садистах, о нелюдях, которые ловят пи в чем не повинных и приставляют провода к их яйцам, качают электричество через свои генные машины и рвут проводку, поджаривают их яички за деньги и для удовольствия — и я чувствую себя глупо, прячусь под одеяло, как напуганный ребенок, это и в самом деле умилительно — но ты прав, они ждут, пока ты быстро заснешь, и они спрячутся под твоей кроватью, и возьмут вертел, и просверлят им матрас, и вонзят его в твое сердце; вертел раскрошит тебя, превратит в шашлык, они будут дрочить над мясной помойкой, а ты — булькать и задыхаться, замаринованный в гоблинском масле — матрас очень тонкий — вуайеристы разорвут свои оковы и вгрызутся в то, что останется, они будут держать тебя и превратят в Гомера, перевернут тебя на спину, а когда закончат, нассут тебе в лицо, — да срать я хотел на эти фрукты, они живут своей собственной жизнью, а я живу своей; изнасилование — это преступление, которое никто не прощает, насильник в тюрьме — кусок говна, так же, как и в обществе — там корпус С, а здесь корпус Б, и здесь все подряд — случаи насилия, все они любят дырки в жопах, просто послушай Гомера, этот чел знает правду — я не замечаю, чтобы кто-то кого-то здесь дрючил, по собственной воли или по принуждению — ну, может, и нет, но это происходит, в парикмахерской, и в душе, и за зеленой дверью, просто ты не видишь, и ты знаешь, что они хотят пырнуть тебя за то, что ты нелегальный чужак; эти люди — отбросы, а ты должен быть бешеным, порезать на куски этих уебков или выбрать подходящий момент, действовать ночью, тебе нечего терять, бей стеклом, парень, бей ебаным стеклом — днем, когда я брожу туда-сюда по двору с другими жуликами, нож дает мне уверенность; я осторожно ставлю одну ногу впереди другой, туда-сюда, туда-сюда, вместе с четками, тик-так, тик-так — зачем беспокоиться? — сую руку в карман куртки, затем в штаны — держишься за яйца — а что мне нужно, так это незаметный шнурок, типа резинки для волос; но это только мечты, это недоступно, и когда я сижу на уступе, я признаюсь себе, что я не коллекционер оружия, не эксперт по самурайским мечам или по бандитским кортикам; я наблюдаю, как патруль из безумцев расхаживает по двору, туда-сюда, назад-вперед, тик-так, тик-тик, тик-так — посмотри на того длинноволосого пиздюка в смешных сандалиях — длинноволосый чел, который всегда спорит с амбалами; они вдвое больше, чем он сам, он проходит мимо, смотрит в мою сторону, задерживает взгляд — какого хуя ты смотришь на меня вот так? — и секунду мне кажется, что он собирается что-то сказать — скорее всего, собирается пырнуть тебя спицей, позаимствованной у своего приятеля Папы, покуда этот жирный пидарас закончил вязать новые носки для свои продажных мальчиков — я никогда не видел этого человека рядом с Папой — а гоблины, не забывай об этих дикарях — что-то мне кажется в нем знакомым, но я не могу понять, что именно; и он идет мимо, исчезает в камере — следуй за ним, не позволяй ему смотреть на тебя, он может прочитать мысли, он чародей, язычник или колдун, ты не можешь позволять людям так с собой обращаться, смотреть на другого человека — это оскорбление, а позволить ему заглянуть в тебя — это еще хуже, так что давай, сделай что-нибудь, чтобы эти варвары перестали подходить слишком близко, сумей постоять за себя — под лестницей начинается потасовка, сыплются удары; и щелканье четок замедляется, какая разница, быстро или медленно они щелкают — один хер, это сводит меня с ума — тот день, когда ты доберешься до этих четок, станет днем, когда ты присоединишься к живым мертвецам, посмотри на этих пиздюков, тупорылые уроды, щелк-щелк и тик-так, и это, еб твою мать, сводит меня с ума; порежь одного из них на куски; это остановит время, сломай минутную стрелку, а секундная пусть сама о себе позаботятся, у времени нет конца, и потому мы сможем начать все с начала, ты и я, мы вместе, ускорить все до предела, сбежать из этой скотобойни — но я должен приспособиться к ритму, так же, как я приспосабливался в корпусе С. Вначале я был напуган, я верил в условности, общественная машина гласит, что люди по сути своей злы и что тюряга лишает