"Деревни" - читать интересную книгу автора (Апдайк Джон)Глава 4. Провинциальный секс-2Не кто иной, как отец убедил его учиться какой-нибудь прикладной профессии. По опыту Великой депрессии Флойд Маккензи знал, что инженеров и техников увольняют в последнюю очередь. «Парню нужно быть поближе к практическому делу, — заявил он жене. — А то у него от этой сонной одури ум засохнет». Он доказывал, что способности сына, выразившиеся в самых высоких школьных оценках и умении в сельской глуши занять себя книжками и карандашом с бумагой, найдут наилучшее применение в машинах и механизмах, а то и в вязальных установках, длинных и тяжелых, как грузовой состав на железной дороге, где он сам вкалывал за ничтожную плату то на сборке динамомашин, то на строительстве мостов или дамб, незаменимость которых более очевидна, нежели строгий честный бухгалтерский учет. В материальном мире вещественность превыше всего. Как показало время, машины будущего должны были стать и стали более компактными и легкими — ракеты, преодолевающие силу земного притяжения, или компьютеры, работающие быстрее человеческого мозга. Плоды деятельности ума позволяют нам вырваться в безвоздушное пространство. Престижный технологический институт в неблизком Массачусетсе предоставил Оуэну стипендию и освободил от платы за обучение. То, что он окончил провинциальную школу, серьезно повысило его шансы в глазах приемной комиссии и тех, кто ведал студенческими пособиями. Раньше Оуэн не видел Массачусетского технологического института. Здания этого учебного заведения стоят в некотором удалении от реки Чарлз с ее искусственно расширенным руслом. На другом берегу начинается старинный Бостон с величественным куполообразным сооружением с потускневшей позолоченной крышей, воздвигнутый на месте срытого холма. Отсюда и управляется Массачусетс, один из первых штатов, составивших федерацию. В начале 50-х и Бостон, и Кембридж, где расположен технологический институт, вид имели запущенный, довоенный, но и здесь, и там было полно студентов. Река пестрела от яхт и веселых лодок. Вода в Чарлзе была чище и свежее, чем в Пенсильвании, Скулкилле, впадающем в Делавэр. Там она просто чернела от угольной пыли. По сравнению с индустриальной Пенсильванией, где закопченные теперь города строились по топографическим картам, и дома рядами, как по лестнице, взбирались на холмы, Бостон казался красочной игрушкой. Говорят, что старые части города застраивались не по картам, а там, где проходили тропы буйволов, ставшие проселочными дорогами первых пуритан. Позже эти дороги замостили булыжником, и они сделались улицами. По Бэк-Бэю, заливу, образовавшемуся на месте засыпанного болота, протянулся прогулочный мол, обсаженный вязами вперемежку с расставленными между ними бронзовыми скульптурами. Большим, продутым ветрами, мостом мол соединялся с технологическим институтом. Арочные фермы моста, ошибочно названного Гарвардским, напоминают, если смотреть из-за реки, летающие тарелки, с которых, должно быть, космические пришельцы с изумлением и бессильной озабоченностью взирали на первобытную планету и странных существ, готовых уничтожить себя атомными бомбами. Вокруг высокого величественного главного здания института располагается множество других корпусов, соединенных между собой переходами. Корпуса не имели названий, только номера. Парадный вход, который значится под номером 77 по Массачусетс-авеню, вел в здание номер 7, где шесть массивных колонн поддерживали известковый купол. Под ним по окружности шла надпись: «Индустрия искусства. Сельское хозяйство и коммерция». В знаменитом корпусе номер 20, «фанерном дворце» на Вассар-стрит, велись засекреченные радарные разработки; говорили, что благодаря им была выиграна Вторая мировая война. Негласные финансовые вливания со стороны правительства и крупных корпораций продолжали заманивать сюда наилучшую интеллигенцию для участия в холодной войне. В аналитическом центре и лаборатории цифровых вычислительных машин, помещениях, опутанных проводами и вакуумными трубками, обеспечивалась, как утверждали всезнайки-выпускники, связь между радарными установками по всей территории Соединенных Штатов, а электронные устройства с молниеносной быстротой рассчитывали траектории реактивных снарядов. Ста ученым потребовалось бы сто лет, чтобы произвести такие расчеты. Технологический институт был преимущественно мужским миром. Администраторы и преподаватели состояли почти исключительно из мужчин, частью военных. Хотя послевоенный наплыв участников войны постепенно убывал, на территории института и в его коридорах мелькали люди в военной форме. Из шести тысяч студентов сто двадцать пять человек были женщины, причем половина их — выпускницы. Тем не менее их видели всюду — на верандах, где молодые люди загорали, в нескончаемых коридорах на каждом этаже, в кабинетах за дверьми с матовыми стеклами и строго пронумерованными черными цифрами (даже на женской уборной висела табличка: «3-101-женщины»). Среди ничтожного меньшинства — как-никак на пятьдесят парней приходилась одна девушка — выделялась Филлис Гудхью. Она