"Взгляд василиска" - читать интересную книгу автора (Мах Макс)Глава 1. Все дорогиАспид – международному террористу Карлу Аспиду инкриминировали убийства и руководство убийствами в общей сложности более ста человек в девятнадцати странах мира. Суды высшей инстанции королевства Нидерланды, Русского каганата и республики Аргентина заочно приговорили его к смертной казни, еще в шести странах он – так же заочно – был приговорен к пожизненному заключению, но поймать Аспида так и не удалось. Лишь в 1992 году по достоверным данным двух независимых источников стало известно о смерти Карла Аспида в январе 1991 года. Настоящее его имя и место захоронения так и остались неизвестны. " Песенка эта, являвшаяся, по-видимому, шлягером по эту сторону Атлантики, преследовала его, начиная с Гибралтара, но имени автора он, вроде бы, ни разу не слышал. Иначе бы запомнил. Впрочем, не суть важно. Кто бы ни написал эти слова, и как бы этот кто-то ни пытался скрыть свои истинные мысли за ироническим отыгрышем и стилизацией под английский "моряцкий" фольклор, мужик этот кое-что о жизни знал, а то, что это был именно мужик, а не баба, и к гадалке не ходи. Мужик, разумеется, хотя песня звучала – и надо отдать должное, звучала совсем не плохо – и в женском исполнении тоже. В Гибралтаре ее пел мужчина в сопровождении оркестра, в Касабланке – тоже мужчина, но уже другой и под гитару, а в Иерусалиме, хоть и тоже под гитару, но уже женщина. Впрочем, все они пели по-русски, так что догадаться о происхождении песни было не сложно. Русский хит, сказали бы в Аргентине, и были бы, вероятно, правы. Русский. Интонация не лжет. " Никогда… Хорошо сказано, и по смыслу правильно, потому что не за чем. Однако смотри как в жизни бывает, он же все-таки вернулся? Вопрос только, зачем? Никто его здесь, в его собственном "Портсмуте", не ждал. Ни друзья, ни враги. Друзья не ждали, потому что их у него больше не было. Во всяком случае, сам он никого припомнить не мог. А враги – потому что им и в голову такое придти не могло. У него ведь имелась определенная репутация. Так что, вряд ли кто-нибудь из тех, кому по роду службы было бы интересно подержать за жабры самого Аспида, ожидал, что он сделает такую глупость и вернется на родину. Впрочем, являлась ли Россия его родиной в полном смысле этого слова? Вопрос философский. Ведь отношения человека и места, где он родился, должны быть взаимными. Следовательно, мало ли, что он сам себе об этом напридумывал, справедливости ради, следовало бы еще и Россию спросить. Считает ли она себя все еще его родиной, или уже нет. Однако и то, правда, что доживать свой век ему, при любом раскладе, предстояло под чужим именем, так какая, тогда, разница, где? Можно и "дома". В своем личном "Портсмуте". Он допил коньяк, затушил в пепельнице сигарету, и, бросив на стол деньги за кофе – как всегда в Константинополе превосходный – и порцию Митаксы, которую ничто уже и никогда не исправит, поднялся из-за стола. Торопиться ему сейчас было некуда, как и многим другим транзитным пассажирам, и он, разумеется, не спешил. Однако и в баре сидеть ему надоело тоже. Тем более, что, на самом деле, времени у него было мало, а сделать еще предстояло многое. И хотя показывать этого не следовало – ведь он транзитный пассажир с билетом на рейс в Мюнхен, который должен был отправиться только через три часа – но и тянуть резину тоже глупо. Слежки за ним не было, а камеры наблюдения, если и поймали его в свои объективы, ничего путного заинтересованным лицам рассказать о нем не могли. Сейчас его звали Яном Несводой. Во всяком случае, имперский паспорт, с которым он прилетел сюда из Иерусалима, был выдан в Праге именно на это имя. Но геру Несводе, если все пойдет, как запланировано, оставалось жить недолго, а вот кем он будет, после того, как исчезнет вельможный пан – или у чехов это называется как-то иначе? – предстояло еще узнать. Он спустился по лестнице на первый этаж, нашел свободный таксофон и, бросив в щель приемника несколько монет, набрал номер, который ему продиктовали в Гибралтаре. – Добрый вечер, – сказал он в трубку. – Могу я поговорить с господином Вертхаймер? – Какой Вертхаймер, черт вас подери?! – взорвалась негодованием трубка. – Нет здесь никакого Вертхаймера! И не звоните сюда больше! Восьмой раз… – Извините, – прервал он негодующего в далеком Мехико человека. – Но я звоню вам в первый раз. – Да, какая разница? В первый или в пятый, но вы мешаете мне своими дурацкими звонками. Вам это понятно? – Вполне, – согласился он. – Вы уж меня извините, я вам больше докучать не буду. Только помогите разобраться, где я напутал. Это ведь Мехико? – Да, – буркнул все еще раздраженный мужчина. – Последние три цифры 784? – Нет, 684. – Благодарю вас, и еще раз извините. Он повесил трубку, пожал плечами, и пошел в сторону автоматических камер хранения. Искомый 751 номер нашелся, как и следовало ожидать, в седьмом зале, и был расположен так удачно, что ни одна из трех установленных в зале камер его не видела. Внутри бокса находилась дорожная кожаная сумка, вместо которой он оставил свой чемоданчик, не преминув положить в боковой его карман все свои документы и билет в Мюнхен. С этого момента, чех, который непременно вылетит по назначению ровно через три часа, его больше не интересовал. Закрыв бокс, он набросил ремень сумки на плечо и, не торопясь, пошел к выходу. С "Бюро услуг" он имел дело редко. То надобности не было, то денег, которые в данном случае решали все, так как услуги эти стоили недешево. Однако, решив уйти в "отставку", он предпочел связаться именно с ними. Дорого, конечно, но зато надежно, и, главное, Бюро никак не было связано с его прошлыми делами, да и в конторе этой, про которую – так уж вышло – он знал много больше, чем им хотелось бы – его не знали. То есть знали, естественно, как некоего заказчика под номером 107, обращавшегося за услугами крайне редко, но при этом всегда платившего "без дураков". Однако насколько ему было известно, с Аспидом номер 107 ни у кого там не ассоциировался, и это был решающий фактор. Ведь он хотел исчезнуть бесследно, в прямом смысле этого слова, то есть, так, чтобы нигде не осталось ни единой ниточки. А там, глядишь, недели через две, информаторы как минимум двух секретных служб как раз и получат "бесспорные" доказательства того, что к вящей радости всего прогрессивного человечества Карл Аспид, наконец, сыграл в ящик. Далеко. Где-то в экваториальной Африке – так что, поди, сыщи ту безымянную могилку в которой он нашел свой последний приют – однако ж, достоверно, на все сто процентов. На этот раз окончательно. В сумке, заботливо приготовленной для него Бюро, находились в основном его личные вещи – не новые, и купленные, по всем признакам, на территории Русского каганата – а так же подарки жене и дочери – редкие и достаточно дорогие вещицы из Индии – и, разумеется, документы. Документы он изучил еще в туалете аэропорта, так что, выйдя на стоянку такси, уже точно знал, кто он такой и что его ждет впереди. Люди из Бюро в такого рода делах знали толк. Паспорт (разумеется, потрепанный и потертый) на имя Ильи Константиновича Караваева и прочие документы – военный билет ( Он взял такси и попросил отвезти его в город. Дорога до центра Константинополя занимала сорок минут и была Караваеву хорошо знакома, так что не обремененный необходимостью глазеть в окно на чудеса архитектуры вечного города, он предался ностальгическому перечитыванию писем жены и рассматриванию старых фотографий. Женился Илья Константинович поздно, но, видимо, по любви. Во всяком случае, Зоя Лукинична Короваева оказалась женщиной молодой и красивой, так что, если бы не любила, вряд ли пошла замуж за человека в два раза ее старше. А встретились они, стало быть, в Шанхае три года назад. Зоя работала там переводчиком в какой-то нидерландской фирме из Нового Амстердама, а Илья Константинович консультировал строительных подрядчиков, взявшихся за возведение высотной гостиницы в новой части города. Познакомились… и уже через три месяца поженились, как раз перед тем, как Караваев уехал в Индию. В Кашмире, так уж сложилось, он вынужден был задержаться почти на три года, и виделись они с женой за это время всего четыре раза. В декабре восемьдесят восьмого, едва придя в себя после родов, Зоя прилетела к нему на неделю в Шринагар. Потом – почти через год – они провели вместе отпуск на Мальорке. Но Вероника была тогда еще совсем маленькой и вряд ли могла запомнить Караваева, да и сам он теперь помнил девочку скорее по фотографиям, чем по личным впечатлениям, потому что в Лиссабон (в девяностом) и в Абу-Даби (в январе девяносто первого) Зоя снова приезжала одна, оставив дочь у родителей в Салониках. Теперь же, когда, заработав на старость, Караваев решил уйти на покой и поселиться в Петрове, где раньше ни ему, ни Зое бывать не приходилось, Илье Константиновичу предстояло заново познакомиться и с дочерью, да и со своей молодой женой, в общем-то, тоже. Ведь вместе они, почитай, и не жили. Вообще следовало