самообладания, но я подстроился и выжил, нашел новое общество; и то же самое мне предстоит сделать здесь, научиться жить без знания языка и без друзей, так же, как другие дебилы, а все они говорят, что человек — это не остров, и какого бы хуя все это значило, но нет, это же очевидно — тебе гораздо лучше будет в подземелье, в подземном бункере, где тебя никто не обидит, просто хлеб и столько простой воды, сколько ты сможешь выпить; и нормой будет ссать в угол, и там будет вонять, но никогда это не будет настолько ужасно, как поход на сафари, даже если тебе придется срать в подземной камере, это же будет твое говно и мое говно, но мое не воняет, оно будет нашим, и только нашим, кроме того, подземелье может стать вневременным раем, без тиканья часов, без сердитых голосов, тишина лучше всего; нам нечего будет бояться, не будет гоблинов, ждущих, когда ты проебешь момент, а когда нам захочется спать, мы будем спать, так крепко, как хотим, да, мы можем спать громко, если мы будем спать в подземелье; сможем спать днем и ночью, просто мы никогда не будем знать, что нам снаружи — солнце или луна, потому что все время будет включен свет, так что все время будет день; и Папа идет вниз по двору, как будто это место принадлежит ему; а оно фактически и принадлежит этому жирному уебану — и мне интересно, что обозначает его пижама — он сумасшедший, они все ебанутые, особенно этот Бу-Бу со своими глупыми ебаными спичками, сидит там, словно в трансе — и Папа доходит до лестничного колодца; и гоблины расходятся в стороны, как будто он — Мессия, но в Папе нет ничего человеческого, он серьезно жесткий чел, он ростом выше шести футов, у него специфическая усмешка, эта ухмылка сквозит в каждой морщине на его коже, золотушный убийца, король гоблинов, маленьких скелетов с черепами, испещренными шрамами и пурпурной сыпью; доктор тщетно пытается расправиться со вшами; в их углу, где находится барахолка с грязной одеждой, одеялами и ебаными горящими свечами, властвует чешуйница — ты хочешь держаться подальше от человека в пижаме, заговори с кем-нибудь, у кого нет друзей; и я не могу не расхохотаться, но почему бы не выбрать в приятели Бу-Бу, если так, ты выйдешь победителем; они никогда не нападут, если будут знать, что их превзойдут по количеству или что они потерпят поражение; это путь мира, забудь все то дерьмо насчет гордости, и чести, и смелости, это все только в книжках, глубоко внутри каждому хочется выебнуться; люди до потрохов бесхарактерны, это природа войны — превозносить выдающихся ебанашек — люди в своей основе пристойны, даже, может, здешние парни окажутся нормальными, если бы я мог познакомиться с ними поближе, убедить их, что я уважаю их культуру и что я невиновный человек — они не станут, еб твою мать, говорить с тобой, они будут игнорировать тебя, если ты попытаешься быть дружелюбным, протри глаза, тупица, они ненавидят твою сущность, так зачем ебать себе мозг, человеческие существа злы, они убивают и оскверняют все подряд вокруг себя, такие мы и есть — и я уже насмотрелся этих ежедневных битв, вспышек ярости; на этой неделе были еще два разрезанных запястья, так что я едва обращаю внимание на потасовку под лестницей, хотя это происходит у меня на глазах; и драка продолжается, становится все страшней, надзиратели идут от ворот, не спеша, должно быть, это тюремная политика; и ворота открываются, и когда вижу, как входит Жирный Боров, я в шоке, наверняка он самый большой и сильный надзиратель во всем корпусе; и я вижу его в первый раз с момента своего прибытия, и он поворачивает свою розовую харю и неотрывно смотрит на меня, прямо в глаза, и подступает тошнота; он движется дальше, и тошнота отпускает, и я еще раз испытываю благодарность к свиноподобному человеку; я рад, что Жирный не помнит меня — ты иностранец, конечно же, он помнит — и тотчас весь двор переходит под его контроль — он еще большее ничтожество, чем ты подумал, это тебе не ебучий детектив, распутывающий преступления, это просто тюремный чел со свиными ножками и рылом, с мясом, застрявшим между клыками — он даже выше Папы — никогда не прощай его за то, что он сделал, за ужас, который ты испытал