была особенно заметна, когда по весеннему солнцу они все высыпали погреться на Главный двор, большую огороженную лужайку между третьим и четвертым корпусами, откуда был виден новый участок Мемориал-драйв, обсаженного по обе стороны платанами, в промежутках между которыми синел Чарлз, а чуть подальше — Бэк-Бэй. Среди студенток преобладали особы невзрачные, серенькие, малопривлекательные, замотанные учебой зубрилы, не обращающие внимания на свои фигуры, цвет лица и одежду. Они вечно куда-то спешили, суетились, стараясь ни в чем не отстать от мальчиков. Оуэну пришлось дважды вглядеться в Филлис, чтобы убедиться, что она действительно хороша. Но верно ли это? Нужно ли ему было вглядываться в Филлис дважды? Нет, такой необходимости не было. Первый год обучения был долгий, тяжелый. С реки Чарлз тянуло ледяным холодом. Оуэн, не разгибаясь, нередко ночи напролет засиживался за книгами (теория электрических цепей, правила Кирхгоффа, теоремы Тевенина и Нортона, электрические колебательные системы, резонанс напряжений и резонанс токов и т.д. и т.п.). Но с самого начала занятий, проходя мимо Филлис в переполненном корпусе, Оуэн чувствовал: в его собственном электромагнитном поле происходят изменения, едва ощутимые, но коренные — так различаются интегральное насыщение и дифференциальное. На него находило непонятное отупение. Ее появление преображало улицы и дома, остановки метро на Кендалл-сквер, где все они любили потрепаться и покурить. Как и Джинджер Биттинг, Филлис редко бывала одна. Вокруг нее вилась стайка девушек, но чаще ее окружали ребята. Оуэну казалось, что Филлис — в центре компании, хотя в действительности верховодить она не старалась. Напротив, стояла даже как бы застенчиво, с краю шутовской гурьбы. Смеялась негромко, но заразительно. Он слышал ее чистый звучный голос задолго до того, как она появлялась в поле его видимости. Оуэна трогали и придавали ему храбрости ее замедленные жесты и нежелание навязываться. Он замечал ее издалека, ее лицо с чуть выдвинутым вперед подбородком было для него чем-то сродни маяку. Голову на тонкой длинной шее она носила высоко, прямые волосы цвета влажного песка собирала на затылке в схваченный резинкой «конский хвост», челка на лбу спускалась до бровей, таких же бесцветных и едва различимых, как и ресницы. Косметики она не признавала, даже губы не красила. Сигарету держала, вытянув губы. При затяжке щеки у нее западали, а дым из уголка рта она выпускала резко и кверху, словно избавлялась от него. Уравновешенная, небрежно одетая (суконное пальто и теннисные туфли даже зимой), Филлис представлялась Оуэну визитной карточкой Кембриджа, отчужденного от остального мира, замкнувшегося на самом себе, занятого своими мыслями и делами. Он скоро узнал, что отец Филлис профессор. Юстас Гудхью был биографом священника-поэта Джорджа Герберта, редактором некоторых изданий по метафизике и преподавал английский язык и англоязычную литературу в Бостонском университете, где преобладали философия и филология, продолжающие богословские штудии ранних пуритан. Заниматься прикладными науками там предоставляли рабочим пчелам в ульях материального мира. Положение профессорской дочери частично объясняло впечатление, которое производила Филлис, причем производила, как полагал Оуэн, намеренно. Однако он чувствовал, что в чем-то она на него похожа — такая же стеснительная, но не от робости, а от желания оградить свое «я» от непрошеных вторжений. Роста Филлис была выше среднего и ходила слегка подавшись вперед, чтобы не бросались в глаза ее полные груди, даже если были прикрыты зимней одеждой. Пышность ее форм была особенно заметна в солнечные дни весной или ранней осенью, когда она скидывала пальто, делавшее ее похожей на швейцара или офицера, и, завернув юбку до середины бедер и спустив свитер и блузку до (он не был уверен на расстоянии) верха купальника или лифчика, растягивалась на одеяле посреди Главного двора. Ни одна девчонка в Пенсильвании, даже самые симпатичные из богатых кварталов на Элтон-авеню, даже Эльза Зайдель, его школьная любовь, не могли сравниться с Филлис. Эльза, дочь торговца продуктами и скобяными изделиями, одета была всегда нарядно: мягкие кожаные ботиночки, полосатые носки до колен, свободная развевающаяся юбка, широкий пояс в стиле «нового взгляда», черепаховые заколки, поблескивающие в прядках светло-каштановых волос. И густо наложенная темно-бордовая губная помада — на фотографиях она получалась черной, Оуэну приходилось после поцелуев стирать ее со рта, поплевав на носовой платок. Беда, если мама увидит его в таком виде. Она вообще не хотела, чтобы он гулял с Эльзой, хотя из семьи та была уважаемой — более уважаемой в Уиллоу, чем семья Маккензи, сравнительно недавно приехавшая в эти края. В долинном районе, где находилась средняя школа, жили люди, чьим изначальным языком был пенсильванский немецкий. Эльза тоже говорила с немецкой неторопливостью, гораздо медленнее, чем другие девчонки в Уиллоу, и по голосу ей давали лет больше, чем было на самом деле. Эльза выделялась провинциальным лоском и провинциальной же