"Последняя глава" - читать интересную книгу автора (Гамсун Кнут)ГЛАВА VIIIДоктор держал совет с инспектором о том, чтобы устроить какое-нибудь развлечение для гостей, что-нибудь оживляющее, увлекательное — бег по горам на лыжах, катанье на коньках на одном из горных озер. Да, это надо сделать. Но инспектор Свендсен, старый матрос, был плох по части спорта на суше и должен был обратиться за помощью к почтальону и скотнику. Они отправились втроем, чтобы высмотреть подходящую горку для лыж, а когда лед достаточно окреп, то сгребли и смели с него снег, превратив его в блестящий каток для конькобежцев. Адвокат Робертсен опять проявил тут любезность и способности хорошего хозяина: он послал в санаторию несколько пар лыж и коньков для бесплатного пользования пансионерами. В приложенном к этому послании, которое было затем прибито к одному из столбов, он шутливо советовал не ломать ни лыж, ни шей. Послание было подписано: «Руппрехт». Полубольные гости и пациенты, которые ни в каком случае не могли принять участие в этих развлечениях, хоть следили за подготовительными работами; более молодые и более смелые время от времени участвовали в них, более пожилым дамам совсем нечего было тут делать, разве только кататься на салазках; но так как они были не дети, то и салазки для них должны были быть достаточных размеров.- Well, — сказал инспектор Свендсен, — достанем подходящие сани. Пока для лыж не было достаточно глубокого снега, но для конькобежцев лед был хорош; крепкий, как сталь, насчитывавший пять морозных ночей, опасный только в одном месте: около ручья, сбегавшего на луг Даниэля. Гостям надо было запасаться одеждой для суровой зимы, некоторые предпочли отправиться восвояси. Стало еще пустее в главном здании и в двух флигелях. Самоубийца, как человек состоятельный, выписал себе и зимнее пальто, и ульстер, но так как не мог употреблять обе вещи сразу, то уступил ульстер Моссу, у которого ничего не было. — Почему вы не уезжаете? — спросил его Самоубийца. — Я скоро уеду, — отвечал Мосс. — Я тоже скоро уеду. Ни один из них не уезжал, и у них были, может быть, для этого свои основания: Самоубийца, видимо, приехал сюда только для того, чтобы не быть дома, ни по какой другой причине — как же ему было возвращаться обратно? Они ходили смотреть на конькобежцев, — делать им было почти нечего. С тех пор, как зрение Мосса ослабело, он ходил с палкой, слегка нащупывая ею перед собой почву, но все же верно следовал повсюду за товарищем, даже и в горы, даже на каток. Деятельными участниками развлечений оказались скотник и почтальон; иногда они брали кого-нибудь из дам за руки и уносились вместе с ней, потом стали брать и других пробовать счастье; одна вдова пастора из более молодых и один мелкий коммерсант привинчивали коньки и, пошатываясь, катались самостоятельно. На льду слышались крики, легкие взвизгивания, шум падений и треск. Вечером Самоубийца и Антон Мосс, возвращаясь домой, встретились с фрекен д'Эспар. Она закуталась, казалось, во все, что только у нее было из одежды, надев одно на другое, но ногам было плохо. Оба приятеля поклонились. Они были расположены к этой даме, все началось с того дня, когда она пригласила их на вино и печенье в хорошую компанию. — Холодно на льду, — сказал Самоубийца, бросив взгляд на ее одеяние. — Да, — ответила она, — и у меня совсем нет соответствующей одежды, но что же делать. Мосс расстегнул ульстер и начал его стаскивать. — Что вы делаете? — воскликнула она. — Не хотите ли вы его надеть? — Нет, что вы! Благодарю вас, нет. — Я же домой иду, — возразил он. — Нет, все равно. В конце концов я и сама пойду домой. Конечно, пойду. Нет, как глупо, я ведь могла взять с собой теплые вещи, когда была в Христиании, но не подумала об этом. Я теперь написала, чтобы мне выслали плащ и длинные теплые чулки. Они пошли вместе обратно в дом. Фрекен откровенно призналась, что она хандрит, не в духе и сама себе надоела, что в горах стало пустынно, тоскливо. Что, они не думают уезжать отсюда? О, да, они уедут. Но нельзя быть уверенными, что в другом месте будет лучше. — Да, — сказала и рна, соглашаясь с ними, и затем добавила в качестве личного опыта, что собственно не стоит быть не в духе, от этого веселее не будет. — Верно? Приятели исходят из предположения, что ей не достает господина Флеминга, и понимают, что она от этого страдает. Мосс, опустив глаза, говорит, чтобы подбодрить ее: — Какого черта хандрить! По его виду несомненно, что меньше всего причин для довольства у него. Фрекен д'Эспар стало жаль его, и, чтобы его утешить, она от всего сердца выразила свое полное согласие с ним: — Действительно, вы совершенно правы. Что там много раздумывать, нет никакой пользы от того, чтобы сидеть у себя в комнате, самого себя ощупывать и собственных глаз не находить. Какой в этом смысл? Самоубийца был настроен более критически. — Это все смотря по тому, — возразил он, — если долго все обдумать и взвесить, может быть, и можно найти какой-нибудь светлый выход. Я не знаю. Они вернулись домой. Этими двумя пренебрегать не следовало. Они не несут пьяного вздора и не лезут ухаживать, это уже кое-что. В следующие дни фрекен стали часто видеть в их обществе. Рыбак рыбака видит издалека. Теперь, когда она в несчастии, два приятеля отнюдь не недостойное общество для нее, они подкрепляют ее некоторым своим превосходством в манере думать и добрым тоном и иногда смешат ее. Непокорные они головы, но тоже оба, каждый по-своему, потерпели от ударов судьбы. Самоубийца отнюдь уж больше не сумасшедший. Он — сумасшедший? Ни малейшего следа. Он очень хорошо понимает каждый вопрос и отвечает на него логично и правильно. Антон Мосс держит себя потише и стесняется, он симпатичный и был бы недурен собой, если бы не эти раны на лице, и если бы не возрастающая слепота. Других недостатков у него не было. Своеобразные молодые люди, и презанятные; они немного форсили своими остротами — своим юмором приговоренных, но это их поддерживало. Не было, конечно, того, чтобы они могли преодолевать