отдать должное людям из Бюро. Легенда была разработана так, что комар носа не подточит и практически не содержала слабых мест. Настоящий Короваев – ныне, наверняка, покойный – был родом из Прикарпатья и уехал оттуда давным-давно, после чего колесил по всему миру, консультируя строителей и проводя взрывные работы преимущественно в таких местах, куда нормальный человек не поедет и за большие деньги. К тому же комплекцией и общим абрисом лица он тоже подходил "для дела" самым лучшим образом. Отец Зои умер еще два года назад, а недавно умерла и мать, так что и с этой стороны Ильи Константиновича не могло ожидать никаких неожиданностей. Оставались жена и дочь, но девочка, которой не исполнилось еще и трех лет, вряд ли могла его помнить, а Зоя… Что ж, по-видимому, у Зои имелись веские причины согласиться на этот вариант, и деньги – как догадывался Караваев, не малые деньги – были здесь не главным. Расплатившись с таксистом, он немного погулял по центру города, купив, между делом, в нескольких разных магазинах кое-что из белья и одежды; переоделся в новое в большом, переполненном народом торговом центре; и, наконец, постригся в уютной парикмахерской в двух кварталах от Святой Софии, избавившись заодно и от порядком надоевшей ему за последние месяцы бороды. В шесть часов вечера, завершив преображение, Караваев наскоро пообедал в арабском ресторане и, снова взяв такси, помчался в Андрианополь, в аэропорт "Золотые Врата" где его уже, вероятно, заждались "его девочки". Рейс на Петров (с посадкой в Брно) отправлялся в 10 вечера, так чтотеперь ему действительно следовало поспешить. Как и было заранее условлено, они ждали его в кондитерской Арамяна. Вероника ела миндальное пирожное, запивая его фирменным молочным коктейлем "малина со сливками", а Зоя, сидевшая к нему спиной, судя по всему, ограничилась одной лишь маленькой чашечкой кофе. "Фигуру бережет, – подумал он, непроизвольно любуясь ее блестящими черными волосами, собранными в подобие короны, так что совершенно открывали белую высокую шею. – Или зубы". – А вот и я! – "радостно" сообщил Илья Константинович, подходя к их столику, и заулыбался, чтобы именно так, улыбкой, встретить взгляды двух совершенно не знакомых ему женщин, маленькой и большой. Девочка отреагировала на его внезапное появление на редкость естественно. Мать, по-видимому, подготовила ее к встрече с "папой" заранее, так что Вероника не удивилась и не испугалась – такую возможность Илья Константинович не исключал и потому держал наготове плитку бельгийского молочного шоколада и дорогущую аргентинскую куклу "Шелли" – напротив, она явно обрадовалась и теперь с интересом рассматривала "папу". Но сосредоточиться на ребенке не получилось, потому что, услышав его голос, обернулась и Зоя, и Илья почувствовал, что "плывет". И ведь он видел уже ее фотографии, в том числе и те, что "сделал" на пляжах Мальорки, и знал, что она красивая женщина, но не в красоте дело. На самом деле, когда тебе за пятьдесят, красивой может показаться едва ли не любая молодая женщина. Однако есть ведь и нечто, лежащее "Глаза… " Выражение глаз – "Черт знает, что такое!" – Ох, Илья! – сказала Зоя, раздвигая губы в неуверенной улыбке, и сама, наверняка не подозревая о том, что тембр ее голоса совпадает с его, Ильи, внутренними, неосознанными ожиданиями настолько, что с ума можно сойти. – Ты меня напугал. "Напугал… " Она встала из-за стола – улыбка обрела, между тем, более уверенный характер – и шагнула ему навстречу. – Прости, – он придал своей улыбке оттенок извинения и раскаяния. – Совсем одичал… Он обнял ее, почувствовал незаметное для окружающих напряжение ее тела, и, поцеловав, совершенно неожиданно для себя, ощутив, что делает что-то нехорошее, не правильное. Но что уж тут! Что бы он сейчас не ощущал, профессиональные рефлексы не подвели. И объятие, и поцелуй вышли ровно такими, какими должны были быть. Илья отметил даже мимоходом – той частью сознания, которая всегда была начеку вот уже тридцать с гаком лет подряд – что женщина держится молодцом и роль свою играет пусть и не гениально, но зато вполне жизненно. – Я очень скучала, – сказала она, отстраняясь. – И Вероничка тебя ждала… По-русски Зоя говорила правильно и почти без акцента, но все-таки сразу можно было понять, что язык этот ей не родной. Но это Илья тоже отметил как бы мимоходом, точно так же, как и то, как ловко и вроде бы даже естественно переключила она его внимание с себя на девочку. "Не хорошо, – суммировал Илья Константинович свои первые впечатления минут десять спустя, когда они все вместе вышли из кондитерской и направились к стойке авиакомпании "Рось". – Она не должна была быть так хороша, но это уже не исправить…" Влюбляться в эту совершенно чужую ему женщину в его планы не входило. Это было глупо и не разумно, потому что через полгода – год они должны были расторгнуть неудачный, как к тому времени выяснится, брак и разойтись каждый своей дорогой. Контракт предусматривал именно такие сроки. Не меньше, но и не больше. Малышка заснула. Зоя тоже спала, но, скорее всего, просто делала вид, что спит. Илье захотелось вдруг посмотреть на нее, но делать этого не стоило. Если она не спит, а он был в этом уверен, то почувствует его взгляд – женщины вообще очень чувствительны к такого рода вещам – а ему этого совсем не хотелось. Поэтому он тоже закрыл глаза, но спать не стал, хотя и мог, если бы захотел. Как ни странно, занялся он тем, чего, по мнению не только обывателей, но даже и профессионалов, люди его профессии и образа жизни никогда не делают. Однако или он сам являлся исключением из правила, или правило это, на самом деле, было высосано из пальца. Как-то давно, лет уже, пожалуй, десять назад, в Марселе, в руки Илье Константиновичу попалась одна весьма любопытная книжка. Это были воспоминания какого-то германского разведчика-нелегала. Немец этот, а вернее, разумеется, француз – потому что эльзасцы, строго говоря, хоть и подданные императора Карла-Густава, но все же не немцы – оказался человеком наблюдательным и памятливым и написал, в общем-то, неплохую книгу, половина которой, впрочем, была, как и следовало ожидать, откровенной дезинформацией. Но Илью привлекли в ней не факты, касающиеся подковерной борьбы великих держав, и даже не описания технических аспектов работы нелегала, хотя там и было несколько очень интересных мест, а рассуждения о психологической составляющей этой весьма специфической профессии. Среди прочего, коснулся германский шпион и вопроса рефлексии, характерной почти для любого образованного и не лишенного фантазии человека. Однако тут-то и было заложено непреодолимое, казалось бы, противоречие. Разведчик, по идее, не должен рефлектировать, но человек с воображением – а какой, спрашивается, разведчик без воображения? – не рефлектировать не может. Парадокс. Сам Илья Константинович полагал, что природу калечить не следует. И если таким он уродился, что не может не думать о разных, прямого отношения к делу не имеющих вещах, то так тому и быть. Но и то верно, что жить – и главное, выживать – это ему ничуть не мешало. А как-то он с этой особенностью своей психики справлялся, и вроде бы – если судить по результатам – совсем не плохо. Он все еще был жив, а это, как ни крути, лучший критерий. Сам он, впрочем, считал, что все дело в том, что ему удавалось четко разделять свой внутренний мир и мир внешний. Богу богово, так сказать, а кесарю кесарево. Вот и сейчас, едва лишь узнал свое новое имя, как оно тут же и "вросло" в плоть и кровь, и он мог быть вполне уверен, что теперь откликнется на "Илью" в любой ситуации, хоть спьяну, хоть со сна. И в бреду, и под пыткой будет этим самым Ильей, и "детектор правды" пройдет, как нечего делать. Но одновременно, возвращение в свой давным-давно покинутый "Портсмут", реанимировало в его душе и тот пласт его личной истории, который многие годы находился в полном и безоговорочном забвении. И теперь в салоне пассажирского лайнера авиакомпании "Рось", державшего курс на Брно, он вспоминал свое прошлое, но не то, где, сменив десятки, если не сотни, имен, он многие годы являлся Карлом Аспидом, а то, в котором родители нарекли его Маркианом, а друзья перекрестили в Марка, и в котором Марик Греч встретил однажды тоненькую темноглазую девушку, так похожую на Зою, что сердце сжималось от узнавания, и тоска по несбывшемуся подкатывала к горлу. Но и то, правда, что все это было так далеко, что и говорить, в сущности, было не о чем. Да и вспоминать было, честно говоря, нечего, потому что ничего между ними тогда не случилось. Они познакомились зимой пятьдесят девятого в Варшаве – хорунжий[4] Марк Греч и курсистка Стефания Зелинская – и что-то удивительно трогательное только-только начало между ними возникать, и, возможно, созрело бы, в конце концов, превратившись в настоящее сильное чувство, способное бросить яркий, как свет прожектора ПВО, свет на всю их дальнейшую жизнь, но в марте Греча срочно перебросили в Перемышль, а в апреле началась война. "Не судьба", – Илья Константинович хотел было вызвать бортпроводницу и попросить ее принести коньяку, но вспомнил о "спящей" Зое и решил никого не тревожить. "Спать!" – приказал он себе и почти сразу же заснул. Реутов, Вадим Борисович (23 декабря 1938, Саркел – ) – доктор психологии (1977, Псков), профессор (1986), автор более сорока научных работ. Основные области исследования: нейропсихология и нейрофизиология высших психических функций человека. Заведующий лабораторией электрофизиологии высшей нервной деятельности в Психоневрологическом институте им. Академика В.