простотой. Когда они впервые поцеловались — это было в перерыве между танцами, куда погнала его мать, чтобы он поскорее привык к новой школе, — она не тыкалась ртом в его рот, как когда-то Элис Стоттлмейер во время игры в бутылочку. Ее влажные губы словно таяли в его губах. Из-за того, что Эльза была его ниже (достойный наследник рослых Маккензи, Оуэн изрядно вымахал в свои семнадцать лет), ей, вспотевшей в платье из тафты, пришлось обнять его за шею и пригнуть его голову к себе. Они стояли за сломанным автоматом с кока-колой, сверху мигала лампа дневного света, и ей хотелось целоваться еще и еще. Она нетерпеливо прижималась к нему всем телом. Он вспомнил про Кэрол Вишневски и Марти Нафтзингера. Они трахались стоя в узком проходе между школой и текстильной фабрикой. То же самое могут сделать и они с Эльзой, подумал Оуэн. Но они ни разу не трахнулись, даже это слово между собой не употребляли. Он был умным парнем и не хотел портить себе жизнь. Он знал, что после того как поимеешь девчонку, на ней надо жениться, но женитьба не входила в его ближайшие планы. Жаркие поцелуи в тот первый вечер окончательно убедили Оуэна: Эльза, как говорится, положила на него глаз. Еще бы, он такой странный, чудной, всегда ходит один. Немудрено, что у бедной девочки закружилась голова. Она привязалась к нему до того, как он понял, что происходит. Его смущало, что она нездешняя, что она со своими широкими юбками и полосатыми гольфами лишь похожа на девчонок из Уиллоу. Тем не менее она ему нравилась. Когда впоследствии Оуэн думал об Эльзе, ему вспоминались потертые велюровые сиденья автомобиля, тусклые огоньки на приборном щитке, резиновые коврики на полу, холодные дверцы. При включенной печке в машине становилось тепло и уютно. Готовясь к свиданию, Оуэн брал отцовский «шевроле» довоенного выпуска, подержанную машину, купленную Маккензи при отъезде из Уиллоу. Отец обычно приезжал с работы в Норристауне в шесть вечера, и тогда Оуэн мог воспользоваться неотъемлемым правом достигшего определенного возраста американца — покататься на родительском автомобиле. Иногда перед встречей с Эльзой он ездил повидать приятелей из начальной школы и посмотреть, что у них нового. Нового почти никогда не было. Теперь он смотрел на Уиллоу как бы глазами ссыльного: маленький поселок, где без него текла жизнь, жизнь повзрослевшей оравы с детской площадки. Проезжая знакомыми местами, он видел: с крыши дедова курятника попадало еще больше черепицы. Вряд ли он хотел снова жить здесь. Юность тасует колоду жизненных карт. Раньше он был зрителем, восхищавшимся Бадди Рурком и девчонками, которых не осмеливался представить себе нагишом. Теперь он сам стал действующим лицом. С Эльзой в машине он впервые узнал, что это такое — настоящая нагота. Сначала его подруга лишь целовалась. Лизались они до одури, с закрытыми глазами, словно преграждая опущенными веками поток желания. Оуэну казалось, будто он растворяется в этом солоноватом, насыщенным особым запахом пространстве. Ощущение было совсем не похоже на то, что он испытывал в тайном прибежище лихорадочной мастурбации. Когда за стеной утихало бормотанье родителей, он, завернувшись в простыни, нащупывал левой рукой верного дружка, налаженный механизм безумно сладкого освобождения. Эта секунда возвращала его в младенчество и еще дальше — к тугому узлу новизны, к мигу бессознательного блаженства — быть. И вот в эту сугубо личную, заповедную зону вторгается другой человек, что-то ищущий. Мысленно он старается неуклюже, но неудержимо добраться до самой сердцевины его существа. Карие, с ледяной поволокой глаза Эльзы влажнели. При свете уличного фонаря, проникающего сквозь ветровое стекло, Оуэн видел ее улыбку и темные впадины ямочек на щеках. Она смотрела на него краешком глаза и откидывалась спиной к дверце машины, обжигая ноги обогревателем. Казалось, она каждый раз готова была позволить ему чуточку больше, чем накануне. Передние кресла в те времена служили подросткам и сиденьем, и ложем. Оуэн не собирался отдавать завоеванные территории девичьего тела. Впрочем, дальше неистового лизания дело не шло. Все-таки в машине все неудобно, даже если это ее машина. Эльза была на два года младше его, но уже имела водительские права. Когда старенький «шевроле» семейства Маккензи был в ремонте или его брал по неотложным делам кто-нибудь из взрослых, она заезжала за Оуэном на зеленом «додже» или даже на новом темно-синем отцовском восьмицилиндровом «крайслере». Мать Оуэна неохотно приняла факт, что Эльза стала «девушкой» ее сына — что бы это ни значило в пору, когда мир перевалил во вторую половину столетия. Когда Эльза приезжала на роскошной родительской машине, ее иногда приглашали в дом, в гостиную, где громоздкая мебель старого Рауша смотрелась весьма неприглядно. К тому же на полу здесь клубились комки шерсти с двух колли — мама решила, что в деревне нужно держать собак. На фоне едва скрываемой бедности разодетая Эльза выглядела помпезно. Чтобы не стеснять гостью, старики бормотали извинения и, шаркая, удалялись в свою комнату, а та усаживалась, красиво закинув ногу на