по его милости, никогда не прощай ни одного из этих уебанов, хотя бы в этом мы должны с тобой объединиться, ты и я, и это твоя проблема, ты всегда хочешь прощать и забывать, просто на этот раз, еб твою мать, не делай этого, — и Жирный поглаживает свою дубинку, должно быть, это вошло в привычку, и дубинки других надзирателей уменьшаются в размерах, и теперь он помахивает ей, шлепает по ноге — назад и вперед, тик-так, это только вопрос времени — назад и вперед, снова и снова и снова — и снова и снова и снова — и это сводит меня с ума — сводит нас всех с еб-твою-матъ-с-ума — каждый шлепок — это напоминание о том, что миллионы секунд ушли бездарно; и Жирный снова смотрит на меня — все они такие, следят за тобой днем, и ночью, на улице и в камере, во дворе, и потому что ты не делаешь ничего; и что касается Жирного, ну да, хорошо, я понял фишку, он действительно большой уебан, так и будет, но другие, выбери себе мишень — и снова Жирный не подает виду, что узнал меня; и даже если бы весь этот корпус убивал меня, он бы этого не заметил — никого из них не волнует, что случится с тобой — и все гораздо хуже, чем было раньше — как изгой — эта машина отправила тебя в первое место, в корпус С, и так она защищается; и когда начинает преобладать эта праздность, такие, как я, оказываются в жопе — думай головой, и они переведут тебя в другую тюрьму, в любом другом месте лучше, чем здесь, там окажутся люди, с которыми ты сможешь поговорить, английские наркодилеры, и американские психопаты, и австралийские алкоголики, хорошие люди, друзья, или если не получится, по крайней мере, мы отправимся в подземелье; должно же быть подземелье в этой каменной глыбе, в каждом замке есть подземелье — и драка ужесточается, все больше парней ввязываются в нее; и вмешиваются надзиратели, борются, чтобы прекратить это, и я смотрю, как Жирный хрюкает, дерущиеся заключенные пока что не заметили его присутствия; и он не ускоряется и не тормозит, не меняет шага, и его мощная дубинка падает на голову какого-то парня — давай, убей его на хуй — и я слышу, как во дворе раздается трескающийся звук; я испытываю жалость, но все же рад, что на том месте оказался не я, все хорошо, что отвлекает внимание, а у Жирного Борова другая задача, свиные ножки пританцовывают — я думал, что ты невидим, приведи мысли в порядок — проблема в том, что я не знаю, о чем думают эти люди, я даже не могу строить догадок, подслушав разговоры, и все отходят подальше от надзирателей, а человек, которого Жирный Боров ударил по голове, лежит на земле без, сознания — черепно-мозговая травма — и Жирный смотрит на него и трет свои каучуковые уши, хрюкает на своем свином языке, выдавливает улыбку и просто оглядывается вокруг, пошлепывает своей дубинкой по ноге, наконец разворачивается и идет к воротам, останавливается на полпути, в центре двора, другой тюремщик достает пачку сигарет и предлагает ему одну, протягивает зажигалку и щелкает пламенем, и они стоят вдвоем, курят, как будто никого и ничего не боятся, два изумительных борова, контролирующие площадку — не прощай ничего из того, что случилось, ты должен помнить, что надо идти вперед, тебе нужно драться с этими демонами, а Жирный — это часть проблемы, ебаная свинья, он заставил тебя встать перед ним со спущенными штанами, бил тебя и пинал и унижал; как ты можешь забыть обо всем этом, никогда не прощай и никогда не забывай и никогда не используй такое изумительное слово, как «изумительный» в шутку, иди, возьми тот нож из кармана и иди к нему и сотри эту самодовольную ухмылку с его мерзкой морды и ебани ему в нос, чтобы его лицо стало злым; и это правда, что ты будешь избит, тебя осыплют оскорблениями, и они добавят к твоему сроку еще несколько лет, но тебя ушлют прочь, в подземелье, яркий белый вакуум, где мы будем спать, просто быть способным поспать, посмотреть смертельные сны — это все, что имеет значение, даже лучшие международные шпионы не могут выдержать лишения сна, и огни будут гореть вечно, доверяй мне, я говорю не о катакомбе, просто новое подземелье мира и спокойствия и свободного сознания, и нам нужно выбраться отсюда, нам нужно что-то сделать.