все препятствия — избави нас боже от мушкетеров! Были ли они бесшабашно смелы, могли ли разрубать саблями свои заботы? Когда им чегонибудь хотелось, могли они пойти и купить себе это, занять для этого или украсть? Нет. Могли они постоять за себя? Были они господами положения? Приходили они в радостный подъем, показываясь в каком-нибудь затруднении, могли энергично взяться за его разрешение и защитить себя? Нет. Нет, они были, каждый по-своему, пропащие люди, даже ночной сон и аппетит были у них притворные. Но надо было иметь крепкую голову, чтобы таить это все про себя. Один случай создал еще более глубокую связь между фрекен и двумя приятелями. Пришел ленсман — это был собственно писарь ленсмана, но его везде называли ленсманом. Это был тот молодой человек, который теперь был уже женат на возлюбленной Даниэля; он-то и пришел снова в санаторию Торахус. Под мышкой у него была заготовленная для писанья протокола бумага, он имел разговор с заведующей и инспектором и расспрашивал их о господине Флеминге. Заведующая ничего не знала, инспектор ничего не знал, а в общем — что случилось с господином Флемингом? — С ним, оказывается, не совсем ладно: он арестован. — Господа спаси и помилуй! Да, и ленсман вот получил распоряжение расспросить кое-кого в последнем его местопребывании, в санатории Торахус. Робертсен заявлял в свое время, что тут осталось два сундука, принадлежавших господину Флемингу. Где они? Инспектор поднялся с ним на чердак, и сундуки были перерыты; там была одежда и белье, частью дорогое, шелковое, но больше ничего. Ленсман опять замкнул их, положил еще печати, но оставил ключи висеть там. Затем он стал писать протокол. Но два сундука с одеждой ничто по сравнению со значительной суммой денег, которую господин Флеминг, по-видимому, позаимствовал или взял в одном банке в Финляндии. Где деньги? Заведующая и инспектор не знали этого. Был приглашен доктор, он тоже ничего не знал. — Не отдавал ли господин Флеминг на хранение, не клал ли в несгораемый шкаф санатории несколько крупных тысячных бумажек? — Нет. Ленсман записал. Доктор подвергся дальнейшим расспросам в качестве врача, лечившего этого знаменитого пациента. Доктор решительно ничего не мог сообщить кроме того, что все знали — что господин Флеминг был болен легкими, что от времени до времени у него наступало улучшение, но что он был неосторожен, простужался, наступал новый возврат заболевания, и приходилось опять с трудом добиваться нового улучшения. Временами он впадал в меланхолию, в другое время, наоборот, чрезмерно бывал полон надежд, то одно, то другое; он пил немного, но не отличался расточительностью, что могли доказать счетоводные книги санатории. При этом доктор не видал больного во время последней простуды. За ним ухаживала фрекен д'Эспар, она сидела у него и последняя его видела. Ленсман записал. Окончив, он спросил о фрекен д'Эспар. — Позвать ее? — спросила заведующая. — Она тут живет? Постойте! Я тогда предпочитаю, чтобы меня прямо провели к ней в комнату. Фрекен д'Эспар была, видимо, очень удивлена, что какой-то мужчина постучал к ней и вошел с протоколом в руках и золотым галуном на фуражке — он и фуражку сразу не снял, чтобы она произвела впечатление. Через мгновение она его узнала. — Извините, фрекен, я пришел узнать от вас, что вы знаете о господине Флеминге, недавно тут жившем. Я здесь по долгу службы. — Господин Флеминг… о — он умер? — Нет, нет. Ну, а если бы? Но нет, дело не в том. Фрекен д'Эспар бывала не в одних только беспечных положениях, жизнь слегка сделала ее с течением времени находчивой и ловкой, в смысле самообладания она — герой. Она говорит: — Всегда неприятно узнать о чьей-нибудь смерти, у меня это и выразилось. — Вы ведь знали этого человека, вы последняя видели его перед тем, как он бежал? — А он бежал? — Ну, перед тем, как он ушел отсюда. Желаете вы ответить мне на мой вопрос? — Что значит — знали? — говорит она. — Господин Флеминг часто бывал болен, и я сидела иногда подле него; постольку я его и знаю. — А не ближе того? Не иначе? — ленсман перелистывает протокол, возвращаясь к началу, и делает вид, как будто нашел там что-то. — Вы были с ним вместе, можно сказать, постоянно, мне так говорили. Фрекен в ответ улыбается — несколько бледной улыбкой — но улыбается и говорит: — Как часто и как долго я бывала с ним? Я думаю, могу сказать, ежедневно, но не целый день, мы оба жили тут в санатории и, встречаясь, разговаривали. — Вы пользовались его доверием? — Мы беседовали. Я ведь больше француженка, чем норвежка, господин Флеминг образованный человек, и мы разговаривали по-французски, — пояснила она. — Вот как? — говорит ленсман; это действует на него несколько сдерживающе, импонирует ему немного. — По-французски? Фрекен показала рукой кругом на свои книги: — Я читаю почти исключительно по-французски. И мы с господином Флемингом разговаривали о книгах, которые читали оба, — вы это называете близкими отношениями? — Спрашиваю я, фрекен, — веско сказал ленсман. — Я здесь для того, чтобы снять допрос. Фрекен: — Я буду вам отвечать. — Благодарю. Дело, стало быть, в том, что господин Флеминг арестован. — Что он сделал? — Да подлог, воровство в одном банке, или как уж там выяснится, говорят о большой сумме. Вот, как обстоит дело. И теперь я хотел бы спросить вас: вы не знаете, куда он зарыл эти деньги? — Я? — фрекен громко и звонко рассмеялась. — Вы это нашли у него в карманах? Ленсман покраснел и сердито сказал: — Вы лучше сделаете, если ответите мне на мой вопрос. Фрекен продолжала смеяться, не обнаруживая никакого испуга, и сказала, смеясь: — Простите, я не могу не смеяться. Это так комично. Но на этот раз в ее веселости слуху ленсмана почудилась неестественность, и, сосредоточившись для нападения, для внезапного удара, он спросил вдруг коротко и резко: — Так где же деньги? О, а она-то сидит с ними у себя на груди, и дверь заперта. Ну хорошо, пакет с деньгами лежит у нее, он почти слился в одно с нею, он изогнулся и приобрел форму по линиям ее тела, он несколько