ногу, и начинала оживленную светскую беседу. Ее карие, с медовым отливом глаза блестел и, ярко накрашенные губы улыбались. Во фланелевой рубашке с коротковатыми рукавами и в обшарпанных башмаках на шнурках, такими грубыми по сравнению с изящными Эльзиными ботиночками, Оуэн чувствовал себя неуютно, как бы даже лишним, пока хозяйка дома и гостья обменивались, как на дуэли, любезностями. Будучи дочерью удачливого провинциального предпринимателя, мать Оуэна тоже в свое время хорошо одевалась и знала правила этикета, знала, «как себя подать». Но знала она и то, как в действительности ведут себя люди, однако это уже другой разговор. И вот приличия соблюдены, можно вырваться на свободу. Проехав кинотеатр и поле для малого гольфа, они останавливаются. Когда за рулем Эльза, она кажется Оуэну незнакомкой, с кем следует начинать с нуля. И вообще это неправильно, если машину ведет девушка. Целоваться тоже неудобно. — Может, поменяемся местами? — говорит Эльза. Голос у нее сейчас хрипловатый и ниже того учтивого, по-немецки неторопливого тона, каким она разговаривает с учителями и с его матерью. Губная помада ее уже размазалась по восковому в фонарном свете лицу. Иногда они останавливаются в укромном местечке на Кедровом холме позади «Молочной королевы», которое он знает с детства. Он жил милях в десяти отсюда, она — в четырех, только в другом направлении, к югу. Оуэн хорошо представлял себе топографию Уиллоу и потому знал, где их не застигнут. Иногда они ехали к Глинистой горке и останавливались в том месте, где когда-то был парк Победы, теперь уже развороченный строительными машинами. По мере того как расширялась зона дозволенного Эльзой, Оуэн выбирал закоулки получше — там им не полоснет в лицо полицейский фонарик, как это однажды случилось за длинными навесами старого фермерского рынка. — Давай, — соглашается он, — если ты не возражаешь, чтобы я сел за руль. — Нисколечко! Этот руль тычется в мои ребра, и тут даже не повернуться. Не понимаю, как ты терпишь такое неудобство. — Эльза, крошка, когда ты со мной, я не замечаю таких мелочей. Ладно, я выйду, а ты передвигайся. Оуэн открывает и закрывает дверцу «крайслера» на стороне пассажира (та захлопывается мягко, без скрежета или стука) и спешит обежать широкий хромированный бампер с прикрепленным над ним запасным колесом с белыми дисками, спешит, ибо чувствует: его член уже распрямился, набух, и он боится за что-нибудь зацепиться им даже из-под ткани брюк. Но вот он наконец сел. Рулевое колес обшито замшей. Он подвигается по широкому, где поместятся трое, сиденью к Эльзе. В свете фонаря с улицы поблескивают ее жемчужная сережка и волоски на пушистом, с короткими рукавами свитере из ангорской шерсти. Она позволяет ему приподнять свитер, просунуть руку под лифчик и погладить шелковистую кожу мягких бугорков. Эльза девочка упитанная, однако грудки у нее маленькие, словно не сформировались окончательно. Потом, осмелившись поднять свитер еще выше и снять лифчик, он видит, что грудь у нее довольно плоская, почти такая же, как у него. И все равно бугорок под ладонью нежный, словно навернувшаяся на глаза слеза. Однажды они тоже остановились здесь. Моросил дождь, и он видел, как по ее груди скользят тени от стекающих по ветровому стеклу дождинок. Соски у нее были маленькие, симпатичные, похожие на кроличьи носики. Он лизал их, и целовал, и сосал, пока она не сказала ему хрипловатым, совсем не немецким голосом: «Хватит, малыш», и не подняла его голову, как парикмахер при стрижке. Выпрямившись, он обслюнявленным пальцем снова и снова обводил ей соски, и ему было так хорошо, что кружилась голова. Эльза ни разу не дотронулась до его пениса. В нем было что-то священное и запретное. Оба притворялись, будто между ногами у него ничего нет, притворялись даже тогда, когда она растягивалась, насколько позволяло переднее сиденье, а он ложился на нее и, впившись в ее рот губами и положив руки под ягодицы, начинал ритмично тереться и терся, терся, пока не кончал. Потом ему приходилось отдирать ногтями засохшую на трусах сперму и надеяться, что мама при стирке ничего не заметит. Стирала она теперь в полутемной, затянутой паутиной каморке под лестницей в погреб, у нее была новая стиральная машина с закрывающейся крышкой, лучше того корытообразного устройства, куда он угодил пальцем, когда они жили в Уиллоу. Сведения о том, как вести себя с женщинами, Оуэн черпал из голливудских фильмов с обязательным поцелуем влюбленных, подаваемым крупным планом, из загадочных недоговорок героев в романах «По ком звонит колокол», «Жажда жизни» и из похабного стихотворения, которое за десять центов смачно декламировал любому младший брат Марти Нафтзингера, кучерявый коротышка Джерри, одноклассник Оуэна. Этих скудных, порой сомнительных сведений оказалось достаточно, чтобы после очередного лизания и тисканья он спросил Эльзу: — Что мы еще можем сделать для вас, мисс? Та засмущалась. Что бы ни произошло, Эльза всегда делала вид, будто ничего не случилось. — Ты о чем? Оуэн, в свою очередь, тоже смутился. — О том… Мне всего этого недостаточно, вот о чем. — Но