Богослов, который выдумал рай и ад, был под наркотиками, у него явно больное воображение. В аду не может быть саун и бассейнов spa, корпус с осужденными на вечное наказание, лунный пейзаж, на котором горят угли и тлеют воронки, преступники забылись в мучениях, и когда мимо дефилируют дьяволицы в накинутых рыбных сетях, с шестидюймовыми стилетами, то им так стыдно, что они не могут поднять глаз. Сочащиеся потом из каждой поры, они скорее взмолятся о прощении, пожелают, чтобы их отправили в рай, в эту зимнюю чудесную страну замороженного безбрачия. Да они, должно быть, больны, если им хочется покинуть тепло ада и провести вечность в с отмороженными членами, в окоченевшем сообществе, где святые отцы сидят в суровом молчании, учатся деловым качествам. Великий богослов явно не бывал в Семи Башнях, здесь холод притупляет наши чувства, проникает до костей, до самых наших душ.

Если мне суждено умереть в Семи Башнях, то я хочу умереть прямо здесь, в душевой, я две недели не мылся, и теперь, под горячим душем, мне непередаваемо хорошо, нож спрятан у меня под одеждой, я легко смогу его выхватить. Тут полно людей, которые только и ждут момента схватить меня, когда я буду беззащитен. Каждую секунду дня и ночи они следят за моими движениями. Одиночество убивает. Только Бу-Бу отвлекает мое внимание, и я наблюдаю за ним издалека, опасаюсь, что меня засосет в его психотический мир, этот печальный придурок ищет горелые спички, обыскивает мусорное ведро у двери, медленно собирает щепки, часами пялится на них, в то время как остальные заключенные играют в карты и домино и ругаются. Эта рабочая этика Бу-Бу взывает меня к решимости, и я думаю о своем стекле и размышляю, найду ли я в себе когда-нибудь мужество покоцать запястья. Я мог бы сделать это здесь, в душевой, просто упасть вниз, в туман и смотреть, как пузырится кровь, как она вытечет из моих вен, присоединится к водовороту и смешается с мылом и грязью, и я тихонько ускользну в лучшие миры. Я останусь навсегда в этой душевой, вечно буду соскребать с себя грязь и отмываться, но нет такого понятия, как славный рок-н-ролльный суицид, нет романтики, нет свободы, нет кайфа от самого действа.

Я снова вспоминаю прошлую ночь, я знаю, что мечты о самоубийстве и реальное самоубийство — это две разные вещи. Говорят, что человек, который кончает с собой, вполне здравомыслящий в момент совершения этого действа, что он не чувствует сомнений или смятения. И я вижу, как в дальнем углу камеры копошатся люди, уже прошло много часов после того, как нас заперли на ночь, я слышу плач, заключенные орут в окна, встают и подходят, чтобы выяснить, что случилось, и я стою позади толпы, вместе с одинокими парнями, и всматриваюсь в то, что загорожено чужими плечами. Вначале я вижу лицо альбиноса, мистическое в своей чистоте, и пытаюсь понять, почему я никогда раньше не замечал этого святого, но, хотя его глаза широко распахнуты, я понимаю, что они стеклянные и невидящие, и в этом есть что-то очень неправильное. Если посмотреть на кровать альбиноса, то покажется, что его одеяло какое-то другое, не похожее на остальные, оригинальный цвет и ткань; и потом я вижу грязь на полу, и становится ясно, что одеяло пропитано кровью. Папа отдергивает покров, и этот человек обнажен, белая безволосая кожа превратилась в мрамор, запястья вскрыты, руки сложены на груди крест-накрест. Папа наклоняется и поднимает иссушенное тело и несет на руках, эта сцена напомнила мне бандитов из корпуса С; он доходит до двери — она открыта, и первый надзиратель блюет в угол, и все мы застыли в молчании, колонна плакальщиков; его голова откидывается назад, руки падают, и кажется, что этот человек дергается в конвульсиях, что он живой, но мы знаем, что он мертв; второй надзиратель уступает Папе дрогу, тот, которому плохо, следует за ними, закрыв рот рукой.

Из меня льется кислота, и я растираю себя мылом, я представляю себе сладкое яблоко и бутылку лосьона для тела, представляю, как я оказался далеко-далеко, в пятизвездочном отеле, где есть центральное отопление, где стоит кровать королевских размеров и телевизор; я прячусь в пару своей тюрьмы, я в уединении, и этот пар спасает меня от возможного нападения, мыло пахнет детергентом и потом; и я зол на мраморного человека за его суицид, за то, что он выбросил свою жизнь, занял мои мысли и испортил мне времяпрепровождение под горячей водой. Этот душ — предел цивилизации, впрочем, для меня это место очень опасно, но пока вода нагревается, я спокойно стою, чем горячей вода, тем лучше; я люблю это ощущение, я жду, когда из тумана внезапно выскочит нож, и мне плевать, по крайней мере, на этом все закончится. Если бы из душа лился кипяток, я сомневаюсь, что я двинулся бы, пусть бы эта вода расплавила меня, как мыло, и моя кровь и душа утекли бы в сточные желобки и унеслись бы по трубам в канализацию, на протяжении всего пути я поедал бы дерьмо, оказался бы в море с крысами, уплыл бы на плоту Бу-Бу и болтался по волнам в ожидании торгового судна; появляется силуэт, я хватаю стеклянный жезл, и кровь течет по моей ладони.