недель покоится на этом теплом месте. Фрекен д'Эспар мужественна, как герой, она сознает, что ее положение плохо, но не сдаст позиций; нет, она опирается на грубость вопроса ленсмана, да, она глубоко оскорблена им, и это не должно его удивлять. И она вдруг внезапным движением бросает перед ним на стол ключ от своего сундука и вскакивает, восклицая: — Сделайте одолжение, обыщите мою комнату и мой сундук, я вам мешать не буду! И с этими словами она порывисто открывает дверь и вылетает из комнаты! Она летит дальше по коридору, спасается вниз по лестнице, влетает на веранду. Там сидят Самоубийца и Антон Мосс. По пути она расстегнула кнопки у себя на спине и выхватила толстый конверт. Она протягивает его вперед в величайшем негодовании и говорит: — Полицейский тут, он хочет его взять! Спрячьте его; это письма от графа, от господина Флеминга, только одни письма. Сидящий ближе к ней Мосс хватает пакет — он плохо видит, но видит, что она загнана, что у нее расстегнута блуза, слышит, что она полна страха, он не рассуждает, расстегивает ульстер и куртку, прячет пакет и опять застегивается. — Ох! — глубоко вздыхает она и бросается в соломенное кресло. — Что случилось? — спрашивает Самоубийца. — Почем я знаю. Да, это по поводу господина Флеминга, он будто бы должен какие-то деньги, взял будто бы какие-то не принадлежавшие ему деньги, почем я могу это знать! И теперь он утверждает, этот полицейский, что я должна знать, где он спрятал эти деньги. — Он делал у вас обыск? — спросил, готовый не верить своим ушам, Самоубийца. — Да. То есть, хотел. Но он не получит этого пакета, этих писем. Или получит? — Нет, — сверхъестественно спокойно ответил Мосс. Самоубийца тоже воспылал, как раскаленный уголь и с появившимся у него вдруг непобедимым видом обратился к товарищу: — Одолжите-ка мне вашу толстую палку, Мосс! Пусть она будет у меня на случай надобности. — Я сам без нее не могу, — отвечает Мосс. — Я первый начну. — О, благодарю, благодарю, — плачет и смеется фрекен. — Я все, все вам буду делать, о чем вы меня попросите. — Она таки сама испугалась своей храбрости; можно быть шустрым и находчивым, но долго так не выдержать, особенно, если человек уже раньше ослаблен заботами и несчастиями; нет, тогда становишься просто-на-просто птенчиком и прячешься в кусты. И вот она под охраной и защитой у двух больных, таких же бедных, как она сама, таких же несчастных. Они сидят тут, потому что им все равно, где ни быть; они живут изо дня в день, и никто ими не интересуется. В данную минуту Самоубийца настроен воинственно: — Где этот франт? — спрашивает он. Фрекен плачет и смеется в ответ — от благодарности этой неукротимой силе, называющей полицейского франтом, и поясняет: — Он в моей комнате. Я попросила его — сделайте одолжение, обыщите мою комнату и мой сундук, — и дала ему ключ. Приятели находят ее грандиозной, блестящей, так этому франту и надо! Они не высказывают этого, но выражают, кивая головами. Следующее, что произносит Самоубийца, это сомнение в том, осторожно ли оставлять совершенно чужого человека одного в комнате, да еще перед незапертым сундуком? — Пойду-ка я туда наверх, — говорит он, вставая. Фрекен хватает его за руку и просит этого не делать: — Он ничего не найдет, там нет ничего. Нет, ради бога! — Но она не может удержаться от того, чтобы опять не рассмеяться и не постонать немного от восхищения перед великолепной выдумкой Самоубийцы — заподозрить полицию, саму полицию! Малопомалу ее возбуждение утихает, и нервы ее успокаиваются. Она прислоняется к спинке кресла, чтобы скрыть расстегнутую блузу, приятели высказывают предположение, что она адски озябла и должна идти в комнаты, но. — Нет, нет, — говорит она, она будет сидеть тут, пока не придет тот человек, она хочет видеть его усмиренным как следует быть, ей не холодно. Блестяще опять-таки: у нее совесть чиста, она не будет убегать! Ленсман пришел. Он был смирен и миролюбив, его военная хитрость ни на что ему не послужила. — Вы меня неправильно поняли, вам незачем было уходить, фрекен, — говорит он. Фрекен смотрит на него и молчит. — Я не делал у вас, конечно, никакого обыска, ваш ключ от сундука лежит там, где вы его положили. Я посидел там только и занес в протокол ваше показание. Фрекен молчит. Но она очень боится, что ее приятели заговорят, что Антон Мосс ударит рукой по своему карману на груди и скажет: — Вот тут письма графа к фрекен, попробуйте-ка взять их. Самоубийца прерывает свое молчание и говорит: — Оказывается, опасность угрожает тем, кто жил под одной кровлей с графом Флемингом и разговаривал с ним. — Как? Что такое? — бормочет захваченный врасплох ленсман. — Я тоже один из тех, кто с ним разговаривал. — И я тоже, — говорит Мосс, не поднимая глаз. Фрекен испуганно: — Не надо! Бросьте! — Вы говорите — граф; он разве граф? — спрашивает ленсман. — Вы даже этого не знаете? — спрашивает в ответ Самоубийца, обнаруживая своим видом, что никогда в жизни не встречал подобной неосведомленности. Поверил ленсман в графа, или не поверил, но во всяком случае он понял, что перед ним враждебно настроенное общество, и сказал в заключение: — Ну, моя обязанность здесь окончена, — после чего он поклонился, приложив руку к фуражке с золотым галуном, и ушел. Его уход был несомненно мил, и это в значительной степени примирило с ним общество. К тому же ведь ему надо было выслужиться, заслужить производство — фрекен д'Эспар знала это от Даниэля — ему надо было постараться самому быть назначенным в ленсманы и сделать свою жену Елену дамой; все тут было одно с другим связано. Возвращая толстый пакет с бумагами, Мосс сказал, шутя, не отрывая глаз от пола: — Приходите с ним опять, когда только вам угодно! Я ничего не имею против того, чтобы хранить его, мне это дает ощущение, что у меня что-то есть в кармане, вообще, что у меня есть что-то! — И он улыбнулся при этом своим печальным ртом. Эта улыбка — в связи с его необыкновенной придавленностью и обезображенностью — произвела впечатление на фрекен д'Эспар; она была в размягченном