мы же не имеем права пойти дальше, Оуэн. Могут быть нежелательные последствия. Она никогда не говорила: «Я люблю тебя», не хотела вынуждать его сказать то же самое, ибо знала: он не готов к длительным отношениям. Иначе она сказала бы: «Я люблю тебя, мне нравится заводить тебя, я и сама завожусь — разве этого пока недостаточно?» И все же оба знали: есть кое-что большее, и по окончании выпускного класса неуверенно, словно бы ощупью искали его, не греша и не ломая друг другу жизнь. Оуэн опасался больше, чем Эльза, и не пробовал узнать, как далеко он с ее согласия может зайти. У него стало обыкновением целовать изнутри ее ляжки, а потом тянуться губами к жаркому заповедному с острым запахом месту. Так пахло летом от мамы, так же пахли бродильные чаны за лавкой ее отца. Поначалу Эльза не давалась, отталкивала, упираясь ему в плечи, но потом перестала сопротивляться и, кажется, ждала этих минут. В те времена даже девушки-подростки носили эластичные пояса, и хотя она стыдливо выгибалась ему навстречу, он не мог прикоснуться губами к ее повлажневшим трусикам, чтобы она кончила, он вообще не знал, как кончают женщины. Зато сам получал несказанное удовольствие оттого, что находится так близко бот потаенной промежности, оттого, что ему разрешается, от мускусного запаха, иногда такого нестерпимого, что хотелось отвернуться. Он любил лежать у нее между ног, любил, когда горят и делаются липкими щеки. Летом, перед его отъездом в технологический институт, их любовные забавы подошли к последней черте. Эльза понимала, что Оуэн ускользает из ее рук. Он нанялся на временную работу в бригаду топографов, в его обязанности входили установка визирных марок и вырубка кустарников, загораживающих линию теодолитного обзора. Эльзу на полтора месяца отправили вожатой в лютеранский детский лагерь. Для проведения топографических съемок бригада исколесила самые дальние уголки графства. Если Оуэну не удавалось добраться автостопом до дома, родителям приходилось ехать за ним в Элтон. Он возвращался с работы усталый и грязный, стараясь не думать о том, что приближается день отбытия в институт. Он надеялся, что уедет отсюда навсегда — надеялся и страшился этого. Дед с бабушкой постоянно хворали, родители, к кому он маленьким забирался в постель, когда ему снился дурной сон, были далеко не молоды. По возвращении Эльзы из лагеря Оуэн едва успевал заскочить в единственную дома ванну: торопился на свидание. Чем больше они себе позволяли, тем горячее было их желание поскорее остаться наедине, в каком-нибудь темном местечке подальше от уличных фонарей и грубиянов-полицейских, стражей порядка и общественной морали. Потребность близости выросла донельзя, мысль о скорой и неминуемой разлуке угнетала — куда им деться, куда поехать? Из лагеря Эльза писала Оуэну письма, из коих он без особого труда вычитывал намеки на то, что она водит компанию с мальчиками-вожатыми. Когда в августе она вернулась домой, до него дошел также слух, что пока он вырубал на будущих строительных площадках кустарники, она нежилась на травке в купальнике возле поселкового бассейна, причем не одна, а с одноклассником-одногодкой. В сентябре Оуэн уедет, а тот останется. Однажды вечером, после часа напрасных поисков уединения Эльза сказала: — Знаешь, у папы есть большой лес недалеко от Брек-стауна. Там проходит старая дорога, но туда никто не ездит. — Звучит заманчиво, — сказал он, но так ли это было? Однако он велел указывать ему дорогу — по бесконечным узким проселкам, где он никогда не бывал. Поворот за поворотом, поворот за поворотом, и вот наконец они подъехали к щиту с надписью «Въезд запрещен. Частное владение» и провалившейся, местами проржавевшей ограде из колючей проволоки. Вдобавок ему пришлось фута на полтора отвалить в сторону большой песчаниковый валун, благо силенки за лето он поднабрался. Они были в старом родительском «шевроле», который отец, иронизируя над собственной бедностью, называл «колымагой». Ветви деревьев хлестали по кузову. Оуэн чувствовал себя виноватым, хотя и не таким виноватым, каким бы он был, если бы они ехали в «крайслере», который Зайдели берегли как могли и за которым ухаживали, как за ребенком. На дороге попадались банки из-под пива и обертки от разной снеди. Значит, кто-то бывал здесь и тоже отваливал с дороги камень. «Колымага» громыхала по ухабам. «Что, если лопнет карданный вал или спустит шина?» — думал Оуэн. Будет скандал, позор ляжет на его бедную голову. — Может, дальше не поедем? — предложил он. Ему казалось, они угодили в какую-то ловушку, и вот-вот над ними захлопнется крышка. — Дорога идет далеко, но там еще хуже, — согласилась Эльза. Оуэн выключил зажигание и фары. Стало совсем темно, будто машина ушла под воду. Когда глаза привыкли к темноте, он разглядел сквозь стекло просветы между верхушками деревьев и звезды на небе. Где-то далеко впереди иногда мелькал свет фар. Лицо Эльзы было рядом. Их губы встретились, но не таяли как обычно. Ему мешали опасливые мысли. Что, если «шевроле» не заведется? Что, если им не развернуться из-за густого кустарника? У него даже топора