Трубы душат, шипят и шепчут слова, половину из которых я не понимаю, через сопло трещат ржавые кронв1тейны, крючки на стене ослабевают; и я наношу на себя следующий слой мыла, намыливаюсь, изо всех сил стараюсь не замечать призраков, которые движутся среди нас, это лучшее место упокоения для тюремных мертвецов, их шепот сливается с грохотом воды, падающей на бетон. Скоро я пойму, что мне было сказано. Это странный момент, разговор с трубами, и нагромождение этих слов звучит как какие-то другие слова; и через какое-то время мозг дает осечку и сам по себе начинает выхватывать отдельные звуки, выстраивая из них собственные сентенции. Человек должен быть слабым и одураченным, иначе будет труднее его контролировать, потому у нас в корпусе и продают героин, как и говорил мне Гомер Симпсон, по вечерам вместе с доктором, когда тот делает обход, приходит Жирный Боров, под железным предлогом раздачи официально прописанных таблеток боров обстряпывает свои делишки в углу у лестницы, вне поля зрения грифа, который следит за нами с верхней стены. С героином все становится по-другому, он успокаивает наркоманов и облегчает жизнь всем нам, остальным.

Температура воды падает, и я смываю последние мыльные хлопья, держу руку на кране, готов повернуть его, когда польется холодная вода. Жар впитывается в кожу, это здорово тонизирует, это свет моей жизни — что за жизнь, ты постелил постель и должен лечь в нее, может, ты даже умрешь на этом провисшем матрасе, на покрытом пятнами спермы одеяле и на жесткой подушке, добродетельный мелкий задрот; и только из-за того, что этот душ раз в неделю дает тебе несколько минут спокойствия, ты думаешь, что ты в раю, ты ебаный мудак, это все, о чем ты мечтаешь? — две недели без душа, и в какого вонючего уебана ты превратился с этим чешуйчатым скальпом, у тебя под мышками плодятся насекомые, и гниды живут в твоей голове, и у тебя между ног заплесневело, ты ебаная вонючка, ты хуже, чем все остальные эти нелюди, эти грязные насильники, и доебывающиеся до детей, и те, которые пиздят своих жен, ты ебаный бесполезный пиздюк, ты так же виновен, как и все остальные, запер меня здесь вот так, я ненавижу тебя, лучше бы ты умер, давай, порежь себе вены, как мраморный чел, и прекрати этот кошмар ради нас обоих, дольше ты не выживешь, я ненавижу тебя еб-твою-мать, каждый человек, находящийся здесь, ненавидит тебя, каждая женщина в мире — кран повернут, и я немного отхожу в сторону, ловлю момент, быстро выключаю воду и прячусь за свое полотенце, я понимаю, что не смыл мыло со спины, и я злюсь, черт побери, но я не рискну смыть это холодной водой, вместо этого я вытираю остатки мыла полотенцем.

Одевшись, мы просачиваемся в котельную и ждем следующей группы заключенных. Рядом со мной стоит смешной маленький человечек с длинными волосами. Он разговаривает. Со мной. И это шок. Он говорит мне, что его зовут Иисус. Я смеюсь. Нет, так меня зовут остальные заключенные, и с моего лица сползает улыбка, после двухнедельного бойкота расстраивать этого человека — это последнее, что я хотел бы сделать, он может назваться любым именем, которое ему нравится, и называть меня как угодно, лишь бы он от этого был счастлив. Он говорит мне, что его называют Иисусом, потому что у него длинные волосы и по профессии он плотник, духовный человек, который ходит в сандалиях. Я раздумываю, что ответить, если мой язык мне подчинится. Он мельком оглядывает на остальных, которые сердито уставились на него, и я догадываюсь, что они сердятся на него за то, что он говорит со мной, он говорит, что два года провел в Индии, его остановили на границе, им показались подозрительными его хипповые волосы и дурной характер. И по этой причине он в тюряге. Из-за своей внешности и фашизма власть предержащих. Могу ли я в это поверить? Я киваю. Они поместили меня в корпус Б, потому что я не выказываю Директору никакого уважения. Я расскажу тебе о Директоре. Он кое-что натворил на островах, и иностранцу будет трудно поверить в это, а я знаю эту историю, но не признаюсь ему, я рад выслушать ее еще раз. Но сначала он должен у меня кое-что спросить.