состоянии духа от пережитых душевных волнений и готова была в эту минуту броситься на грудь к этому человеку, больному накожной болезнью, и приласкать его. — Чем бы мне отслужить вам обоим в благодарность? — спросила она. Но так как они совершенно не были кавалерами, то не сумели ответить на это особенно тонко и просто отклонили от себя ее благодарность, сказав, что ровно не за что, а Мосс еще пробормотал неуклюже: — Это нам надо благодарить! После этого фрекен д'Эспар стала часто встречаться с обоими приятелями для дружеской беседы; мужчины ведь всегда находили ее привлекательной, а они со своей стороны, сами того не зная, поднимали в ней бодрость духа и освежали ее. Она пробовала было завести речь о ранах на лице Антона Мосса, но он не шел на этот разговор, отстранял его — она могла бы испробовать на нем всевозможные лекарства — но он уклонялся. День проходил за днем, приятели поддерживали в ней бодрость, это правда, но дни то все же шли, бежали, и их мало оставалось до того времени, которое должно было наступить. Она в беспомощности, не зная что делать, проводила время в обществе обоих пациентов в курительной комнате, слушая, как они ссорятся между собой и обвиняют один другого бог знает в чем, Они напрактиковались, они были невероятно дерзки по отношению друг к другу, и никогда фрекен не слыхивала, чтобы люди хуже бранились в шутку. Да шутка ли была это? Мосс мог без всякого стеснения прямо издеваться над Самоубийцей, что он все еще жив и ходит по земле. — Вы, очевидно, просто не смеете покончить с этим, — говорил он. — Подождите немножко, пока я это основательно обдумаю — отвечает Самоубийца. — Я попробую объяснить вам все сразу. Фрекен д'Эспар сидит красная от смущения. Что же сейчас будет? Мосс без стеснения продолжает: — Дело в том, что вы ещё не обнаружили собственной своей ни на что ненужности, совершенной непригодности вашего существования на земле. Это видимо задело. Самоубийца сказал: — Не верьте ему, фрекен, вовсе я не это еще обнаружил. Нет, кое-что другое. Я вдруг совершенно не стал представлять себе, почему я должен толкать самого себя на то, чтобы расстаться с жизнью. — Нет, — говорит тоже фрекен. И она не понимает, как может Мосс быть таким грубым. — Ну, вы не то что не хотите толкать себя. Вы не смеете. Молчание. Мосс продолжает задирать на ту же тему, изображая очень заманчивую и привлекательную картину: — Если бы вы обделали это ночью, то утром проснулись бы на небе с арфой между колен. Для фрекен д'Эспар загадка, что можно говорить все это. Из какого теста сделан Самоубийца, что не парирует этого! Он сидел себе, посмеиваясь, она находила, что он уж слишком терпелив. Но это было только первое нападение, следующее было со стороны Самоубийцы. Бедняга Антон Мосс, он представлял слишком благоприятную почву для злобных выходок. — Можно ли поверить, что у слепого человека может быть столько желчи? — говорит Самоубийца. — Я не слепой, — протестует Мосс. — Вы не можете читать. — Как это не могу? — Мосс встает и хочет подойти к столу за газетой, чтобы доказать свое хорошее зрение, натыкается на стул и опрокидывает его. Самоубийца нодхватывает стул, ставит его на место и говорит: — В видах сохранения обстановки в целости я рекомендовал бы вам выйти во двор. — Бедный, он верно не видел стула, — вмешивается фрекен. — Да, но читать я вижу, — настаивает Мосс. — Это пустая болтовня! — Смотрите, пожалуйста! — восклицает Самоубийца, — теперь вы сорвали эту ужасную тряпку у себя с пальца. Вот она лежит. Да садитесь вы, я вам подниму, вы же не видите. Вот, напяливайте ее опять на палец. Все-то вам надо сказать, вы точно маленький, мне тошно смотреть на вас. И носитесь вы с вашим пальцем, болтающимся на руке, точно это ваша возлюбленная. Отрежьте его ножницами. — Ха-ха-ха! — говорит Мосс. Очевидно, между этими двумя людьми сложные какие-то отношения. Казалось, что они схватываются, чтобы не упасть духом, эта манера выработалась точно по взаимному соглашению: у одного душевные страдания, у другого физическое заболевание — болезнь кожи, молодость обоих загублена. Но как они бранились! Самоубийца высмеивал товарища за его вид, начиная с одежды: — Ваша куртка стала на спине желтая с красным, так что нельзя сказать, чтобы она была когда-нибудь одного цвета. Вы должны были обнаружить это вашим зорким взглядом. — Вы все только ворчите и ворчите, — отвечает Мосс, — вы так полны отвращения к жизни, ни что вам не по нраву. Нужно быть очень снисходительным к самому себе, чтобы вечно бранить остальных. Самоубийца кровно оскорбляется: — Да, мой милый, а на вас даже и смотреть опасно. Вы не находите этого, фрекен? Фрекен в ужасе: — Но послушайте же, послушайте вы оба… Самоубийца опять обращается к Моссу: — Вы бы попробовали попудриться. Или вы, может быть, слишком религиозны для этого? — Ха-ха-ха! — говорит Мосс. Фрекен вынуждена тоже прибегнуть к улыбке, но в то же время она всплескивает руками и восклицает: — Нет, Боже мой, что вы за сумасшедшие! Они все продолжают и продолжают пикироваться — прервут на время и опять принимаются. Конечно, они несчастные, они глубоко и жестоко сражены судьбой, шутка на их устах звучала не мягко, улыбка была не неподдельная. Нет сомнения, они поддерживали в себе желчность и грубость, чтобы не стонать, скалили зубы, чтобы не разрыдаться. Своеобразно для обоих было то, что в то время, как Самоубийца часто вовлекал фрекен в разговор, непосредственно обращаясь к ней, Мосс никогда не позволял себе этой вольности. Он сидел и смотрел вниз, глубоко склонившись своим страшным лицом. Но бывало, что они беседовали втроем, как будто ни с кем из них ничего не случилось, каждый из них как-то забывал на время свои невзгоды, спрашивал и отвечал без задней мысли. Эти минуты были не без значения для фрекен д'Эспар, и она ведь тоже изменилась, пережитое сделало ее более молчаливой, она начала думать серьезнее. Как это все перевернулось! Вот, жил тут господин Флеминг, только что пользовавшийся всеобщим уважением — бриллиантовое кольцо, шелковое