М. Бехтерева. Давид Казареев (6 июля 1938, Саркел – ) – PhD (1979, Женева), консультант по инвестициям. Вадим Борисович всегда просыпался сразу. Происходило это обычно за четверть часа до звонка будильника, и, в принципе, Реутов мог после этого заснуть снова. Если случался выходной, он так и поступал. Переворачивался на другой бок и спал дальше. Во все же остальные дни, Вадим сразу, не канителясь, вставал и, прихлопнув по пути, так и не успевшие подать голос часы, "опрометью" тащился на кухню. Там он зажигал газ под чайником и тогда только шел дальше, в уборную – отлить, и в ванную – умыться и почистить зубы. Ни того, ни другого делать ему, положа руку на сердце, вовсе не хотелось, но привычка – вторая натура, не так ли? И ритуал, – какой-никакой, а все-таки ритуал – должен был быть соблюден, причем не абы как, а именно так, как заведено, и никак иначе. Боже сохрани нас от перемен. Аминь! Вернувшись после водных процедур обратно на кухню, Вадим быстро, почти автоматически – в несколько отточенных за годы и годы движений – засыпал в жезве молотый кофе и сахар, плеснул кипяток (чего, разумеется, делать категорически не следовало) и поставил медный, давно обгоревший и потерявший свой первоначальный цвет сосуд на газ. Естественно, это был паллиатив, но кофе нужен был ему сейчас позарез, и ждать столько времени, сколько нужно, если варить его по уму, то есть, по всем правилам, Вадим просто не мог. Настроение, как и всегда по утрам, было поганое, в груди ощущалась скверная маята, а на сердце лежала смертная тоска. В таком состоянии правильнее всего было бы застрелиться или, скажем – за не имением табельного оружия – повеситься. Однако подсознание утверждало, что надо продолжать жить, а опыт подтверждал, что все перемелется, вот только надо выпить горячего сладкого кофе и выкурить пару-другую папирос, и сразу полегчает. Или нет. Или да. Это уж, как получится. Но попробовать все-таки стоило. Кроме кофе и никотина, имелись в распоряжении Реутова и кое-какие другие доморощенные средства борьбы с ужасом ежедневного возвращения к жизни. Однако из всего этого арсенала в данный момент доступны были только папиросы. Вадим выудил ощутимо дрожащими пальцами беломорину из оставшейся на кухонном столе с вечера пачки, закурил, чувствуя, как горький табачный дым дерет сухое со сна горло, стоически дождался, пока закипит кофе, и, не теряя времени, вылил содержимое жезве в граненый стакан. Понюхал, попробовал отпить, наперед зная, что ничего путного из этого не выйдет, выплюнул в захламленную грязной посудой раковину кофейную гущу, набившуюся в рот, и, мысленно застонав, перешел к столу. Следующий этап "борьбы с энтропией" заключался в том, чтобы открыть книжку, включить в розетку электробритву, навсегда поселившуюся по такому случаю на кухонном подоконнике, и все: можно было приступать к утреннему "моциону". Брился Вадим вслепую. Так привык, да и не хотелось, честно говоря, видеть сейчас отражение собственного лица. В 6.30 утра ничего хорошего в зеркале Реутов увидеть не ожидал. Ожидал он, вернее, желал другого. Покоя. Кофе, папироса, да мантра чужих строк перед глазами – вот, собственно, и все, что ему теперь было нужно. Ну, может быть, еще привычное, как шум уличного движения за окном, негромкое жужжание бритвы, и ощущение того, с какой натугой справляются ее вращающиеся лезвия с его, отросшей за вчерашний день и прошедшую ночь щетиной. Рутина, одним словом. Однако, поди, попробую без нее выжить. Не очень-то разбежишься. "Плавали, знаем". А так… ну, если так, то все, как говорится, в наших руках. Впрочем, сегодня Реутову было особенно паскудно. Он даже читать, что было для него не характерно, не смог. Хотя обычно "мужские сказки" Локшина шли у него на ура. Лихие мужики, красивые – и где только такие водятся? – бабы, любовь-морковь под непрерывный треск пистолетов-пулеметов всех известных систем… Одним словом, красивая, не про нас писаная жизнь. Что еще нужно человеку, чтобы достойно встретить утро? Но не сегодня. Потому что вчера… Вчера, так уж вышло, Реутов умудрился дважды зайти в запретный лес своей юности, и ничего хорошего, как и следовало ожидать из этого не вышло. Привычная, как дождь и туман, пробка на Московской перспективе заставила Реутова свернуть в Ковенский переулок. Он думал, что через Литовскую слободу будет быстрее, но ошибся. На Витовта Великого коммунисты устроили демонстрацию, и городовые патрульной службы перенаправили движение по Двинской к Финляндскому вокзалу. А там, как и следовало ожидать, хватало и своих страстотерпцев, пытавшихся пробиться с утра пораньше к заводам на берегу залива. Так что, Вадим вскоре пожалел и о том, что поддался искушению объегорить судьбу, и о том, что вообще выехал в такое неудобное время. Впрочем, на Забайкальской заметно полегчало, и он уже, было, встроил свой старенький бывалый Нево в оживившийся поток машин, когда увидел на тротуаре – всего, быть может, метрах в шести-семи от себя девушку в коротком светлом плаще. Ощущение было такое, как если бы Реутова огрел сковородкой по голове притаившийся за спиной тать-угонщик. Но не было угонщика, и причины так реагировать, казалось бы, не было тоже, и сам Вадим не сразу осознал, что его так поразило в девушке, идущей по тротуару навстречу его набирающей скорость машине. Но и времени соображать в запасе не оказалось. В следующее мгновение его грубо подрезал наглый, как бронеход, Дончак с тонированными стеклами, имевший, впрочем, ровно такие же основания никого не бояться, как и какой-нибудь легкий бронеход. Дончаки были крупными и по-настоящему хорошими внедорожниками, и, хотя все еще уступали британским лендроверам, с голландскими доджами и аргентинскими джипами конкурировали вполне на равных, во всяком случае, в России, Орде или Китае. Но здесь на забитой машинами перспективе, Реутову было не до национальной гордости. На свое счастье, он резкое движение слева уловил и притормозил чуток, давая сукину сыну, вклиниться в поток перед самым носом своей машины, и даже от едущих сзади умудрился не получить под зад, но девушку, разумеется, упустил. И ни припарковаться, чтобы догнать ее пешком, ни развернуться, он уже не мог, и даже в зеркале заднего вида не нашел. Ушла, пропала. Кисмет,[5] черт бы его побрал. Движение оживилось, набрало скорость, но более организованным от этого не стало, так что приходилось все время быть начеку. Однако и образ девушки, случайно увиденной им всего пару мгновений назад, никак из головы не шел, и Реутов уже знал, почему. Великая, конечно, вещь подсознание, но без осознания все-таки не более чем источник головной боли. Тут Фройд[6] был прав, даже если в другом ошибался. И осознав, что же, на самом деле, произошло с ним на дороге, ни о чем другом, кроме этой вот незнакомки, думать Вадим уже не мог. Так что, день, можно сказать, не задался с самого начала. Он не помнил, как добрался до университета. Ехал, как в тумане, всецело погруженный в свои мысли, а, если уж вовсе на чистоту, то и не в мысли даже, а скорее, в переживания. И то, что он ни в кого не врезался, не подставился сам, и даже правил дорожного движения нигде не нарушил, было одним из тех маленьких чудес, которые в суете жизни мы редко замечаем и почти не умеем ценить. Не оценил и Вадим, "не просыпаясь", отбывавший следующие шесть часов в "присутствии". Вот вроде бы и делал все, что обязан, и лекцию третьекурсникам прочел, и с коллегами пообщался, и даже отчеты своих ассистентов просмотрел, но был ли он в это время с ними? Очень сомнительно, потому что, на самом деле, был он от них в это время очень далеко, и долго продолжаться такое раздвоение личности не могло. Сломался Реутов на своей докторантке Иршат Хусаиновой. Он вдруг отчетливо понял, что не может больше длить этот выматывающий душу "бег в мешке", и, извинившись перед ни в чем не повинной женщиной, сослался на головную боль и сбежал домой. А, добравшись до своей неухоженной и не убранной, но потому и уютной, во всяком случае, для него самого квартиры, первым делом хватил полстакана армянской анисовой водки, оказавшейся по случаю в холодильнике, и, закурив, очередную – какую-то там по счету – папиросу, принялся искать на антресолях коробку со старыми фотографиями. Искать пришлось долго – эту коробку он не открывал уже лет двадцать – но охота, как говорится, пуще неволи. В конце концов, два раза едва не загремев с табуретки, поставленной на стул и заменявшей ему, таким образом, стремянку, нашел, разумеется. Спустил