нет. Со всех сторон их окружал непроходимый лес, принадлежащий Зайделю, и ему чудилось: Зайдель здесь — в каждой ветке, в каждом листе. Кроме того, в Оуэне еще жил детский страх перед темнотой. В темноте ему мерещились страшные видения. Все это отвлекало от Эльзы, от сокровища, что было рядом, под рукой, — и никого, и ничего больше. Шел август, на Эльзе не было пояса. С каждой минутой их объятия становились крепче и жарче. Она приподняла таз, чтобы он мог стянуть с нее шорты. Из-за его неловких движений снялись и трусики, но Эльза не стала надевать их, даже в темноте он видел, как поблескивают точно светляки ее влажные зрачки, видел, как ее живот переходит в черный треугольничек. Он испуганно отвел глаза и принялся лихорадочно расстегивать ей лифчик, потом приподнял блузку с короткими рукавами. Эльза скрестила руки над головой и стянула блузку совсем, вместе с лифчиком. Волосы, которые она летом постригла, чтобы они не мешали купаться в озере у детского лагеря, взъерошились, запахло шампунем. Мягкая округлость плеч подчеркивала ее наготу. Он зарылся лицом к ней в шею и прошептал: — Господи, я этого не выдержу! — Ну а теперь ты снимай рубашку, — улыбаясь, выдохнула она ему в ухо. Торопливо, не желая ни на секунду отпускать ее, он стянул рубашку, пожалев, что не вымылся более тщательно. Запах подмышек смешался с ароматом шампуня и ее кожи. Он видел Эльзу, словно сквозь разрывы между облаками, и на лес полился неведомый свет. Он целовал ее груди, стараясь не прикусить твердеющие соски, а она зашептала ему на ухо каким-то неестественным хрипловатым голосом, каким говорят на киноэкране: — Знаешь, Оуэн, дома я иногда раздеваюсь и хожу без ничего по комнате. Потом увижу себя в зеркале и думаю: «Если бы он меня сейчас видел…» — Ты восхитительна, несравненна, — сказал он от чистого сердца. Но ее слова словно обострили его слух, и он слышал теперь в лесу какие-то шорохи и шепотки, недалеко раздалось уханье совы, или то был условный сигнал, что подавали разбойники, выходя по ночам на охоту. А если в «шевроле» не заведется мотор? Такое часто случалось по утрам, когда прохладно, или в дождь. Отец изо всех сил крутил ручку стартера, но мотор не заводился. — Ты ничего не слышишь? — спросил он Эльзу. Та уже скинула на пол кабины туфли, забралась на сиденье и голая стояла перед Оуэном на коленях, гладя ему волосы. Несмотря на растущий страх, его изумляло, как прильнула к нему тонкая девичья талия, как повлажнел под ребрами ее живот, изумляли твердый низ спины и гладкие полушария ягодиц, и щель между ними. Как хорошо сложены части ее тела, как пригнаны друг к другу — точно у обтекаемого серебристого рыбьего туловища. Где-то далеко снова ухнула сова, что-то прошуршало у самых колес. Эльза почувствовала, что губы Оуэна оторвались от ее соска, и тоже стала прислушиваться. Сердце у нее учащенно забилось. — Кажется, никого, — проговорила она тихим, без киношной хрипотцы и слегка дрожащим голосом. — Папа говорит, сюда приезжают только во время охотничьего сезона. Но она ведь видела банки из-под пива, видела бумажные обертки, значит, тоже догадалась: здесь кто-то бывает. «Папа» — хозяин этого леса, он ненавидит Оуэна за то, что тот нарушил права частной собственности, и за то, что он делает с его дочерью. Затаив дыхание, они оба прислушиваются к какому-то отдаленному шарканью, такому слабому, что кажется, будто это звуки проглатываемой слюны. Оуэн снова начинает шарить по голому телу Эльзы. Ему хочется поцеловать темный треугольничек под ее животом, такой чистый, целомудренный, не такой, какие он видел на непристойных фотографиях и рисунках, но не знает, как туда добраться. Он чувствует, что она начала расстегивать пряжку у него на ремне, чтобы — первый раз за время их встреч! — потрогать, погладить его набухший восставший член. Но Оуэн напуган и напугал Эльзу. Желание, которое он испытывал, сменилось другим — посмотреть, заведется ли машина, и поскорее убраться отсюда, не стукнувшись о дерево и не провалившись в колдобину. Голая несовершеннолетняя, Эльза в лесу своего отца — это почти преступление. Он должен доставить ее домой целой и невредимой. — Эльза, — прошептал он. — Что? — Возможно она ожидала, что он признается ей в любви или даже сделает предложение. — Давай уедем отсюда. Она молчит. Он слышит стук ее сердца и свистящее дыхание. — Как хочешь, — отвечает она церемонным тоном, каким разговаривает с его матерью. Потом, спохватившись, добавляет: — Давай. Оуэн не раз будет вспоминать этот час (шорты, одним движением снятые вместе с трусами; поблескивающие белки ее глаз; его ощущение, будто она взмывает над ним подобно воздушному змею или ангелу в углу картины кисти художника сиенской школы) и сожалеть, что остановил ее, когда она принялась расстегивать его ремень, но ему недостало храбрости вкусить то, что она готова была подарить ему. У него сдали нервы, отравив эти сладостные минуты. Даже голая, она оставалась живым человеком, таким же напуганным, как и он. В сущности, Оуэн показал себя трусом, хотя и уверовал, что был спокоен и мужественен. Он завел машину — слава