белье, граф, свободный человек — и вдруг в тюрьме! Сама она, Жюли д'Эспар, извлечена в одно мгновение из бедности, чтобы в ближайшем будущем рухнуть в гораздо худшую и более глубокую бездну! Что ей делать — ходить тут, как на угольях, со своим дарственным письмом и своим богатством и в то же время терзаться тайным несчастием, которое она едва смела поверить самой себе? Ее собственные затруднения были настолько серьезны, что она, благодаря этому, только от времени до времени думала о господине Флеминге, он уплывал от нее все дальше и дальше; она жалела его, желала ему счастья — чтобы он избежал наказания или имел настолько сил, чтобы перенести его, — но она уже не несла ему больше в дар верность и нежность. Тут не было ничего удивительного, она далеко не была человеком без сердца, но совершенно не расположена была к любви в это время. Самоубийца и его друг были для нее хорошим обществом. Они сидели как-то и разговаривали о школе и преподавании, и фрекен упомянула о ректоре Оливере. Самоубийца сделал гримасу. Антон Мосс сказал: — У него были два славных молодца мальчугана. — А сам-то он? — сказала она. — Человек, которого изобрели люди, — сказал, вмешиваясь Самоубийца. И после всего этого почти только он один и говорил. Вот, был бы здесь лесопромышленник Бертельсен, он был так одержим стремлением присутствовать при каких-нибудь проявлениях тронувшегося человека; да, пусть бы он был тут, он услышал бы о том или другом, что есть на свете между небом и землей, — некоторые вещи, может быть, совершенно ясные, другие неожиданные и сомнительные, — обо всем понемножку, видел и безумие, и солидную основательность: ректор Оливер — человек с головой, набитой прочитанными им словарями, и из этого хаоса звучит беспомощное: где его кормилица, где его склянка с молоком? Сбившийся с толку человек, воображающий, что можно развиться в человека при помощи книг — ну, а откуда же возьмется характер, откуда возьмется личность? Чего только не переймет говорить попугай, чего не вычитает человек из книг! Но он останется только кастовым человеком, так же, как ректор Оливер принадлежит к касте филологов, он знает «языки» и ничего больше. Это несколько задело фрекен лично, и она вставила, исходя из обыкновенной гимназической точки зрения: — Но это не так плохо — языки; я бы очень хотела знать их несколько. — Зачем? На что? — спросил он. — Зачем? Да зачем языки учат? Вероятно, чтобы развить свой ум, чтобы следить за иностранной литературой, чтобы быть образованным человеком. — Я не справляюсь и с тем, чтобы за своей литературой следить, — сказал он. — Ну, наша литература! — ответила она по обыкновению. Он вдруг начинает горячиться и становится неприятным, воинственным: — Язык, иностранные книги — что за чепуха! У нас на норвежском языке есть миллион книг, через которые мы перескакиваем, чтобы добраться до «заграничных». Разве наши не так же хороши? А, может быть, они в некотором отношении и лучше, прежде всего потому, что лучше усваиваются! Ну, а что касается умственного развития, каковое должно воспоследовать от изучения языков — взгляните вы на этого филолога, на этого ректора: обыкновенный тип, совершенно не отличимый от большинства других — не хуже, нет, этого я вовсе не хочу сказать; но чем он лучше? Более он высокого полета, более тонкой мыслительной жизни, глубже в своих знаниях, спокойнее при несчастиях, счастливее, глаза его более подобны звездам? А что от него можно ждать? Его внутренняя сущность наполнена хламом, словами, словами и словами. Это было не в бровь, а в глаз! Просто непостижимая вещь, нельзя судить по уважению к нему толпы. Люди смотрят на эту невероятную фигуру, голова у него битком набита словарями, он поставил свое идиотство на твердую почву, и люди кричат и апплодируют ему: попробуй разобраться в двух словарях, всего в парочке — смотрите, пожалуйста, браво, заплатим за это! И все это потому, что он может устроить лавочку, школу, он должен снабжать учеников, человеческих детей, своим хламом. — Как же ваше мнение: не должно быть вовсе учителей языков? В школах не надо преподавать языки? — Может быть, и не надо, может быть, вовсе не надо, что вы думаете? Сколько можно прибавить в то время, которое будет выиграно на «языках»! Жизнь так коротка, на попугайство нет времени у людей. Учиться языкам должны вовсе не вы и я, и все и каждый, а только люди особенно для этого подходящие и занимающиеся потом дальше — те, из которых вырабатываются специалисты, переводчики, толмачи, драгоманы. Из этого исключаются, конечно, великие гении языкознания, делающие открытия. Речь идет о нас, об автоматах, кивающих головами. Мы начали ведь сомневаться в производительности того, чтобы все и каждый учились играть на фортепиано, но мы все-таки не отрицаем, что музыка — это особенная милость божия. Верно? — Но что же останется от школ, если оттуда изъяты будут языки? — В этом вы правы: что останется от школы? Несколько никому не интересных хронологий, касающихся королей и войн, кое-какие выдумки с гимнастикой вместо полезной работы, шутовская игра в математику с двенадцатилетними детскими мозгами — это вот останется. Что такое школа? Школа — это каждодневное воспитание матери, каждодневное поучение отца; книжная школа, наоборот, это нечто выдуманное, учреждение, намеренно усложняющее жизнь и принуждающее человека к напряженной работе с семилетнего возраста до могилы. Книга, печатное слово, для всех и каждого наполняет мир неудовлетворенностью и несчастиями, образованием по количественному признаку, цивилизацией. — Разве не хорошо, что все люди в общем — да, я хочу сказать, все люди — смотрят снизу вверх на тех, кто чему-нибудь учился, и особенно на тех, кто учился много, на ученых? — Вы думаете, не должно ли это заставить меня задуматься? О, нет. Мы смотрим снизу вверх на что придется, на лошадь, взявшую приз на бегах, на сегодняшнего короля лыжников — в обоих случаях мое уважение смешивается с состраданием к животному. Мы встаем и даем свой стул калеке, мы терпеливо слушаем, пока