коробку на пол и вдруг понял, что не может ее открыть. Пришлось снова идти на кухню, варить кофе – на этот раз по всем правилам – открывать находившийся в стратегических запасах валашский коньяк (подарок одного хитрого деятеля из Кишинева, книжку которого через "не хочу" Реутову пришлось рецензировать в прошлом году), и только как следует, вооружившись, он возвратился к исходной точке. Реутов поставил стакан с коньяком слева от коробки, а кофе – справа, предварительно отпив по чуть-чуть того и другого, затем сел прямо на пол, закурил, и только после этого открыл свой персональный "ящик Пандоры". Альбом университетских фотографий нашелся сразу. И Варю Петровскую Вадим обнаружил без труда. Снимок, о котором он все время думал, оказался уже на четвертой странице. Мутная цветная съемка, характерная для тех лет, однако лица были хорошо различимы и узнаваемы с первого взгляда. "Бывает ли такое сходство? – спросил себя Реутов, продолжая держать фотографию перед глазами, и сам же себе ответил. – Бывает, вероятно, только…" Теоретически это было вполне возможно. Похожих людей, на самом деле, гораздо больше, чем может показаться. Но дело здесь было не во внешнем сходстве, вот что главное, а в общем впечатлении, которое все-таки, как ни крути, всегда остается индивидуальным и, следовательно, уникальным. А по впечатлению это была именно Варя. "Сука!" – в раздражении Вадим отбросил фотографию в сторону и, цапнув, не глядя, стакан с коньяком, опрокинул его надо ртом. Коньяк ушел влет, не оставив по себе ни вкуса, ни памяти, и даже не потревожив, кажется, слизистую глотки. И тут же, как будто этого момента только и дожидался, зазвонил телефон. "Вот же… – Реутов встал с пола, сделал шаг по направлению к телефону, и остановился. – А если меня нету дома?" Но телефон учитывать это предположение не желал. Он звонил. – Да! – раздраженно бросил в трубку Вадим, сломленный упорством неизвестного пока абонента. – Вадик! – сказала трубка удивленно. – Я тебя что, с горшка снял? – Хуже, – смирившись с неизбежным, ответил Реутов. – Хуже? Видишь ли, Вадик, у меня тут жена, дети, так что эту тему я с тобой сейчас обсуждать не могу. Извинись там перед ней за меня, и скажи, что я не по злобе, а по стечению обстоятельств. – Я один! – почти зло бросил Реутов, с запозданием сообразив, что Василий всего лишь изволит шутить. "Остряк, понимаешь! " – Вот и славно, – враз повеселев, сказал Новгородцев. – В семь вечера у нас. – А что случилось? – удивился Реутов. – Сегодня вроде бы не выходной и не праздник. – Сюрприз, – радостно сообщил Василий. – Значит, не скажешь… – Не скажу, а то какой же будет сюрприз? Ну, сам посуди. Ты приходи и постарайся не опаздывать, а там и сюрприз объяснится. Одно скажу, не пожалеешь! – Ладно, – согласился Реутов. Он вдруг понял, что, на самом деле, это очень удачно, что Василий ему сейчас позвонил. Что бы Новгородцев со своей неугомонной супругой Лялей не напридумывал, это было всяко лучше, чем сидеть дома и маяться дурью, наливаясь в одиночестве коньяком и переживая по новой и на новый лад давно отгремевшие страсти. "Было, – сказал он себе, кладя трубку на место. – Было и прошло. Быльем поросло и актуальность потеряло. А Варьке сейчас уже пятьдесят три и выглядит она… на пятьдесят три!" Но это он, разумеется, лукавил. Перед самим собой чего уж притворяться? Не потеряли дела давно минувших дней своей актуальности. И не потому, что такова была сила той давней любви – хотя и это со счетов сбрасывать не следовало – а потому, что не сложилась у Реутова своя собственная личная жизнь, и напоминание об этом пришло не в самое подходящее время, когда и так жил он уже из последних, кажется, сил. Поэтому ничто и не помогало ему сейчас избавиться от этого наваждения, ни алкоголь, ни трезвая, как ни странно мысль, что нынешняя Варя Как-То-Там-Ее-В-Замужестве на себя прежнюю давно уже не похожа ни внешне, ни внутренне. А девушка, которую видел сегодня Реутов, по здравом размышлении, не могла быть даже ее дочерью, потому что Варя – и куда делась вся их любовь? – вышла замуж на второй год войны, и, значит, дочери ее должно было быть сейчас уже под тридцать. Просто похожая девушка, просто такое настроение, просто… "Мудак! – констатировал Вадим, наливая себе еще коньяка. – Институтка, пся крев, а не мужик! Развел тургеневщину, понимаешь… " На самом деле, как дипломированный психолог, он этот феномен прекрасно знал, но знание его было чисто теоретическим, а потому абсолютно бесполезным в нынешних его обстоятельствах. И метод рационализации оказался пугающе беспомощен перед лицом разразившегося с опозданием почти на десять лет очень типичного для начинающих стареть мужчин кризиса. "Увы, мне", – признал Реутов и, подняв с пола заветную коробку, перешел за стол. До половины седьмого Вадим успел приговорить больше чем полбутылки коньяка, не закусывая, разумеется, и совершенно не испытывая в закуске никакой необходимости. Сидел за столом, пил понемногу, курил, и рассматривал старые фотографии. Начав с университетских, перешел, затем, к школьным и детским, не переживая при этом, что интересно, никакой ностальгии и не испытывая ни малейших сантиментов. Было. Факт. И что с того? А после детских своих и семейных фотографий, открыл, наконец, конверт из плотной серой бумаги и извлек на свет – чего не делал, кажется, никогда вообще – те немногие черно-белые снимки, которые посылал родителям с фронта. Но и они никаких особых эмоций у Реутова не вызвали, заставив, однако, задуматься над тем, чего же он так долго боялся? Война и все, что было с ней связано, удивительным образом погрузились в туман равнодушного забвения. Это Вадима тоже удивило, потому что только сейчас – по случаю – он смог этот факт обнаружить и оценить. Судя по тому немногому, что Реутов слышал от коллег, занимавшихся исследованием посттравматического синдрома, военные воспоминания – а вспомнить Вадиму, как он сейчас отчетливо видел, было что – должны были его тревожить все эти годы, и не как-нибудь, а серьезно. Должны были, и как будто тревожили, ведь не зря же он не ездил на встречи ветеранов и не поддерживал никаких контактов с однополчанами. И снимки эти вот ни разу не доставал. Однако, оглядываясь назад, он должен был признать, что слово "тревожить" отнюдь не определяло его отношения к той войне. Скорее это было забвение. "Вытеснение?" – спросил он себя. Возможно. И в клиническую картину, в общем-то, вполне укладывается. Не всем же психовать и просыпаться среди ночи в холодном поту от привидевшихся давних уже ужасов? Однако и это объяснение его не устроило. Не вытанцовывалось забвение, и все тут. Ведь даже теперь, когда он держал в руках живые свидетельства той бойни, в которой – несмотря ни на что – все-таки уцелел, ничто не шелохнулось в его душе и не заставило сердце сжаться в болезненном спазме. Напротив, как выяснилось, война – во всяком случае, в эмоциональном плане – оказалась для него вполне нейтральной темой. Да и фактология ее, что уж совсем удивительно, за прошедшие годы превратилась в сухой перечень дат и географических названий, при том как бы напечатанный на старой изношенной машинке, через вытертую ленту, на плохой газетной бумаге. Прочесть можно, если, разумеется, очень постараться, но никакого ясного впечатления прочитанное не оставляет. А вот Варя Петровская, напротив, стояла перед глазами, как живая, и не как-нибудь, а именно так, как запомнил он ее в один из летних вечеров на волжском берегу. "Вот ты и попался, – сказал он себе не без злорадства, залпом допивая остатки коньяка. – Трахнул бы тогда девушку, и не маялся бы сейчас дурью". Старинные настенные часы в корпусе из красного дерева, купленные им как-то "по случаю" на блошином рынке на Боровой, пробили половину седьмого, и Вадим, наконец, очнулся от своих то ли мыслей, то ли грез, и нехотя поплелся в ванную. Время поджимало, и следовало привести себя в порядок. Во всяком случае, в некое подобие порядка. Наскоро ополоснув лицо холодной водой, и бросив быстрый взгляд в зеркало над раковиной, Вадим решил, что напрягаться не стоит. Василий и обычная их компания, "купят" его и таким. Он только причесался, да, пройдя в спальню, сменил рубашку. Постояв с минуту перед дверью на лестницу, Реутов решил, что пьян он в меру и рулить сможет – лишь бы какой-нибудь городовой не прицепился, но это навряд ли – и, набросив в соответствии с этим своим решением старую кожаную куртку (погода заметно испортилась), не торопясь, вышел из дома и залез в припаркованную прямо около парадного машину. Ехать было не далеко. По Кузнецовской улице до Московской перспективы, затем по ней, но тоже "рукой подать", свернуть на Благодатную, а там уже совсем ничего до Свейской. В хорошую погоду и под настроение вполне можно было и пешком за полчаса дойти, особенно если срезать дорогу и пойти через парк Победы. – О! – сказал Василий, открывая дверь. – Профессор! Ты опоздал на десять минут. – И варвары разрушили Рим, – усмехнулся в ответ Реутов. – И Рим, и Саркел, – хмыкнул