Я весь внимание, я вежлив, я слушаю его, и вначале я упускаю смысл его слов, изо всех сил сосредотачиваюсь, напрягаюсь, чтобы понять его; и Иисус задает мне очень серьезный вопрос, всматривается в мои глаза, странным образом изучает меня и спрашивает, все ли со мной в порядке, понимаю ли я его речь; и это возвращает меня в реальность, и я четко слышу его, до меня дошло, какой вопрос он мне задал, правда ли, что я изнасиловал женщину, а потом убил ее. Этот удар приходится мне в солнечное сплетение, и я отшатываюсь назад, ударяюсь о стену, с трудом дышу, я запинаюсь, качая головой, и не могу говорить, в конечном счете говорю: «Нет», шепотом, голос срывается, нет, конечно, это неправда, я этого не делал, кто такое сказал, я что, выгляжу как насильник? Это риторический вопрос, как будто существует типаж насильника, но, должно быть, мое лицо выражает шок, как и шок в моем голосе, а Иисус смотрит на меня так, как будто он — праведник, способный распознать факт и выдумку, некий духовный учитель, который прощает и знает, что все мы — братья и сыновья наших матерей. Иисус кивает и говорит: «Я и не думал, что ты насильник»; и мне приходит шальная мысль, вот он дурак, но, но большому счету, я хочу поблагодарить его.

Иисус объясняет мне, что люди из корпуса ненавидят насильников. Он говорит с другими заключенными, и они смотрят на меня и задают вопросы. Я по очереди смотрю на сицилийца, который кладет дрова в топку, замечаю, сколь осторожно он опускает чурбаны на пол, а теперь он аккуратно складывает их в стопки. Может, он забыл о собственном ужасном преступлении, мне хотелось бы знать, что такого он совершил, чтобы отсидеть в Семи Башнях такой долгий срок. Может, он и есть настоящий насильник, и время отпустило его грехи, и если его приятели не относятся к нему с таким омерзением, то, может, этого никогда и не происходило, но затем я размышляю о жертве и знаю, что она этого никогда не забудет. Но старик — не насильник, я просто не хочу, чтобы он был насильником, и когда я смотрю на Иисуса и стоящих за его спиной жюри присяжных, я вижу, что выражение их лиц изменилось, понимаю, что ненависти больше нет, гоблины кивают, а один из них даже смеется. Иисус говорит мне, что человек с широкой улыбкой известен под прозвищем Мясник, и именно он хотел пырнуть меня в душевой, но Иисус подверг его план сомнению, и они отложили нападение до вечера, и тогда он поймал бы меня за зеленой дверью, так что это хорошо, что теперь они знают правду. И Мясник хлопает меня по спине и усмехается. Он дружелюбный человек. «Господи», — думаю я, — «если верят мне на слово, то они идиоты», и они бы были идиотами, если бы поверили в сказку об изнасиловании, надзиратели открывают дверь и гонят нас вперед.

Должно быть, сам Директор запустил в систему этот слушок, и я должен помнить, что в Семи Башнях нет настоящей правды, есть слухи и подозрения; и мы судим тех, кто рядом с нами, по собственным меркам, но это садистская шутка, и несколько секунд я ненавижу Директора, я хотел бы убить его, но это ощущение проходит, и я вместо этого заставляю себя пожалеть его. Я ни к кому не испытываю ненависти. И потасовки, разбитое окно, спизженные фотографии — такие преступления можно простить, но только не изнасилование. Какой человек способен сделать такое с женщиной, или с другим мужчиной, или с ребенком? Насильник будет скрывать свое преступление, выдумает какую-нибудь шнягу, лишь бы все знали, что он хороший человек, и, вероятно, он сотрет из мыслей память о своем преступлении, он не способен признаться себе, что он — скотина, человеческий отстой, и, может, я действительно виновен, и остатки моей порядочности затмили ужас моего деяния. Я мог сам себя наебать, но как я это узнаю? Тот факт, что другие люди слышали эту историю, и смотрели на меня, и верили в это, говорит мне о том, о чем я не хочу слышать, это порождает подозрения и сомнения; и разве не говорят духовные люди, что каждый способен и на хорошее, и на плохое деяние, что мы все и святые, и грешники, что каждый из нас мог оказаться машинистом поезда, отправляющегося в Освенцим.