заика выколотит из себя свои ничего не говорящие речи, мы открываем дверь даме, точно у нее самой нет рук. Он смолк. — Ну, что же еще? — спросила она. — Я только так говорю это, ничего больше, — ответил он. — Жил однажды на свете флейтист, виртуоз, он кончил тем, что впал в такую тоску и пресыщение, что швырнул свои ноты под пюпитр и стал выдувать своей флейтой мыльные пузыри. И это я тоже просто только так говорю. И он смолк окончательно. Молчали оба. Мосс прервал это молчание: — Вы в повышенном состоянии, — сказал он. Самоубийца посмотрел на него, задумчиво прищурив глаза. — Чрезвычайно захватывающе было слушать, порою казалось, точно все это стихи, — сказал Мосс. Фрекен опять слегка улыбнулась, но так как казалось, что Самоубийца и теперь еще ничего не слышит, Мосс не стал несколько раз вызывать его на разговор, встал, посмотрел некоторое время в окошко и вышел из комнаты. Остальные двое продолжали сидеть. Начинало смеркаться. Произошла как будто какая-то перемена, когда они остались вдвоем. Дама, обладавшая свойством нравиться мужчинам, сидела, склонив голову на бок, и раздумывала о том, что он сказал, — имела во всяком случае такой вид, что раздумывает. Этот человек отнюдь не сумасшедший, и это уже кое-что. Из различных признаков и наблюдений она заключила тоже, что он не отказывает себе в необходимом, он покупает, что ему нужно, — что такое могло быть с ним? Есть ли у него в городе какое-нибудь предприятие, или он живет на доходы с капитала? Но прежде всего, — что такое надломилось в нем? Она сама была в таком положении, что ей интересно было знать, каким образом человек, пораженный несчастием, мог отказаться от мысли о самоубийстве. Она снизошла до того, что попросила у него извинения за то, что изводила его своими глупыми замечаниями и прерывала его; она мало смыслит в серьезных вещах, она, правда, не хотела. Нет, нет, нет, это он должен просить прощения! Помилуй бог, она смеется над ним! — Я часто думала, отчего вы собственно здесь живете. Вы не больны, с вашим здоровьем ничего нет плохого, каникулы давно прошли. Простите, я это не из любопытства. — У меня могут быть свои причины. — Ну, конечно. — А почему вы сами здесь? Она наклонилась вдруг вперед на стуле, согнувшись всем телом: — О боже, о боже, — да вы правы, я не должна была спрашивать. — Да нет, нет, это ничего, — сказал он испуганно. — То есть я хочу сказать, мне не надо было спрашивать. Не беспокойтесь об этом. — Я думала, собственно говоря, — я надеялась, что вы, такой деловой и такой сверху на все смотрящий, могли бы указать мне путь в одном вопросе. Я не могу это сказать. Вы уже раз помогли мне. Он соображает, что она намекает на посещение ленсмана и на тот пакет с письмами, заключает, далее, что страдания ее — любовные страдания, и больше ничего. — Мы в самом деле не должны терять мужества, — говорит он, желая ее утешить. Отнюдь не должны. Если судьба идет нам наперекор, нам надо только отойти в сторону. — Да, но это так тяжко. — Да, мы отходим в сторону более или менее вежливо, но отойти мы должны. В конце концов вопрос о том, стоит ли все того, чтобы принимать это так близко к сердцу. Для многих дело бывает еще поправимо. — Для меня ничего нет поправимого, будет только все хуже и хуже. — Ну, как так! — И чтобы подбодрить ее, он чувствует себя обязанным открыться ей немного: она должна увидеть на нем что-то иное, увидеть такую судьбу, которая уничтожает человека! Что такое, что некий граф уехал, и, может быть, еще, на короткое время, ну, и что он запутался в каких-то денежных делах, неаккуратно заплатил по каким-нибудь там счетам! Разве недостаточно одного его имени, вероятно, вмешается его богатейшее семейство, и кредиторам придется постыдиться. О, у других много хуже. — Вам тоже тяжело? — О, да, — не то, чтобы хорошо. И эта маленькая несчастная дама является причиной того, что Самоубийца растроган своим собственным несчастием, своими бедствиями так, что у него губы начинают дрожать. Он делает такие намеки, которым никогда не позволил бы при других условиях сорваться со своих уст, ее участие размягчает его так, что ему трудно удержать слезы. Вот ведь чертовская девушка: поколебала твердость, с таким трудом выработанную им в обществе Мосса. Было ли у фрекен д'Эспар со своей стороны какое-либо скрытое намерение в то время, как она тут сидела и слушала его? Бог ведает, но она была так подавлена, так беспомощна, что ей многое можно было простить. Когда она спросила его, есть ли у него дом, жена и дети, поджидающие его и постоянно пишущие ему, он самым резким образом ответил отрицательно и спросил со своей стороны, откуда у нее взялось такое удивительное представление, что она имела в виду, как это могло прийти ей в голову? Нет, она только так спросила, это глупо с ее стороны. — Нет, я вовсе не хотел сказать, что это глупо, — возражает он, — вовсе нет. Да, она должна же была понять, что если человек так надолго расположился здесь в горах, то, конечно не оставил там, откуда уехал, никого любимого. — Послушайте, а что этому мешает? — горячо возразил он вдруг. — Что мы, люди, знаем друг о друге? Разве не могло быть, что оставлены и жена, и ребенок? — Он готов сказать, что именно это-то и может быть основанием, по которому иной бедняга бежит из дому. — Я, конечно не про себя говорю, — поспешил он добавить, — но о любом первом встречном. Я только устанавливаю этот факт. Вышло все-таки так, что он становился с ней все более и более откровенным. Он ведь все время предпочитал говорить обо всех других, только не о себе, и ему казалось, что он хорошо замаскировался; и он стал развивать перед ней, каким образом может случиться, что мужчина сбежит из дому: с человеком — с любым — может случиться, что сатана проникнет в дом и овладеет, скажем так, замужней женщиной, — что за тем следует? Ребенок лежит забытый, весь дом забыт богом, жена неведомо когда возвращается домой. Не в том дело, чтобы ее порочить, у нее тоже могут быть свои оправдания — необузданная природа, например, непреодолимая