Богу, мотор заработал, заглушив все страшные звуки — и двинулся задним ходом при тусклом свете габаритных огней. По корпусу машины хлестали ветки. Эльза начала одеваться. Он так и выехал бы на шоссе, не удосужившись даже взглянуть на отваленный им валун, но она сказала спокойно и строго: — Оуэн, поставь камень на место. Еще бы, это земельное владение ее отца, сообразил он, и она напомнила ему об этом. Рассерженный, он вылез из машины и вернул валун на дорогу. — Прости, — сказал он, когда «шевроле» покатил по шоссе в Брекстаун, где жила Эльза. — Я просто сдрейфил. Эльза сунула в рот сигарету и щелкнула зажигалкой. Она редко курила, хотя многие девушки в Уиллоу баловались табачком. — Ты, оказывается, совсем как городской житель. А я вот в лесу ничего не боюсь. Здесь ни медведей нет, ни рысей. Осенью папа с дядей тут охотятся. — Что же ты мне раньше этого не сказала? — Я пыталась сделать так, чтобы тебе было хорошо. — Мне было хорошо. Ты потрясная девчонка. — Все было круто. — Эльза молчала, добираясь до смысла его сбивчивой речи. — Жалко, что мы не трахнулись. Они не произносили этого слова ни между собой, ни в разговорах со сверстниками, так как оно означало приглашение к близости. Эльза продолжала молчать. Оуэн, покраснев, подумал, что он был не готов к этому, не запасся такой резиновой штуковиной, какую он видел много лет назад у заброшенной «Молочной королевы». Не трогай! — Я бы тебе не позволила, Оуэн. Хочу остаться девственницей, чтобы не краснеть перед мужем. А с тобой… мне просто хотелось, чтобы ты увидел меня без ничего, чтобы узнал меня получше. — Ты была замечательна, Эльза. Ты вообще замечательная девчонка. Что это — неужели она плачет? — Спасибо, Оуэн, — выдохнула она. — Ты хороший человек. Слишком хороший — таков был намек. И все же он не винил себя ни в чем. Он обнимал Эльзу, ее тело, напоминающее скользкую гнущуюся рыбину. Потом были, наверное, и другие вечера, но, оглядываясь в прошлое, припоминая и перебирая подробности, Оуэн не мог вспомнить ни одного. Казалось, тот был последним. Время не текло, оно летело. В последнем классе за ней ухаживал один мальчик, а немного погодя она вышла замуж за другого, с кем познакомилась на вокзале, где кончалась местная ветка пенсильванской железной дороги, и уехала с ним куда-то под Сан-Франциско. Оуэн не захотел взять ее в жены — ее взял другой. В тот вечер они долго колесили по окрестностям, стараясь за малозначительными разговорами привести в порядок мысли и чувства. Потом он отвез ее домой в Брекстаун, поселок на границе с графством Честер. Застроен он был беспорядочно, как Уиллоу. Только проложенная трамвайная линия сделала Уиллоу предместьем Элтона. Сразу же за жилыми домами в Брекстауне начинались поля с фермами меннонитов. Сараи у них были аккуратно побелены, силосные башни выложены из небольших обожженных блоков. Магазин мистера Зайделя, занявший место между бензозаправкой и парикмахерской, был закрыт. По субботам, когда Эльза помогала отцу обслуживать покупателей, Оуэн не раз заходил сюда, и они с хозяином обменивались мужским рукопожатием. Мистер Зайдель был плотный, склонный к полноте мужчина. И хотя он самолично грузил на машины и повозки клиентов увесистые мешки с продуктами, при этом всегда был при галстуке с золотой заколкой. Протягивая Оуэну руку, он улыбался какой-то зловредной улыбочкой под маленькими квадратными усиками. Жили Зайдели неподалеку от магазина в старом, как и у семейства Маккензи, фермерском доме, но у них был снизу гараж на две машины, новая гостиная, обставленная комплектом мебели, и большой телевизор. Дом был построен не из песчаника, а из известняка, поскольку места эти, поблизости от графства Честер, изобиловали известковыми породами. Когда они с Эльзой целовались на прощание, их губы опять не таяли, пусть он и гладил грудь прильнувшей к нему девушки. Оуэн понимал, что сплоховал, хотя теперь никто не отнимет у него добытого им сокровища. Эльза оставила ему на память своего рода домашнюю киноленту, которую он потом мысленно прокручивал на плохоньком проекторе. На экране мелькали ее руки, колени, гибкая талия, он чувствовал запах ее шампуня и слышал биение ее сердца — как стук незнакомца к нему в дверь. Итак, знакомство с Филлис Гудхью было не первым любовным приключением Оуэна, однако, должно признать, даже для целомудренных пятидесятых он был вполне целомудренный юноша. Натерпевшись страхов в лесу мистера Зайделя, он отложил начало половой жизни до лучших времен. Настанет день, и он сам выберет себе женщину без принуждения с ее стороны. Весь первый курс Оуэн был загружен занятиями, в срок сдавал экзамены и зачеты, чтобы не оказаться снова в провинции, в жалком окружении родных и знакомых. Страдающая от болезни Паркинсона бабушка все реже и реже вставала с постели. Когда он навещал ее, она протягивала ему кисти изрезанных венозными жилами рук и просила: «Приподними меня, пожалуйста!» Она всегда была особой живой, неугомонной, сейчас же считала, что ей не хватает физических упражнений. Он приподнимал ее и опускал, ее жиденькие седые волосы беспорядочно раскидывались