Василий, пропуская его в просторную прихожую. – И Москву проклятые пожгли. Проходи, будем плакать. Вадим снял куртку, чуть влажную от дождевых капель, и прошел вслед за хозяином в гостиную, откуда слышались оживленные – на эмоциях – голоса. Вошел – разговор сразу же смолк – и встал столбом, надеясь только, что лицо его ("Погань какая! Даже не побрился") не выразило тех чувств, которые его охватили, когда с дивана, стоявшего прямо напротив двери, навстречу ему поднялся Давид. Гимназию Реутов закончил в пятьдесят четвертом. И с тех пор, кроме Василия и Ирки Каримовой, которых судьба тоже забросила в Петров, никого из одноклассников никогда не встречал. Стало быть, Давида он не видел почти сорок лет, но, что характерно, узнал сразу. Как вошел в гостиную ("залу", как предпочитал называть ее Вася), увидел, так и узнал, ни на мгновение не усомнившись, что перед ним именно Давид. Они ведь были друзьями едва ли не с пеленок. Жили в соседних домах, дружили семьями… И в гимназию поступили вместе, в нарушение правил тогдашнего Минпроса, пятилетками, так что отстаивать свои права – где головой, а где и кулаками – им тоже пришлось вместе. А потом (сразу после окончания гимназии) отец Вадима получил должность в Итиле, и Реутов поступил в Хазарский университет, а Давид остался в Саркеле, а затем – по слухам – и вовсе уехал со всей семьей в Аргентину. И, как говорится, с концами, потому что еще через два года Россия и Аргентина оказались по разные стороны фронта. Гораль.[7] – Здравствуй, Вадик! – Давид Казареев, кажется, за прошедшие годы ничуть не изменился. Ну, то есть, "повзрослел", конечно, забурел, что называется, но, по сути, не то, что стариком – "Ладно, какие наши годы! Не старики еще" – но и на свои законные пятьдесят два совершенно не выглядел. Не высокий, поджарый, и, по всем признакам, крепкий и даже сильный, он смотрелся просто великолепно, и одет был тоже, как говорится, с иголочки. Денди, пся крев! – Привет, Давид! – ответил Реутов, раздвигая губы в технической улыбке и делая шаг навстречу. – Сколько лет, сколько зим! Действительно сюрприз! На самом деле, ему было отнюдь не весело, но Реутов еще не знал, что это только цветочки. По-настоящему паршиво ему стало, когда рядом с сердечно улыбающимся Давидом материализовалась высокая – даже без шпилек, наверняка, на полголовы выше Казареева – ухоженная заморская дива максимум лет двадцати пяти отроду, оказавшаяся ко всему прочему не дочерью, как Вадим, было, подумал, а женой Давида. "Вот ведь…" – Реутов вдруг со всей ясностью увидел себя глазами этой красивой блондинки: помятый, небритый и сильно выпивший мужик за пятьдесят. Типичный неудачник… А то, что он доктор и профессор особого значения в данном случае не имело. Достаточно было взглянуть на бриллианты, которые с характерной небрежностью богатых людей носила Лилиан Казареева, чтобы догадаться, что принадлежит она, как и ее муж, к той самой прослойке, которую в Аргентине величают на английский лад High society, а в России, соответственно, высшим обществом. – Вадим, – сказал Вадим, протягивая даме руку. – Лилиан, – высоким, чуть более звонким, чем надо голосом произнесла в ответ женщина и улыбнулась. – Извини, Вадик, но Лили по-русски не разумеет, – усмехнулся Давид, разводя руками. – Ну, по-английски-то она говорить умеет? – почти зло спросил Вадим, переходя на "язык врага". – Впрочем, я, как ты, может быть, помнишь, могу и по-франкски. Кофеин, глюкоза и никотин – его малый, так сказать, джентльменский набор, но ничего лучше Реутов пока не придумал. Не антидеприсанты же, в самом деле, жрать? "Не дождетесь!" – хотя, если подумать, вероятно, и это тоже не было выходом из положения. И утешать себя мыслью, что это все-таки не таблетки, было глупо. Еще лет пять назад хватало одной маленькой чашечки кофе, да и тот был не так чтоб уж очень крепок. И первую утреннюю папиросу Реутов обычно закуривал, уже выходя из квартиры. А теперь вот целый кофейник, и заварен кофе так, что еще немного и будет гореть, как спирт, или взрываться, как динамит. А помогает слабо. Вот в чем дело. Мысль о спирте оказалась, однако, очень кстати. Вадим отбросил книгу, которую так и не начал читать, и, выключив бритву, пошел в гостиную. Коньяка в бутылке оставалось еще достаточно, и, плеснув себе во вчерашний стакан на треть, он залпом – не смакуя – проглотил чудный, по всем признакам, но так и не распробованный напиток, и, только после этого, почувствовал какое-никакое, но облегчение. "Алкоголик", – почти равнодушно констатировал он, но факт тот, что ему заметно полегчало. Теперь можно было и добриться. Добриться, допить кофе, выкурить еще одну папиросу, и найти, наконец, в себе силы, чтобы жить дальше. "Вопрос, зачем?" Реутов провел пальцами по лицу, проверяя качество сегодняшнего бритья, и решил, что вполне. Чувствовал он себя теперь гораздо лучше, так что можно было бы и "в присутствие" отправиться. Однако, взвесив все "Хуй с ним, с университетом", – с привычной для своих внутренних монологов грубостью подумал Реутов и, всполоснув "турку" под краном, начал колдовать над новой порцией кофе, которую варил уже никуда не торопясь, и, значит, по всем правилам. Решение не ехать в университет далось ему тем более легко, что никакой формальной необходимости в этом не было. Свои курсы он на этой неделе уже отчитал, и встреч каких-нибудь, особенно важных, назначено на сегодня не было, так что Реутов, и в самом деле, мог без особого ущерба для дела (и для собственной репутации), в университет не ходить. "Один день вполне могут обойтись и без меня. Им же лучше". "И мне тоже". Вчерашний день совершенно выбил его из колеи. Вот совершенно. И дело было даже не в том, что сломан был привычный, как борозда для старого слепого мерина, распорядок жизни, а в том, что вчерашние нежданные встречи поставили перед ним – со всей жестокой очевидностью – те самые "проклятые" вопросы, которые Реутов старательно обходил уже много лет подряд. Обходил, уходил от них, старался не замечать и уж тем более не формулировать, потому что интуитивно чувствовал заключенную в них опасность. Для своего рассудка, для своей потрепанной души опасность, поскольку, сформулируй он эти вопросы, пришлось бы, пожалуй, и отвечать. Однако относительно ответов существовала высокая вероятность, что они не будут, скажем так, комплиментарны. Это если мягко выразиться, используя любимые русской интеллигенцией эвфемизмы. А если, не стесняясь в выражениях? По-мужски, так сказать? Реутов заставил себя залезть под душ и с мазохистским остервенением, неожиданно поднявшимся в душе, включил холодную воду. И черт его знает, может быть, коньяк и кофе, наконец, сработали, а может быть, и впрямь ледяная вода посодействовала, но когда, выйдя из ванной, он допивал на кухне кофе, на сердце было уже гораздо покойнее. Вадим даже смог вполне насладиться вкусом и ароматом по уму сваренного кофе, и еще толику валашского коньяка себе позволил, но тоже скорее уже из любви к искусству, чем из-за тупой потребности в алкоголе. И уж раз жизнь снова задалась, то и вместо привычного "беломора", Вадим закурил одесские "сальве", блок которых вместе с коньяком вручил ему "обязанный по гроб жизни" профессор Ляшко. Реутов и сам теперь не мог сказать, почему написал тогда на книгу Ляшко положительный отзыв, но факт – написал. А книга эта – "История психологии в ХХ столетии" – была, на самом деле, более чем средняя, и цена ей была – вот уж точно! – две бутылки коньяка да блок одесских папирос. "Стоящая" одним словом книга. В конце концов, Реутов пошел на компромисс. В университет он действительно не поехал, но и дома, по здравом размышлении, тоже не остался – решил, что просто спятит. Идея "никуда не выходить" и, значит, продолжать ковыряться в себе, как какой-нибудь юноша Вертер, была явно не из лучших. Так что, одевшись "а-ля либеральный интеллигент" – джинсы из Новой Голландии, рязанская косоворотка и ордынские кожаные куртка и башмаки – Вадим отправился в психоневрологический институт. Впрочем, не сразу. Хватил еще пятьдесят грамм на посошок, и уже затем, махнув рукой на дорожную службу в лице в конец озверевших в последнее время городовых генерал-майора Некрасова, влез в свой Нево и погнал через весь город (от Московской заставы за Невскую заставу) в Стеклянный городок,[9] в тридевятое царство покойного Владимира Михайловича Бехтерева. Однако бог миловал. Он, бог, как издревле повелось на Руси, жаловал пьяных да убогих, так что Реутов без приключений достиг "психушки" и, припарковавшись, как барин, во дворе у второго корпуса, уже под проливным дождем, опрометью бросился в подвал, где, собственно, и располагалась последние три года его собственная лаборатория. – Всем привет! – Сказал он входя. – Как дела? Ответом ему был недоуменный взгляд трех пар глаз. Шварц как сидел в своем кресле, уложив ноги в грязных кедах на простыни статистических распечаток, покрывавших все свободное от вычислителя пространство его не маленького стола, так и остался сидеть. Он только изогнул