влюбленность — подобные вещи приходится видеть; а ребенок лежит и может быть самым прелестным и привлекательным; если это маленькая девочка, то у нее, может быть, и волосики, и все, — это не чтонибудь такое из ряду вон выходящее. Ну, произойдет подобное раз, потом еще несколько раз, проходит так зима, скажем, и вот муж больше не может выдержать и бежит. Видите вы, как это может быть. Бежит на пароходе в Австралию — не один бежал из-за чего-нибудь подобного. Ну, и если человек не выдающийся и смирный, и неособенно шустрый, у него голова может кругом пойти, он может задуматься над тем, не разрешить ли дело своими руками и не положить ли конец страданиям? Может случиться, что это совершенно овладеет им в то время, как он едет в Австралию. Ну, надо купить пистолет! Пистолет? Он, может быть, давным-давно куплен, лежит, может быть, смазанный, вычищенный и заряженный, в своей кобуре. Почему он не пускает его в ход? Видите ли вы, фрекен, муж этот, может быть человеком — мы все люди — у него могут быть многие корни, удерживающие его на земле, он тоже может быть влюблен, несмотря ни на что, и может разрываться от ужаса, что ребенок погибнет, не должен ли он жить, чтобы спасти его? И вот он бродит и стонет… Самоубийца, не желая раскрыть свои карты, добавил: — Обо все этом я слышал, сам я почти не могу представить себя в таком положении. Особенно, что касается ребенка — какое это может иметь значение! Я никогда не слыхал, чтобы мужчина интересовался новорожденными девочками. И если бы у меня было подобное существо, еще мне надо было бы назвать его как-нибудь, дать ему какое-то имя! Нет, благодарю покорно! — говорит он вдруг с ненужной резкостью. В дверях стоит Мосс. Мосс утратил зрение, но у него есть слух и чуткость. Бедняга Самоубийца, он наверное давно уже томился по участию, и когда встретил его, то и растаял весь. Мосс не принял этого во внимание, он сказал: — Простите, если я пришел и помешал вам хорошенько поплакать! — Поплакать? — возразил Самоубийца и засмеялся. — У вас всегда острый взгляд на вещи! — Но Самоубийца видимо не был больше уверенно-спокоен, он мог ждать особого издевательства, когда останется один-на-один с товарищем, поэтому он сказал: — Если я теперь позвоню и увижу поставленный перед вами полный стакан, то посмотрим, что из этого выйдет. Смею предложить чтонибудь вам, фрекен? — Нет, спасибо, тысячу раз спасибо. Нет, фрекен д'Эспар в самом деле не расположена больше к разговору о чужих горестях, у нее своих достаточно. Она ушла опять к себе в комнату и прилегла на постель, почитала было книжку, но нет ей покоя, она мрачно размышляет, вздыхает, чувствует себя совсем плохо. Самоубийца тоже оказался не для нее, он занят, он женат, даже влюблен, счастливый человек! Она раздумывает о том, чтобы предпринять новое безнадежное путешествие в Христианию, не знаю сама зачем; но что делать здесь! Ей остается одно утешение в ее одиночестве: пакет с деньгами, хранящийся у нее на груди. Он делает то, что она подтягивается, что она может подняться, когда звонит обеденный колокол, и сойти вниз к столу, он помогает вечеру пройти, и наступает ночь. Одна из горничных всегда помогает ей по утрам, застегивает ей блузу на спине: приходит и поспешно проделывает эту маленькую работу. Пальцы у нее холодные, она стягивает и одергивает блузу, точно знает что-то про фрекен: что она верно, стала много кушать, она полнеет. Это совершенная неправда, но девушка уже раза два как-то многозначительно говорила с улыбочкой: — Возможное ли дело полнеть от сырого гороху и кекса с селедкой? Дерзкая девчонка! Фрекен может ожидать от нее и большего и говорит заблаговременно: — Ох, какие я худые сны вижу по ночам! — Охотно верю этому, — отвечает девушка, — вы стонете и громко разговариваете. — Это ничего не значит. Горничная молчит. — Когда видят худые сны, говорят так много вздору, называют иной раз имена, цифры, денежные суммы и всякую всячину. Но, знаете, это ровно ничего не значит. Горничная молчит. Какие у нее намерения? Ждет она, чтобы ей заплатили за молчание? После ухода горничной фрекен открыла окно и стала смотреть в него; шел снег, груды его росли на полях, лес становился, как напудренный, одна скала как раз у границы санатории становилась все ниже, точно погружалась сама в себя. Это была «Вышка». Но не везде было тихо в этом затерявшемся в снегу мире — в уплотнившемся воздухе раздавался треск, кто-то стрелял в полях, — сначала один выстрел, потому еще один, это верно Даниэль выше пострелять куропаток для санатории. Даниэль охотится, Даниэль здоровый, бодрый человек, справившийся со своими любовными бедами. Она вспомнила висящие у него на стене два ружья. Фрекен спускается вниз — к другим гостям и к новому дню. Худо ей. О, но наконец сегодня она напала на простую, на столько простую мысль, что было загадкой, как она не пришла ей в голову раньше; она поедет по помещенному в газетах объявлению, лежащему тут перед ее глазами, и устроится в тихом месте, у доброжелательной, опытной дамы в трех часах езды от столицы. Что же теперь остается — она выведена из всех своих затруднений, да, она совершенно спасена! У нее есть средства на эту поездку, и время есть еще впереди, над нею уже не каплет больше, она может поехать до или после рождества. Она совсем, совсем спасена и свободна! После долгого периода мрака и отчаяния по ней пробегает теперь трепет радости, она опять молода, опять смеется. Так в сторону перед судьбой? Какая глупая, какая извращенная теория! Она возьмет судьбу за шиворот и заставит ее склониться. — Дайте мне трубочку вазелина, — попросила она у доктора. — На что вам? — спросил он, чтобы пошутить. — Это опасная вещь. И она отвечает ему тем же тоном: — Я хочу его к блинам.. — Я это легко поверю, — отвечает он, — кушайте же вы копченую селедку с кексом. — Да, а завтра я хочу, чтобы мне были томаты на березовых щепках. Они весело хохочут оба над этой чертовской выдумкой. У доктора теперь немного дела днем, пациентов стало так мало, он рад побеседовать и говорит: — Присядьте, фрекен! — Мне некогда. — И она без всякого перехода спросила: — Что такое с лицом у Mоcca? — Мосс? Да, он скоро должен будет уехать. — Но я спрашиваю, что у него за болезнь? Доктор начинает рыться на столе в каких-то бумагах и отвечает: — Атрофия кожи. Что, вы уже уходите? Что вы так интересуетесь? Мосс скоро уедет. — Вы не можете разве его вылечить? Фрекен д'Эспар идет наверх, к себе в комнату и берется за вазелин, намазывает им себе лицо и начинает массировать. Это просто срам, как она запустила свое лицо за последние недели, оно осунулось от перенесенных страданий и полно незнакомых ей маленьких морщинок. Вот так история! Это надо исправить; после поездки к доброжелательной даме, указанной в объявлении, она должна опять хорошо выглядеть, чтобы найти себе жениха. С этой минуты она деятельно примется за свое лицо и ежедневно будет работать над ним. — Войдите! Это опять горничная. Фрекен удивленно смотрит на нее и говорит: — Вы ведь уже застегнули меня? — Да, но это потому, что я уезжаю, — заявила горничная. — Я не хотела говорить этого сегодня утром, но я здесь больше не останусь. — Вот как! — Я подумала, что если вы довольны моими услугами — и ведь вы знаете меня, что я никогда ничего не говорила про вас, и ни про кого другого… С ума она сошла! Фрекен д'Эспар уже больше не в подавленном состоянии, она выпроваживает горничную, дрожа от негодования, и принимается опять за свой массаж. Вот что, значит, имела в виду эта девица сегодня утром со своими дерзостями, она хотела подчинить себе фрекен и вынудить ее на большую щедрость, за что это! Разве фрекен не вносила каждый месяц чаевые деньги в кассу служащих? Что только приходится переживать! О нет, нельзя позволить подавлять себя; единственное, что действует, это самоуверенность и независимость! Она позаботится теперь о том, чтобы предъявлять те или другие требования, может статься, что она выразит и недовольство тем или другим: едой и услугами тут в санатории, никуда не годной стиркой, за которую подавались весьма высокие счета, воздухом в гостиной, который стареющие вдовы-чиновницы наполняли запахом своей бедности. Фрекен не намерена больше терпеть все это; она вовсе к этому не вынуждена, перед нею открылся светлый выход, она схватила теперь судьбу за шиворот и согнет ее, и ей станет хорошо, она расцветет, она будет жить в свое удовольствие. Кофе в постель? Больше того: кофе и первый завтрак в постель. Так делается в ее французских книжках. Она будет баловать себя, непременно, она обязана по отношению к самой себе сделать это после всего того, что она вынесла. И в то же время она будет опять привлекательной и бодрой. Никакого сомнения нет — массаж помогает. — Послушайте-ка, друзья, — говорит она Моссу и Самоубийце, — я такие хорошие сны видела в последнее время, я больше не хандрю; для всего есть выход, не правда ли? — В самом деле? — удивленно сказали в ответ приятели. — Для всего есть выходы. Знаете что, пойдемте кататься с горы в санях под снегом. Мосс готов, Мосс при всей своей великой обезображенности готов, Самоубийца же встает довольно вяло и говорит: — У нас будут мокрые сапоги. — Ну так что же такого! Высушим их потом. — И у нас нет порядочных саней. Мосс отвечает, что есть, что оснащены маленькие сани как раз подходящего размера, за санями дело не станет. — Да, а вы как раз цветущий спортсмен — любитель свежего воздуха! — ворчит Самоубийца, окидывая его сердитым взглядом. Они одеваются и идут. Снег, наполняющий воздух, заволок все кругом, даже «Вышки» почти не видно. Они все втроем втаскивают санки на верх горы, как можно выше, на самый верх, затем скатываются. Сани летят с неистовой быстротой, Самоубийца правит санями, дама сидит посредине, снег несется им навстречу из белого мрака и бьет их по лицам, они могут смотреть, только почти закрыв глаза — о боже, как чудно и как страшно! Потом опять наверх; сани тяжелые, но их тащат трое. «К черту хандру!» — говорит фрекен, от восторга выражаясь так грубо. Опять вниз, тот же полет, фрекен держится за Мосса, обняв его руками, защищенная им. Это безумие так нестись, так лететь, но так, так хорошо! После нескольких путешествий вниз и вверх Самоубийца говорит: — Довольно! — Ну, почему же? — спрашивает фрекен. — Я больше не могу. Вам-то хорошо! — Устал ли действительно Самоубийца, или он завидует сидящему впереди Моссу, которого обнимают? Все мы люди. — Я больше не могу! — повторяет он. — Коротко и ясно, — признает Мосс. — По крайней мере, без хвастовства. Вы, значит, в изнеможении. — Я прощаюсь с вами, Мосс, — с необычайной раздражительностью отвечает Самоубийца. — Раз я хочу идти домой, я иду. Я не нахожу в этом особого наслаждения. Прощайте! Нечего было больше разговаривать. Самоубийца покинул их с фрекен, и Мосс остался один при санях. Он с большими усилиями потащил их кверху. Вот они на вершине, и он спрашивает неуверенно: — Вы будете править? Нет, она не умеет править. Он в большой нерешимости. — Вам слепота мешает? — спрашивает она тревожное Он выпрямляется: — Слепота? Ничуть. Но только меня снег слепит. — Я буду смотреть вперед и предупреждать вас, — успокаивает она его. И они устремляются. Но теперь, сидя впереди, фрекен не может раскрыть глаз против бьющего в них снега, а Мосс слишком слеп, чтобы видеть на расстоянии опасные места; они мчатся через препятствия, летят, как придется, посреди горы подскакивают в воздух, натыкаются затем на что-то в этом смертном беге, сани в каком-то месте трещат, и их выбрасывает. Мосс поднимается, смахивает снег с глаз и оглядывается. Перед ним сломанные сани, фрекен лежит в стороне и не поднимается, не шевелится, что это может значить? Он осматривает ее, приподнимает ее, она опять падает. Она в крови, в крови нижняя часть лица и подбородок. Он окликает ее. Нет. Он понес ее домой в санаторию, по дороге она пришла в себя и опомнилась. Она сама взошла по лестнице, однако ее нужно было поддерживать. У нее рана, безобразящая рана — у нее разбит наискось подбородок. Доктор встревожился, испугался. |
||
|