по подушке, он приподнимал ее и опять опускал, пока это ему не надоедало. Дед целыми днями просиживал в углу диванчика с плетеной спинкой и читал Библию. Когда по дороге за окном проезжал редкий автомобиль, он вскидывал голову, словно принюхивался, в надежде, что это почтальон. Кроме утренней элтонской газеты, ему уже не доставляли ни извещения, ни счета, ни бюллетень местной масонской ложи, чьим активным членом он состоял по приезде сюда, вкладывая немалые деньги в различные предприятия. Прошлым летом дочь возила его в Уиллоу на похороны последнего старого друга, верного спутника золотых деньков. Отец и дочь вернулись домой заплаканные. Оуэн недоуменно взирал на их слезы в глазах — драгоценные следы безвозвратно ушедшего мира, где гремели пистолетные выстрелы, перепуганные лошади бежали назад в горящие стойла, и второй закон термодинамики запрещал все возвратить в условия меньших несовершенств. Второй год в Кембридже пошел легче. Оуэн узнал все ходы и выходы. У него появилось свободное время. В сентябре он даже пропустил лекцию, чтобы попасть на матч, где встречались «Филадельфийцы» и «Смельчаки». Сам он болел за «Филадельфийцев», но большинство зрителей криками поддерживали «Смельчаков». Все говорило за то, что на следующий год кубок достанется Милуоки. Командные места, которые в детстве казались Оуэну вечными и неизменными, как Десять заповедей, сейчас начинали меняться. На следующий месяц как-то под вечер в пятницу Оуэн с пятью приятелями отправились на пикантное представление. Они доехали на метро до станции Кендалл и прошли пешком по Кембридж-стрит до «Старины Говарда» на Сколли-сквер, заведения, рассчитанного на мужскую аудиторию, которое, увы, скоро закроется. Зрители — грубая матросня, похотливые стариканы, зеленые юнцы — аплодисментами приветствовали парад красоток. Улыбаясь заученными улыбками, девочки деловито дефилировали по сцене, одни в умопомрачительных бальных платьях с низким вырезом и цветком на поясе, другие — туго, до осиной талии затянутые в корсеты, в кружевных панталонах и атласных туфельках. Потом появилась молоденькая особа в невероятном наряде светло-коричневого цвета. Прохаживаясь по подиуму, она скидывала один за другим предметы своего туалета. Под барабанную дробь, под беспощадными лучами юпитеров она растянулась на бархатном шезлонге и, задрав расставленные ноги, изобразила оргазм. Публика ревела от восторга. Эти молодые женщины казались Оуэну неживыми, они как будто пришли из сновидений, рождавшихся в самой глубине мужского организма. В безобразных борделях и притонах Пенсильвании такие зрелища носили сальный тяжеловесный характер и оставляли гнетущее впечатление. Новоанглийская привередливость и сообразительность придавали злачным местам в Массачусетсе некоторое подобие приличия и даже своеобразную изысканность. Здесь, где притоны оставили после себя строгие здания с белыми пирамидальными крышами, секс тоже был не то чтобы запрещен — он был изрядно приукрашен. Бостон отличался высокой общественной моралью, которая предписывала не только правила поведения, но и внешние ухищрения: звездочка из фольги на женских сосках, тугие трусики, едва прикрывающие лобок, туфли на шпильках, тиара на голове, густой грим. Все это вуалировало безыскусную наготу, какую Эльза по неопытности продемонстрировала Оуэну в тот памятный вечер. Казалось, Новая Англия говорила: нагота — вещь слишком серьезная и беззащитная, она не терпит вульгарности и не может быть предметом широкого потребления. Она допустима только у мраморных богинь и у нашей праматери Евы. Но наперекор всему в дешевых киношках на потребу толпе крутили порнографические фильмы. Стареющие, истасканные печальные герои и героини этих похабных поделок вызывали презрение сколько-нибудь разумных зрителей, будь они даже наивными юношами. После летней работы с топографами и нескольких безрезультатных встреч с Эльзой, которая, поступив на первый курс Пенсильванского университета, держалась натянуто — берегла себя для будущего мужа, — Оуэн вернулся в Кембридж и к своим мечтам о Филлис, хотя ни разу не перемолвился с ней ни единым словечком. Но вот однажды она пришла на лекцию, которую слушал и он: «Введение в методы кодирования и логики действия цифровой электронно-вычислительной машины». Обзор принципов построения логических схем и элементов кодирующих программ для крупногабаритных электронно-вычислительных машин, предпринятый в помощь оператору. Краткое описание логической структуры ЭВМ, работающих в Массачусетском технологическом институте — МТИ — и других исследовательских центрах. Перевод последовательных математических действий и логических операций в развернутые инструкции, снабженные примерами решения типичных научных, прикладных и коммерческих задач. Рассмотрение способов упрощения и улучшения программирования, а также возможностей использования вспомогательных программ при управлении ЭВМ. Работа на установленной в МТИ машине «Вихрь-1» с целью проверки положений, обсуждаемых на классных занятиях, и приобретение студентами практических навыков инженера-электронщика. |
||
|