свои густые черные брови в немом вопросе, но вслух ничего не сказал. А вот лаборантки – не молодая уже, степенная и обычно сдержанная Мила и молодая, но вечно сующая свой курносый конопатый нос во все дела лаборатории Даша – промолчать не могли. – Случилось что? – С тревогой в голосе спросила Милана Голованова. – А вы, Вадим Борисович, почему не на конференции? – Озадаченно нахмурила свой лобик Даша. – Там же ведь… "Вот это фокус!" – Реутов вдруг осознал, что совершенно забыл про конференцию, которая начала свою работу в актовом зале института как раз сегодня. "Похоже, германец[10] пожаловал…" – оторопело подумал он и сразу же взглянул на часы. Было уже почти без четверти одиннадцать и, следовательно, он пропустил не только открытие конференции, что было неприятно, но не смертельно (в крайнем случае, академик Башкирцев замечание сделает, только и всего), но и почти всю пленарную лекцию профессора Киршнера из Виленского университета. А вот это уже была беда, так беда. Эраст Соломонович, которого Вадим, в принципе, уважал и ценил, как крайне добросовестного ученого старой школы, должен был говорить о новейших исследованиях роли Таламуса[11] в организации высших психических функций. А значит, не мог не коснуться и собственной работы Реутова, которая вот уже шесть месяцев находилась на рецензировании в редактируемом Киршнером журнале "Вопросы электрофизиологии высшей нервной деятельности". И получалось – во всяком случае, именно так должны были решить все осведомленные лица – что Вадим просто струсил, не придя на лекцию, где его должны были примерно высечь в назидание, так сказать, "всем прочим авантюристам от науки". "Срам-то, какой!" – Забыл, – как бы извиняясь сразу перед всеми, включая сюда и профессора Киршнера, сказал Реутов и, швырнув в угол свой портфель и ничего более к этому не добавив, повернулся и побежал. До актового зала он добежал за рекордные десять минут и, пройдя через боковую дверь, тихонько пристроился на чудом оказавшемся прямо перед ним свободном месте с краю седьмого ряда, пытаясь одновременно отдышаться и понять, где в данный момент – А вот, собственно, и он, – ворчливо сказал Киршнер, кивая еще раз, но уже определенно в сторону Реутова. – Но, как говорится, лучше поздно, чем никогда. Не так ли? В ответ на эти слова по залу прошла волна неприятного шевеления и скрипа, когда все многочисленные участники конференции, как по команде, повернули головы в указанную профессором сторону, то есть, как раз к Реутову, которого, как набедокурившего и попавшегося на шкоде первоклассника, пробил холодный пот. Впрочем, делать было нечего – сам виноват – и он, выдавив из себя, какую-то, по-видимому, кислую, как неспелое яблоко, улыбку, уважительно поклонился с места смотревшим на него с подиума докладчику и членам президиума. Однако то, что произошло в следующую секунду, повергло его в состояние настоящего шока. Эраст Соломонович улыбнулся Реутову самой, что ни на есть, доброй улыбкой и вдруг, подняв перед собой худые стариковские руки с темными запястьями, торчащими из белоснежных накрахмаленных манжет, начал хлопать в ладоши. Почти сразу же за этим, за столом президиума встал и тоже начал хлопать академик Башкирцев, а в следующее мгновение аплодировал уже весь зал. И выходило так, что аплодисменты эти по какой-то совершенно неведомой Реутову причине предназначались именно ему, потому что все лица были к нему как раз и обращены. Шум стоял неимоверный, так как множество людей вставали, оборачивались в его сторону и хлопали в ладоши. Стучали деревянные сидения, откидываемые назад, двигались приставные стулья, свистела и кричала с задних рядов институтская молодежь, которой только дай повод выпустить пар. В общем, не научное собрание, а вертеп порока какой-то, встречающий "бурными и продолжительными аплодисментами", как изволят выражаться газетчики, очередных кумиров публики, каких-нибудь "Гусляров" или "Морян". "Это конец!" – решил Вадим, но деваться ему было, в сущности, некуда, и он тоже встал и, отступив на шаг в сторону двери, стал вместе со всеми остальными хлопать в ладоши, сам, впрочем, не зная, кому или чему он, собственно, аплодирует. Пытка эта неведением, сопровождающим чувство запредельной неловкости, продолжалась минуты две, но, в конце концов, была прервана председательствующим – директором института Башкирцевым – который, оставив в покое бесполезный в такой ситуации председательский колокольчик, снял со штатива микрофон и звучным своим басом поставил точку, враз прекратив шум в зале. – Вадим Борисович, – сказал он строго, улыбаясь при этом, впрочем, вполне добродушно. – Вы, судя по всему, пробежали под дождем километров десять. Устали, поди… Но все-таки не обессудьте, голубчик, хотелось бы и вас послушать. Так что извольте, коллега, подняться на сцену. А вот это был уже совершенно немыслимый оборот. Программа конференции предусматривала выступление Реутова – теперь он помнил это точно, недоумевая, однако, как смог об этом забыть – лишь на завтрашнем пленарном заседании, а что хотели услышать от него сегодня, то есть, конкретно сейчас, он совершенно не представлял. Но факт, что, судя по реакции зала, не только академик Башкирцев, так неожиданно пригласивший его подняться на трибуну и смотревший теперь на Вадима с каким-то особым, совершенно не понятным тому, выражением, но и все остальные ожидали от него чего-то, о чем Реутов – хоть убей – никак догадаться не мог. "Черт знает что! – оторопело, думал Вадим, уже поднявшись на подиум и с полным и окончательным недоумением ощущая на себе заинтересованные взгляды множества знакомых и незнакомых людей. – Черт знает…" И в этот момент он встретился взглядом с сидевшим во втором ряду – разумеется, в центре – Колгановым. В серых жестоких глазах профессора Колганова пылала такая ненависть, что в пору было испугаться, однако, оценив накал страстей, Реутов, напротив, неожиданно для себя успокоился. Если его злейший недоброжелатель так взбешен, значит, все в порядке. Ни Голгофы, ни Каноссы[12] не ожидалось, иначе в глазах Виктора Анатольевича Вадим увидел бы сейчас удовлетворение, если не счастье. – Я, видите ли, опоздал, – сказал Вадим, продолжая глядеть в глаза Колганова. – Сами понимаете, от Московской заставы да еще под дождем… – и он демонстративно провел ладонью по все еще мокрым волосам. Как ни странно, незамысловатая эта шутка, к тому же вторичная, вызвала в зале вполне доброжелательную волну хохота. – Тем не менее, я здесь, – сказал Реутов, когда отзвучал смех. – И положа руку на сердце, нахожусь в полном и окончательном недоумении, так как к великому сожалению на доклад Эраста Соломоновича опоздал и поэтому совершенно не представляю, о чем, собственно, я должен теперь говорить. Он развел руками и, повернувшись к уступившему ему место на трибуне, но все еще остающемуся на подиуме Киршнеру, виновато улыбнулся. Однако к удивлению Реутова старый заслуженный профессор обижаться на него, по-видимому, и не думал. – Не страшно, Вадим Борисович, – сказал Киршнер, улыбаясь в свою очередь. – В целом, содержание моей лекции вам должно быть хорошо известно, а то новое, о чем вы, судя по вашему недоумению, еще не знаете, я с удовольствием повторю специально для вас. Ваше исследование корково-подкорковых взаимодействий, весьма спорное, должен отметить, как с методологической, так и с теоретической точки зрения, неожиданно было подтверждено двумя независимыми группами исследователей: группой Ноймана из Карлова университета[13] и группой Викторова и Спольского из Ново-Архангельского института медицинской физиологии и генетики. Однако приоритет открытия, разумеется, остается за вами, в связи с чем президиум Гиперборейской академии[14] счел возможным ходатайствовать еще до официальной публикации вашей статьи (она должна появиться вместе с другими публикациями на данную тему в шестой книжке нашего журнала за этот год) перед Ломарковским[15] комитетом о присуждении вам, Вадим Борисович, премии 1992 года первой категории… При этих словах Киршнера зал снова взорвался аплодисментами, а у Реутова не по детски сжало грудь. "Ломарковская…. Господи!" Но это было еще не все. Позволив залу немного "побушевать", наблюдая за ажитацией научной общественности с доброй улыбкой старого учителя, Киршнер поднял руку, прося тишины, и продолжил в почти моментально наступившей тишине: – Премия, как вы, Вадим Борисович, вероятно, знаете, присуждается в декабре, но отбор претендентов должен быть завершен не позднее месяца апреля соответствующего календарного года, так что времени до окончательного решения еще много. Однако, учитывая единодушное мнение по данному вопросу, высказанное сектором физиологии нашей Академии Наук и Гумбольтовской Академией в Берлине, полагаю, что премию за 1992 год получите именно вы. К сожалению, ему не дали и пяти минут, чтобы обдумать случившееся; ощутить вкус победы, которой он совершенно не ожидал, потому что к ней и не стремился, полагая свою работу пусть и интересным, но вполне рядовым