Надзиратели ведут нас обратно в корпус, и я слышу только Иисуса, давлю в себе подозрения и наслаждаюсь расслабленной атмосферой. Ломаные предложения и странные слова, но это мой тюремный patois[13].

Меня медленно накрывает счастьем, теперь я знаю, почему со мной так обращались, и надеюсь, что Иисус расскажет всем новость. Мы доходим до двора, и он смотрит на одного из надзирателей, стоящего высоко на стене замка, поднимает руку, как будто у него в ней оружие, водит пальцем по воображаемому курку; и на минуту я вспоминаю Гомера, но я знаю, что этот Симпсон — экстремал другого рода, жертва и преступник, Иисус задирает свои волосы и язвит над грифом. Он оборачивается ко мне и говорит, что никогда не пойдет в парикмахерскую, что когда его освободят, он проведет неделю дома, а потом вернется в Индию вместе со своей сестрой. Приглушенным голосом он говорит мне о ней, духовная женщина, которая может летать при помощи медитации. Он видел это. Он пристально смотрит на меня и говорит, что она не того типа женщина, с которой мужчина захотел бы заняться сексом, хотя она красива, и он снова спрашивает меня, понимаю ли я, и я говорю, что понимаю. И это правда.

Я слушаю Иисуса и смотрю, как по двору передают новость обо мне, замечаю, что один из тех парней, с которыми я дрался, передает эту информацию через заслонку в воротах, и мои взгляд скользит дальше, и в ближайшем углу двора я замечаю дерево. На фоне белой штукатурки оно кажется черным и грубым, кора разлинована глубокими бороздами, ствол, ветки и разветвления похожи на камень. Колючая проволока, растянутая по стене позади дерева, превратилась в плющ и раскидала свои щупальца, опутав ствол и въевшись в его побеги. Я неотрывно смотрю на дерево, а Иисус все говорит, я узнаю о его твердом намерении вернуться в Индию и достичь просветления, Директор счел бы это богохульством; и я киваю, мне интересно, в то же время я разглядываю застывшую старую смолу вокруг ран дерева, проволока дышит, тянет свои щупальца, дерево уже мертво. Вряд ли его посадили здесь специально, должно быть, оно выросло из семени, оброненного улетающей птицей. Непонятно, как оно смогло выжить в этих голых скалах, но оно выжило, выросло, и жило, и, в конце концов, умерло, и затем превратилось в камень.

И за кого они меня принимали, эти идиоты, эти лицемеры, которые совершили акты насилия и воровства, а теперь считают, что они чем-то лучше меня, они что, правда считали, что у моей страсти сексуальный подтекст, или что я страстно жажду власти; нет, я просто живу жизнью безродного бродяги, который берет все, что хочет, без задней мысли; и всполошенные мамаши повсюду предостерегают своих детей, чтобы те держались подальше от таких монстров, как я, в истории ничего не меняется, это моя жажда жизни, она увела меня за пределы строгой морали консервативного общества; и я представляю Игги Попа, покрытого белой пудрой, и вспоминаю желтую кожу Гомера Симпсона, и я иду из своей комнаты на холодные улицы мегаполиса и напеваю песенку Игги, я рад, что я не идеалист Робин Гуд, не благородный человек, живущий в лесу я рад, что никогда не был ребенком; я помню о Мари-Лу, она едет с незнакомцем, а я сижу в баре и думаю о собственных делах, потягиваю холодное пиво, с жадностью глотаю холодную содовую; эти искусительницы провоцируют тебя на блуд, и заставляют этого человека деградировать, рискнуть заразиться СПИДом и умереть от ВИЧ; его распяли в порядке удовлетворения естественных нужд, мегаполис манипулирует нами, скармливает нам раздутые и сомнительные ценности, и после один из потомков распыляет эгоистичные гены; этот хороший мальчик грустен, потому что его иммунная система не фурычит, и он гниет заживо на глазах у тех, кто любит его, что чувствуют эти люди, видя, как жестоко растлили невинность; и хороший мальчик — это плохой мальчик, иначе он не оказался бы в корпусе Б вместе с отбросами общества, но никто не знает, что он такой же, как и был, с улыбающимся лицом и натурой обманщика; о да, этот насильник просто один ничтожный уебан, он повсюду, по всему миру; этот Слишком Плохой Джимми, стережет; у него темные тайны и светлая внешность; этот парень из корпуса Б в ярости, он движется по грязным полям Европы, свободный мыслитель, сбежавший от нравоучений лживых моралистов, лукавых праведников, проповедующих лживые доктрины; и это не имеет ничего общего с его одинокой жизнью, истинная причина поиска свободы — это просто нехватка самообладания, меня обвинили в изнасиловании — вот она, реальность, подлость системы и развращенность людей, которые заподозрили меня в этом; и я безликий чужак, который пытается вырваться из тьмы, сила струится по моим ногам, льется в яму моего живота, из того места, где был мой мозг, другой энергетический шар катится вниз по спине, мой пах взрывается; и я делаю шаг вперед, чтобы победить и забрать то, чего я желаю, печально известный легендарный бродяга идет вперед, безжалостный изгой, который вносит хаос в прочные сообщества, безработный бывший мошенник без привязанностей ко времени и месту, человек, настолько влюбленный в жизнь, что не чувствует угрызений совести, мысли о последствиях ограничивают его свободу и убивают волшебство момента; и этот насильник — борец за свободу, искатель, и я жду в темной аллее и вдыхаю запах гнилых овощей, протухших продуктов и салфеток; колода карт намокла под дождем, я слышу, как переговариваются крысы, принюхиваются к остаткам цивилизации, вгрызаются в лицо избитого бомжа, его избили так, что он уже ничего не чувствует; и ничто из этого не имеет значения для такого человека, как я, все, что я вижу, так это свою добычу, она идет по тротуару; и это мог быть кто угодно, просто оказаться не в том месте и не в то время, просто невезение, ничего личного, просто похоть человека, следующего за солнцем и живущего жизнью беззаботного гедониста, в голове звучит плач — к таким вещам я отношусь с презрением, вот таким я стал, они же говорят, что я — такой; я протягиваю руку, хватаю чью-то жизнь и затыкаю ей рот, этих криков никто никогда не услышит, женщина вырывается, но я очень сильный, я приставил к ее носу тряпку, она вдыхает хлороформ, я затаскиваю ее в аллею; и Бог на моей стороне — с моря по докам ползет туман, а я — забытый брат Джека Потрошителя, я шатаюсь по улицам Вайтчапела, удовлетворяю себя бедняками, и меня защищают высшие силы; и именно похоть заставляет землю вертеться, а я — Потрошитель, но также я служу нуждам человечества, расширяю границы генофонда города; и эта соблазнительница перестает бороться, я затаскиваю ее во тьму, у меня внутри пустота, я отрицаю обвинение, судья орет, что женщины — святые, они — матери человеческой расы, Директор в ярости, а Жиртрест ползает перед ним; куда делась моя гордость, я в смятении, я теряю самообладание, и все из-за того, что меня заклеймили монстры из корпуса Б; и вот я в номере отеля, шторы опущены, а моя жертва лежит с кляпом во рту, привязанная к кровати, и я раздеваюсь и взбираюсь на нее, начинаю двигаться, во мне просыпается мощь, о которой я никогда не подозревал; и я обливаюсь потом, я зол, почему-то эта кукла не спит, она плачет беззвучными слезами, и я кладу руку ей на лицо, прикрывая глаза и нос, и у нее не остается лица; я вижу лицо Иисуса, это святой, говорящий по-английски, я ищу объяснения у креста на стене над кроватью, я знаю, что Иисус прощает людям их грехи; и я кладу руку на узкое горло и начинаю сжимать его, на моем календаре с грохотом обваливаются могильные плиты, и я сильнее сжимаю горло и перестаю душить ее только тогда, когда чувствую, как сломались кости; я смотрю вниз, на ее лицо, и вижу, что она перестала дышать, кожа такая же синяя, как и глаза, и я ложусь в свою грязную постель и развязываю хрупкие запястья и голени, держу ее на руках; я рад, что не сделал ничего неправильного, что я хороший человек, я хороший мальчик, который делает правильные вещи; и я одинок, и моя подруга никогда не покинет меня, никогда не умрет, на самом деле не умрет, и я теперь знаю, что она всегда будет любить меня.