исследованием; осознать, что случившееся не сон, не пьяный бред и не случайная ошибка, а нечто гораздо большее или, вернее, совершенно иное, никогда Реутовым неизведанное, не предуганное, и уж точно не загаданное. Однако времени на все это – а Трудно поверить, какие вопросы, оказывается, можно решать, находясь внутри того броуновского движения, в котором находилась толпа, заполнившая просторное фойе перед конференц-залом. Во всяком случае, Реутов до сегодняшнего дня о таком даже не подозревал. Однако все когда-нибудь происходит впервые. И вот уже профессор Загорецкий – крупный солидный мужчина, более похожий на купца первой гильдии, коим он на самом деле и являлся, чем на ученого, каковым он быть, по большому счету, перестал еще лет двадцать назад – обняв Вадима (едва ли не сверху вниз) за плечи, в нескольких коротких фразах, произнесенных с добродушной улыбкой, но вполголоса, сообщил, что общественный фонд Объединенного Казачьего Банка готов финансировать работу Реутова. Причем именно так, не По идее, все это должно было вскружить ему голову похлеще, чем бутылка шампанского, выпитого на голодный желудок, да при том без смакования, а по-гусарски или в его случае, лучше сказать, по-казачьи, то есть залпом, как стакан воды. Но вот беда, слава, внезапно обрушившаяся на Реутова, не пьянила, как не вызывает – "Возможно" – никаких чувств и уж тем более страсти писаная красавица, сама предложившая себя в жены тому, кто ее никогда не хотел и не желал. Через четверть часа этого мучительного бреда, Реутов исхитрился-таки вырваться из людского водоворота, заскочил в туалет, и сразу же, не отвлекаясь на пустяки, заперся в свободной кабинке. Голова была тяжелая, и мысли в ней, что характерно, не метались, как следовало бы ожидать при сложившихся обстоятельствах, а едва шевелились, медленные и неловкие, и вязли, как мухи в паутине, в каком-то тягостном отупении, внезапно охватившем Вадима. А вот сердце, напротив, металось в груди, как попавший в силки зверь, силясь вырваться из клетки ребер и пуститься в бега. Закрыв за собой дверь, Реутов несколько раз с силой провел ладонями по лицу и сделал пару, другую глубоких и резких вдохов и выдохов. Затем опустил крышку стульчака, и, сев на нее, достал из кармана пачку папирос. Вообще-то курить в уборных института категорически не рекомендовалось, но ему сейчас было не до соблюдения правил. Вадим закурил и, сделав первую глубокую затяжку, попытался привести свои мысли в порядок. Мыслей в голове, однако, на данный момент оказалось ровно две. "Вот это да!" – радовалась "детская", склонная к экзальтации часть его сознания, обычно пребывающая в небрежении и даже в загоне, но теперь, благодаря почти фантастическому стечению обстоятельств, объявившаяся во всей своей красе. Зато другая – трезвая и вечно хмурая сторона его внутреннего Я – задавала вполне типичный для нее, но от того не теряющий своей злободневности вопрос, "Что теперь со всем этим делать?" Хорошо конечно плясать "гопака" или отбивать "чечетку" с воплями типа "Ай да, Пушкин, ай да, сукин сын!" и "Пусть умрут завистники!", но потом наступает "потом", в котором приходится жить. Славе и успеху надо уметь соответствовать. "Мочь", – поправил он себя. "А я смогу?" – вопрос был правильный, потому что честный. До такой низости, как врать самому себе, Реутов при всех своих недостатках еще не дошел. И он совершенно не был уверен, что потянет без надобности свалившийся на него груз ответственности, который неминуемо придется на себя принять, как обязательное приложение к новой – но главное, большой – лаборатории. Он и так-то еле влачил свое не слишком радостное существование, с великим трудом и скрипом зубовным, заставляя себя, крутить колесо ежедневной рутины. А Лаборатория с большой буквы и связанные с ней заботы и ожидания большого числа людей – это, прежде всего огромный ежедневный труд, который теперь был обеспечен Реутову на ближайшие пять-шесть лет. "Зато будет чем козырнуть перед Давидом", – неожиданно подумал он, вспомнив, что обещал встретиться со старым другом сегодня вечером в ресторане "Тройка". "Идиот!" Идиот и есть! Не хватало еще начать распускать хвост перед Давидом, тем более, что материи эти – Ломарковская премия, которую на самом деле, Реутов еще не получил или стипендия Казачьего банка – были тому наверняка глубоко безразличны. Давид жил в совершенно другом мире, который был так же непонятен Вадиму, крайне смутно представлявшему себе, каким образом осуществляются инвестиционные программы, как и академический мир, со всеми его сложностями и разностями был непонятен далекому от него Казарееву. Однако воспоминание о назначенной на вечер встрече пришлось как нельзя вовремя и, можно сказать, к месту, так как радикально переключило мысли Реутова с больших проблем, которые он сейчас просто не мог осмыслить, на маленькие, мелкие, которые требовали незамедлительного решения. И мысли Вадима самым неожиданным образом соскользнули с только что обрушившегося на него "счастья" на конкретные житейские вопросы, которыми он, впрочем, давно – а может быть, и никогда – не занимал свою голову. Не вставая с горшка, а, только заменив выкуренную до мундштука папиросу на новую, Реутов быстро перебрал в уме свой не слишком богатый гардероб и пришел к выводу, что – делать нечего – придется тащиться на Невскую перспективу, чтобы купить себе новый костюм на вечер, сорочку и галстук, да и туфли в придачу – гулять, так гулять! – и не абы как, а кого-нибудь вроде Цацкиса или Жукова. А это не только деньги – бог с ними, с деньгами, хотя цены у этих магазинщиков были такие, что даже при профессорском, совсем не малом окладе страшно становилось – но и время и совершенно не соразмерные цели усилия души, которая и так уже едва ли не на ладан дышит. Впрочем, это были хоть и муторные дела, но вполне реальные и реалистичные в смысле исполнения. Однако существовал во всей этой "суете" со встречей еще один момент, и вот он-то как раз никакому решению не поддавался. Дело в том, что Реутову смертельно не хотелось идти на встречу с Давидом одному. Не будь здесь этой Давидовой Лилиан, все оказалось бы гораздо проще. Но и взять с собой в ресторан было практически некого. Последняя по времени женщина Реутова ушла от него ровно восемь месяцев назад, и, положа руку на сердце, Вадим был этому даже рад. Алина ему нравилась ровно настолько, чтобы завести ни к чему не обязывающий роман, тем более, что инициатором сближения был, в общем-то, не он. Однако жениться на ней – а именно эта тема всплыла как-то незаметно уже через неделю после "пьяной" ночи в Выборге – он совершенно не предполагал. Но других кандидатур на роль "дамы на вечер" – пусть и одноразового использования – на горизонте, увы, не наблюдалось. Откровенно говоря, все это выглядело ужасной глупостью. По идее, встреча с другом детства, которому, вероятно, было глубоко безразлично, в каком костюме придет в ресторан Реутов, и один ли он придет, или нет, не должна была вызвать у него такой идиотской реакции. И Вадим, что характерно, это прекрасно понимал, как понимал он и то, что навязчивые состояния потому так и называются, что, впав в такое состояние, отделаться от некоторых мыслей очень трудно, если возможно вообще. "Невротик хренов!" – Реутов докурил папиросу, выбросил ее в унитаз, и, наконец, покинул свое импровизированное укрывище. К счастью, за то время, что он провел внутри своей кабинки, туалет опустел, и в фойе перед конференц-залом тоже не было ни души. Пленарное заседание закончилось сорок минут назад, а секционные – должны были проходить во втором корпусе, так что народ уже разошелся, и, не встретив по пути, ни одной живой души, кроме уборщиц и кого-то из технического персонала, Вадим вернулся в свою лабораторию. Дверь в подвал, однако, оказалась заперта на ключ, что, впрочем, было нормально – все мы люди, как говорится, а время-то обеденное – и даже хорошо. Во всяком случае, Реутов этому обстоятельству даже обрадовался, потому что у него неожиданно, но очень своевременно, появилась возможность для тайм-аута, как изволят выражаться аргентинские господа. Отсутствие сотрудников избавляло его от совершенно ненужных объяснений, поздравлений и метаний в воздух чепчиков, и позволяло побыть еще полчаса в одиночестве, выпить крепкий кофе, выкурить пару чертовых папирос, и уже окончательно придя в себя, отправиться в Центр на поиски треклятого вечернего костюма, который, на самом деле, он в гробу видел. "Ну, что ж, – подумал он вдруг совершенно спокойно. – Действительно будет, в чем в гроб положить". Как ни странно, мысль о смерти его не испугала и не расстроила, а, напротив, успокоила. Реутов довольно споро сварил себе на старой и сильно загаженной электроплитке – "Что, спрашивается, надо на ней варить, что бы так засрать?!" – столь необходимый ему сейчас кофе, перелил его в большую фаянсовую чашку, закурил и устроился у стола, чтобы спокойно и на относительно ясную голову обдумать свои новые-старые обстоятельства. Однако не вышло. В железную дверь лаборатории постучали, и, не успев сообразить, что он делает, Вадим чисто автоматически крикнул, "открыто!", и только после этого понял, что делать этого не следовало. Во-первых, потому что сейчас ему совершенно не хотелось ни с кем разговаривать, а, во-вторых, потому что, когда дверь отворилась, выяснилось, что черти принесли к нему не кого-нибудь, а Полину собственной персоной. – Добрый день, Вадим Борисович, – сказала Полина, входя в лабораторию. – Я вам не помешала? "Помешала, – обреченно "ответил" ей Реутов. – Но ведь я тебе этого сказать не могу, не так ли?" – Здравствуйте, Полина, – сухо поздоровался он. – Проходите, пожалуйста. Вы мне не помешали. Полина училась на врачебном отделении института, но интересы ее с некоторых пор не ограничивались общей неврологией, которой она, по идее, должна была теперь заниматься. Впервые она появилась здесь примерно полгода назад. Случилось это сразу после большой, четырехчасовой лекции, которую Реутов прочел студентам четвертого года обучения. Лекция была самая обычная, и никого из слушателей, как ему показалось, особенно не впечатлила, хотя речь в ней шла о последних достижениях нейрофизиологии Высших Психических Функций. Однако, как вскоре выяснилось, кое-кто вопросами вызванных потенциалов головного мозга все-таки заинтересовался. Сначала Полина Кетко остановила Реутова в коридоре главного корпуса, чтобы спросить, что из литературы он может ей порекомендовать для первоначального чтения, потом зашла посмотреть, как они записывают эти гребаные потенциалы, ну а после, стала появляться в их подвале регулярно, то, помогая лаборанткам готовить оборудование или пациентов к экспериментам, то, вытягивая из Шварца секреты математической обработки результатов, а то и просто, читая в уголке научные статьи, репринты которых присылали Вадиму коллеги из многих университетов каганата и даже из-за границы, и найти которые в институтской библиотеке было зачастую не возможно. И все было бы хорошо, потому что Полина оказалась девочкой на удивление толковой и работоспособной – вот и верь после этого анекдотам про блондинок – и вполне могла со временем стать не просто очередной докторанткой Реутова, а настоящей удачей, о которой мечтает любой профессор, если бы не одно крайне неприятное обстоятельство. Полина нравилась Вадиму, как женщина. Пожалуй, даже больше, чем просто нравилась. Однако, во-первых, Реутов никогда не ухаживал за своими студентками, а, во-вторых, девушка ему в дочери годилась, так что все варианты развития отношений, кроме, разумеется, чисто деловых – даже если допустить, что такой красивой девушке, как Полина, мог понравиться такой старый валенок, как Реутов – совершенно исключались. И Вадим это прекрасно понимал и достаточно эффективно боролся с "бесом любострастия", о котором так живо рассказывал ему в юности дед Эфраим, однако в присутствии Полины все его благие намерения куда-то пропадали. Положение, таким образом, было совершенно нетерпимое, и буквально выводило Реутова из себя. Но и выгнать ее он не мог, и потому, что неудобно было, и потому что – что уж тут! -не видеть ее долго не мог тоже. Поэтому, что бы не выдать ненароком своего истинного настроения, Реутов обычно был с Полиной сух до полного обезличивания отношений, но сейчас он находился в таком неустойчивом состоянии, что удерживать избранную им – как он полагал раз и навсегда – линию поведения он просто не мог. "Барышня, – констатировал он с тоскливой объективностью, имея в виду под "барышней" отнюдь не Полину. – Находится в расстроенных чувствах". – Добрый день, Вадим Борисович, – сказала Полина, входя в помещение лаборатории. – Я вам не помешала? "Помешала, – обреченно "ответил" ей Реутов. – Но ведь я тебе этого сказать не могу, не так ли?" – Здравствуйте, Полина, – сухо поздоровался он. – Проходите, пожалуйста. Вы мне ничуть не помешали. – Тогда, если можно, – Полина решительно подошла к столу, у которого устроился Реутов, и, не дожидаясь приглашения, села на свободный стул. – Я хотела бы с вами поговорить. – Только, если не долго, – Вадим загасил папиросу и приготовился стоически перенести еще и это, которое уже за день, испытание. – Я, видите ли, несколько ограничен во времени. Дела, знаете ли… – Я вас не задержу, – поспешила успокоить его Полина. – Я, собственно, хотела… То есть, если это возможно… – и куда только девалась вдруг вся ее уверенность? – У нас, видите ли, в мае начинается практика… Вадим Борисович, вы ведь тоже клиницист… Я подумала… Честно говоря, если бы голова Реутова не была занята другим, он бы понял Полину быстрее. А так, девушке пришлось едва ли не целую минуту мучаться, пытаясь сформулировать свою, в общем-то, вполне приемлемую "в других обстоятельствах" просьбу. Но таково уж было сейчас его состояние. А когда он все-таки "дошел", то первой реакцией Вадима была паническая мысль, "Только не это!", а второй – удививший его самого вопрос, "А почему, собственно, нет?" Он как раз хотел объяснить ей, что лаборатория, на самом деле, клиническим подразделением является чисто формально, в силу старых бюрократических правил, не позволивших в свое время – три года назад – назвать вещи своими именами, и сразу учредить ее, как научно-исследовательскую группу, но посмотрел – так уж вышло – ей в глаза и, потеряв одну уже готовую к озвучанию мысль, набрел на другую, поразившую его самого необыкновенной простотой. "А ведь, если она уйдет, я ее больше не увижу". И эта, первая за все время их знакомства нормальная мысль, так неожиданно пришедшая теперь в голову, резко изменила течение его мыслей и весь дальнейший ход разговора. "А, в самом деле?" – спросил он себя, пытаясь одновременно понять, что мешало ему задать себе этот вопрос месяц или два назад. – Да, не волнуйтесь вы так, – сказал он вслух, все еще ковыряясь в запутанном клубке своих противоречивых ощущений. – Хотите проходить практику у нас, так и будете. Какие проблемы? "Никаких", – сам же себе ответил Реутов, так как никакой проблемы, и в самом деле, не существовало. И формально, и с точки зрения прецедентов, никаких трудностей здесь не предвиделось, а если таковые и были, то все они касались исключительно его собственных "психических хворей". – Ой, – совершенно опешила Полина. – А я думала… Ну, что она думала, догадаться было не сложно. А вот о чем думал сейчас Вадим, было, и впрямь, чем-то совершенно невероятным. Во всяком случае, с его собственной точки зрения, казавшейся, еще пять минут назад, неизменной, как закон природы. Собственно, этим резким изменением своей позиции, Реутов и был обязан следующему своему вопросу, которого – видит бог – в нормальном состоянии никогда бы не задал. – Полина, – спросил он совершенно неожиданно для самого себя. – Извините за нескромный вопрос. Сколько вам лет? Впрочем, вопрос этот удивил не только Реутова, Полину он, кажется, тоже застал врасплох, так что прошло едва ли не полминуты, прежде чем она собралась ответить. – Вадим Борисович, – сказала она своим грудным очень красивым голосом, который в это мгновение показался Реутову даже более низким, чем обычно. – А вы о чем меня сейчас спросили? – Извините, – сразу же дал "задний ход" Вадим, моля бога, чтобы не покраснеть под ее испытующим взглядом. – Да, нет! – неожиданно улыбнулась Полина. – Что вы! Я совсем не обиделась, да и тайны большой в этом пока нет. Двадцать три. Но вы-то ведь совсем о другом думали, когда спрашивали. Ведь так? Это был неожиданный оборот. Не менее неожиданный, чем ее улыбка, или его собственный вопрос. Но теперь получалось, что если он отступит, то просто спразднует труса, причем не перед одним собой, но, что гораздо хуже, и перед Полиной тоже. – В общем, да, – попытался улыбнуться Реутов. – Значит, если я вас приглашу вечером в ресторан, вы согласитесь со мной пойти? – А вы пригласите, – еще шире, и уже совсем по-другому, чем прежде, улыбнулась Полина. – Приглашаю, – сказал Реутов, но даже слов своих, кажется, не услышал. – Соглашаюсь, – а вот ее ответ он не только услышал, он его, можно сказать, всем телом почувствовал. – Ресторан "Тройка" вас устроит? – ну зачем он задал этот совершенно идиотский вопрос? – А все равно, – как-то очень просто и хорошо ответила Полина. – Куда пригласите, туда и пойдем. А хоть бы и к вам домой… – она бросила на него пристальный взгляд и снова улыбнулась. – Но в этом случае, Вадим Борисович, нам придется перейти на "ты". Соображать следовало быстро. Во всяком случае, Реутов сразу понял, что сейчас все зависит именно от его ответа. – Хорошо, – сказал он. – Значит, в семь часов я жду – На углу Невской и Лиговской, – ничуть не подав вида, заметила ли, нет, его обращения, ответила она. – Это что, у лавки колониальных товаров? – уточнил Реутов, стараясь держать себя в руках. – Да, – кивнула Полина. – До вечера, – и, улыбнувшись на прощание еще раз, пошла к выходу, а Реутов вдруг почувствовал такую смертельную усталость и такой "звон" в голове, какие в последний раз пришлось испытать сразу после успешной защиты докторской диссертации. |
||
|